Хотели предостеречь соперников Корвина в деле Джема. Несмотря на равнодушие, с которым нам ответили, мы догадывались, что Рим и Венецию охватила паника. Папа боялся, как бы Корвин не похитил Джема и тем самым не нанес урон авторитету святого престола. А испуг Венеции был еще более объясним: война тяжко отразилась бы на ее торговле с Левантом. Таким образом, не прибегая к прямому предательству, мы сделали так, что султан Баязид был обо всем осведомлен.
Но зато Матиаш на наши подспудные действия ответил открытым ударом, какой будет помниться долго: он направил во Францию посольство почти из тысячи человек. Слыхали вы что-либо подобное? По дороге посольство должно было заехать в Милан, чтобы условиться о помолвке между сыном Матиаша и Бьянкой Сфорца. Хитро придумано: таким способом король Матиаш (привлекая себе в союзники герцога Миланского) вклинивался между итальянскими державами. Короче говоря, еще более затруднял и без того трудное положение Папства в деле Джема.
После того как мы узнали об удачном ходе венгерского короля, пришлось и мне отправиться в Италию дабы настигнуть там венгров и в одно с ними время явиться ко французскому двору. Хотя цель моей миссии была весьма прозрачной, венгры должны были со мной считаться. Как-никак я особа духовного звания.
Я прибыл в Милан, когда торжества по случаю помолвки были в разгаре. Огромный дворец семьи Сфорца – неприступная крепость и вместе с тем уютнейшее из известных мне жилищ – занимает пространство, на котором может разместиться целое селение. Он был разукрашен весь, вплоть до зубцов крепостных стен. Вечерами в его просторных внутренних дворах шли танцы и пиршества, на которых я встречал многих видных итальянских аристократов. Далеко не всех, разумеется, ибо Италию продолжали раздирать войны. Непристойной выглядела роскошь этих торжеств на исхудалом, оборванном теле Апеннинского полуострова. Семейство Сфорца было, подобно флорентийским Медичи, арбитром в итальянских делах. Брак Бьянки с Яношем Корвином придавал еще больше веса их дому.
В один из бесчисленных этих вечеров я был представлен герцогу Гаэтано. Он полностью совпадал с тем образом, который я себе нарисовал, – неуклюжий, дородный, ничуть не похожий на тех неспокойных, разорившихся и готовых на все итальянских владетелей, которыми было столь богато мое время.
Однако интересовал меня не сам герцог Гаэтано, я спешил свести знакомство с посланцем Матиаша: о Вараждинском епископе Яноше Пруисе ходили самые невероятные слухи. Говорили, что он несметно богат, очень начитан и ловок, один из лучших дипломатов в Европе, если не самый лучший.
Нас представили друг другу, и первое, что поразило меня, была почти неправдоподобная его красота. Пруис был, вероятно, моих лет, человек еще молодой, атлетического сложения, с головой, какие я видел только у античных статуй. Когда он шагнул мне навстречу (не сводя с меня глаз, по-видимому тоже многого ожидая от этой встречи), то напомнил мне полководца, и я невольно, хотя считал его врагом, преисполнился гордостью: вот какие мужи служат нашей церкви! Сегодня вы ровным счетом ничего не знаете о духовенстве нашей эпохи!
Мы разговорились. После первых же слов мне стало ясно, что передо мной весьма опасный противник. Опасным было утонченное обаяние этого телесно и духовно одаренного человека; опасным было его бесспорное совершенство и то, что он умел им пользоваться как оружием, приманкой или наградой.
Можете мне поверить, я знал всех до одного участников дела Джема и никого из них не могу сравнить с Пруисом. Это до некоторой степени объяснит вам, сколь тяжкой была моя миссия – не страдая излишней скромностью, я признавал полное превосходство своего противника.
Мы уединились от остальных гостей, что выглядело естественным: священнослужители имеют свои, не мирские дела. Со стороны мы, наверно, выглядели как рыцари перед турниром, мы изучали друг друга, прощупывали, мы проникались друг к другу приязнью, несмотря на вражду и борьбу. Знаете, ничто так не льстит уважающему себя человеку, как достойный противник.
Мы говорили о самых обыденных вещах. Пруис расспрашивал меня об осаде Родоса и моем участии в ней, выражал искреннее восхищение и сожалел, что не сумел сам участвовать. Венгры, сказал он, в ту пору тоже сражались и против того же неприятеля, однако осада – это, по его мнению, нечто совсем иное и крайне занятное; другой декорум, другой драматизм, гораздо более насыщенный – он выразился именно так. Я не мог не отметить, что напротив меня сидит истинный художник своего дела; угадывал под рясой человека, живущего не только радостно, не только с охотой, а со сладострастием. Я невольно добивался, чтобы и он признал меня, старался очаровать его, чтобы быть с ним на равных. Едва ли я преуспел в этом – не знаю, что могло бы произвести впечатление на этого человека, полного совершенств.
Он наслаждался своим голосом и жестами. С одинаковым удовольствием расстилал передо мною свое красноречие и силу, самообладание и гибкость. Словно некий Крез, милостиво дозволял мне любоваться его богатствами. А я жестоко завидовал не столько его совершенству, сколько тому, что он сознавал свое совершенство и умел с изяществом его проявить.
Мы беседовали почти час, когда Янош Пруис сам предложил мне:
– Так или иначе, мы поедем одной дорогой, брат мой, и с одной и той же целью. Отчего бы нам не поехать вместе?
Да, Пруис мог себе такое позволить: повести своего соперника за руку, столь далеко простиралась его уверенность в себе. Я принял приглашение. Мы двинулись в путь месяцем позже, после окончания торжеств. Пруис употребил этот месяц на то, чтобы блистать и покорять итальянскую знать. Пока не стал истинным кумиром своих сотрапезников и хозяев, пока не счел, что молва о нем уже достигла Иль-де-Франса и он может двинуться по дороге, проложенной для него этой молвой.
Если бы Джем и все с ним связанное создали мне втрое больше забот, я все равно считал бы себя вознагражденным – благодаря путешествию вместе с Пруисом во Францию, благодаря полугоду, в течение которого мы с этим необыкновенным человеком выслеживали один другого и симпатизировали друг другу, сражались и обменивались улыбками. Я знаю, уже давно исчислены радости земной нашей жизни, но не могу уразуметь, отчего меж ними особо не указана одна:
крупная игра. Из Милана мы выехали странным кортежем – думаю, неповторимым. Он давал поистине полное представление о Матиаше Корвине – этом наполовину восточном и вместе с тем во многом ренессансном государе, вознамерившемся поразить Запад. Основу нашей свиты составляли триста юношей из самых знатных семейств венгерского королевства. Все они были до смешного схожи меж собой – и возрастом, и внешностью. Триста светловолосых юношей, в пурпурных одеждах, с жемчужными коронами и золотыми ожерельями, ехали верхом на белых как снег конях, а их оруженосцы (в оранжевом) вели под уздцы вторую смену лошадей – все триста вороной масти.
Янош Пруис наблюдал за мной, когда я впервые увидел это зрелище. В его глазах – изумительного разреза, бархатных и теплых – плясали искорки смеха. Я не понял, над чем он смеется – над моим удивлением или над причиной его, но полагаю, что такой человек, как Пруис, находил затею добрейшего Матиаша поистине смехотворной. Справившись кое-как со своим удивлением, я стал рассуждать: даже если в Венгрии имелось триста дворянских родов (там их гораздо меньше), даже если в каждом из них имелся сын двадцати лет от роду (что тоже маловероятно), то как могло случиться, что все они светловолосы? Иными словами, король Матиаш обшарил все свои довольно поурезанные владения, чтобы сыскать триста одинаковых красавцев, из коих по крайней мере половина – крестьянские дети, только умытые и причесанные!
Не стану описывать вам венгерский обоз – более пятисот навьюченных лошадей. «Точь-в-точь бродячий театр! – подумалось мне. – Королю Матиашу не найти для него более неотразимого главного героя, чем Янош Пруис». Я был не в силах отвести глаз от этого неповторимого в своем роде представления и все меньше думал о Джеме – что мог значить какой-то варварский поэт и незадачливый претендент на престол в сравнении с тем, что меня окружало!
Путешествие наше длилось более двадцати дней. За все эти дни я не заметил ни пятнышка пота на пурпурных одеждах светловолосых юношей, ни пылинки па их сапогах. Кортеж двигался по перевалам Северной Италии и холмам Южной Франции, яркий, великолепный, без единого изъяна. Вскоре за Лионом мы были встречены адмиралом де Гравилем.
По своей неосведомленности вы можете спросить, что делал сей адмирал на суше. Адмирал де Гравиль представлял перед нами регентшу Божё. Множество толков ходило о ней. Известно было, что алчность ее безмерна, что в своих домогательствах она готова поставить на карту все, включая честь короны. Мы знали, что, по мнению ее исповедника, имевшего возможность сравнивать ее исповедь с подлинными фактами, дабы осведомлять нас о том и о другом, она лгала даже на исповеди. Относительно же адмирала мы знали, что он правит Францией в наиболее распространенном качестве – возлюбленного регентши. Более легковерные намекали, что ее ложе открыло ему путь к власти, мы же не обманывались на сей счет: упомянутая дама потому и пустила его на свое ложе, что сочла самым надежным среди французских сеньоров, коими она располагала. А имея таких врагов, каких имела она (достаточно было одного герцога Бурбонского, ее дражайшего деверя), она крайне нуждалась в крепкой спине и паре умелых рук.
То, что навстречу нам выехал сам де Гравиль, означало многое: Франция оказывала высокие почести королю Матиашу. Со мной адмирал держался суховато; должно быть, рядом с Пруисом я казался ему личностью весьма серой.
Поскольку юный король со своей сестрой (упомянутой выше дамой) проводил лето в замке Ансени, нас направили туда. Божественное зрелище! – иначе невозможно обозначить наше вступление в Ансени. Жаль, что Матиаша Корвина не было с нами, – какая пища для его тщеславия!
Под глубоким порталом замка двигалась невиданная процессия. Она кричала всеми цветами радуги в мягком свете северного лета, пока темно-серый Ансени не уподобился глубокой старинной чаше, в которой плещется, искрится и переливается через край пурпурно-оранжевое вино. На ступенях замка нас ожидая и Карл VIII – хилый старообразный мальчик, – и его Совет, и мадам де Боже – довольно тощая бесцветная особа в критическом возрасте. Все они силились сохранить достоинство перед зрелищем, представшим их взорам, но и последние его капли испарились, когда Янош Пруис спешился, взлетел с присущей ему стремительностью по ступеням и непринужденно поклонился их величествам, высочествам и превосходительствам.
Порода – вот что было в Пруисе! Он стоял, точно арабский скакун меж изнуренных кляч, приковав к себе все взгляды. Регентша чуть на заставила меня покатиться со смеху. Она рассматривала гостя с откровенной алчностью – такой взгляд бывает у женщин, когда времени, чтобы грешить, остается мало, – смесь желания, восхищения и неприязни.
Вечером – после того, как гости отдохнули, – я присутствовал при чисто восточном зрелище: Пруис вручал дары, присланные королем Матиашем. Спектакль был разыгран частично под открытым небом – венгры вывели предназначенных в подарок коней. Кони были трех мастей, и каждой масти по двадцать пять голов. Остальные подношения явно предугадывали склонность мадам де Боже к бескрайней роскоши. Одни из другим были внесены в залу ящики с посудой из тончайшего фарфора; златотканая одежда; украшения, осыпанные столькими драгоценными каменьями, что было больно глазам. И под конец в качестве апофеоза – золотая (либо же покрытая толстым слоем позолоты) спальня.
Я находил едва ли не комичным все это великолепие; оно словно предназначалось Аттиле или Тамерлану, Однако французский двор, и прежде всего регентша, были иного мнения. Я видел, что щедрость короля Матиаша потрясла ее, особенно в сочетании с исключительным обаянием его посланца. Мадам де Божё так расчувствовалась, проявила в свою очередь такую расточительность в пирах, танцах и увеселениях, что я понял: следует действовать без отлагательств, каждая минута, проведенная Пруисом в Ансени, для нас чистый проигрыш.
На третье утро после прибытия я тайно послал гонца к брату Д’Обюссону. В своем письме я настаивал, чтобы к Джему немедля были направлены двое его людей – разумеется, самых надежных, – дабы подготовить его к тому плану, какой мы давно обдумывали. С другой стороны, следовало отправить в Венецию нашего человека, который бы предупредил республику о том, что Джем, по всей вероятности, перейдет к королю Матиашу. Нам были известны намерения Венеции, ее тесные связи с Баязидом – она сделает все, чтобы помешать Матиашу Корвину. Хоть и против воли, она в этом случае будет действовать в пользу Папства.
Исполнив свой долг, я в преотличном настроении наблюдал за дальнейшими усилиями Пруиса. Он был неисчерпаем. Пруис пустил в ход все свои таланты и обаяние, чтобы покорить Францию. Его красноречие подкупало любого собеседника, его обширные познания, богатство и щедрость заставляли двор видеть в Венгрии невиданно развитую, процветающую страну. Для достижения желанной цели Пруис не жалел ни средств, ни себя самого.
Странно, что он не добился успеха в первые же десять дней: королевский Совет благосклонно выслушивал его увещания и принимал его дары, но медлил с ответом. Причина заключалась в следующем: втянутые в войну с Англией, французы страшились Священной Римской империи – иными словами, Германии. Как всегда, обстоятельства там были смутны, самые разнообразные течения противостояли друг другу, а претендент на престол, эрцгерцог Максимилиан, будучи злейшим врагом Франции, уже теперь, в качестве владетеля Фландрии, каждодневно пакостил ей.
Словом, двор искал за пределами Германии силу, которая угрожала бы ей с тыла, покуда сама Франция уладит свои дела с британцами. Такой силой и являлась Венгрия. Какую выгоду извлек бы для себя король Франции, уступи он Джема Венгрии? В самом деле, союз между Францией и Венгрией стал бы тогда не только возможен, но и реален. Однако, заполучив Джема, Корвин тотчас ринется в войну с Турцией, оставив в покое немцев, и Франция окажется меж двух огней. Если же королевский Совет не отдаст Джема, это повлечет за собой окончательный разрыв с Венгрией. Таким образом, французский двор делал то единственное, что отвечало его интересам, – он медлил. А тем временем – целых полгода – Янош Пруис растрачивал золото и чары в Ансени, Париже и снова в Ансени, сгорал от нетерпения, а позже и от ярости, расточая улыбки регентше и ее любовнику, худосочному королю и его министрам. Со мной он обходился неизменно любезно, словно паши общие неудачи в деле Джема сроднили нас.
Впрочем, начиная с августа 1487 года нас при французском дворе стало уже не двое, а трое – явился третий, посланец Венеции. В Ансени мы смотрели на него как на парвеню, он вступил в наше состязание позже и не мог участвовать в игре на равных. Но оба мы чувствовали, что преимущества на его стороне: из нас троих только он один не желал заполучить Джема для своего повелителя и настойчиво убеждал королевский Совет оставить его во Франции.
С начала сентября мы с Пруисом пребывали в убеждении, что так оно и произойдет. В отношении к нам Совета стал проглядывать холод, регентша уже не бросала на Пруиса голодных взглядов, адмирал же сдержанно попрощался с нами и отправился в Бретань на поле брани – там, изволите ли видеть, ощутили острую необходимость в его присутствии. Я заметил, что теперь наконец и Пруис потерял терпение; епископ Вараждинский начал избегать охоты и прогулки, выглядел в обществе уже далеко не таким лучезарно обаятельным, как прежде, а по некоторым его намекам мы поняли, что Венгрия будет стремиться к союзу с Германией.
Никто не имел права быть в обиде ни на него, ни – тем более – на короля Матиаша, который в сентябре приказал своему посольству двинуться в обратный путь. Самая крупная и самая дорогостоящая попытка Венгрии завладеть Джемом завершилась неудачен. Вопреки приказу Пруис предпринял еще одну попытку, совсем отчаянную. Он выступил перед королевским Советом и в речи, искусству которой мог бы позавидовать сам Цицерон, изложил последствия французской близорукости: она развяжет руки Баязиду для победоносных воин в Италии и Центральной Европе, нанесет тяжелый удар торговле с Левантом и поставит Европу лицом к лицу пред ужасом нового нашествия Аттилы.
Дело не только в ораторском искусстве – речь Пруиса дышала искренней убежденностью, пророческим жаром, заставившим содрогнуться даже меня, его противника. Поэтому меня озадачила одна короткая реплика – ее бросил архиепископ Бордоский, брат адмирала де Гравиля.
– Не следует забывать, ваше преосвященство, что Аттила был остановлен именно во Франции.
– Оттого, что он истощил свои силы во время весьма долгого пути, брат мой, – не дал себя смутить Пруис.
– Как истощит их и султан Баязид.
У наглости тоже должен быть какой-то предел, вы не находите? Отказывая Восточной Европе в спасении, французы могли бы делать это хотя бы с большей изысканностью. Зачем подчеркивают они, что именно Франция всегда была несколько в стороне от варварских нашествий? Зачем выказывают, что их ничуть не заботят злосчастья Восточной Европы?
В те минуты я убедился, что не только сияющее благорасположение может излучать Янош Пруис. Он воспринял слова архиепископа так же, как воспринял бы их любой крестьянин, у которого пожгли посевы и родной дом, как любой солдат, искалеченный в сражении с турками. Жестокая ненависть исказила лицо, красотой которого я всегда восхищался, и ударом хлыста прозвучал ответ:
– Если бы вы, ваше высокопреосвященство, были поставлены на колени неприятелем, трижды превосходящим вас силою, то, вероятно, припомнили бы первую христианскую заповедь: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Дабы вымолить себе помощь.
– Мы не можем припомнить, ваше преосвященство, – быстро отпарировал архиепископ, – чтобы кто-нибудь оказал помощь нашей земле, когда мы отстаивали ее от сарацин. А были они, сдается мне, врагом не менее грозным.
Было яснее ясного: мы могли не опасаться более союза между Францией и Венгрией, даже сносных взаимоотношений между ними. Король Матиаш не простит подобного глумления над собой.
Янош Пруис покинул Ансени в первые дни октября. Французский двор снабдил его дарами (обошлись они едва ли в три сотни серебряных марок, тогда как Корвин истратил на свое посольство сто тысяч золотом). И снова через Лион и Милан (чтобы отвезти Бьянку на ее новую родину) Пруис покинул Запад.
Я, содействовавший провалу его миссии, радовавшийся этому провалу, испытывал смутное чувство вины, совсем как тогда, когда брат Д'Обюссон сообщил мне, что взял деньги у матери Джема. Несметные деньги и несчетные упования страждущих привлекли мы с великой для себя выгодой ценою заточения еще более страждущего. Вероятно, реже всего вспоминают о божьем возмездии божьи служители, однако в ту пору меня все же терзал страх.
Я рассчитывал отбыть сразу вслед за Пруисом – с его провалом моя миссия завершалась. Но письмо брата Д'Обюссона задержало меня еще на полгода в Париже. По многим причинам настаивал магистр, чтобы я остался там; он верил, что я столь же успешно преодолею и последующие трудности.
Прежде всего мне следовало продолжать наблюдение за послом Венеции: коль скоро союз с Венгрией не состоялся, Венеция должна была переменить тактику. Помимо того, Д'Обюссон сообщал, что Джем уже искал союза с противниками де Гравиля (герцогом Бурбонским и его окружением); мне следовало соображаться и с этими попытками. Наконец, брат Д'Обюссон поручил мне способствовать переговорам между Францией и Папством. Им предстояло в скором времени начаться. По сведениям магистра, Иннокентий VIII уже направил своих легатов в Париж.
Еще до прибытия папских легатов я получил с Родоса новые вести. Мне сообщили, что Венеция уже известила Баязида о том, что он может не опасаться венгров; потом – что Ферран Неаполитанский обещал тому же Баязиду похитить Джема на его пути в Рим и переправить в Константинополь (это полностью входило в интересы Неаполя, ибо нанесло бы Папству тяжелый удар); наконец, в-третьих, что Лоренцо Медичи, единственный друг Франции в Италии, проявил живой интерес к участи Джема. Последняя новость меня испугала – Лоренцо был фигурой, да еще какой, связи при французском дворе делали его успех весьма вероятным.
Одним словом, я не имел отдыха даже в промежутке между отбытием из Парижа одного посольства и прибытием второго. Поэтому, когда в декабре я вместе с представителями королевского Совета поехал встречать папских легатов, я искренне радовался: прибывала поддержка.
Святой отец снаряжал это посольство с тем же тщанием, что и Корвин. Правда, у него не было под рукой человека, обладавшего совершенствами Пруиса, но оба брага – Антонелло Кьеррегато и Антонио Флорес – принадлежали к числу самых просвещенных умов Ватикана, были опытными дипломатами и ораторами. Очевидно, из-за недостатка средств Папство налегало на словесность.
Встретили легатов со всеми почестями, подобающими посланцам его святейшества. Весьма большими почестями, хочу я сказать. Тотчас же по прибытии они сообщили Совету, что султан Каш бай готов заплатить за Джема непомерную сумму. Понимая, что международные соглашения препятствуют переезду Джема в Египет, султан настаивал на том, чтобы он пребывал в Риме, Венеции, Флоренции или Венгрии. Иными словами, как можно ближе к Турции. Каитбай подчеркивал (устами папских легатов), что доселе имевшие место действия Запада убеждали Баязила в том, что брат его не возглавит никакого похода, ибо его используют для иных целей. Эта уверенность Баязида может дорого обойтись странам Востока, в том числе Египту.
Я присутствовал на Совете, когда кардинал Флорес изложил позицию султана. Не сказал бы, что она произвела впечатление на французов. Совет сохранил полнейшее хладнокровие, даже когда Флорес назвал предложенную Каитбаем сумму – сто тысяч золотых дукатов. Французское королевство в последнее время привыкло с нежданно огромным подаркам и уже не связывало их с Джемом, а воспринимало как нечто ему полагающееся.
– Мы убеждены, – ответил адмирал де Гравиль, – что христианский мир сочтет переговоры между Папством и мусульманской державой неподобающими. Даже. дважды по сто тысяч дукатов не стоят того, чтобы ставить под удар авторитет святого престола. Таково мнение королевского Совета.
«Однако десять раз по сто тысяч заставили бы тебя переменить мнение», – подумал я, хотя и знал, что в наше время ни одно государство не располагало такой суммой.
Ответ де Гравиля смутил легатов. Он подтвердил подозрение, что Франция отдала бы Джема только за неслыханные деньги, а у Папства, как мы уже говорили, их не было. Иннокентий VIII на последние средства собирался завоевать Озимо (небольшой порт вблизи Анконы, насчет которого Буколино, владетель Анконы, сторговался с Баязидом). Этими гнусными переговорами, чистейшим предательством по отношению к Италии и западному миру вообще, возмущалось все христианство, поэтому Иннокентий решил начать борьбу против Турции со взятия Озимо. Однако бедность Папства была помехой даже столь мелкой акции, и римские наемники бились под Озимо без всякого успеха уже пятый месяц. Впрочем, Франции это было явно на руку.
Флореса сменил кардинал Кьеррегато. Крупный ученый, он слыл одним из самых искусных ораторов нашего времени. Его речь перед королевским Советом полностью подтвердила эту славу.
– Мы безмерно счастливы, – сказал он, – предстать перед особой его величества короля Франции. Испокон веков короли Франции славились примерным благочестием и отзывчивостью к бедам святого престола. Папы вдохновили ваших прадедов отторгнуть святые места у неверных, отнять у них христианские провинции на Востоке; французские крестоносцы были цветом рыцарства. В те времена сердца людей были полны страха божьего. Угроза тогда находилась далеко, и не к расширению владений стремились ваши государи – единственной их целью было утвердить имя Христово и. вернуть тысячи заблудших душ в лоно святой нашей церкви. В своем христианском усердии они создавали армии и флоты, отдавали все – своих сыновей, братьев, собственную жизнь, – дабы обрести славу не здесь, а на небесах. Эти воины, эти подвижники веры христовой обрели вечную жизнь, из поколения в поколение передаются их имена. Слава, вечная им слава!
Несмотря на то, что я передаю вам его речь слово в слово, вы не можете представить себе, как была она произнесена братом Кьеррегато. Воздействие ее было столь сильным, что Совет замер. Перед мысленным его взором прошествовали наши славные крестоносцы, давно забытые короли и рыцари забытой эпохи, вдохновенно направляясь навстречу бессмертью.
Кардинал Кьеррегато внезапно опустил воздетую для благословения руку. Весь его вид выражал бескрайнее горе.
– Ныне же иссякает вера, – продолжал он. – Угасло воодушевление; уже не ради вызволения Иерусалима, Азии или Греции прислала нас сюда святая римская церковь. Речь идет о самой Италии. Дела обстоят все хуже и хуже. Не случись смерти Завоевателя и распри между его сыновьями, пожар давно охватил бы наши собственные земли.
Видите ли вы, коих мы сейчас коленопреклоненно Молим, видите ли, в сколь малый срок турецкая опасность достигла пределов Италии? А находятся еще итальянцы, настолько близорукие, что сами призывают турка и натравливают его на святой престол! Если бы не вмешательство святого отца, Буколино еще месяц назад впустил бы Баязида в Озимо и тем обеспечил бы ему победу над Италией. Недостанет у Италии сил, чтобы в одиночку одолеть турецкую угрозу, и святой отец взывает ко всему христианскому миру. Но как будет воевать христианский мир, коль он раздираем войнами между королями и горожанами, между соседями-единоверцами?
Святой отец послал нас, дабы и мы помогли вам умиротворить владения вашего величества. Едва лишь стихнет вражда, Франция сможет исполнить свой христианский долг: все свои силы отдать войне против турок.
Победу в этой войне обеспечивает нам большой козырь – брат султана. Мы призываем вас отдать его нам. Если Джем будет находиться в руках святого отца нашего, Баязид не осмелится осуществить свои зловещие Намерения против Италии. Святой отец убежден, что вы не откажете в поддержке своей духовной матери-церкви, молящей и заклинающей! Тем более что Пьер Д’Обюссон, сделавший Джема своим пленником, присоединяет свои мольбы к нашим, и пленник сам также поддерживает их. Ваше величество, покойный отец ваш – да пребудет в веках славное его имя! – обещал Джема святому престолу. Папство молит вас о том же, ваше величество, и ожидает ответа!
Я видел, когда брат Кьеррегато умолк, многое королевские советники тайком подносили к лицу платки, в глазах юного короля блестели слезы. Единственно мадам де Боже была не слишком растрогана, хотя, будем справедливы, она тоже проявила некоторую взволнованность. Как ни глубока была в нашу эпоху светская испорченность, воспоминание о торжестве нашей веры, упрек в том, что ныне она лишилась воителей, сделали свое – французские вельможи устыдились собственной низости.
Однако известно, что благородные чувства исчезают быстро; весьма недолгой была и эта вспышка доброй воли. Хотя после той памятной речи адмирал и посулил отдать Джема, он на следующий же день заговорил об опасности подобного путешествия, ссылаясь на полученные из Венеции вести.
Итак, речь шла о цене, снова о цене за Джема.
Французы не высказывались определенно относительно этого. Они лишь напоминали о том, что не было еще в истории личности, имевшей для Европы столь огромное значение. Из этих общих рассуждений я заключил, что Франция полна решимости еще долгое время сохранять Джема для себя одной – то ли как козырь во внешней политике, то ли дожидаясь, пока цена на него возрастет еще более. В конце концов, у французов не было причин торопиться.
Адмирал де Гравиль в одной из бесед со мной вскользь обронил, что его родной брат, архиепископ Бордоский, обладатель многих достоинств, заслуживает кардинальского звания, а между тем… Я поспешил известить о том Иннокентия VIII – с просьбой принять во внимание желание де Гравиля. И никак не ожидал, что получу в ответ резкую отповедь его святейшества. «Как могли Вы предположить, – писал он, – что Папство возведет в кардинальский сан еще одного француза? Мало разве того, что французы не почитают святого престола, что в Париже все еще пребывают легаты, в какой-то мере освящающие действия Совета? Довольно с них, – писал он, – пусть не рассчитывают на большее; де Гравиль весь род их, – тираны и узурпаторы».
«Ах, какую новость открывает мне его святейшество! – мог бы воскликнуть я. – Будто я сам не знаю, что де Гравили – разбойники с большой дороги! Но ведь именно поэтому и следовало привлечь их на нашу сторону, не так ли?»
Дорого бы я дал, чтобы увидеть лицо его святейшества, когда он читал пересланное мною следующее пожелание Совета (оно уже выходило за рамки приличий): французы просили папу не благословлять избранив Максимилиана императором Германии. Как я уже говорил, французы еще в наши времена опасались немецких бесчинств, а Максимилиан в этом смысле сулил многое.
Даже при всем желании Иннокентий VIII не в силах был этого сделать. Прадеды Максимилиана действительно лежали в прахе перед Каноссой, дожидаясь благословения папы, но, помилуйте, времена-то были иные: теперь отказ только ожесточил бы Максимилиана, коему, чтобы ожесточиться, требовалось весьма немногое, и доказал бы, что Германия может обходиться и без благословения капы.
Возможно, именно моя просьба не направлять в Париж столь резких посланий, ибо они не подкреплены реальными санкциями, побудила Иннокентия ответить, что он обезвредит Максимилиана и не предавая его анафеме. Папа просто издаст декрет, коим объявит, что во Фландрии и Лотарингии (соседних с Францией германских владениях) все до единой сделки – покупка, продажа, контракты, наследства – недействительны, а все приговоры преступникам неправомерны. Тамошние суды и нотариальные конторы теряли право приводить к присяге и выносить приговоры.
Отчего вы смеетесь? На сей раз Иннокентий VIII проявил мудрость: не упоминая имени Максимилиана, он делал его правление невозможным. Вообразите себе государство, где не действуют никакие законы! Фламандцам не оставалось ничего другого, как поднять мятеж и свергнуть власть Максимилиана.