Вот оно как! Они решили, будто мы то же самое, что вымазанная краской римская голытьба, которую можно побивать каменьями за поденную плату. Нет, милейшие! Мы не завоевали бы пол-Европы, если бы, помимо силы, не обладали еще и разумом, если бы не сражались против чрезвычайно близорукого врага. Неужели вы полагаете, что один-единственный человек (даже оставайся Джем под вашей опекой, имеющей целью превратить его в животное) будет вечно укрощать нашу силу? Десятилетним миром с Турцией вы обязаны только тому, что Баязид – человек ограниченный, трусливый и подловатый – подозревал у вас наличие здравого смысла. Как всякий мелкий подлец, Баязид действует только наверняка; уверенность в там, что он ничем не рискует, он приобрел как раз после собора, где проявилось и ваше «единомыслие», и способность к «единым действиям». Святейший ваш собор развязал Баязиду руки.
Уже несколько недель большой османский флот находится в Адриатике, Венеция трепещет, под угрозой Дубровник. Баязид собственной персоной повел свои войска на Венгрию, вступает в Хорватию. Это уже владения Габсбургов, нож приставлен к горлу, любезнейшие наши хозяева, – посмотрим, что будет дальше! Ведь торговля вокруг Джема и Баязидова золота была для вас важнее, чем порабощение турками половины Европы (потому что вы наживаетесь на другой половине), – теперь выходите-ка из положения! Испытайте на собственной шкуре все то, что испытали греки, болгары, сербы, боснийцы, венгры, – ведь вы находили, что их страдания значат меньше, чем ежегодные сорок пять тысяч дукатов?
– Джем! – Не помню уже, сколько времени я не обращался к нему. – Джем, наши выступили в поход!
Ему требуется время, чтобы выплыть из тумана гашиша. С мучительной досадой поднимает он ко мне лицо: чего я хочу от него, зачем зову?
– Джем! – Я обнимаю его мягкие плечи, содрогаясь от жалости, ибо помню, какими были они. Джем казался мне тогда похожим на ловца жемчуга, широкоплечий и стройный, натянутый, как тетива лука. – Послушай меня, Джем! Наши одерживают победу! Твой брат мстит за тебя, Джем!
Я плачу, уже много лет я не проливал слез, и теперь они обжигают меня. Джем остается недвижим в моих объятиях. Я плачу, как на могиле.
В комнате у меня очень тихо. Джем не пытается успокоить меня, ни о чем не спрашивает. Принося ему ужин, я застаю его в кресле, всегда в одной и той же позе. Единственный его глаз прикован к окну, к невыразимо нежным, зеленоватым римским сумеркам.
10. III. 1492
Вчера вечером Антуан меня насмешил. Он принес известие– из Ватикана послан к Баязиду человек с требованием немедленно прекратить поход на Венгрию и увести флот из Адриатики, иначе Иннокентии выпустит Джема! В самом деле, разве не смешно?
21. III. 1492
Второй посланец из Ватикана к Баязиду с той же угрозой. Первый исчез бесследно. Турецкие войска жгут Хорватию, в двух днях пути от Венеции. Ха-ха, ведь именно Венеция вела самую тонкую игру в деле Джема, именно Венеция десять лет занимается предательством, уверяя Баязида, что поход султана Джема чистая фантазия, что Франция и Папство стремятся завладеть Джемом лишь для того, чтобы получать средства на его содержание, ничего больше. Наконец, именно Венеция убедила Баязида, что он может быть вполне уверен в вынужденном бездействии своего брата, – эта уверенность и привела к тому, что Баязид находится ныне в двух днях пути от Венеции. Ограничится ли он этим?
25. III. 1492
Аферим – или, как говорят тут, браво! – Баязиду. Сегодня мы узнали (о двух посланцах Иннокентия к Баязиду ни словом не упоминается), что в знак глубокого своего расположения к святому отцу турецкий султан посылает ему бесценные дары: копье, которым был пронзен Христос на кресте, и покрывало, под которым родила младенца Мария.
В Риме ужасная суматоха. Проверка показала, что означенное копье уже двести лет хранится в Нюренбергском соборе. Какое из двух – подлинное? Как отнесется папа к вполне вероятной подделке?
28. III. 1492
Сегодня нас известили о том, что означенное копье хранится в Париже. Их уже три, это счастливое число. Счастливое для Баязида. Папа, вероятно, расчувствовался от его дружеской любезности и вряд ли направит к султану третьего посланца, дабы пригрозить ему. Вот вам случай, когда число три не принесло бы счастья Иннокентию.
31. III. 1492
Рано утром из Ватикана выступила весьма пышная процессия. Турецкий корабль поднялся по Тибру, имея на борту бесценное копье, на котором, говорят, еще заметны следы крови Христовой. Во главе процессии шествует Иннокентий VIII собственной персоной. Его руки примут христианскую святыню, хотя Иннокентий знает, что это не то копье, которым…
Антуан сегодня избегает меня, он мрачен. Это мне льстит – Антуан переносит на мою особу возмущение всех христиан; ведь Баязид потешается над ними, а они принуждены делать вид, будто этого не замечают. Мне лестно, что в моем лице Ватикан сегодня ненавидит султана Баязида.
2. IV. 1492
Само Провидение (я уже говорил об этом) вмешивается в дело Джема – чем иначе объяснить роковые совпадения, которые на протяжении вот уже многих лет сопутствуют нам? По дороге с торжеств по поводу упомянутого выше копья с Иннокентием случился припадок. Он все еще в беспамятстве – это может означать близкую кончину человека, сделавшего целью своей жизни крестовый поход против турок и тайно отказавшегося от этого похода из-за причин, достаточно подробно мною изложенных.
16. VII. 1492
Слишком долго отдает душу его святейшество, это вносит бескрайнюю сумятицу в жизнь Вечного Города. В страхе, что кто-либо воспользуется межвластием, кардиналы решили перевести Джема в крепость Святого Ангела. Новая темница – и какая! Сдается мне, если весь христианский мир провалится в тартарары, башня Святого Ангела уцелеет, – это каменная громада, опоясанная глубоким рвом и тремя рядами толстых стен. Поистине неприступная.
Впервые мы в тюрьме, с самого начала предназначенной для этой цели. В башне Святого Ангела пытают преступников, в ее подземельях, преданные забвению, томятся сотни неугодных и неудобных. Тут мы поистине живем на костях, да еще на весьма толстом слое. Не хочу думать об этом!
30. VII. 1492
Мы покидаем башню Святого Ангела, чтобы вернуться в Ватикан. Избран новый папа – Александр VI, сиречь Родриго Борджиа. Антуан вчера наговорил мне о нем таких пакостей, что я был бы потрясен, не проведи я десять лет среди особ духовного звания. Половина его детей, оказывается, рождены от неизвестных матерей, а мать остальных – полуприличная римская матрона. Он расточает на них безумные богатства, ни перед чем не останавливается, чтобы обеспечить им власть и великолепие. «В конце концов, это не столь уж предосудительно», – подумал я. Новый папа обладает хоть одним человеческим чувством – отцовским. По словам Антуана, он участвовал во всех темных сделках, какие в его время заключались в Италии, и способен вступить в переговоры с самим дьяволом. («В отличие от кого?» – подумал я, так как память не подсказывает мне ни одного европейского государя, о ком нельзя сказать то же самое.) По милости Родриго Борджиа и всех Борджиа вообще мир дождется второго пришествия, заключил Антуан де Жимель. Мне же при встрече Александра VI с Джемом увиделось иное: дерзкий, ловкий, умный, обаятельный, решительный и быстрый – вот каков Александр Борджиа, помимо тех его свойств, что обрисованы Антуаном. Вряд ли его властвование ускорит второе пришествие. Меня почему-то не оставляет предчувствие, что Борджиа разрешит до конца дело Джема.
15. IX. 1492
Он невероятно любезен с нами. Впервые за три с половиной года Джем покидает пределы Ватикана, разъезжает верхом по Риму. Почти всегда в обществе самого папы или одного из его сыновей – Чезаре, кардинала Валенсии, или Джованни, получившего титул герцога Гандийского. Они показывают Джему прославленные храмы, знакомят с христианскими святынями. Джем молчит, позволяет водружать себя на лошадь и ссаживать, тяжело ступает по церковным плитам и болезненно щурится, когда светит солнце. Александр Борджиа и сыновья его не отчаиваются – они неизменно сопровождают Джема, показываются вместе с ним народу, послам и гонцам.
Антуан де Жимель имеет определенное мнение на этот счет: Александр VI доказывает Баязиду, что брат его жив, дееспособен и очень близок с папой, – теперь уже Александр грозит Баязиду крестовым походом. «Время упущено!» – ответил бы я Антуану, который и без того в последнее время очень неспокоен. После избрания нового папы французы упорно домогаются Джема.
Честное слово, эти разговоры уже проходят мимо меня, не затрагивая. Куда девались те дни, когда в Буалами или Бурганефе я настороженно ловил каждый намек, истолковывал каждый шаг стражи и монахов, готовил побеги! Теперь мне все безразлично, решительно все. Пусть передают Джема от одного хозяина другому – только бы мне выбраться отсюда!
8. IV. 1403
Выберешься, как же! С тех пор как стало очевидным, что Баязид идет на христианские земли большим походом, с тех пор как стало ясно, что некому остановить его (Корвина уже нет, а много ли может Каитбай?), нас стерегут так, что не оставляют одних даже в четырех стенах. Во время еды и сна мне приходится терпеть общество какого-то чужеземца – я уже перестал отличать их по платью, нас караулит стража европейских дворов, Ватикана, Ордена. Он стоит, привалившись к двери, глядя немигающим взглядом, пока я жую, раздеваюсь или пишу. Второй такой же стоит у Джема.
Позавчера меня стерег Антуан, был его черед. Антуан уже порастерял свою веселость, хотя в глазах еще больше плутоватой любезности. Близятся события, сказал он мне. Король Франции возмущен низостью Папства. Папа печется не о пользе всех христиан, а единственно о выгоде святого престола. «А как же иначе? – думаю я. – Джем уже настолько неопасен для своего брата, что не может обеспечить столь обширное мирное соглашение. В обмен на Джема кто-нибудь один еще в состоянии выторговать совсем небольшое соглашеньице. Между Баязидом и Ватиканом, например».
– Мой государь опасается за жизнь султана Джема, – многозначительно произносит Антуан.
И при этих словах пристально вглядывается в меня, дивится тому, что я не падаю в обморок от ужаса.
– Жизнь султана Джема находится в опасности о той минуты, когда он ступил на Родос, – отвечаю я. – Успокойте своего государя!
– А как мне успокоить вас, Саади, – говорит он, – если Баязид предложил святому отцу триста тысяч дукатов за голову Джема?
– Нет, Антуан, – отвечаю я. – Джем давно не стоит и половины. Пусть папа радуется тому, что еще получает на его содержание, это уже подарок.
– Вы недостаточно трезво смотрите на вещи, Саади, из-за состояния здоровья вашего господина. Но для мировой политики оно не имеет значения. Султан Джем теперь сыграет свою роль.
– Роль! Он не может отхлебнуть воды, не облив себе всю грудь. Но вы правы, не это важно. Ваша беда коренится в том, что Баязид убежден: никогда никакого похода Джема не будет. Кто, будучи убежден в этом, cтанет выбрасывать на ветер триста тысяч?
Говоря по правде, я притворяюсь: мне страшно. Если эти, здешние, до глупости близоруки, то Баязид в свою очередь до глупости труслив и способен глупейшим образом вышвырнуть большие деньги за смерть брата, чтобы отделаться наконец от призрака. Такой, как мне описывали его – звездочет, человек суеверный, пришибленный, – он должен бояться и призраков, не правда ли?
1. I. 1494
Хотя бы их Новый год отметить двумя-тремя словами. Из-за вечных стражей над головой, с их подглядыванием и рысканием, даже ведение записей внушает мне отвращение. Я пишу, расспрашиваю стражей и размышляю только потому, что меня страшит участь Джема, – я боюсь впасть в такое же состояние, как он. Я должен выдержать, день моей свободы, быть может, недалек. Если Джема убьют – для этого достаточно, чтобы Баязид действительно предложил триста тысяч, – я обрету свободу, не так ли? Поэтому я борюсь против собственное распада.
Перечитал написанное и ужаснулся. Неужто я желаю Джему смерти? Что ж, пора перестать притворяться, хотя бы перед самим собой: если смерть Джема единственный для меня выход, я желаю ее. Да он и без того уже многие годы мертв – что стоит ему умереть окончательно, ради моего спасения? Он обязан сделать это для меня в уплату за все, чем я ради него пожертвовал, – за тринадцать самых цветущих, самых деятельных и плодотворных лет!
О последних событиях не хочется упоминать, каждая новая весть приводит меня в бешенство: до каких пор мир будет заниматься Джемом и все более суживать его темницу! Теперь уже и Александр VI говорит о крестовом походе; на Баязида это не производит особого впечатления, он продолжает свои набеги на Венгрию, Трансильванию, Хорватию; Венеция предлагает все свои богатства, скопленные длительными и грязными делами, чтобы откупить Джема, – не рассчитывают ли они показывать его со своих крепостных стен турецкому войску, которое чуть ли не вплотную подступает к ним?
Вот потеха: разоденут Джема в белые с золотом одежды, и дюжина молодцов с превеликим трудом втащит его по лестнице к зубцам крепостной стены. Принудят ли его кричать: «Смотрите, вот он я»?
О милосердный аллах, я, кажется, теряю рассудок!
10. IX. 1494
Я присутствую при событиях, которые Антуан предрекал еще несколько месяцев назад: король Карл VIII с трехсоттысячным войском вторгся в Италию. Неплохо придумано – в то время, когда турки стоят у восточной границы Италии, Франция неожиданно вспоминает, что была незаконно лишена своего неаполитанского наследства, и начинает войну. В самый канун этой войны Александр Борджиа противопоставил ей состряпанный на скорую руку союз Папства с Венецией и Миланом. Если прибавить к нему Неаполь, Италия набрала бы достаточно сил, чтобы оказать сопротивление французскому нашествию. Однако у Карла есть на полуострове свои союзники, есть друзья даже в Римском сенате, есть собственные либо подкупленные кардиналы в Ватикане. Победоносное шествие французов по Италии – достаточное тому доказательство.
Карл VIII приближается к Риму! Здесь его ожидают приверженцы и пособники; Рим голодает, потому что французские суда перегородили устье Тибра; Ферран Неаполитанский отрекся от престола в пользу своего сына Альфонсо.
Один за другим сходят со сцены участники дела Джема: Корвин, Карл Савойский, Иннокентий VIII, Ферран Неаполитанский. Неделю назад мы узнали о кончине Лоренцо Медичи. Кто остался еще? Д'Обюссон и Каитбай. И я, если в истории вообще есть место для султанова слуги, в прошлом поэта.
29. XI. 1494
Вчера Карл VIII покинул Флоренцию и двинулся на Рим. В городе царят голод и страх, которым день и ночь сопутствуют преступления: убийства, поджоги, грабежи. Приверженцы Франции мстят своим врагам, а разбойники помельче воспользовались сумятицей для своих целей. Вчера вечером я из своих окон насчитал шесть пожаров. Ватиканом владеет такой страх, что никому не дают ни выйти из него, ни к нему приблизиться. Поскольку, как предполагают, Карл не постесняется взять его приступом, все подготовлено к переселению обитателей Ватикана в крепость Святого Ангела. К нам с Джемом приставлена усиленная охрана. Четыреста стражей будут сопровождать нас во время минутного перехода!
Утром пришел попрощаться Антуан; мне не слишком будет его недоставать – одним доносчиком меньше.
– До скорой встречи, Саади! – сказал он.
– Почему «до скорой»?
– Бьюсь об заклад, что через три дня, самое большее, Антуан де Жимель будет назначен начальником стражи при султане Джеме. Как только король Карл возьмет Рим.
– Хоть бы вы застали нас в живых, Антуан!
– Не сомневайтесь в этом, Саади! Вчера мой король направил Александру VI послание: Рим будет пощажен, папа, несмотря на все его гнусные преступления, сохранит престол, если добровольно передаст султана Джема французской короне.
– Значит, Джем все еще козырь в большой игре, Антуан?
– Меня всегда смешило, что вы сомневаетесь в этом, Саади. Султан Джем, говорил я вам, сыграет наконец предназначенную ему роль. Мой государь решил – в союзе с Родосом и Каитбаем – осуществить поход, проваленный по вине Александра VI. Это, конечно, тайна, но вам некому выдать ее. С этого дня вам даже во сне запретят говорить, Саади.
На том мы и расстались с Антуаном. Так же как и в многоликой своей стражей – теперь нас стерегут только папские наемники. Впервые за тринадцать лет я не вижу иоаннитских ряс. Их тоже выставили, хвала аллаху! Перевернута еще одна страница в нескончаемой истории султана Джема. Не осталось и тени от совместного владения Джемом; этой ночью мы принадлежим одному Александру VI. Этой ночью, подчеркиваю я, ибо превратности судьбы стали уже для нас чем-то обыденным. Думаю, что с завтрашнего утра нами будет безраздельно владеть французский король.
Мне приказано собрать вещи Джема – нас снова перевозят в замок Святого Ангела. Собирать особенно нечего. Джем уже много месяцев не менял платья, он сидит, лежит или прохаживается по комнате в своем старом вишневом халате. На полах его следы неумеренных обедов и ужинов, локти протерты эбеновым креслом. Три дуката в день отпускает святой отец своему подопечному, получая за него ежедневно двести дукатов. На эти три дуката мы кормим стражу (не испытывая в ней никакой нужды) и себя; на эти же деньги отапливаем помещение и оплачиваем напитки. Да еще, должно быть, нас полегоньку обкрадывают, так что Джем уже много лет подряд таскает все тот же вишневый халат.
Я укладываю в два сундука свои книги, спальные принадлежности Джема. Остальное оставляю – к чертям белые с золотом одеяния, аршины шелка для праздничной чалмы! Пусть битва, которая разыграется ночью спалит их и папский дворец – пусть весь мир сгорит этой ночью, о аллах!
Дневник я захвачу с собой. Сознаю весь риск, но нынче ночью я должен попытаться. На коротком пространстве между двумя нашими узилищами, в те несколько часов затишья перед тем, как двинется лавина войны. Я срываю последний фиговый листок – долг перед страждущим – с моей скотской наготы, чтобы далее шагать под звездами в одиночку, свободно!
Я не стану входить к Джему до прибытия стражи – она появится с минуты на минуту и доставит нас в замок Святого Ангела. Не желаю еще раз лицезреть отекшую желтовато-серую физиономию с полуопущенным веком, обвисшие плечи, беспомощно сутулящуюся спину, руки, недвижные по многу часов подряд. Я боюсь жалости – она не раз мешала мне сделать решительный шаг.
Сижу точно приговоренный. Я, Саади, сполна изведал жизнь; я не обольщаюсь – что бы ни произошло этой ночью, мои дела плохи. Либо меня прикончат при попытке к бегству, либо во всех моих снах, в каждой песне, чаше в вином, при каждом взрыве смеха или удаче меня будет преследовать желтовато-серое лицо, меня будет преследовать полнейшее одиночество Джема.
Нет, я не переменю решения, слишком долго зрело оно: этой ночью я покину тебя, Джем. Я не молю о прощении, как и ты не просил простить тебя за то, что я отдал тебе свои лучшие годы. Чем бы ни пожертвовали мы друг для друга, это было по доброй воле. А сейчас я пойду своей дорогой, Джем. Если бы ты еще был в состоянии понять, ты бы понял: человек может отдать другому много, неимоверно и непосильно много. Но не все. Все отдать – невозможно, Джем. Прощай.
24. XII. 1494
Меня слегка, слегка покачивает – о аллах, какое наслаждение! Как будто мать-вселенная качает меня в огромной колыбели моря. Мать хочет, чтобы я уснул, мне нужно отдохнуть после тринадцати лет истязаний.
Только сейчас я чувствую, как безмерно устал; усталость проникла в каждую клеточку моего тела, заставляя меня круглые сутки валяться в трюме под убаюкивающий плеск моря. Словно мне от роду не тридцать семь, а семьдесят три года. Я начинаю понимать, отчего человек без отчаяния отдает себя в руки смерти, если достаточно долго прожил на свете: от усталости. Упокоиться – какое точное слово!
Вот уже несколько дней подряд я набираюсь сил, чтобы описать свое бегство – изнурительно даже воспоминание о нем. Вкратце: мне удалось улизнуть по пути в крепость Святого Ангела. Два дня прятался я в ватиканских садах. Это было нетрудно, ибо в Риме царила неимоверная суматоха. Было известно, что Карл VIII выступил из Флоренции, сопровождаемый толпами, до предела распаленными Савонаролой – лютым врагом дома Борджиа. Все возмущение народа, весьма долго терпевшего бесчинства пап и кардиналов, сопутствовало Карлу VIII в его походе на Рим. Однако в то же самое время герцог Калабрийский, брат Феррана Неаполитанского, подошел к Риму с большой армией, дабы защитить Вечный Город от иноземного нашествия. Это придало смелости Александру VI, и он отверг требование французов.
Эти новости я ловил на улицах Рима (по вечерам я выбирался из сада, одетый, как франк, как обыкновенный, среднего достатка горожанин), я слышал эти вести в трактирах, где римляне обсуждали создавшееся положение, выпивали по два-три кувшина дешевого вина и отправлялись в ночь, чтобы воспользоваться тьмой, межвластием и трусостью папских войск. Городом без закона был Рим в ноябре 1494 года.
Подобно тому как убийцу всегда тянет к месту совершенного им преступления, так и я не мог покинуть Рим, пока он не утихомирится. Я ночевал в каких-то лачугах, заговаривал со случайными прохожими – участвовал в водовороте, захлестнувшем Вечный Город. В те дни я узнал, что герцог Калабрии (его солдаты были самыми опасными разбойниками в городе) обещал защитить Рим от французов, если за это ему будет отдан султан Джем. Борджиа, само собой разумеется, ответил отказом. И герцог тут же увел свои войска, на прощанье так разграбившие Рим, как, наверно, не разграбили его варвары тысячу лет назад. Вряд ли папу это особенно расстроило – Рим есть Рим, а Джем, несмотря ни на что, остался собственностью Борджиа.
Потянулись новые дни безвластия. Каждый день появлялись в городе новые французские послы – Карл предпочитал не принуждать святого отца силой, уверенный в том, что одержал уже довольно побед и что приверженцы его в Риме достаточно сильны, чтобы он мог вступить в город освободителем. А папа медлил – очень уж Не хотелось ему уступать Джема.
Именно тогда-то я и покинул Рим. Как ни любопытно было поглядеть, чем закончится вся эта история, я опасался, что Карл установит в городе строгий порядок и тем помешает моему побегу. В середине декабря я как-то под вечер присоединился к компании пьяных грабителей, проделал вместе с ними все, что полагалось, чтобы они приняли меня за своего, потом мы напали на стражу у Порта Портезе и вышли за ворота – делить добычу вне городских стен. Я воспользовался тем, что они были поглощены дележкой, пятясь, отступил в темноту и под прикрытием кустарника кинулся прочь. Так осуществилось бегство, которое я обдумывал на протяжении долгих лет. Когда долго обдумываешь что-то, все происходит совсем не так, как тебе представлялось.
Я шел, не сворачивая, берегом Тибра, направляясь к морю. А там уже – из одной гавани в другую. На поиски корабля, вполне надежного (то есть разбойничьего), ушли еще две недели. Наконец два дня назад я нашел его: корабль без флага, бравший запас пресной воды где-то под Неаполем.
Его хозяева – левантийцы, что ровным счетом ни о чем не говорит, – якобы перевозили кедр (столь маленькое судно не в состоянии везти подобный груз). Якобы выгрузили его в Неаполе (перед лицом французского нашествия Неаполю только и заниматься торговлей!). Якобы держат курс на Бейрут (я не опровергаю этого, ибо одному аллаху известно, куда поплывет корабль, на который меня взяли в уплату за все то золото, что у меня имелось: пятнадцать дукатов, мое жалованье за пятнадцать лет службы при султане Джеме).
Я сразу же выложил их перед главарем, предложив ему обшарить мои карманы и удостовериться, что там пусто – не хочу, чтобы кто-нибудь из его головорезов заподозрил, что может найти у меня еще хоть аспру, они способны за одну аспру прикончить человека. В обмен я получил турецкое платье – ношенное, самое малое, двумя, ныне уже покойными, обладателями, а также обещание кормить меня во время плавания.
И вот я стал левантийцем. Снова ношу чалму – признаться, довольно грязную. Узкие франкские штаны сменил на широкие, подхваченные у икр шаровары. Хожу босиком, ведь мы направляемся в теплые края. На плечах у меня безрукавка, которая много лет назад, вероятно, была синего цвета. Я одет не на европейский лад – это означает, что я уже почти дома.
Позавчера вечером, пока матросы уписывали за обе щеки пшеничную кашу – мне они часто подкладывали двойную порцию, – я снял висевший на стене саз. И ощутил трепет, какого, кажется, не испытывал даже, когда впервые пел перед слушателями. В руках у меня был саз – простой, без всяких украшений, – я лаская его струны тихонько, чтобы они не подали голоса: боялся, вдруг он не настроен. Я призывал из глубин памяти слова, а они словно бы разбегались, и горло перехватывало сгустком боли. «Слова мои! – молил я. – Моя песня, мысли мои, моя радость и грусть! Вернитесь ко мне, чтобы с вами вместе я вернулся к людям!»
А матросы продолжали с жадностью есть. Фитилек в миске с маслом больше чадил, чем светил. Должно быть, я выглядел очень смешным, примостившись за крепкими, полуголыми, грязными спинами, словно выключенный из круга мужчин, которые день-деньской трудятся, смачно едят, пьют и вечно куда-то торопятся. Снова выключен. Хотя бы потому, что меня уже мутит от пшеничной каши.
Я гладил саз – нет, саз не отвергнет меня, я отбыл наказание за то, что сам оставил людей, и карающий бог должен бы уже насытиться моими страданиями! Мы квиты, оскорбленное человечество и я, оскорбивший его тем, что лишил его одного поэта. «Во имя аллаха…» – прошептал я: с этими словами начинает любое дело каждый правоверный.
Под моими пальцами, которые были как чужие, саз запел, но не прежним голосом, а незнакомым, несоразмерно громким и жестким:
«Некогда встретился мне благочестивый муж, обезумевший от любви к одной особе. Не было у него сил для терпения, не было храбрости, чтобы объясниться с предметом своей любви. Как ни укорял я его, не мог он подавить безрассудную страсть, целиком завладевшую им, и отвечал мне так:
Пусть острым мечом она пронзит меня,
все равно прильну я к краю ее одежд,
укрыться негде мне, и пусть прогонит она меня,
я буду искать прибежища в ее презрении…»
Очень медленно достиг мой голос слуха матросов. Возможно потому, что был он неуверен, не звучен. Вся моя робость взметнулась жаркой мольбой, я не пел, а стенал: «Неужели вы не услышите меня? Люди, братья! Пустите меня к себе! Я хочу вернуться к вам!»
Один за другим подняли они глаза от еды. Один за другим положили ложки, в полной, бездыханной тишине раздалось: трак, трак, трак. Корсары сурово смотрели на меня; как все разбойники, они боялись всего поддельного, а есть ли подделка более предосудительная, чем ненастоящий поэт?
– Ты что? – глухо произнес их главарь. – Поэт? Шиир?
– Был шииром.
– Для шиира не существует «был». – Мое чистосердечие убило в нем сомнения. – Если был, значит, поэт и сейчас. А почему не сказал нам?
– Разве это имеет значение?
Главарь полез в карман, вынул десять золотых.
– Твоя дорога стоит пять, не больше. Следовало сказать, что ты шиир.
– Не надо мне этого золота, оно проклятое.
– Проклятого золота не бывает.
– Этим золотом Баязид-хан платит за страдания своего брата Джема.
Доверие дюжины разбойников вернуло мне веру в людей, я открыл свою страшную тайну совсем просто, не опасаясь предательства.
– Джема? – сморщил лоб главарь. – Дела минувшие, прошлогодний снег. У нас мало кто и помнит о нем. Держи свои деньги!
И заметив, что я опять хочу воспротивиться, приказал:
– Возьми их в уплату за песню о Лейле и Меджнуне! Я ее больше всех люблю.
И я пел о Лейле и Меджнуне. Некоторые стихи я пропускал, растеряв их в долгом своем странствии от Карамании до Бурганефа. «Э-э, да ты забыл о серне!..» – напоминал мне корсар, ведь он заплатил. Остальные слушали, довольствуясь тем, что я помнил. Разлегшись, кто на спине, кто на боку, моряки смотрели на меня, лица у них были торжественны. Поэзия заставила их смолкнуть, рассказ о великой любви давал очищение.
С того дня мне подают к каше еще и вяленой рыбы, не позволяют катить бочонок, когда мы сходим на берег за пресной водой. Я пою каждый вечер, но знаю, откажись я когда-нибудь, принуждать меня не станут – они понимают, что такое вдохновение. Саз снова послушен пальцам, я заставляю его шептать в печальных местах песни и заменять мой голос, когда устаю. Я снова господин и саза и слов – а ведь еще недавно не смел на это и надеяться.
Когда я смолкаю и все погружаются в сон, как будто я окурил их гашишем, я выхожу на палубу. Ночи холодные, небо непроглядно. Бодрствуют только трое: море, кормчий и я. Двое заняты делом, а я всматриваюсь в темноту. Мне чудится, будто я различаю ту часть неба, где всплывает солнце. Восток… Отчий дом… В последнее время я так привык к чудесам, что уже мог поверить даже этому: я возвращусь домой!
Еще не знаю, что стану я петь на площадях и пристанях – удовольствуюсь ли песнями о Лейле и Меджнуне, газелями Хафиза или Шахнамэ – богатством столь беспредельным, что может заполнить дни певца до конца его жизни, либо же моими собственными стихами, некогда рожденными в Карамании… Хотел бы я – не знаю, сыщутся ли во мне слова и сила, – сложить новую песню.
Песня об отечестве и изгнании, вот какую песню хочу я создать – я, полагавший, что у меня нет отчизны и что мой дом – весь мир, считавший изгнание простым путешествием, переменой места. Ценой тринадцати лет жизни я познал истину, которую и хочу оставить людям. Хочу поведать им, предостеречь.
«Мир не только огромен, – буду петь я, – мир еще и враждебен. Укройтесь от него в своем отечестве, в своем городе, в доме своем, отгородитесь в крохотном уголке большого мира, освойте и согрейте этот уголок, найдите себе одно какое-нибудь ремесло, занятие, дело, народите детей. Ухватитесь за что-либо в безбрежном потоке времени, в безбрежии вселенной. Изберите себе свою правду».