Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дело султана Джема

ModernLib.Net / Мутафчиева Вера / Дело султана Джема - Чтение (стр. 23)
Автор: Мутафчиева Вера
Жанр:

 

 


      А наши стражи подсовывают мне все новые вести. По их словам, Корвин и Каитбай ничего не достигли, тогда как шансы Папства растут. В королевском Совете усиливаются настроения в пользу Рима. «Еще бы!» – думаю я про себя, потому что представляю, какие обещания раздают папские легаты, сколько кардинальских шапок и епископий получает Франция. Ведь оплачивает-то счета простой народ.

30. IV. 1488

      Я долго увещевал его, чтобы он предстал в подобающем виде перед посланцем Баязида, – Джем тупо упорствует в своей неопрятности. Я твердил ему, что стоит Баязиду проведать о том, что брат его внутренне отказался от сопротивления, как он тотчас сбавит плату и с нами начнут обращаться хуже, чем сейчас.
      Вот уже несколько месяцев не разговаривали мы так долго. Собственно, говорил только я. Джем, приоткрыв один глаз, с ненавистью смотрел на меня – злился, что я нарушаю его покой. «Все ерунда!» – несколько раз бросил он.
      Он прав. Я понял, что стараюсь только из желания не дать Баязиду позлорадствовать – не хочу, чтобы кто-нибудь догадался, во что превратился Джем! Я намекнул ему на это. «Велика важность!» – процедил он. А немного погодя, когда я облачал его в праздничные одежды, добавил:
      – Пускай, пускай! Пускай Баязид обо всем узнает, он тогда расквасит им рожи!
      – Тебе столь желанны победы Баязида? – язвительно спросил я, весь мокрый от возни с этой тяжелой, расплывшейся тушей.
      – Да, победы над Д'Обюссоном и всей этой сворой убийц. – То был первый разумный ответ, услышанный от него за много месяцев.
      Посланец ожидал нас в церкви – залы для приемов в Бурганефе нет. Он стоял спиной к статуе Крестителя, словно оскорбленный его присутствием. Немолодой, сухощавый человек – наверно, выслужившийся солдат, У него было обветренное лицо бывалого воина.
      «Из года в год скакал он побежденными землями; имел и раны и добычу; возвращался домой, чтобы застать очередного новорожденного; наживал добро и плел интриги; униженно ползал и гордо ступал; не гнушался подкупами и убийствами, чтобы достигнуть чего-то…» – думал я, и перед моим мысленным взором проносились картины. Картины той жизни, какой живут мужи. Как непохожа она на мою!
      Не мог ли разве я быть на его месте? С моим умом, познаниями, живостью? Какой дьявол сунул меня на службу вдохновения, ко двору полумужчин – меня, поэта, гражданина мира! Зачем я сам не сузил этот мир до одной империи и одного государя, ведь тогда я знал бы, что служу кому-то, кто защищает меня, чтоб я продолжал служить ему и дальше? Зачем не выбрал я себе один город, а в городе – один дом и одну жену – какой бы она ни была – меж тысячи женщин?…
      Тогда… Тогда какой-нибудь сипах из Айнтаба сейчас говорил бы обо мне: «Это Саади, из нашего алая ». А какая-нибудь женщина говорила бы: «Это Саади, мой муж; я жду его возвращения с войны, он привезет подарки нашим детям, оденет меня в новые одежды и купит мне лаванды. Я буду ждать Саади не год, не два, а двадцать лет, потому что я его жена, а он – отец моих детей». Тогда в каком-нибудь полку и в каком-нибудь доме после смерти Саади, сипаха и отца, стали бы оплакивать его. А как отнесутся к моей смерти жители Бурганефа? Стража зароет меня за городской стеной, чтобы мое басурманское тело не оскверняло их священной земли. Город тем временем будет жить своими будничными заботами, а попугай спустя три дня смолкнет и забудет наше общее «верую»: «Нет бога, кроме аллаха…» Кто-то другой станет подбрасывать в камин дрова и мыть толстый слой жира, под которым покоится Джем, а Джем даже не заметит, что у него сменился слуга.
      Моего господина ввели в церковь. Белое и золотое – будь прокляты эти цвета его одеяния! Джем стоял, неподвижно глядя поверх головы посланца. Возможно, мне это почудилось, но он выпрямил плечи, втянул живот, в последнее мгновение попытался придать себе царственную осанку.
      Посланец смотрел на него испытующе – могу себе представить, какой кучей вопросов засыпает каждый раз Баязид своего посланца, как он требует, чтобы ему описали каждое изменение, происшедшее в Джеме. Выдержать этот взгляд было для Джема мукой (внешний мир давно не заглядывал в его уединение, и Джем, наверно, думал, что падение его остается тайным, неведомым). Он все же выдержал, но на обратном пути плечи у него опустились – все труднее давалось ему любое усилие.
      Я отдаю себе отчет – поскольку я не курю гашиша, я вообще во многом отдаю себе отчет, – что мой господин вызывает теперь во мне скорее ожесточение, чем жалость. В последнее время во мне просыпается нечто забытое: самолюбие. Общее наше с Джемом дело проиграно, угасла и любовь моя к Джему – нет больше этих двух целей моей жизни, и я понемножку зверею. Как всякий зверь, я теперь отстаиваю свое звериное право на свободу и наслаждение – только для меня одного. Я уже нищ духом – вполне это сознаю и не испытываю никаких угрызений совести: то не моя вина. Поющий, возвышенный поэт вольно шагал улицами мира, но налетели невесть откуда грабители, кляпом заткнули ему рот и обобрали до нитки. «Держите вора! – хочу я возопить. – Держите того, кто отнял у меня иллюзию, что я человек, а не животное!»
      Итак, я чувствую, как меня охватывает звериная жажда борьбы. Она завладевает мной в часы праздности – слишком много у меня праздных часов. Она напоминает мне о том, что эти часы могли бы быть наполнены действием, наслаждениями, успехами. В случае, если…
      Да, пора отбросить последний фиговый листок – чувство долга к утопающему. Джем тонет, с каждым днем все глубже. Я знаю, что мое присутствие не задерживает этого погружения на дно, – никто никому не в силах помочь в том мире, в котором мы живем. Перешагни еще через одну ложь – долг сострадания, – и ты пойдешь дальше под звездами нагим, свободным и одиноким. Свободным! А ведь меня и впрямь не стерегут. Эти мерзавцы (по выражению Джема) считают, будто меня держит крепкая узда – сознание, что я кому-то нужен, – и не боятся, что я убегу. Меня не стерегут… Да и зачем меня стеречь? Ведь Саади не сын султана – он никогда не обладал преимуществами рожденного владетеля. Зачем же ему тогда влачить на себе проклятье, тяготеющее над каждым рожденным владетелем?
      Да, верно, я влачу его из сострадания. Я был связан крепкими узами с человеком, с которым у нас были некогда одинаковые мысли, одинаковые вкусы и желания. Но этого человека уже не существует. Должен ли я служить воспоминанию?

18. VII. 1488

      Судя по всему, должен. Известия скверные. Убеги я при мертвящем однообразии наших дней, меня бы не осудили: ведь безразлично, кто останется при Джеме – я или любой другой.
      Но в последнее время стражи засыпали меня новостями, даже сам командор призывал меня к себе. «Саади, – сказал он мне, – при теперешнем состоянии принца я рассчитываю на вас. Будьте готовы ко всему, Саади!»
      Насколько я знаю, так подготавливают родных умирающего к близкому концу. И все же я потребовал ясности:
      – Что вы имеете в виду, ваше преосвященство?
      – Как мы уже известили вас, Папство надеялось завладеть наконец султаном Джемом. Еще две недели назад эти надежды казались осуществимыми. Но в начале месяца король принял посла Баязида, напомнившего Совету, что его повелитель будет соблюдать договор относительно Джема лишь в том случае, если Джем не покинет пределов Франции. В противном случае Баязид заключит мир с Каитбаем и объявит всему христианскому миру войну.
      – Старая песенка, ваше преосвященство! – постарался я умалить значение этой вести.
      – Не совсем, – возразил он. – Баязид-хан предложил королю помощь против любого его неприятеля при единственном условии – чтобы Джем никогда не покидал пределов Франции. А Карл VIII уже много лет ищет могущественного союзника, чтобы вернуть себе свое законное наследство – Неаполь. Как по-вашему, чем обернется союз между Францией и Турцией, если мы не воспрепятствуем ему, изъяв Джема для Рима?
      – Не вижу, чем это изменит наше положение, монсеньор. Мы и так находимся во Франции, не правда ли? И так я непрерывно слышу, что наше место в Риме.
      Бланшфор остался неудовлетворен исходом беседы. В сущности, чего ожидал он? Неужели он рассчитывал с моей помощью пробудить у моего господина уснувшие надежды?
      – Джем, – заговорил я за ужином, – похоже, что нам предстоит новое путешествие.
      – Гм, – прозвучал неизменный ответ.
      – Нас перевозят в Рим. – Я нарочно преувеличил полученные известия, чтобы понять, в силах ли я вызвать в Джеме проявление каких-либо чувств.
      – Пусть перевозят хоть к чертовой матери! Рано или поздно Баязид расколошматит их. Во славу Завоевателя.
      (Каковы выражения, а?)
      Глаза его – один наполовину прикрыт – переползают с жареного окорока к чаше с вином и обратно, вдруг взгляд свирепеет – оказывается, в зубах застрял какой-то хрящ; с нетерпеливым рычанием (как часто издает теперь Джем подобные звуки!) нетерпеливыми пальцами швыряет он хрящ в камин, потом вытирает их о халат – скользкие, они не так крепко держат кость; Джем громко чавкает, опрокидывает в глотку полную чашу вина и вытирает рукавом рот. Протягивает руку – бесцельно, он и сам не знает, чего хочет, но эти руки умеют теперь лишь тянуться и хватать; хватают ломоть хлеба и крошат его; неряшливо вытирают ладони о скатерть. Джем щелкает пальцами – одна из его новых нестерпимых привычек. Это означает: даже если б и хотел, не в состоянии больше проглотить ни куска. Он сидит еще немного, оглядывая стол как бы с сожалением, ибо окончилась единственная его работа. Отодвигается вместе со стулом – отвратительное шарканье и пыхтенье объевшегося бездельника – и вперяет один открытый, другой сощуренный глаз в огонь – о чем сейчас размышляет Джем? Отчего у меня чувство, что он сегодня чуть менее чем обычно безразличен ко всему?
      Он рыгнул, прошу прощения. Чешет свои рыжие космы, он оброс ими от носа до груди, ведь цирюльника он прогнал. На миг его рука напоминает мне прежнего Джема – каким же чудом она не изменилась? Как очутилась Джемова рука у этого нечистоплотного, чужого человека?
      – Рим… – хрипло шепчет он. – Ну и что ж? Пусть Рим! Только до наступления зимы, слышишь? Ненавижу холод. Слышишь? – кричит он, потому что я не отвечаю.
      Это еще одна новость у нас – он кричит. Разумеется, если не безмолвствует. Сначала это бесило меня, я не люблю крика; если человек хочет тебя услышать, он услышит даже твой шепот, если же не хочет – любой крик бесполезен. Почти десять лет служу я у Джема и не помню, чтобы он когда-либо так обращался со мной. Из-за любого пустяка повышает голос, его раздражают мои движения, мое отсутствие или присутствие, мои короткие замечания относительно погоды или еды.
      «Отчего он не признается, что ненавидит меня?» – спросил я себя сегодня. Отчего! А отчего я не признаюсь, что ненавижу его, это бревно, поваленное на моем пути, причину всех моих злосчастий? Презрительное сострадание, сочувственная досада, духовное отчуждение – каких только сложных названий не придумали мы для такого чувства, как ненависть!
      Да, я понял: не будь Джема, я оказался бы в ином положении и в ином месте. Излишне перечислять, кем и где бы я был, бесчисленные возможности открыты любому, если только ты сам – сам! – не принесешь себя в жертву какому-то мнимому божеству. Назови его искусством, единомыслием, любовью – все равно! У всех божеств, коим мы поклоняемся, есть то общее, что все они мнимые.
      Мне тридцать два года. Быть может, еще не поздно…

27. XII. 1488

      Уже несколько дней при нас находится некий Антуан де Жимель, молодой человек из мелких дворян. «Не усиливают ли королевскую стражу?» – думаю я. Впрочем, Антуан присоединился не к ней, а к братии – я часто вижу его в обществе монахов. Те крайне предупредительны к нему. Что бы это могло означать?
      Эти размышления – что может означать то или иное – превращаются для меня в такую же необходимость, как для Джема игра в шахматы с обезьяной. Малейшая перемена в Бурганефе служит на протяжении недель пищей для моего ума. Вот, например, загадка: вчера вечером после церковной службы все, кроме караульных, сошлись в церкви – и монахи, и рыцари. После этого брат Бланшфор прошел мимо меня с самым похоронным видом. «Что-то у них не ладится», – догадался я.
      В сущности, отчего я так уверен, что нам не грозит близкий конец? Это ровным счетом ничего не изменит в нашем существовании – заточение лишь последний шаг перед смертью. В какой из ближайших вечеров будет решено покончить с нами? И требуется ли принимать такое решение сообща? Подобные дела лучше всего обделываются в одиночку. Убийца отправит нас на тот свет без угрызений совести – мы опостылели даже нашим тюремщикам.
      Написать завещание сегодня же вечером? Я бы написал, конечно, если б знал, что я могу завещать. Единственное мое достояние – это упущенные возможности. Превосходно!
      Я, Саади из Исфахана, завещаю (кому? – вот в чем затруднение) свои шансы стать первым поэтом Востока; либо же – корсаром, который пять десятков лет бороздит моря и под конец возвращается с двумя мешками золота на Кипр, славящийся пылкими гречанками и густым вином; или же алайбегом Иени-шехира, окончившим свои дни в битве, скажем, за Вену, чья душа беспрепятственно вознесется в рай; либо, предположим простейшее, искусным медником из Эдирне, дождавшимся своего смертного часа в родном городе и у родного очага, оплакиваемым тремя женами, восемью дюжими молодцами – сыновьями и таким же числом прекрасных, как луна, дочерей.
      Итак, я завещаю человечеству (ведь я гражданин мира) свои безвозвратно упущенные шансы. Аминь!

29. XII. 1488

      О нет! Я жив. Еще одна ночь прибавилась к бессчетным пустым ночам – без веселья, без стихов, без любви. Утро поздно проникло ко мне сквозь щель в своде, я ожидал его бодрствуя, мне не хотелось умирать во сне. Еще одно пустое утро.

6. II. 1489

      Невероятно: мы – в Вильфранше! Поразительная насмешка судьбы: после семи лет заточения мы покидаем Францию из того самого порта, где впервые увидели ее, – в ту пору мы были убеждены, что прибыли сюда для краткого, полного торжеств, исторически важного посещения.
      Я не верю самому себе – мы уже не в Бурганефе! Существует, значит, мир и вне Бурганефа, существует жизнь – вне шахматных сражений с обезьяной, скорбной замкнутости на монашеских физиономиях, трехцветной статуи ненавидящего меня Крестителя, обиженного безразличия горожан и ежедневного трехкратного приветствия моего попугая: «Нет бога, кроме аллаха…»
      Наш отъезд походил на бегство (по правде говоря, я и счел его бегством и лишь сегодня узнал, что все произошло «законным порядком»). Поскольку королевский Совет издал решение о нашем отплытии месяц назад, а неделей позже за разрешением последовал запрет, то брат Бланшфор – тщеславие принудило его открыться нам – ввел в заблуждение королевскую стражу, огласив первое письмо и сделав все от него зависящее, чтобы последующее не достигло их начальника.
      Ясно, что какой-то другой Антуан со вторым королевским пакетом испустил дух, не достигнув пределов Бурганефа; Бланшфор созвал рыцарей, огласил перед ними королевское дозволение и занялся лихорадочной подготовкой. Как я узнал (сейчас об этом можно говорить без опаски, ведь Вильфранш – корсарская крепость, а корсары и папские слуги – почти братья), в нашем похищении принял участие ряд небезызвестных лиц, начиная с двух лионских банкиров, включая герцога Бурбонского и кончая членами королевского Совета, по отношению к которым Рим проявил разорительную щедрость. Что не помешало Карлу VIII всего неделей позже взять свои слова назад, но было уже поздно, поздно!
      Вместе с тем не рано ли радоваться Бланшфору?… Сейчас зима – море бешено бьется о мыс Фера, его грохотанье отдается эхом в отвесных скалах над гаванью; небо, горный туман, холодные брызги волн, завывание ветра – все это непроглядно-плотной пеленой окутало Вильфранш, словно Франция не хочет, чтоб мы выскользнули тайком из ее гостеприимных объятий.
      Нас поместили в чьем-то богатом доме. Джем тут же подсел к камину и зябко съежился. «Говорил я тебе? – жалобно произнес он. – Я знал, что меня потащат зимой…» На сей раз он не кричал на меня, словно, выйдя из заточения, вновь почувствовал, как я ему необходим. «Вели им сварить грогу, Саади! И чтоб побольше перцу и сахару. У меня все тело разламывается».
      Да и как не разламываться! Почти полтора года он не выходил за порог комнаты, потому что крепостная стена доводила его до безумия, – всего тридцать шагов туда и обратно. Он лежал в духоте, закутанный, распаренный, а сейчас мы неделю кряду ехали сквозь снежную вьюгу.
      Я смотрел на него, пока он долгими глотками тянул подогретое, наперченное вино. На затылок и плечи этого немолодого, разбитого человека, вцепившегося в чашу стой бессмысленной силой, какую проявляют только старики и грудные младенцы. Когда чаша была осушена и я хотел забрать ее, Джем вдруг схватил мою руку: «Согреют ли они мне постель, Саади? Позаботься, прикажи им!»
      Он давно не прикасался ко мне, я этого избегал. Кожа у курильщиков гашиша неприятно влажная, липкая от холодного пота. Я поспешно высвободил свою руку счувством отвращения и вины одновременно – вот так же торопимся мы выйти из комнаты умирающего. И приготовил Джему постель, хотя дюжина папских слуг, дожидавшихся нас в Вильфранше с каравеллой из Ватикана, озабоченно хлопотала вокруг своего драгоценного гостя.
      А драгоценный гость не пожелал раздеться для отхода ко сну – боялся, что простыни окажутся влажными.
      «А во что превратишь их ты?» – чуть было не крикнул я, но, к счастью, сдержался, иначе между нами началась бы перебранка.
      В конце концов я уговорил его лечь, желая поскорее остаться в одиночестве. После голодовки, перенесенной моим мозгом в Бурганефе, я теперь чувствовал себя перенасыщенным впечатлениями и предчувствиями. О аллах, неужто я не в заточении, неужто ты дашь мне случай спастись бегством!
      Я протиснулся между караульными. Меня пропустили – из Вильфранша даже птица не могла бы упорхнуть. Я оказался на прибрежной улице. Мне хотелось послушать волны, их грохот, передававшийся от неба скалам, а от скал – небу. После сонной тишины Бурганефа этот шум пьянил меня: что-то грохочет, бьется, живет! Ты снова соприкасаешься с жизнью, Саади!
      Я не услышал шагов – должно быть, они терялись в зимней буре – и вздрогнул, только когда чья-то рука коснулась моего плеча.
      – Саади! – произнес незнакомый голос.
      Кого только не встретишь в корсарской гавани!
      – Саади! – повторил человек. – Вы не узнаете меня?
      Он снял шапку. В тусклом свете окон прибрежных домов стоял Ренье. Тот самый трубадур, что подготовил наш первый побег – из Рошшинара, если не ошибаюсь.
      – Брат! – как безутешная вдова, бросился я к нему на грудь.
      По-видимому, мои нервы тоже расшатались, потому что я разрыдался.
      – Саади! – Ренье растерянно вытирал мое мокрое лицо. – Здоровы ли вы, Саади?
      Кажется, я ответил, что здоров. И постепенно пришел в себя.
      – Все-таки Рим – это лучше, чем Бурганеф, не правда ли, друг?
      – Лучше, Ренье.
      В промежутках между этими короткими фразами мы подолгу молчали, оба смущенные нашим порывом.
      – Саади, – словно набравшись смелости, внезапно сказал Ренье, – месяц назад мне попались ваши стихи. По-итальянски.
      Я остолбенело посмотрел на него. Мои стихи?! Какие мои стихи?!
      – Нет, нет! Я знаю, перевод всегда так же далек от первообраза, как папа римский от султана Баязида, – горячо продолжал Ренье (как будто я хоть единым звуком возразил ему). – И несмотря на это, я потрясен, Саади. Видите ли… то, чего я всеми силами стремлюсь достичь… То, что является образцом для… для новой нашей поэзии, – все это у вас доведено до совершенства. Не как нововведение, носящее еще признаки робких попыток, несовершенства, а обработано, отшлифовано, прозрачно-чисто… Я позавидовал вам, Саади. Думаю, что этим не обижаю вас – вам знакома благородная зависть умельца к еще более искусному мастеру.
      Я не мог произнести ни слова, так я был растроган. Мои стихи, мастерство, совершенство… Как давно эти понятия укрылись куда-то в самые дальние, потаенные закоулки моего сознания! Неужто это я некогда слагал стихи, неужто я – тот самый Саади, чьи песни звучали над гаванями, базарами и воинскими станами? Я ли это?…
      Вильфранш. Мокрая прибрежная улица – ее лизали языки бесчисленных зимних волн. Низкий туман и стужа, в которой стыли несколько одиноких огоньков – окна дома, где слуги короля, папы и Родоса толпились вокруг моего заплывшего жиром повелителя. А двое поэтов нелепо стояли среди этого маленького мирка, который не желал их знать и которого они тоже знать не желали, – стояли, дрожа от холода, и обсуждали законы стихосложения.
      Да, невозможного не существует – все возможно, а может быть, и разумно. Некий разумный промысел пожелал, чтобы вчера ночью я повстречал Ренье.
      – Саади, – продолжал он, – молю вас, постарайтесь понять меня. Бегите отсюда, Саади! Пусть султан Джем стоит не один, а триста миллионов дукатов, он не стоит вашей жертвы, Саади! Спустя столетия после того, как имя его будет забыто, люди еще будут читать ваши стихи; не он, а вы достойны служения. Это султан Джем должен мыть вам ноги и подавать чашу с вином! Он должен почитать себя счастливым, что умеет писать, чтобы записывать стихи, которые вы произносите после возлияний, Саади!
      – Я уже семь лет не произносил ни одного стиха, Ренье… – робко сказал я.
      – Вот это и есть наитягчайший грех! – Ренье словно произносил приговор. – Кто возместит урон, понесенный человечеством из-за того, что поэт Саади (нечто гораздо более редкостное на земле, чем все султаны, подлинные или мнимые) целых семь лет молчал! Бегите отсюда, Саади! Возвращайтесь домой, туда, где любое дерево, любой камень рождают в вас песню, где эту песню ожидают тысячи ушей. Я заклинаю вас, Саади!
      – Я думал об этом, Ренье… Но как я покину Джема? Он беспомощен, вы даже не знаете, как он беспомощен. С каждым днем все больше.
      – Вы приносите в жертву нечто не принадлежащее вам, Саади! Вы сосуд для дара божьего, вы не вправе умереть, пока не осушили его до дна. Ваши песни – собственность человечества. Раздайте их владельцам, чтобы смерть ваша была легкой, Саади! Иначе вы будете умирать в жестоких страданиях, подобно тому, как страдает женщина, умирающая с ребенком во чреве.
      – Вы верите, что во мне хоть что-то осталось, Ренье? Уже много лет я хвораю, пересаженный на чужую почву…
      – О Саади! – с большим чувством воскликнул Ренье.
      Пора было возвращаться, мое отсутствие могли заметить. Я попрощался с Ренье, забыв даже спросить, что привело его в Вильфранш, – в такой я был растерянности. Ренье задержал мою руку в своей.
      – Саади, – сказал он, – вчера скончался Карл Савойский, маленький Карл, как вы называли его.
      – Маленький Карл? – вскричал я. – Как? От чего?… Карл был единственным нашим другом на этой земле!
      – Говорят, Карл готовил похищение Джема во время вашего пути в Вильфранш, все уже якобы было готово. Восемьдесят верных рыцарей должны были вчера утром двинуться из Шамбери к побережью, чтобы напасть на вашу стражу под Авиньоном… А сегодня утром Карл не проснулся. Говорят, отравлен…
      – Орден или король? – Я тряс Ренье за плечи, словно он присутствовал при сделке между духовными и телесными убийцами чудного белолицего юноши в восторженным взглядом.
      – Не все ли равно, Саади! – ответил трубадур. – Кто бы он ни был, он принадлежал к могущественному заговору темных сил. Карл… Осиротели трубадуры Франции, брат мой по песням Саади!
      – Я не могу, не хочу больше, Ренье! – стонал я в непроглядной метели. – Слишком много людей погибло уже ради Джема, один достойней другого… Если бы вы знали их так, как знаю я!.. И потом, – я понизил голос, словно выдавал важную тайну, а у тьмы были уши, – много лет назад я находил их жертву осмысленной: сотни голов падало во имя святого дела. Зачем беречь человеческие жизни, когда речь идет о победе государя, какого еще не знал мир, – жреца поэзии и передовой мысли? Теперь же… Ренье, вы ведь не видели Джема теперь?
      – Нет, – ответил Ренье.
      – Пришла моя очередь позавидовать вам. Уезжайте сегодня же ночью, Ренье, ибо завтра Джема, наверно, повезут в Италию, где он предстанет перед всеми три свете дня. Уезжайте, не повидав его, друг! Так вам будет легче. Ради Карла Савойского, ради нас всех, веривших, что мы не страдаем, а служим великому делу.
      – Да!.. – только и ответил Ренье. И помолчав, добавил: – Тем больше у вас причин бежать, Саади!
      «Благодарю тебя, Ренье! – думал я, глядя, как он исчезает за пологом тьмы. – Благодарю за то, что ты подарил мне право бежать отсюда».

28. III. 1489

      Последний месяц меня так закружили события, что не было ни одной свободной минутки. В двух словах: мы вернулись в свет, мы находимся в средоточии всей мировой политики. Живем в Ватикане – сердце Запада, в покоях, предназначенных для коронованных особ. Словно дурной сон остались позади замки Дофине и Оверни, моя каморка, мертвящее безлюдье Бурганефа.
      Вот уже месяц наблюдаю я за тем, как сбываются давнишние мечты Джема. Иннокентий VIII выбивается из сил, готовя великий поход; его гонцы с посланиями, подписанными Джемом, объезжают все европейские дворы; Джем чуть не ежедневно присутствует при важнейших аудиенциях, даваемых папой посланцам того или иного короля или герцога; они предлагают ему содействие, сыплют обещаниями. Мы варимся в гигантском котле политики.
      Возможно ли! Ведь еще совсем недавно мы были глубоко запрятанной собственностью Ордена Святого Иоанна или же французского короля – мы так до конца и не уразумели, кого именно. Ныне я сбиваюсь с ног, устраивая встречи с высочайшими особами, служу переводчиком или сам веду переговоры – от имени моего господина, а часто даже без его ведома. Нас словно несет какой-то вихрь. Как долго будет он нести нас?
      В первые дни я ощущал бесконечную усталость – я уже отвык от голосов, шума, напряжения. Весь Рим (я еще не успел, в сущности, осмотреть его, будучи круглые сутки занят), весь Ватикан с его мрамором, гобеленами, позолотой и статуями сливались пред моим взором в до боли сверкающее, кричащее пятно. Потом все стало на свои места, и я тоже нашел здесь свое место – я, Саади, единственный вельможа султана Джема, почетного гостя Ватикана.
      Чтобы более или менее связно рассказать о приеме, оказанном нам в Риме, следует начать с Чивиты-Веккиа, где бросила якорь наша трирема. Это произошло 13 марта, после того как нас много недель трепали штормы. Братья-иоанниты спешили с отплытием; как я позже узнал, едва королю стало известно о том, что Бурганеф опустел, он отправил нам вдогонку двухтысячное войско. Воображаю, как французы всплеснули руками и с идиотским видом застыли, примчавшись в Вильфранш, – мы уже находились в открытом море. Однако море отомстило нам за это: шторм швырял нас из стороны в сторону, нашу трирему оторвало от сопровождавших кораблей, и мы добрались до Чивиты-Веккиа одни, точно раскаявшиеся корсары, ищущие тихой пристани.
      Из Чивиты-Веккиа корабль доставил нас в Остию, а оттуда мы двинулись вверх по Тибру. Таким образом, мы ступили на итальянскую землю у самого порога Рима – в Порта Портезе. Я был так ошеломлен многоцветной и многошумной суетой, что не нахожу слов для описания оказанной нам встречи. Помню только праздничную кавалькаду – множество всадников в пышных одеяниях. Потом я узнал: то были кардинальская и папская гвардии, впереди них ехали сенаторы, чужестранные герольды, ватиканские церемониймейстеры – тьма-тьмущая неведомых мне титулов и званий.
      Я весь обратился в зрение и слух – только тут почувствовал я, что соприкасаюсь с Западом. Доныне мы видели лишь провинциальные замки мелких дворянчиков, захолустную голытьбу южной Франции. Мне было легко свысока судить о ней мерками Константинополя, Никеи, Бруссы, Измира, тогда как здесь, в Италии, все по-иному: это вершина западной цивилизации, я еще не нашел для нее мерила.
      Пока я стоял в замешательстве от столь неожиданного великолепия, глубоко убежденный, что это сон и скоро наступит пробуждение, в толпе встречающих возникла сумятица. Какие-то пешие люди пробирались между всадниками, те довольно грубо останавливали их – итальянский язык вообще звучит для моих ушей потоком брани.
      Тогда один донельзя блистательный вельможа (мне сказали потом, что это был Франческо Чибо, незаконнорожденный сын Иннокентия VIII) вмешался и приказал дать им дорогу. Какой сюрприз! Мусульмане! Среди римской аристократии стояли десять правоверных, смущенные и униженные, без парадных доспехов.
      – Нет, с султаном Джемом вы говорить не будете! – передал им переводчик приказ Франческо Чибо.
      А те словно и не слышали. Они смотрели на Джема изумленными, ослепленными глазами, взирали на облаченного в белые с золотом одежды сына Великого Завоевателя – они не знали Джема семь лет назад, и новый его облик не производил на них гнетущего впечатления. Только тут я вспомнил о нем. Даже это зрелище – унижение десяти мусульман на фоне римского великолепия – не переменило выражения его лица. С тупой усталостью созерцал он своих единоверцев, как будто их восторг и страдание не имели к нему касательства. Так продолжалось до тех пор, пока один из этих незнакомцев не приблизился к нашему повелителю. Он приник лицом к правому лошадиному копыту, потом к сапогу Джема. Ритуал несколько отличался от нашего – кто же эти люди?
      – Встань! – прохрипел Джем. То было единственное слово, обращенное им к послу султана Каитбая.
      Потом посол приник к моему плечу. Измученный обидой и тревогой, он поведал мне свои трехмесячные мытарства – тщетные попытки получить Джема у святого престола в обмен на богатства, которые разорили бы халифат, но, быть может, спасли бы его от турецкой угрозы. Три месяца провел в Риме этот несчастный, и три месяца кардиналы обманывали его неопределенными обещаниями и всевозможными увертками. Теперь силы его были на исходе. «Я должен получить султана Джема! – как безумный твердил он мне всю дорогу до самого Ватикана (оттого я и не заметил, как мы проехали через город, у меня все плыло перед глазами).

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27