Улпан нечего больше было здесь делать. Хоть время и перевалило за полдень, Шондыгул принялся запрягать в тарантас темно-рыжих.
Перебирая свои четки, за ними ехал Иманалы.
По дороге из Каршыгалы было много озер. Гуси и утки с подросшим потомством готовились к дальнему перелету. Летом они учили птенцов плавать, а сейчас – тянулись в небе треугольники гусиных косяков, стаями проносились утки. Родители и в воздухе держались впереди, и птенцы покорно следовали за ними, у них учась выбирать направление, держаться строем, и на озере тоже не отставали от старших, которые выбирали участки, богатые кормом. Им никто не мешал – аулы откочевали с джайляу на осенние пастбища, а с отлетом птиц на озерах наступит полная тишина, до следующей весны.
Когда проезжали мимо большого озера, которое по краям заросло камышами, начавшими золотиться, Улпан сказала:
– Шынар, а помнишь – мы с тобой такое озеро ни за что не пропустили бы без того, чтобы не искупаться. Стареть, что ли, начали?
– Почему это – стареть? – откликнулась Шынар. – Я тоже подумала, мы всегда пользовались случаем поваляться на траве… А то и заночевать под открытым небом.
– Может, останемся здесь, у озера? А на рассвете – дальше? Тем более, что выехали поздно, и солнце идет на закат…
– Давай, Улпанжан… Кто может нам помешать?
Выбрав место, где поставить тарантасы, Улпан и Шынар отошли подальше. Вода уже была холодноватая, и потому они не заплывали далеко, а поплескались, потерли одна другой спины – и скорей на берег, обтереться и одеваться. Теперь уж до будущего лета ни за что не полезешь в воду…
Костер из кизяка, разложенный Шондыгулом, багровыми языками выделялся в сумерках. Было мясо, был кумыс. Не хватало только песен у костра… Но кто станет их петь? Иманалы одно знал – перебирать четки и считать, сколько раз за день он перебрал – одну за другой – янтарные костяшки… А Шондыгул намаз не читал, какие у него грехи, чтобы нужно было замаливать их?
Не хватало у костра и неторопливого душевного разговора, но Улпан знала, что друзья тоже подавлены случившимся, и, если не начнет она, за весь вечер никто и слова не вымолвит. А начать и ей было трудно… Сердце у нее дрогнуло, когда в Каршыгалы аксакалы сказали… Виду она не подала, но понимала – если Торсан решился на это, если он забрал лошадей и у табунщиков-курлеутов, которые двадцать лет пасли табуны, значит, он начал действовать напропалую… Ей хотелось поделиться этими мыслями со своими, но подступила она к разговору издалека:
– Послушай, мой деверь… – обратилась она к Иманалы. – Раньше я звала тебя деверь-драчун, деверь-забияка… А как теперь звать, не знаю! От тебя слова не услышишь, только и шепчешь молитвы. А руки постоянно заняты четками.
– Что мне остается на старости лет, Улпанжан? Грешен я многими грехами…
Улпан продолжала, не отрывая глаз от пламени костра:
– А мне что прикажешь делать? Сам грешен, хочешь, чтобы и я держала грех на душе? Вот человек!.. Должен получить от меня свою долю наследства, а не хочет, никак его не уговоришь! Значит, и на мне грех, раз я до сих пор не отдала!
Шынар слишком хорошо знала ее и поняла – Улпан только начала, а сказать им она хочет что-то важное… И Шынар не ошиблась.
– Еще при жизни Бижикен, – сказала Улпан, – я велела составить бумагу, дарственную… О том, что половина наследства принадлежит ей и Торсану. Теперь что ж… Эта половина стала добычей Торсана. А другая – остается у меня. Но я надеюсь – не сегодня, так завтра Иманалы, бывший драчун, возьмет ее…
Ее терзало то, что половина достояния, которое можно считать сибанским достоянием, ушла к шайкозам, и себя она винила в этом, и раскаивалась…
К вечеру следующего дня Улпан и ее спутники добрались до озера, где сибанские аулы проводили осень. Но ее аула на месте не оказалось. Ребятишки, окружившие в ожидании подарков ее тарантас, радостно сообщили:
– Апа! Ваш аул вчера уехал!
– Они говорили – хотят пораньше в зимние дома!
– А вы тоже поедете, апа?..
Улпан раздала им конфеты, баурсаки, все, что было у нее, и поехала к Шынар, у нее ночевала. Стояло тепло. На полянах, на опушках лесов стрекотали сенокосилки, на желтых пшеничных десятинах сновали жнейки. Что за необходимость была у Торсана так рано возвращаться в Суат-коль, вполне можно было побыть еще здесь.
Ее тарантас въехал за ограду усадьбы, остановился у высокого крыльца. Ее удивило, что во дворе было много незнакомых шайкозских джигитов, вели они себя как дома, переговаривались, не обращая на нее никакого внимания. Возле особняка для гостей толпились люди, разодетые в мундиры с белыми воротниками и начищенными медными пуговицами, в скрипучих новых сапогах… Наверное, какое-то собрание их волости, подумалось Улпан. На крыльце животом вперед стояла Жауке, она не поздоровалась с Улпан, не сдвинулась с места, – она как бы охраняла дверь. К тарантасу подошла Дамели.
– Улпанжан… – сказала она вызывающе и достаточно громко, чтобы все ее слышали. – Улпанжан, ты теперь не в своем доме будешь жить, а в доме, где гости останавливаются…
К ней уже спешил Торсан в сопровождении чиновника, тоже незнакомого для Улпан.
– Апай… – начал он. – В большом доме набралось полным-полно гостей, повернуться негде… Вы обидитесь, я знаю, но поселитесь в гостевом особняке…
На этот раз он не назвал ее апа, как мать, как старшую сестру. Он сказал – апай, как можно обратиться к любой посторонней женщине.
Улпан молчала, и тогда взорвалась Жауке, она по-прежнему закрывала собой входную дверь в большой дом.
– Что ты?.. – закричала она. – Что стелешься перед ней?! Мы с тобой могли тесниться вдвоем в маленькой комнатке? А сейчас ты воображаешь, что одной комнаты для нее – для одной будет недостаточно?!
Один раз Улпан должна была сказать и сказала:
– Подлая ты тварь… Ты думаешь, ты добилась своего? Подожди! Все унижения, которые я испытала от тебя, ты еще почувствуешь на своей шкуре! Ты на тот свет не уйдешь, пока не заплатишь за все сполна… Будьте вы прокляты! Сибаны отомстят вам за меня, за Улпан, жену Есенея!
Не драться же было с Жауке, и Улпан прошла в гостевой особняк. В прихожей между двумя комнатами, расположенными по образцу хоржуна, валялось множество сапог, головки у них были потерты стременами.
В большой комнате человек пятнадцать резались в карты.
– Когда у них семнадцать очков, русские не берут карту… Говорят – казна…
– А я русский, что ли?
– Ты не русский и не казах, а – собака!
– Но я хоть не вор, как ты, из тюрьмы не сбегал!
– Ты?.. Ты сам грязная свинья, такую свинью в тюрьме надо сгноить!
Таких гостей этот дом еще не видел.
Те, что заметили Улпан, начали перемигиваться, переговариваться…
– О, смотри!.. Нам скучно не будет…
– Дай бог, дай бог…
– Не пропадем…
Дамели провела Улпан в маленькую боковую комнату. Там стояла ее кровать и сложена была постель Бижикен. стояло французское трюмо – среднее зеркало, самое большое было разбито, похоже – камнем ударили, не могли так разбить при переноске. Зеркало еще год почти назад Улпан подарила Жауке, ей самой – не для кого было больше и незачем всматриваться в свое отражение… Теперь зеркало к ней вернулось…
Она тяжело опустилась, подложила под локоть подушку.
– Чай у тебя есть, Дамели?
– Есть, айналайн, как не быть… Чай они пили вдвоем.
– Твоя Зейнет – хорошо живет? – спросила Улпан. – Ты довольна своим зятем?
– Очень довольна, Улпанжан, – ответила Дамели. – Работящий джигит оказался, заботливый. Ему и сенокосилка послушна, и жнейка… И он не только водить их умеет… У кого сломалось, сразу бегут к нашему Тасгамбеку. Знают, он починит!
– А с тобой он как?
– Улыбается… Говорит: «Апа, я в тебя пошел, минуты без дела не могу просидеть». А внуки… Одного возьмешь за руки, другой плачет, того приласкаешь, этот начинает…
– И пусть всегда так будет у тебя, Дамели…
После чая Улпан сходила на могилу Бижикен, в одиночестве посидела в мазаре. Конечно, теперь-то ясно – когда она ездила в аул к Торсану, кто-то рассказал девочке про Жауке, что муж продолжает с ней встречаться, хоть в жены и не взял… Но почему она таилась от матери? Разве Улпан не сумела бы успокоить ее, утешить?.. Когда-то она принесла в комнату к Есенею годовалую Бижикен. А он даже не мог подержать ее на руках. Попросил: «Акнар, унеси ее…» Он мог только вести отсчет, сколько ей исполнилось – один год, один месяц и один день… два года, два месяца и два дня… Он прислушивался – сегодня Бижикен плакала два раза и смеялась пять раз…
Дома Улпан, хоть и рано было, легла в постель. Ее знобило… Она попросила Дамели, которая собралась к себе:
– Дамели-апа, ты пошли кого-нибудь за Шынар. Пусть придет ко мне, пораньше придет – до восхода солнца…
– Хорошо, айналайн, пошлю…
Длинная цепь подлостей Торсана замкнулась здесь, в этой комнатке, куда ее переселили из собственного дома, где она хорошо ли, плохо ли – прожила жизнь. Казалось бы, пустяк – коляска для поездки в Кзыл-Жар, но началось с коляски… А наверное – раньше, только Торсан прятал свое лицо. А теперь решил – больше незачем. Табуны из Каршыгалы перегнал на земли шайкозов, и табун ее родителей с ними. И у табунщиков забрал лошадей, до единой! Понятно и то, почему он и Жауке поторопились в Суат-коль с осеннего становища. Надо было занять дом, а Улпан, переселив ее сюда, превратить в жалкую приживалку, у которой и права на свое слово нет!
Нет, нет, нет, нет… Я – Улпан! Стоит мне кликнуть клич, и сибанские джигиты вскочат на коней! Торсан на всю жизнь забыл бы дорогу в усадьбу Есенея! Но он же в своей подлости ни перед чем не остановится… Прогнать его – и он лучших людей сибанов на протяжении дня сошлет в край собачьих упряжек. Мало ли у него друзей среди чиновников – вон и сегодня полон дом, едят, пьют и уедут с богатыми подарками…
Я бы, продолжала Улпан горькие размышления, согласилась поселиться на самом краю аула, в самой черной залатанной юрте… Но неужели я должна буду проходить мимо своих домов с закрытыми глазами? Когда пойду на кладбище… И даже не в этом главное! Я не смогу переносить взгляды жалости… взгляды сочувствия. А разве выдержит сердце – каждый раз слушать колокольцы под дугой, когда станут проезжать мимо?
Неотступные мысли опутывали ее, как неистребимый вьюнок опутывает стройную белую березу. Не только горестные – перед нею проходили и те дни, когда она была счастлива, когда сородичи Есенея в один голос твердили: пусть воздастся Акнар за добро, которое она для нас сделала.
Воздалось…
Какой мерой измерить мучения, выпавшие на ее долю? Она теперь, как никогда раньше, понимала Есенея. Прикованный к постели тяжкой своей болезнью, уверенный, что никогда больше не поднимется, Есеней однажды сказал ей: «Акнар… Сколько мук тебе досталось… И все из-за меня! А мне чего ждать? Тянуть вот такую собачью жизнь? Открой сундук. Там шкатулка позолоченная, достань маленький флакон, запечатанный. Дай мне… Лучше сразу – залить нору, в которой меня терзают мои муки».
Улпан достала флакон, похожий на маленькую тыковку, подержала в руках, рассматривая. «Яд?» – спросила она. «Да, купил когда-то у джунгарского купца, лошадь отдал. Думал – пригодится, если на войне возникнет опасность попасть в руки к врагам». – «Но такой опасности нет», – ответила ему Улпан и тыковку унесла с собой.
В другой раз он глазами показал на свой кожаный пояс с кистями, который висел на стене. «Акнар, тебе не жаль меня? Возьми лучше вон тот кинжал с позолоченной рукояткой, дай мне. У меня еще хватит сил, самому…»
Кинжал она тоже унесла, и кинжал, и тыковку хранила в своей комнате. Теперь я его понимаю, думала она, я понимаю, что была безжалостной, ведь может наступить такое время, когда жить нельзя.
Она встала, вынула из шкатулки тыковку, а кинжал – из ножен, и снова легла. Что может она пожалеть из того, что оставит? Я ничего не оставляю. Рукоятка кинжала холодила ладонь, будто она к камню прикоснулась в мазаре Есенея. Прозрачная – из синего хрусталя – тыковка согрелась в руке, как согревалась когда-то рука маленькой Бижикен.
Улпан отложила яд, снова взяла кинжал. Подержала. Сунула обратно под подушку. Подождать Шынар? Но они простились в тот вечер, когда – в последний раз – купались в осеннем озере и ночевали в открытой степи. Шынар начнет говорить то же, что она сама говорила Есенею…
Несколько слов на прощание
Осенью 1928 года меня ждала Кзыл-Орда, тогдашняя столица Казахстана. Меня переводили туда на работу. А перед тем, как обосноваться на новом месте, я побывал дома. Наши проводили лето на берегах озера Кожабай, памятного мне с детства, и хорошо было побездельничать, покупаться, попить кумыса, терпкого, каким он бывает поздним летом. Но все на свете кончается, и настало время ехать. Мой старший брат, аульный учитель Хамит повез меня на станцию – в Лебяжье.
Дорога вела мимо кладбища, где сибаны издавна хоронили сородичей, со всех десяти аулов.
– Смотри… – сказал мне Хамит.
Уезжали мы в пятницу, и в этот день поклониться усопшим и почтить их память пришли старики. Слепой Исахмет, он носил звание «кари», кари – это человек, который наизусть может прочесть коран, весь, строка за строкой, суру за сурой. С ним был кузнец Тайжан, которого вся наша детвора любила за бесконечную доброту и постоянную готовность откликнуться на мальчишеские наши беды. Возле могилы сидели и еще аксакалы – Наргожа и Сулеймен, самый младший сын Иманалы.
Когда мы подъехали, Исахмет-кари читал молитву. А сидели они возле могилы, надгробием служил большой белый камень, поблескивали многочисленные вкрапления, должно быть, кварцевые. Мы с Хамитом спешились, подошли – я хотел поздороваться и попрощаться со стариками.
Кари Исахмет был знатоком корана. Он хорошо разбирался в родословной казахов и говорил о давних событиях так, будто все это случилось вчера или позавчера… Но он чутко прислушивался и к тому, что происходит сегодня, и его суждения были меткими, а советы дельными. При том, что его называли – кари, он не был истовым богомолом, каким, к примеру, кончил свои дни Иманалы.
Кончив молитву, Исахмет обратился ко мне:
– Габит… А ты знаешь, чья это могила?
– Знаю, – сказал я. – А если бы не знал, то прочел бы надпись на камне. Улпан… Наша общая мать Улпан.
– Верно… – Он обрадовался, наверное, тому, что вот и молодежь, а я тогда бесспорно относился к этой части населения, с почтением относится к давно ушедшей женщине и помнит ее имя. – Улпан осталась в памяти и останется, пока на свете найдется хоть один сибан. Безлошадным – она давала лошадей, она кормила голодных, она первой начала сеять хлеб в. наших краях – и многих спасла от голодной смерти. Любой бедняк всегда мог рассчитывать – он найдет у нее поддержку да помощь. Столько добра сделала, а сама умерла в горе, в несчастье…
Его слова подтвердили и другие старики.
– Такой, как она, у нас больше не было… – вздохнул Наргожа. – А мужеством она превосходила любого мужчину. Это и сам Есеней признавал.
– Есеней знал, что Улпан ничего худого не подумает, не скажет и не сделает, – вступил в разговор кузнец Тайжан. – Ее все керейские бии, все волостные боялись. Знали, ни одна их хитрость или подлость не укроется от глаз Улпан, а ее слово – стрелой их могло пронзить…
– Бояться-то боялись… – сказал Сулеймен. – Но после смерти Есенея за все сполна решили с ней рассчитаться! Зависть… Скрытая ненависть… В конце концов именно они и столкнули ее в преисподнюю, к прожор Торсану…
Преисподняя… прожорливый Торсан… Это, может быть, звучало немного вычурно, зато верно. Хуже адских мук – то, что должна была пережить Улпан в последние годы и особенно в последние месяцы своей жизни. Я уже и тогда многое знал о ней, о ее временах. Но молчал. То, что я знал, – никуда не денется. Мне стариков важно было послушать.
Тайжан положил ладонь на белый камень:
– Теперь говорят, что святых не бывает… А наша Улпан?.. Ее могила никогда не оседала… Свежая, как будто вчера насыпали… И гребень всегда острый, четкий!
– Это понятно – почему, Тайжеке… – сказал Исахмет. – Сибанские женщины в первые пять лет ухаживали за могилой Улпан, стоило пройти дождю, а весной – после таяния снегов, женщины в белых платках приносили землю, добавляли… Потому могила столько лет и держится.
Я спросил:
– А кто поставил белый камень? Не Торсан ли?
– Торсан?.. – переспросил, будто не расслышал, Исахмет. – Как же! Торсан расщедрился бы!.. Это – наши сибаны. А Торсан придавил могилу маленьким серым камнем, где-то по дешевке раздобыл его. Два года пролежал, потом выбросили. Сообща аулы решили – Акнар достойна лучшей памяти. Я уж не знаю, где раздобыли этот, откуда привезли…
Моих познаний в минералогии не хватало, чтобы определить – где какой камень добывают. Скорей всего, это был мрамор, но такого я раньше не встречал. Яркими звездочками поблескивали прожилки и точки, вроде бы действительно – сияние исходило от могилы женщины, чье имя так много значило в памяти окрестных аулов.
Может быть, это сияние и заставило Тайжана-кузнеца вернуться к мыслям о святости Улпан:
– Если бы иначе было, разве сбылись бы ее слова? Перед смертью, потрясенная черным вероломством Торсана, она прокляла его и его семью: «Ты на тот свет не уйдешь, пока сполна не заплатишь за все мои муки и унижения!» Так она сказала.
– Наш отец много лет не ладил с Улпан, не признавал ее, – сказал Сулеймен. – А потом все переменилось, мы от него только хвалу слышали, когда речь заходила о ней. И в своих намазах он постоянно поминал ее имя.
Судьба Торсана и в самом деле могла бы послужить подтверждением старой народной мудрости, что зло не остается безнаказанным. Не всегда, к сожалению, так случается, но с Торсаном – случилось… Когда он постарел, управление делами волости уаков перешло к его старшему сыну Шокану. Но Торсан все время вмешивался и творил то, что творил всю жизнь, – несправедливости. Не выдержав, Шокан покончил с собой – всадил себе в сердце остро отточенный нож.
Сам Торсан умер значительно позднее – в 1920 году, глубоким стариком. Семья распалась. В один день, после бурной ссоры, его сыновья разбрелись кто куда. Двое отправились искать счастья в аулах у родственников их жен, третий – куда-то совсем далеко. Дома, поставленные Улпан, опустели. Так рухнул шанрак Торсана. Управители, которые в своей волости распоряжались как дома, хозяева жизни, таксыры – сыновья Торсана заканчивали свой жизненный путь в полном ничтожестве и нищете. Мне это впоследствии довелось увидеть собственными глазами.
А в тот день – на кладбище – после смерти Торсана миновало восемь лет, но не было человека, который пришел бы прочесть молитву на его могиле. Не было человека, который хоть бы лозинку посадил в изголовье. Земля осела, из ямы торчали старые подгнившие накаты из досок. Говорят, дочь – чужое добро, сын бросит горсть земли на могилу отца… Но сыновья Торсана никогда больше сюда не возвращались. Торсану самому это, понятно, было безразлично, но все жители сибанских аулов считали это действием Улпанова проклятья.
– А отчего умерла наша Акнар? – спросил я. – Ей же не так много было лет…
– Как это случилось, Габит, знала одна Шынар, твоя прабабушка, – сказал Тайжан. – Но она эту тайну никому не раскрыла, с собой унесла.
– Она пришла в дом на рассвете, – поделился Сулеймен тем, что знал. – Первой увидела… Твоя прабабушка обмыла Улпан, завернула в белую кошму, перевязала в трех местах… Мы на похоронах были, но близко нас не подпускали – маленькие. Лица ее так и не видели.
Исахмет-кари подвел черту, как теперь сказали бы:
– Вот что сохранилось… – сказал он. – А народ никогда не ошибется. Народ может услышать неточно и, чтобы эту неточность исправить, кое-что видоизменяет. Так что, все про Улпан – достоверно, Габит… Правда, не исключено – что-то преувеличили, что-то забыли, что-то преуменьшили. Но так было…
Мы с Хамитом, хоть впереди нас ждала длинная дорога, сидели, слушали…
Наргожа вспоминал:
– Мусреп, твой прадед, был верным другом Акнар-байбише… В ауле у нас его все любили. Мальчишками мы не раз дрались, кому вести на водопой к озеру лошадь Мусрепа. А кони у него были лучшие из лучших, в конях он толк знал. И Шынар ничего не жалела для аульных ребятишек. К ней прибегали, и никто с пустыми руками не уходил. Она умерла молодой, и Мусрепу на старости лет пришлось тяжело. Ботпай, младший его сын, больше по тоям разъезжал. А старший…
Про старшего я знал, потому что это был мой дед. Что-что, а сильным хозяином никто не решился бы его назвать.
Мы с Хамитом прошли к могиле Мусрепа. В изголовье, закрывая ее ветвями от солнца, стояли две старые морщинистые березы. Никто их не сажал, они когда-то выросли сами, а это считалось добрым предзнаменованием.
На этом можно было бы закончить. Но был еще один случай, который снова свел меня с Улпан.
Осенью 1941 года мне надо было попасть в свой аул, и в Петропавловске мне дали машину, чтобы доехать.
Лил дождь. Дорога расплылась, потому что никакого асфальта тогда и в помине не было. Старый «пикап» со стертыми покрышками принялся выплясывать, едва мы выехали за город. Пикап то съезжал влево, то – вправо, а то принимался буксовать на месте и после нескольких отчаянных попыток двигался дальше. Так мы и ползли. Шоферу, раненному в первые дни войны и теперь находившемуся в отпуске, не под силу было подчинить машину, и он возмещал это замысловатой, непревзойденной руганью. Он высказал все, что думает о дороге, о гитлеровских фашистах, из-за которых покрышки лысые, а новые взять негде.
Уже совсем ночью мы кое-как доползли до какого-то поселка. В домах было темно, и снова шофер гробанул Гитлера, из-за которого у людей нет керосина для ламп. И все же одно окно светилось. В большом доме на площади. Шофер вылез и, хлюпая по воде сапогами, пошел проситься на ночлег.
Сквозь дверь ему отвечал женский голос:
– Сторожиха я… Старуха… В колхозной конторе. Ничего не знаю – кто вы, что за люди… Не пущу. Боюсь.
Шофера я пристыдил:
– Эх, ты… Сказал бы – у нас хлеб есть, немного сахару и чай для заварки. Колбаса. Бутылка водки.
Должно быть, такое изобилие произвело впечатление. Жила сторожиха в боковой комнатке, а дом – и в темноте было заметно – стоял высокий, добротный, из сосновых бревен. Человеку дом прежде принадлежал состоятельному. Сторожиха вскипятила чаю. Мы выпили по стопке водки, и она подобрела.
– Может, имеете желание в баню? Должно, не остыла…
Со времен Улпан наш род привык к бане… Ведро воды шофер плеснул в печь, и нас обдало паром. Шофер первым взобрался на полок, и оттуда раздался его голос:
– Надо еще поддать… А то мы и не согреемся путем…
Жестяным ковшом с длинной ручкой я почерпнул в бочке воды и опрокинул на раскаленные камни в топке. На одном из них – я не поверил глазам – появилась надпись. Неполная… Улп… Я еще плеснул. Нет, все то же – Улп… А когда-то имя читалось полностью, когда мы с Хамитом по дороге в Лебяжье…
Для Исахмета, которому я на следующий день в своем ауле рассказал, это не было неожиданностью.
– Е-е, Габит… – с горечью сказал он. – Есть люди, для них мучения со смертью не кончаются. Исчез белый камень. Давно. Был слух – какие-то джигиты продали по сходной цене…
Я не стал ни о чем допытываться.
Многие годы я не забывал о женщине, она родилась раньше своего времени и покинула этот мир с тяжестью неисполненных желаний и неосуществившихся надежд. Все это было и прошло – за один день и одну ночь… Но Улпан, как видение бесконечно далеких уже времен, оставалась со мной, и я должен был вернуть ее, что и сделал, правда, с большим опозданием, по своему обыкновению…
КОНЕЦ
Примечания
1
Кюй – музыкальное произведение без слов. (Здесь и дальше – примеч. переводчика.)
2
Мусеке – «еке» уважительная приставка к имени.
3
Аип – возмещение за нанесенную обиду.
6
Кос – несколько табунов, которые обычно пасутся вместе, но в стороне от других косов.
7
Торе – знатные казахские роды, ведущие свое начало от чингизидов; обычно их представители занимали влиятельные должности.
8
Аксакалы – белобородые, старейшины рода; карасакалы – чернобородые, уже зрелые мужчины, имеющие право голоса при решении важных дел.
9
Баглан – станица Звериноголовская в нынешней Курганской области; Стап – Пресногорьховская в Кустанайской; Кпитан – Пресновка в Северо-Казахстанской.
10
Урендык – искаж. урядник.
11
Джайляу – летние пастбища, они были строго распределены по отдельным племенам и родам.
12
Саба – бурдюк для кумыса, сшитый из нескольких воловьих шкур.
13
Огагасы – обращение к почтенным людям, букв. – хранитель очага, огня.
14
Жузы – объединения племен; у казахов было три жуза: Большой, Средний и Младший. Сибаны из племени кереев относились к Среднему жузу.
15
Хоржун – переметный мешок, и так переиначил Тлеумбет слово «хорунжий». Этот чин Есеней получил за сопротивление всадникам Кенесары.
17
Впервые граница, весьма условная и временная, между землями казахов Оренбургского и Сибирского ведомств была установлена в 1838 г.
19
Нагаши – родня по материнской линии.
20
Шанрак – деревянный круг для дымового отверстия в юрте, к которому крепятся верхние жерди; имеет еще значение – дом, очаг.
21
Женеше – здесь: тетушка; баурсаки – пончики из кислого теста, жаренные в кипящем сале.
22
Ата – обращение к деду.
23
Бура – верблюд-самец, двугорбый.
24
Дастархан – скатерть, накрытый стол.
25
Курук – длинный тонкий шест с веревочной петлей на конце, для ловли лошадей.
27
Катын – простореч.: баба, жена.
28
Барекельде – прекрасно, возглас одобрения.
29
Коген – длинная веревка со множеством петель на всем ее протяжении для привязи ягнят.
30
Келин – невестка и вообще младшая в доме женщина.
32
Агай – старший брат, дядя, может употребляться уважительно к мужчине, старшему по возрасту.
33
Тузды – коль – соленое озеро.
35
Айналайн – милая, милый.
36
Толенгиты – обслуга, люди, собравшиеся из разных мест, они могли принадлежать к разным родам и племенам.
37
Токал часто пользовалась любовью мужа, но не пользовалась влиянием.
38
Отау – юрта, меньшая по своим размерам, предназначенная для молодоженов.
39
Байбише – старшая жена, не всегда любимая, но влиятельная.
40
Торь – почетное место в юрте, напротив входа, у очага.
41
Тенгиз – так называли казахи Каспий.
42
Палуан – силач, борец.
43
Шынар – чинара; как женское имя означало красоту, стойкость, верность.
44
Аяй-апа – красивая тетя.
45
Кедей – бедняк, низшее сословие.
46
Кымыран – сливки, снятые с верблюжьего молока.
47
Агеке – уважительное от «агай», старший брат, дядя.