– Верю, Улпан! С тех пор, как я узнал тебя получше, я верю всему, что ты говоришь. Но я не хочу больше, чтобы одни моим именем прикрывали свои склоки, а другие говорили, что я хочу ограбить семью Есенея… Ягненка не возьму! Ты сама знаешь, каким я был. Удивительно ли, что сыновья ведут себя так? Пусть появятся дома эти собачьи дети, я им…
– Не надо, Иманалы! Не бей их. Иначе наступит такой день, и они поднимут на тебя руку. И лошадей не надо возвращать, пусть твои сыновья не таят в душе злобу. Пусть и мой зять не считает, что он по первому своему слову вышел победителем… Не надо нам ни победителей, ни побежденных. Пусть не враждуют между собой…
– Я сказал, что верну лошадей, – и верну их…
– А я сказала – оставишь, и ты оставишь. В твоих табунах сейчас не больше двухсот голов. Возьми свою долю!
Иманалы покачал головой:
– Нет… Твой деверь Иманалы совсем недавно почувствовал себя своим человеком в родном ауле. Я не хочу, чтобы снова обо мне говорили худое. Попросят сыновья – можешь от своей доброты подарить им коней, а я об этом слышать больше не хочу и говорить не стану. У меня другое на уме, покоя мне не будет, пока не исполню…
– Что же?
– Ты сама сказала, что я – грешный человек, очень грешный. Есть моя вина и в болезни, и в смерти брата. Как ты смотришь?.. Я – как бедел-хаджи[74] – отправлюсь в Мекку вместо Есенея?
В Мекку… Прикованный к постели Есеней, которому не могли помочь омские, тобольские, тюменские, челябинские доктора, какое-то время уповал на бога: «О алла! Я предам забвению все мирские заботы, буду славить тебя – лишь верни мне силы…» Но бог был глух к его молитвам!
– А ты помнишь, – сказала Улпан, – слова Есенея незадолго перед смертью? Когда пришли к нему прощаться? «Если бог считает, что он мне больше ничего не должен, то и я ничего не должен ему». А почему он это сказал? Кому сказал? Помнишь?
– Конечно, помню… Люди, пришедшие попрощаться с ним, предложили послать кого-нибудь в Мекку вместо него.
– Я смотрю на тебя, Иманалы, и думаю… Все, что ты делаешь, ни в чем удержу не знаешь. Был буяном, забиякой – без удержу… Теперь без удержу предался богу, четки из рук не выпускаешь… Если ты признал свои грехи, если ты осуждаешь себя – это и называется искуплением. А в Мекку… Ты даже представить не можешь, в какой стороне она находится. Ты в Кзыл-Жаре ни разу не бывал. Мекка… Сиди уж дома!
И еще один разговор был у нее с Шондыгулом.
– Каранар… Ты успеешь до вечера пригнать из ближних табунов трех темно-серых, в яблоках?
Не было ничего на свете, чего не сделал бы Шондыгул, если Улпан называла его – Каранар. Но на этот раз он отрицательно покачал головой:
– Нет, не успею… Ты забыла, что сегодня вторник, день неудач, из дому можно выезжать только после полудня. А если выеду после полудня, вернусь только к рассвету.
– Хорошо, Каранар… Вернешься к рассвету, это будет не поздно. Выбери тройку, чтобы по масти не отличались. Нужны для одной упряжки.
– Понял, понял… Больше можешь ничего не объяснять, – ответил Шондыгул и пошел собираться, чтобы сразу после полудня и выезжать.
К ужину Торсан не приходил, отсиживался в управе. А за завтраком, хоть и передавал Улпан пиалу, но его дурное настроение пока не развеялось.
– Торсан, ты не видал еще? – обратилась к нему Улпан, стараясь ничего не замечать. – Я велела пригнать из табуна трех темно-серых, все – в яблоках. Поедете в Кзыл-Жар, запрягайте их.
– А я видела, апа! Кажется, много я лошадей перевидала… А таких красивых… Я даже не знала, что такие бывают на свете! – Бижикен налила Торсану чаю. Торсан заулыбался:
– А мне почему ничего не сказала?
– А ты почему всю ночь спал, отвернувшись от меня? Кроме того, мне хотелось получить коримдык[75] от тебя!
Ничего не было важнее для Улпан, чем счастье Бижикен, чем мир в ее доме…
– До вашего отъезда надо приучать их к упряжке, и еще следите – степные лошади в городе пугаются, могут понести. Твой отец, Бижикен, этот табун велел пасти отдельно, не смешивать с другими. В последний раз он гнался за волком, и вместе с конем провалился в наледь. Так Шондыгулу крикнул сперва Байшубара вытаскивать, а потом уж его самого. Еще отец говорил: эти кони – нрав у них такой – они ни одного жеребенка не отдадут волкам, все кидаются на защиту…
Торсан еле мог усидеть на месте и сразу после чая пошел взглянуть на лошадей.
Вернулся – будто заново на свет родился:
– Апа!.. Сибаны не зря говорят, что вы – святая! Угнанные кони не стоят того, чтобы принести их в жертву за благополучие этой тройки! Апа… Простите меня за вчерашнее… Ваш сын вел себя как мальчишка…
– Е-е, айналайн… В семье всякое бывает, но я не из тех, кто держит зло. Достаточно, что ты сам понял… Нет сильнее человека, который умеет признать свою оплошность.
– Вы жалеете меня, апа, но клянусь богом – вы от меня слова лишнего никогда больше не услышите!
– Ладно, шырагьш… Но что вчера ты верно сказал, надо это дело решить раз и навсегда… У меня других наследников нет, кроме вас двоих – сына моего и дочери… Я могу снова собрать людей и повторить свои слова. Вечером скажете мне, что надумали…
Торсан с Бижикен до вечера так и не договорились. Бижикен твердила, что заводить речь о наследстве – для ее матери убийственно.
Торсан возражал:
– Но ведь апа сама начала…
– Сама? Нет, дорогой, ты начал, когда вернулся из Каршыгалы…
– А что я мог другое, если твои братья смеются мне в лицо и уверяют – они наследники.
– Ты, наверное, первым задел их.
– Я не задевал. Я только сказал, кони не без хозяина… Чтобы их брал, кто захочет.
– А разве этого недостаточно?
– Для кого?
– Для них… Ты сказал – ты хозяин табунов!
– А я должен был сказать, что я не хозяин?
– Настоящий хозяин ничего не должен говорить! Я уж представляю, какие молнии метали твои глаза…
– Мне больше не хочется вспоминать об этом, Бижикен. Прошу тебя, прекратим этот разговор…
– Давай и о наследстве прекратим.
– Пусть апа сама. Что она скажет, я стану рабом ее повелений…
– Хорошо, – согласилась с ним Бижикен.
За вечерним чаем Улпан сказала: у них достаточно времени было, чтобы подумать и обсудить, и к какому же решению они с Бижикен пришли…
– Наши две головы не стоят вашей одной, – ответил Торсан. – Наше решение – что вы скажете, на то мы и согласны…
Улпан взглянула на Бижикен, Бижикен важно кивнула, подтверждая сказанное мужем.
– Тогда сделаем так… – начала Улпан, она ведь тоже весь день думала, как сделать лучше. – Идите в управу… Писарь должен быть на месте, еще с кем-нибудь посоветуйтесь и составьте бумагу от моего имени. Хозяевами отныне являются сын мой Торсан и дочь Бибижихан… Всего скота, всего имущества – мне ничего не оставляйте… Иманалы от наследства отказался, полностью, это тоже надо будет указать. Свои слова, на этой бумаге, он пусть подтвердит… Если кто-нибудь из торе есть, из приезжих, они пусть тоже распишутся как свидетели. Идите… Я буду вас ждать.
Дарственную составили только к полуночи.
Торсан оказался на высоте. Половина всего имущества и скота оставалась за Улпан, половину он переводил на свое имя и на имя Бижикен. Под бумагой были подписи и печати двух аульных старшин, витиевато расписался и русский пристав, который ночевал у них. Отпечаток пальца Иманалы – большой, густой, как след верблюда на солончаке.
– А почему так? – спросила Улпан. – Разве не говорила я – все вам?.. Это ты, Бижикен, настояла?
– Я предлагала оставить одну треть, а он велел писать – половину… – Бижикен посмотрела на мужа.
– Апа… – сказал Торсан с достоинством. – За свою жизнь вы не научились принимать подарки, вы знаете, как их раздавать. Что станете делать, если кто-то придет и попросит коня или дойную кобылицу, или корову? Неужели скажете: просите не у меня, а у детей моих?! Нет… Бумага бумагой, а полной хозяйкой всего добра являетесь вы.
Улпан слушала его не возражая. Она чувствовала, что Торсан оправдывает ее надежды. Не каждый ведь найдет в себе силы отказаться от того, что само плывет в руки… Дай бог им с Бижикен счастья. Она приложила большой палец к бумаге – такой же плотной и гладкой, как почетная грамота губернатора, поставила печать с крупными буквами: «Есеней Естемисов». Печатью этой, хранившейся у нее, Улпан всегда удостоверяла оттиск своего пальца под всеми бумагами.
– Храни у себя… – сказала она Торсану.
На джайляу аулы расположились вдоль своих озер, усеянных, как всегда в это время, птичьими стаями. Казалось, вчера еще в снегу чернели первые проталины, а теперь трава пестрела яркими цветами, словно степь сама заботилась о своей красоте и всю зиму укрывала их корни теплым снежным покровом, чтобы по весне высветило их солнце, чтобы искрились они бесчисленными алмазами росинок. А еще до восхода солнца начиналась несмолкаемая песня серого жаворонка, который, не зная устали, славил степь, и песня эта сопровождала повсюду – сидишь ли ты в юрте, идешь ли пешком к озеру, скачешь ли во весь опор на коне.
Весна царила и в доме Улпан.
Молодые занимались друг другом, у них была своя жизнь. Нежность, шутки… Правда, шутки иной раз грозили обернуться резкостью, но все кончалось мирно. А порой Торсан и Бижикен словно силой мерялись. «Вот я…» – начнет он, и тут же его перебьет она: «Нет, не ты, а я… я…»
– Ты?.. – переспросил ее как-то утром Торсан. – Вот ты сама и предупреди – апа, мы…
Бижикен побежала к матери, Торсан шел следом.
– Апа, ты не станешь нас ругать, если мы завтра поедем в Кзыл-Жар?
– А почему я должна вас ругать?
– Но Торсан предлагал через три дня ехать, а мне хочется пораньше. Город посмотреть… Я же никогда не бывала…
– Конечно! Посмотришь город… Сходите на базар… Да… Для поездки возьмите коляску.
Но Торсан не согласился.
– Нет, апа! В вашей коляске я не поеду, – сказал он. – Если не хотите, чтобы надо мной смеялись, не говорите об этом.
На следующее утро – солнце еще не вставало – тройку темно-серых заложили в тарантас. Торсан с Бижикен ехали на съезд волостных.
Кони с места взяли наметом. «На такой упряжке не стыдно и к белому царю поехать… – подумала Улпан, провожая дочь с мужем. – Как на подбор… Шондыгул знал, каких коней выбрать».
24
В то лето сибанские аулы позже обычного возвращались к своим зимовкам, они задержались на осенних пастбищах, и причина задержки была печальной.
Еще в середине лета Улпан позвала с собой в Каршыгалы Торсана и Бижикен. Несибели, несмотря на восемьдесят своих нелегких лет, была бодрой, хлопотала, чтобы получше принять дочь, свою внучку и ее мужа. Одного взгляда было достаточно – не только бабушкой, скоро она станет прабабушкой… Она улыбнулась – улыбка у нее сохранилась молодая – и сказала: «Мне не надо никаких других милостей… Лишь бы дожить, чтобы расцеловать ребенка, который родится от моей внучки. Хорошо бы – мальчик… Увижу, а потом пусть бог забирает меня к себе».
Но не дождалась Несибели. Говорят, ее последние слова были: «Артыкбай зовет… Ему без меня плохо…» Торсан и Бижикен тоже были на похоронах. Поехал Иманалы – он с Айтолкын не считался, когда молод был, не считался и теперь, когда вместо увесистого шокпара он не выпускал из рук четок.
Мертвым – лежать в земле, а живым – жить… Из Каршыгалы Торсан с молодой женой поехал к своим, земли шайкоз-уаков граничили с поселениями курлеутов. Хоть Бижикен и ждала ребенка, но Улпан понимала: съездить надо, ведь со свадьбы Бижикен не бывала на родине мужа.
А летом, после Кзыл-Жара, Бижикен взахлеб рассказывала матери, каким успехом пользовалась в городе. «Это не я говорю, передаю, что говорили обо мне другие…» Восхищались ее умением вести себя, ее красотой… Кто знал Улпан, не удивлялись – дочь пошла в мать. То, что Бижикен не преувеличивала, подтверждали подарки, которые она привезла с собой. А жена начальника – должен был состояться той, по-городскому называется бал – переодела Бижикен в такое платье, что она сама себя в большом зеркале не узнала, только саукеле оставила на голове… Все хотели с ней танцевать, а она не умела…
Радостное, приподнятое настроение не покидало Бижикен и на джайляу, и Улпан вспоминала свои первые месяцы с Есенеем. Девушки, молодые женщины, не говоря уж о джигитах, тянулись к отау-юрте… Как только солнце шло на закат, собирались возле алты-бакана, качели как один раз поставили, так и не убирали. Улпан прислушивалась… До нее доносились голоса – это пели новые, подросшие Гаухар, Бикен… И, должно быть, взлетали в синеющее вечернее небо – новая Улпан и новая Шынар, такие же близкие, как сестры, подруги. Улпан было грустно, не могло быть не грустно, что ее время прошло, но и такого спокойного счастья она еще никогда в своей жизни не испытывала… Ей хотелось, чтобы скорее появился внук, которого она уже столько раз поила кумысом. Но ждать по всем расчетам оставалось месяца три.
Среди молодежи на джайляу единственный человек не принимал участия в общем веселье. Торсан… Волостной… Не слезает с седла – ездит по аулам. Часто закладывают темно-серую упряжку в тарантас – он собирается в Кзыл-Жар… Писари жаловались, что им ни днем нет покоя, ни ночью. Аульные старшины шептались – Торсан готов заставить их продать последнего коня, лишь бы за аулом, за волостью ни копейки не числилось недоимок.
У Бижикен – не без удовольствия – Улпан замечала свои черты. Хорошо ей – она хочет, чтобы всем было хорошо. Плохо?.. Она постарается пережить это в одиночестве. Осенью из аула Торсана Бижикен вернулась одна и не очень-то веселая. Что там такое случилось? Что она узнала? Улпан не расспрашивала – знала, что бесполезно Может быть, устала с дороги? Так хотелось ей думать, и она старалась отвлечь дочку веселой шуткой, нежной заботой, лаской…
На шутки Бижикен откликалась:
– Апа… Скажи… Когда ты меня носила, я куда тебя пинала? Нет, ты скажи… – не отставала она.
– Е-е, ты сама должна помнить, твои ноги должны помнить, у своих ног и спроси…
– А по ночам я успокаивалась?
– Откуда ты могла знать, день или ночь?
– А больно тебе было?
– Да нет, господи боже ты мой! Я радовалась, когда ты ворочалась. Я думала – ты хочешь поиграть со мной.
– А ты думала – я мальчик?
– Да…
– У меня тоже так, апа.
Но разве можно обмануть мать? Что-то Бижикен утаивала. Уйдя куда-нибудь, а потом вернувшись, Улпан замечала у нее следы тщательно скрываемых слез.
Торсан приехал через два дня после нее – приехал ненадолго, снова собирали в Кзыл-Жаре волостных, хотели посоветоваться, какие меры принять, чтобы пресечь многочисленные случаи барымты[76] и других видов воровства и разбоя. Хоть с Кожыком и было покончено после сибанского похода, но не один Кожык только имел обыкновение выезжать по ночам на дорогу…
Торсан торопился. Только и успел вечером порасспросить Улпан, как боролся с разными темными людьми Есеней. С Торсаном были два бия из уаков, а два писаря допоздна составляли бумаги. На рассвете он уехал. Улпан не знала, заходил ли он к Бижикен, и если заходил, то о чем они разговаривали…
К вечеру после его отъезда Бижикен призналась матери, что ей плохо. А плохо стало еще по дороге домой из аула Торсана.
– У меня живот распирает…
– Айналайн, это бывает – растрясло в тарантасе… Ничего страшного, пройдет. Но, может быть, чтобы не беспокоиться, позовем доктыра?
– Позови, апа…
Говорила она с трудом, делая большие промежутки между словами.
Не одного – трех врачей позвала Улпан из Стапа, из Кпитана. Она не высказывала им своих опасений – неужели выкидыш? Но, кажется, не похоже… Живот у Бижикен раздувало все больше, она тяжело дышала и молча переводила глаза с одного врача на другого. Не понимала, о чем они разговаривают, но надеялась угадать по их лицам, что ее ждет.
Улпан тоже прислушивалась, но из многих слов, непонятных, – прободение, язва, острый живот… – она осознала одно: поздно…
Они не отходили от постели. Улпан, которая тоже безвыходно находилась в комнате Бижикен, казалось, они только добавляют ей мучений…
К утру, когда ей стало совсем плохо, Бижикен, не открывая глаз, сказала:
– Ап-па… Торсан п-под-длец… Я не з-на-ала раньше, а т-теп-перь з-зна-аю. С-смот-три… Ч-тоб его руки м-меня не к-кас-са-лись, ап-па…
Улпан прислушалась – не скажет ли Бижикен еще что-нибудь. Улпан всмотрелась…
И вскрикнула…
Не старая еще женщина, она превратилась в старуху.
Казалось, и слез больше нет, все выплакала. Но слезы снова текли по щекам, стоило ей на рассвете, всю ночь не сомкнув глаз, уйти из дома на кладбище, на могилу Бижикен, еще свежую, не успевшую осесть. Там она проводила весь день, и только к вечеру Дамели уводила ее домой, а если бы не увела, она и ночь могла бы просидеть.
Бижикен оставила мать в полном одиночестве. Никого… Но она была не только матерью Бижикен, она считалась матерью целого рода. По вечерам у нее в юрте собирались женщины, старались отвлечь ее, рассказывали новости. Урожай в ауле ожидается хороший, надеются собрать с десятины не меньше, чем по тридцать пудов, и травостой – богатый… Они считали, что от белой верблюдицы, которую когда-то Шынар подарила Улпан, народилось целое стадо – около тридцати голов! А белый бура стал огромным, как скала! Никого не подпускает к себе, кроме Жапека!
Они хотели от всей души подбодрить ее, но, сами того не подозревая, наносили ей новые раны:
– Е-е… Чем про верблюдов, сказала бы лучше о табуне темно-серых, в яблоках. Есеке гордился – за своего Байшубара, от которого пошло потомство, он отдал двадцать жеребых кобыл! И конь оправдал такую цену! Байшубара на зимней охоте никто не мог бы заменить, он волков не боялся!
Вступала другая:
– Эти темно-серые и нашу айналайн – Бижикен – примчали в последний раз домой. Рассказывают, она, когда ездила в аул к уакам, велела запрягать тройку, а Торсана оставила, сказала – ты сам как-нибудь доберешься…
При дорогом имени Бижикен, при имени Торсана Улпан снова начинала плакать… Ей не давали покоя последние слова Бижикен, сказанные перед самым концом, что Торсан оказался подлецом… Что такое она узнала? Бижикен не была вздорной девчонкой, которая по пустяку может обидеться. Чего не могла простить она Торсану?
Сам он, ничего не подозревая, приехал в аул после похорон. Нарочных за ним посылали в Кзыл-Жар, в его родной аул – и нигде не могли найти. А ждать было нельзя. Торсана весть о смерти Бижикен сразила наповал. Он осунулся, побледнел. Три дня он почти не уходил с кладбища. Трогательную заботу проявлял об Улпан, готов был исполнить любое ее желание, только – желаний у нее не было.
Что думать о Торсане, она так и не знала, да и не могла ни о чем думать, кроме одного: Бижикен нет, Бижикен нет, и так никто никогда не узнает, внук у нее должен был родиться или внучка…
Торсан безвыходно оставался в доме, пока не отметили сороковой день. А потом ему приходилось отлучаться по делам. Хоть сама управа и находилась по соседству с зимним домом, но земли волости были расположены далеко, большую часть времени он проводил там.
В середине зимы Торсан заехал по пути в Кзыл-Жар. Он Улпан не понравился. Стал каким-то важным, говорил значительно, словно взвешивал каждое слово, чтобы придать ему силу и власть… На могилу к Бижикен он сходил один, а когда вернулся, Улпан показалось – не таким должно быть лицо у человека, который совсем недавно потерял молодую любимую жену.
Задерживаться ему было некогда, и перед самым отъездом – сани уже стояли у крыльца – он сочувственно сказал изможденной своей скорбью Улпан:
– Апа… Апа, как жить? Вот и у вас никого не осталось пиалу чаю налить…
Улпан поняла, что он имеет в виду, но ни сил не было, ни желания отвечать Торсану. Бижикен нет с ней, а если нет Бижикен, какая разница, что и с кем теперь произойдет?
Через полтора месяца Торсан из своего аула прислал к Улпан бия Утемиса.
Бий передал его слова: в мыслях у Торсана одно, только об Улпан он тревожится. Если апа разрешит, он привезет ей келин, чтобы было кому постель ей стелить, чай готовить, мясо сварить…
Улпан сказала:
– Мне всего этого не нужно. Если хочет жениться, это его право. Кто может потребовать от человека молодого, чтобы он на всю жизнь остался один?
Как потом узнали, Торсан и не собирался ждать возвращения Утемис-бия. В то самое время, когда тот вел разговор с Улпан, в ауле у курлеутов пировали сваты.
Торсан женился.
В жены он брал дочь Рымбека, того самого – мужа племянницы Игамберды, а Игамберды племянником приходился Каиргельды, чей отец – Карабай – родился от Акбайпак, а та была младшей сестрой родной матери Тлепбая, а внук Тлепбая – Тулен в свое время засватал Улпан за младшего своего сына Мурзаша.
Предательство Рымбека, который наводил в аул курлеутов сыновей Тулена, так и не обнаружилось, он пас табуны, которые Есеней подарил, а Улпан оставила в Каршыгалы. Он заметно раздобрел и все чаще его называли байшикешом, а байшикеш – еще не бай, но по своему достатку к баю приближается…
Земли шайкоз-уаков издавна соседствовали с Каршыгалы, и Торсан до своей женитьбы часто навещал курлеутов. В их ауле он и приметил Жауке, улестил обещанием жениться, и только лес мог бы поведать, в каких кустах встречались молодой джигит и девушка. Но лес молчал. Торсан женился на Бижикен. Жауке горевала, призывала аллаха покарать обманщика, но в конце концов простила его, еще до смерти Бижикен.
Жауке Торсану нравилась. Роста она, правда, небольшого, но прекрасно сложена, большие черные глаза, чистый лоб… Нрав у нее был несносный, верно, но Торсана это не беспокоило. Он из нее дурь вышибет!
В дом к Улпан он привез ее в марте.
– Вот вам келин, апа… – представил он Жауке. – Теперь будет кому о вас заботиться. А родом она из курлеутов, не чужая вам, младшая сестра…
Улпан поднялась навстречу молодой женщине, поцеловала ее:
– Пусть твой приход, шырагым, принесет в этот дом счастье.
Жауке быстро освоилась. Она прибралась в доме – дом после смерти Бижикен был неживым, запущенным. Жауке расспрашивала Улпан, что надо, как надо… В одном можно было ее упрекнуть: аульных женщин, которые помогали Улпан, Жауке восприняла как рабынь, батрачек – и разговаривала с ними пренебрежительно, и покрикивала, если ей казалось, что они что-то сделали не так.
А началось это с Дамели, которая первой попалась на глаза.
– Е-ей, старуха? Ты разве в гости в этот дом пришла? Надо что-нибудь делать, а ты одно знаешь – сидеть возле апы. Надо же хотя бы отрабатывать то, что ешь!
Дамели со слезами пошла к Улпан и та позвала Жауке:
– Шырагым… Ты не трогай эту женщину, она для меня – не посторонняя. Она близкий мне человек.
– Тогда пусть сидит сложа руки! – ответила Жауке, вильнула подолом и ушла взбешенная.
Давно уже так сложилось, что женщины, приходившие помочь, каждый вечер оставались с Улпан – чаю попить, поговорить. Но Жауке и этого не потерпела.
– Хватит… Можете все уходить… – распорядилась она.
Жауке рассчитывала с первых же дней захватить в доме власть. Стать хозяйкой. А хозяйка не она, а эта баба, Акнар, ишь ты… В одну из комнат нельзя входить лишь потому, что там в неприкосновенности стоит кровать Бижикен. В другой – она сама спит. В большой комнате – торчат целый день, посетители к ней идут с глупыми своими делами и просьбами. Жауке и Торсан вынуждены ютиться в боковой комнатушке, и Жауке без позволения не может ни к одной вещи притронуться!
По ночам она жалила Торсана:
– Какой ты сын в этом доме? Какой ты хозяин? Ты все наврал! Уже было – один раз меня обманул, богом клялся жениться. Второй раз – теперь… Говорил, что весь скот, все имущество будет принадлежать нам. А ты на побегушках у нее, эта баба посылает тебя на базар за покупками. Сын… Какой ты сын?! Ты в этом доме кушук-куйеу… Скоро она отправит нас жить в тот аул, где челядь ее живет!
Ну и язык… Чтобы хоть как-то уладить дело миром, Торсан уговаривал ее:
– Надо, чтобы хоть один год прошел со смерти ее дочери… Ты потерпи…
– Стану я терпеть! Вези меня домой. А обратно я приеду, когда минет годовщина по твоей возлюбленной, которую ты на меня променял!
– Перед людьми будет неловко. Пойми же ты, потерпи…
– Сколько можно терпеть? До тех пор, пока для своей возлюбленной ты не воздвигнешь мазар?
– Без этого нам тоже не обойтись… Не построить – сибаны обидятся…
– А ты на меня не обижайся, если я твоей бабе, твоей хозяйке нагрублю. Нет у меня сил терпеть!
Торсану стало не по себе. Нужно всячески избегать излишних осложнений. Видимо, придется поменьше разъезжать – ему казалось, если он постоянно будет дома, то сможет удержать Жауке, иначе натворит она бед.
– Жауке, айналайн… Ты постарайся понять, о чем я говорю… Дело тонкое…
– Не желаю я ничего понимать! А ты… Ты лучше повернулся бы лицом ко мне…
Торсан повернулся.
Он и в самом деле перестал ездить и с Жауке глаз не спускал. Улпан вела себя ровно, она никак не проявляла своих чувств. Скорее наоборот – предупреждала то, что могло вызвать со стороны Жауке грубость. Несколько тюков с покупками всю зиму оставались неразвязанными, Улпан вскрыла их, отдала Жауке новые ковры, новые одеяла и подушки. Велела перенести в ее комнату «борансуз-айна» – трехстворчатое зеркало. Узнав о том, что Жауке ждет ребенка, Улпан давала ей советы, как должна вести себя женщина. Но на Жауке и это не подействовало – с каждым днем она становилась все нетерпимее, все придирчивее.
Если тереть в одном и том же месте – протрешь дыру. Если без конца растягивать – порвешь. Для Улпан – она и сама о том не подозревала – однажды наступил такой предел.
Мазар на могиле Бижикен был установлен. Как и положено – меньше отцовского. Улпан наблюдала, чтобы все было сделано как следует, а потом стала собираться в дорогу. В ее жизни кончилось время радостей, наступило время печалей, и конца им не предвиделось.
Собиралась она в Каршыгалы – на поминки, год миновал со смерти матери, Несибели. Шондыгул за оглобли откатил в сторону коляску и уже подвел тройку – тройку темно-рыжих. На темно-серых со смерти Бижикен Улпан ни разу не ездила. Рядом с коляской стояла Шынар – с кем еще, кроме нее, могла Улпан делить свое непроходящее одиночество? На тарантасе, запряженном парой, подъехал Иманалы.
Все было готово в дорогу, и тут из отау-юрты вышла Жауке и крикнула Шондыгулу:
– Е-ей!.. Коляску на место поставь! Запрягай тарантас… Не свататься же она едет!
Шондыгул мрачно спросил:
– Байбише сама так велела?
– Байбише?.. Я так говорю! Этого мало? Или ты не слышишь?
На шум голосов из отау выскочил Торсан и, недобро стрельнув глазами в сторону Жауке, прошел в большую юрту, где с наступлением тепла обосновалась Улпан. Он, видимо, не стал вспоминать, что когда-то клятвенно обещал не садиться в ее коляску, чтобы над ним не смеялись…
– Апа… – мягко сказал он. – Мы хотели завтра в Кзыл-Жар. А ноги у вашей келин отекли, в коляске ей будет удобнее. Вы не возражаете?
Улпан все слышала, но разве обязательно, как Айтолкын, как Жауке – вступать в перепалку?..
– Мне все равно, – сказала она. – Тарантас тоже не развалится по дороге, в тарантасе я доеду до Каршыгалы.
В ауле у курлеутов Улпан ждали. Расставили юрту Артыкбая, вещи сложили, как они лежали при жизни батыра и Несибели. В поминках участвовали все сорок семей. Пришел и Рымбек, очень почтительно разговаривал с Улпан.
Здесь она немного отдохнула душой. Рядом были люди, которые много лет помогали ее родителям, обогревали их старость, их покой. Она считала своим долгом вознаградить их. Чем?.. Двадцать лет назад, когда она вышла замуж за Есенея, у отца оставалась дюжина лошадей, табун, из-за которого ее чуть не похитили братья Мурзаша… Теперь лошадей стало шесть дюжин, пусть пригонят этих лошадей, она раздаст друзьям Артыкбая и Несибели.
Накануне вечером она сказала об этом, утром повторила просьбу, и никто не возражал. Но и табун не пригоняли. В полдень к ней в юрту пришли четыре аксакала, из тех, что помнили Улпан девочкой, которая взбиралась на спину Есенея, мешая ему совершать намаз.
– Улпанжан… – сказал самый старший из них. – Все твои приказания можно выполнить, кроме одного. Твой табун нельзя пригнать…
– Почему?
– Торсан все табуны, и твой с ними, велел перевести из Каршыгалы на земли шайкоз-уаков. Две недели тому назад приезжал и так распорядился.
Заговорили и другие аксакалы:
– Да, со всеми угнали и табун Артеке…
– Десять джигитов было – шайкозов, они табунщиков прогнали, а табуны повернули к себе…
– И у самих табунщиков отобрали лошадей. Наверное, хотели, чтобы весть об этом дошла до аула с опозданием. А мы и не могли тебе сообщить, Улпанжан, зная, в каком ты горе.
– А некоторые подумали – может, ты сама велела… Но этого аксакала оборвал самый старший:
– Что глупости говоришь? Какие это – некоторые? Никому и в голову не могло прийти! Мы сразу поняли – подлость, подлость кроется за этим!
Не могла Улпан делиться с ними своими печалями.
– Не знаю… Торсан в Кзыл-Жар уехал… – сказала она. – Я не успела его повидать. Может быть, он хотел пастбища в Каршыгалы сохранить нетронутыми для зимы…
Аксакалы больше ни о чем не расспрашивали. Молчал Иманалы, который слышал весь разговор. Молчала Шынар.