Лучше бы приезжие русские торе своими делами занимались! Чем их законы добрее и справедливее? Русский жених требует за невестой придачу, на слово ее родителям не верит – бумагу пишут, сколько добра и сколько денег они дадут, печатью скрепляют, не хуже той, что губернатор поставил на бумаге, присланной Улпан… А русские ханы, баи? Они до сих пор дают своим дочерям, выходящим замуж, целые аулы – со всеми угодьями, с людьми, живущими там… А разве справедливо – строить дома с их церквями, называется – манастыр, куда заключают девушек, которые не смогли выйти замуж? Такой манастыр есть и неподалеку, между селом Кабановкой и Жети-колем, русские называют – Семиозерный, их там двести девятнадцать девушек, и вдовы есть, которые больше не вышли замуж.
Понятно, Байдалы никогда не высказал бы эти мысли омским торе. Пусть думают, в этой наивной и простодушной стране что на уме, то и на языке. Если не стыдно им при всех говорить о женщинах, пусть слушают. Что можно возразить болтливому Турлыбеку, которому не дороги заколы отцов.
– Кто говорит, что девушку за калым покупают, как скот? Калым еле-еле может покрыть расходы, которые вызваны радостью обеих сторон – и жениха, и невесты. Большей частью, сколько скота отдаст отец жениха, деньгами если считать, столько же возмещают и родители невесты. Те – этим, а эти – тем!
Турлыбек усмехнулся. Ему ли, выросшему среди них, не знать уловок, к каким прибегают велеречивые бии?
– Хорошо… Значит, девушек никто и никогда у нас в аулах не покупает, – сказал он. – Трудно не возразить на это, но – пока воздержимся. И овдовевшую женщину, скажите, Байдалы-бий, не выдают насильственно за родственника ее мужа?
– Е-ей, ты забыл нашу жизнь… А не может случиться, что вдова, если отпустить ее, увезет в своем чреве сына этого племени, и вырастет он на чужбине? А если вдовой останется женщина непривлекательная, и никогда больше не сможет выйти замуж, перестанет рожать и себя прокормить не сможет?
Токай решил, что он сегодня что-то долго молчит, и вмешался – в поддержку Байдалы-бия:
– Да… А когда женщина, о какой говорит наш Баеке, будет навязана брату ее мужа, он сможет жить с ней не брезгуя. Привык… А выйдет вдова замуж на сторону, жизнь у нее не всегда сладится с посторонним, случайным человеком.
Так они говорили о калыме, о судьбе вдов – и снова, как вчера, кроме биев, никто не стал высказывать своих суждений.
О чем спорить? От века так было – если в семье не останется мужчин, семья считается вымершей, хоть бы там было десять дочерей. И так же аул перестает существовать без мужчин… И целое племя, если окажется в таком положении. Племени больше нет. Женщина не может считаться хозяйкой дома… А вот если малыш – в колыбели, если – мальчик, он и есть единственный хозяин всего скота, всего добра, что осталось после покинувшего мир отца. Бывает – вдову, да еще и не родила она сына, наделяют долей, но это целиком на совести родственников. А как-то ей придется – одной? Может, и сами женщины – многие – не согласились бы, случись так, покинуть дом?..
Русские торе, как их тут называли, хотели бы узнать, а что думает по этому поводу их хозяйка – Улпан.
– Может быть, и вы скажете, Акнар Артыкбаевна?.. Есеней постарался снабдить ее своими советами, и сама она много думала… Может быть, она и волновалась, конечно, волновалась, но начала спокойно, тихо:
– Голос женщины почти никогда не раздавался на таком сборе… Что бы я ни сказала вам, помните, – это слова Есенея, которому сибаны многим обязаны, и не только сибаны, а все кереи и все уаки. Есеней говорил – мы должны думать о будущем. А без хорошей семьи – какое у народа будущее? Казахи иной раз роднятся между собой потому только, что одной семье в другой понравился скакун, который всегда первым приходит на байге. Люди из богатых семей заводят речи о сватовстве во время выборов биев и волостных. Бывает, предназначают друг другу еще не рожденных детей и становятся аманат-куда, можно сказать – долговыми сватами, сватами-заложниками. Зачем далеко ездить, чтобы привезти пример?.. Минувшей ночью в нашем ауле два бия и два управителя засватали своих сыновей и дочерей. Разве не с этой ночи началась судьба женщины? И никто не скажет, что ждет ее. Есеней поручил передать вам – пусть никто не занимается сватовством, пока дети не подрастут, не узнают, не полюбят друг друга. Разные аулы каждый раз встречаются на джайляу. В хороших семьях, где думают о счастье детей, устраивают же смотрины. Почему это не должно стать обычаем? Разве смотрины не от дедов наших, не от прадедов нам достались?..
Кажется, от спокойствия ее ничего не осталось, но Улпан больше и не заботилась об этом…
– А, кто из вас назовет женщину, которая нашла счастье в юрте у братьев своего мужа? Молчите?.. Потому что не можете назвать! А я по именам назвала бы вам других – они рабынями стали, одно знают: в дом входят с топливом, а выходят с золой. Таких сколько угодно и в ауле самого Есенея, и аменгерство не принесло добра никому. Вы настаиваете: вдова прав не имеет на хозяйство мужа, так было и так пребудет, и вся жизнь у казахов идет в роду от мужчины к мужчине, и на мужчинах держится… Может быть, русские торе поверят вам, они не знают… А мы знаем! Какие две ветви у кереев? Ашамайлы и абак? Абак-керей – двенадцать волостей! Было время – Абак, женщина, считалась главой многих племен!
Она торжествующим взглядом обвела биев, волостных управителей, зная, что возразить ей нечего…
– Война, говорят, мужское дело… А какой боевой клич принят у кара-кесеков, их набралось около двадцати волостей? Каркабат… Когда Биржан-сал вступил в поэтическое состязание с Сарой… Помните? «Сал Биржан, чтоб сил прибавилось, к духу Каркабат взывал». Тоже имя – женское. А сколько родов носят названия, идущие от женских имен? Айбике, нурбике, суюмбике, кызбике, просто – бике, у сибанов – кунгене. Еще назвать? Разве не женщина-мать выделила семьи трех своих сыновей, от которых пошли – куандык, суиндык, каржас…
Улпан могла бы и еще продолжать, доводов у нее хватило бы. Но она устала. Да и бесполезно. Волков не накормишь сеном, которое на зиму скашивают для отар.
– Почтенные бии, уважаемые волостные управители… Не захотите согласиться – допустите явную несправедливость, и потомки не простят вам. А наша семья, если пригласят на чрезвычайный съезд, будет настаивать – вдова пусть остается полной хозяйкой в своем доме, и никто, под страхом сурового наказания, не должен принуждать ее к аменгерству.
Токай взглянул на Байдалы, а Байдалы – на Токая. Улпан говорит так потому, что беспокоится за свою судьбу. Русские торе могут подумать, что с ней согласны все казахские женщины. Ну ладно… Есть же бог на свете… Наступит день… Конечно, пусть продлится жизнь Есенея! И все же, кажется, тот день недалек…
Еще два дня продолжались разговоры. Байдалы-бий и Токай-бий по мелочам схватывались, а в главном были заодно. Будто, чтобы справиться о здоровье, пожелать долгих лет жизни, они навестили Есенея. Пытались намекнуть – хорошо бы, он заставил Улпан уступить, не настаивать…
Но Есеней не поддался на уговоры.
– Улпан я доверился один раз и навсегда, и никогда не раскаивался. Ее слова не только мои слова, это слова всех сибанов. Пусть ваши уши к этому привыкнут.
К себе за занавеску он их не допустил, а сказав то, что сказал, замолк.
Под нажимом Турлыбека и Леознера предложения Улпан были приняты. Первое – целиком: вдова имеет право выйти замуж за того, за кого захочет. А второе – с поправкой: вдове остается две трети скота ее мужа и всего остального имущества, а одну треть она должна раздать его родственникам.
Съезд аульных представителей Омской области состоялся не скоро, а когда состоялся – принял такие же законы для степи. Не всюду они соблюдались, но важно было, что они есть.
19
Как далекое и невозвратное прошлое вставал перед нею тот день… Шынар и она – молодые, беззаботные, счастливые – встретились в доме Мусрепа, и, казалось, всегда будет зеленый луг, вытканный цветами, и солнечное озеро… И неуклюжий белый верблюжонок смотрел на нее, прикрыв глаза длинными ресницами, и доверчиво протягивал губы.
А потом на долю Улпан выпали испытания, которые только женщине – не мужчине – под силу одолеть.
Есеней в общей сложности пролежал девять лет. Он нуждался в постоянном уходе – трясучка, иногда сильнее, иногда слабее, но руки у него ничего не могли удержать, кумыс из пиалы выплескивался на одеяло. Когда переезжали на джайляу, несколько джигитов во главе с Шондыгулом осторожно выносили его и укладывали в повозку, устланную кошмами.
Что должен был чувствовать человек, который на протяжении долгих лет привык быть сильным? Он не говорил об этом. Он не ждал помощи. «Медицина бессильна», – как про Артыкбая когда-то, говорили врачи и про него. Называли болезнь – аулие Витт, аулие Витт.[65] Но какой же это святой, если он обрекает на мучения людей?!
Сколько было походов… Сколько ран, тяжелых и легких, он носил на своем теле… А там еще – купание в ледяной воде… Когда не пришлось ему обсушиться как следует и согреться в юрте проклятого из проклятых Кожыка! Шокпар в руках Иманалы… Пенять еще можно было бы, смириться с горькой несправедливостью – нельзя! Есеней не раз говорил Улпан: «Наверное, бог считает, что он больше ничего не должен мне, но тогда и я сполна уплатил ему свой долг, всеми моими мучениями…»
В том же недобром прошлом году – день в день с Есенеем – умер Артыкбай-батыр. Гонец из Каршыгалы и гонец из Суат-коля на половине дороги встретились и повернули, каждый своих коней обратно.
Улпан не смогла проводить в последний путь отца, а Несибели, ее мать, не была на похоронах Есенея.
Надо было жить дальше.
Молодую еще женщину, Улпан давил груз прожитых лет, как будто их уже сто, не меньше, было на ее пути.
Надо было жить ради Бижикен, той исполнилось уже десять. И нравом, и внешностью она удалась в мать. В ней заключались для Улпан и радости, и заботы, и тревоги. А ведь когда-то горевала, что родила не сына, а дочь.
Еще при жизни Есенея, три года назад, Улпан достроила в ауле медресе с расчетом, чтобы там могло учиться пятьдесят детей. Мальчишки ходили к мулле – для «ломки языка», как называли обучение грамоте, а из девочек – одна-единственная Бижикен. Самой Улпан не пришлось, пусть хоть дочь…
Бижикен радовала ее своими успехами. Одолев за два года премудрости алип-би-ти,[66] она перешла к корану… По вечерам дома, когда у матери сидели женщины, Бижикен читала им – и про несчастливую Кыз-Жибек, которая потеряла любимого, и про Слушаш, которую отец не пожалел, продал за богатый калым, читала «Енлик – Кебек», «Шах-Намэ» и другие дастаны. Женщины могли слушать бесконечно, и Бижикен научилась не просто читать, она выражала свое отношение к тем или другим людям, о которых в дастане рассказывалось… «О, айналайн…» – вздыхали женщины, у каждой из них ведь и свои горести были, и они простодушно всхлипывали, слушая о чужой жизни, чужих страданиях. Шли домой, облегченные этими слезами, а назавтра снова просили – почитай, Бижикен…
Со смертью Есенея встречи прекратились.
Улпан по обычаю пять раз на день читала намаз. Она оставалась наедине со своими мыслями о прошлом. При жизни Есенея, хоть и был он беспомощен в последнее годы, его имя поддерживало ее, мало кто решался в открытую выступить против того, что она предлагала.
Она разделила земли между всеми десятью сибанскими аулами, и каждый дом теперь имел свой кусок хлеба, независимый ни от Есенея, ни от кого другого. Говорили, что этому примеру последовали в других казахских округах Сибири, и никому плохо не стало! Улпан и не знала, что с нее началось, с первой… Она пожалела когда-то забитых нуждой, беспомощных аульных людей. Пожалела – и сделала, что могла. За эти годы количество скота в их семье сократилось чуть ли не вдвое, зато вдесятеро – увеличилось у сибанов. Поначалу робко, а теперь в привычку вошло – хвалиться друг перед другом собственным жеребцом, собственным бараном… А зиму дети проводят не в промерзлых юртах – в теплых землянках, в домах, кто как.
Есенея все уважали и, уважая, боялись. А Улпан они уважали и любили. Когда-то, как нищие, приходили выпрашивать, теперь приходили за советами. Кто бы стал по простому житейскому делу советоваться с Есенеем!.. А когда он слег, все пять волостей кереев и уаков при разборе ссор, недоразумений, взаимных обид не могли миновать Улпан, чтобы от нее узнать мнение сибанов и самого Есенея.
В медресе к мулле зимой и на джайляу ходило около сорока ребятишек, зато весной и осенью их число сокращалось значительно. Они помогали дома по хозяйству. Кто хотел учиться, для того перерывы проходили безболезненно, потому что мулла занимался круглый год, и ученик возобновлял учебу с того места, на котором остановился.
А многие – бросали. Трудно было, все эти «алип-би-ти» никакого отношения не имели к родному привычному языку, надо было зубрить, а от зубрежки пухла голова… Первым перестал ходить на занятия старший сын Мусрепа. Целое лето и целую зиму он твердил одно и то же: «Хи-сын-ха… хисын-хи… хитур-хо», а дальше так и не двинулся. Сейчас он с удовольствием пас аульных овец.
Второй сын Мусрепа – Ботпай оказался смышленым, он быстро схватывал смысл непонятных палочек, закорючек, точек и в этом не отставал от Бижикен. Но гораздо больше его привлекали игры, хорошие лошади и – пришедшая по наследству от отца – любовь к домбре и песне. Наверное, он тоже недолго протянет в медресе.
Улпан читала полуденный намаз, когда прибежала Бижикен раньше, чем обычно, и повисла сзади у нее на шее. Она раскачивала мать из стороны в сторону, но молча, чтобы не мешать молитве. А когда мать кончила, не отпустила ее, так и продолжала стоять, прижавшись.
– Что случилось?..
Молчание.
Улпан обернулась, увидела надутые губы.
– Что такое, мой верблюжонок?..
– Мулла говорит… говорит, мы тоже будем читать намаз… Завтра начинается месяц уразы,[67] он велел, чтобы мы и постились, и намаз…
У сибирских казахов религиозные мусульманские отправления проводили татарские муллы, называли их в народе – ногай-мулла. Много было среди них и не мулл вовсе, а малограмотных шарлатанов, которые оболванивали людей именем бога. И торговля была в руках ногайских купцов. Так что и аллах полностью находился в их руках, и торговля, и обман, и прибыль, – в их руках. Ни ногаями их нельзя было назвать, ни муллами, ни купцами, а точнее всего – торгаши… А что может быть подлее торгаша?.. Бижикен всего этого знать не могла, но муллу в медресе она не любила.
– Мулла всех ребят увел к озеру, – продолжала она рассказывать матери, как всегда и все ей рассказывала. – Будет показывать, как совершать омовение. А мне сказал – тебя пусть мать научит. А Ботпай…
Бижикен представила себе, что натворил Ботпай, и весело рассмеялась.
– Так что – Ботпай?.. – спросила Улпан.
Оказывается, после слов муллы об уразе, омовении, намазе Ботпай поднялся со своего места и покорно сложил обе руки на груди. Спросил: «Мулла-еке, можно?..» Так полагается, если на двор просишься. Мулла разрешил. А Ботпаю и не нужно было – он, как только вышел, запел во все горло песенку…
– А ты запомнила?
– Запомнила, запомнила!
Бижикен вскочила и в самом деле стала похожа на озорного мальчишку.
Мулла, мулла мулла-ки…
Как у кошки усики!
Сколько ты – я столько знаю,
ты – молись иль не молись —
в свой аул скорей катись!
Не хочу поститься
И не стану мыться,
не пойду молиться!
А дальше Ботпай, наверное, не успел придумать, чтобы как стихи было, он просто крикнул: «Кому хочешь, тому жалуйся!» И побежал в аул. И его дружок Ережеп за ним, они, конечно, заранее договорились.
– Нехорошо… – стараясь не улыбнуться, сказала Улпан.
– Я тоже не хочу поститься! – вызывающе сказала Бижикен. – Не буду намаз читать! Улпан привлекла ее к себе.
– Ладно, там посмотрим… Приедет старший мулла, я с ним поговорю… Иди, поиграй!
Бижикен убежала, а Улпан, продолжая смотреть ей вслед, когда она уже и скрылась с глаз, думала: «Е-ей, Бижикен… Я росла – никому спуску не давала, как ты, гордой была. А все благодаря отцу, хоть он и прикован был к дому, но считался батыром, прославленным. Кто тебя поддержит?..»
Часто, наблюдая за Бижикен, Улпан вспоминала себя в ее годы. Родная дочка, не спутаешь. Ни за что не заставишь сделать то, что ей не по душе, заступится за слабого, а сильному не побоится дать тумака, если тот обидит ее…
Бижикен было семь лет, когда она начала учиться в медресе. Приходила радостная, гордая. Оказывается, существует двадцать и еще девять букв, с их помощью можно написать любое слово, а другой, кто буквы знает, прочтет что ты хотел сказать! Она делилась своими открытиями с матерью, с отцом – Есеней был тогда жив…
Сейчас Улпан беспокоило то, что с уроков не одна Бижикен возвращается огорченная, мрачная, а, кажется, и другие дети. Действительно, надо поговорить со старшим муллой, когда он вернется из города… Ей, может быть, трудно судить… Но занимаются они все вместе. И те, которые: «алип-би-ти…», и другие – у них уже коран в руках. А все – в один голос, будто ягнята, подпущенные к матерям. Про себя читать не разрешается, только смолкнет что-нибудь, тут же прут муллы стегнет его между лопатками.
Все сорок зимой сидели в одной комнате, а летом – в одной юрте. «Алиф-би-ти, алиф-би-ти…» – выводил кто-то, кто недавно переступил порог медресе. «Ряс-ря… ряс-ри… рятур-о…» Третий весь день молол одно и то же: «Алиф-ки-кусин-ан… алифки-кусин-ен… алифки-кутир-он – ан-ен-он!»[68] Постарше парнишка напевно выводил строки из корана: «И не облекайте истину ложью, чтобы скрыть истину, в то время, как вы знаете…» Наверное, и сам молодой мулла запутался бы, попроси его истолковать хотя бы одну суру из корана!
У Бижикен были свои обиды на муллу. Она любила рисовать – что увидит, что придет в голову. Бодаются два козленка. Мать читает намаз. Старуха Асылтас согнулась под тяжестью мешка – собирала кизяк, теперь несет домой. Многие эти наброски карандашом только ей самой и были понятны, кто – мать, а кто – старуха Асылтас… Хорошо еще, что человека можно было отличить от козленка…
В тот четверг мулла, как обычно, укладывал своих учеников в один ряд животом вниз, и начинал гулять прут. Пороть мальчишек раз в неделю считалось непременной мерой воспитания. Зачастую розга прохаживалась по ним слегка, для порядка. Но бывало и иначе. По уговору раз в неделю, именно в четверг, каждый ученик обязан был принести мулле денег – две копейки. Но детям бедняков это не всегда удавалось, и тогда прут ходил по-настоящему, со свистом рассекая воздух.
Одна Бижикен была освобождена от наказания, но, в назидание, должна была сидеть и смотреть, как наказывают других…
Случилось так, что приношений было мало. Младший мулла, он в это время оставался один в медресе, очень раздраженный, принялся за дело. Он сидел напротив входной двери, а ученики улеглись по кругу… Для начала он прошелся упругим прутом по их спинам, подряд – ишарат дуре, условная порка… Но для тех, кто не принес медяков, она оказалась не очень-то условной. Они вздрагивали всем телом, прижимались к соседям.
Двое плутоватых мальчишек, оказывается, решили поднажиться, отдали мулле половину денег, но прут быстро убедил – так поступать нехорошо, и один вытащил из-за пояса штанишек утаенную копеечную, а другой – полукопеечную монету.
Не вздрагивали при порке, не жались один к другому только двое – Ботпай и Ережеп. Из упрямства.
Бижикен сидела у стены. Поначалу ей трудно было смотреть, как усердствует мулла, девочка не поднимала глаз, утыкалась в книгу. Но постепенно она привыкла.
Когда двое мальчишек бросили мулле утаенные медяки, Бижикен решила, – а если нарисовать, что у них в медресе проходит по четвергам?.. Карандаш вывел на бумаге множество кружков – они в юрте расположились по кругу, головы к мулле, а ноги к стене. Множество палочек – их туловища. К палочке внизу – еще две палочки, и это ноги… А вот и мулла… Побрился он так, что обкорнал верхнюю половину усов, а кончики торчали, словно у кота, который заметил мышонка. Острый хитрый нос. На бритой голове – черная тюбетейка. А в руке длинный прут.
Бижикен увлеклась и не заметила, как впились в нее маленькие, глубоко посаженные глазки. Мулла вкрадчиво – кот и есть – подобрался к ней и вырвал листок. О аллах милосердный!.. Каким гнусным изобразила его эта девчонка! Мулла разорвал бумагу в мелкие клочки. Усы у него топорщились еще сильнее, глаза блуждали, дрожали губы – мулла шептал что-то… Бижикен встречала в коране слово – уйалят,[69] а что такое – билат, которое вырвалось у муллы?
С тех пор Бижикен рисовать перестала.
В медресе было два муллы. Старший – Хусаин-гази – уехал в Тобольск, привезти памятник на могилу Есенея, так хотела Улпан. Ведь через две недели – годовщина со дня его смерти, и сибаны ждут, не перебираются на джайляу, а временно раскинули юрты неподалеку, на берегу озера Карагайлы-коль.
В пяти волостях кереев и уаков распределили, кто и сколько должен надоить кумыса. Улпан ко всем разослала нарочных. Не послала к одному Кожыку – она хорошо знала, как относился к нему Есеней, она помнила из рассказов, как он, окунувшись в ледяную воду, случайно оказался в косе Кожыка и даже не захотел обогреться у его огня… С того и начались их беды… Кожыку – не место среди приглашенных на поминки.
Хусаин-мулла вернулся.
Семигранный, рубленный из смолистых, выдержанных сосен мазар[70] Есенея, с куполом из жести, выкрашенной – под цвет неба – голубой краской. По размерам своим он не уступал двенадцатикрылой юрте. Мазар, наверное, и станут называть голубым куполом, потому что не принято по всякому поводу и без повода, особенно после его смерти, трепать имя Есенея.
Хусаин-мулла привез и надгробный камень и хвалился, что никому не удалось бы раздобыть такой… Сорокапудовая каменная глыба – вся в золотых и серебряных жилах, и солнце переливается в них… Достойное надгробие для такого человека, каким был Есеней.
– Спасибо вам, мулла-еке, за ваши хлопоты… – сказала Улпан. – Как же вам удалось достать его?
– Акша бит… Акша… – многозначительно произнес мулла, давая понять – были бы деньги, а за деньги все можно…
Улпан не забыла, что должна поговорить со старшим муллой и о делах в медресе.
– Я не понимаю… Ураза? Но зачем безгрешных детей заставлять поститься и читать намаз? За три дня двенадцать учеников перестали ходить… Их родители вместо того, чтобы отругать их, смеются над младшим муллой. И моя Бижикен ходит к нему с большой неохотой, – добавила Улпан.
Двенадцать перестали ходить?.. Для старшего муллы такой урон был равен тому, как если бы волк задрал его двенадцать ягнят! Он потряс руками:
– Будь он семь раз проклят, бялябяйский ублюдок, нищий из нищих! Завтра же прогоню его!
Дети на время могли чувствовать себя спокойно. Учителям было не до них. Муллы, призывая в свидетели аллаха и его пророка, грызлись между собой. Особенно этот месяц был важен для каждого из них. Ураза – и никто не придет к мулле с пустыми руками, потоком идут приношения: скот, шкуры… Денежные пожертвования. А еще недалеко и поминки по Есенею, тоже только успевай подставлять руки! В такое время старший мулла изо всех сил постарается откусить младшему голову.
Наконец надгробный камень лег под голубым куполом, место вокруг мазара было расчищено, и Хусаин-мулла позвал на кладбище Улпан.
Она пришла вместе с Дамели и Шынар. Взяла с собой и Бижикен.
Тяжелый камень, привезенный с Урала, становился то светло-серым, то небесно-голубым, с какой стороны встать, как упадет на него свет, заставляя играть медные и серебряные прожилки… И сумели же мастера – отделить его от скалы, отшлифовать так, что можно смотреться, как в зеркало!
Хусаин-мулла торжественно прочел молитву, слова гулко звучали под сводами купола. Бижикен сидела возле камня, поджав под себя ноги, и ждала. Мулла заранее готовил ее – пусть возле могилы отца прозвучит непорочный, чистый голос его дочери.
Бижикен начала, голос ее дрожал, но постепенно она справилась с волнением, и, будто не из корана читала, а складывала песню… Плакала Дамели, плакала Шынар. Слезы застилали глаза Улпан. Арабские слова звучали будто к ней за помощью обращалась Бижикен: «Апа… Почему ушел от нас отец?.. Разве он не знал, как нужен мне? А тебя у нас в ауле все зовут – Акнар-апа… Все дети считают тебя матерью… И для меня ты – самая лучшая, самая родная… На всем свете нет лучше, чем ты! Но почему так рано ушел отец? Я никогда не буду сиротой, у меня есть ты. Но как больно мне, когда я вижу наших мальчишек из медресе, девчонок, таких как я, рядом с их отцами. Как они бросаются к ним на шею, как ласкаются. А у меня – отец не мог меня взять на руки, погладить по голове…»
Есенея, постоянно скрытого занавесью, Бижикен впервые увидела, когда ей исполнилось четыре года. Мать думала, девочка может испугаться, и Есеней сам не разрешал приводить к нему Бижикен. Но кто возьмется уследить? Бижикен, оставшись без присмотра, отворила дверь в его комнату, просунула головку, раздвинув занавесь, – и замерла от испуга. Как и ее мать когда-то, Бижикен не знала, что бывают такие большие головы – словно покрытая обильным инеем голова старого буры! Лицо – с большую чашу величиной, но чаша будто потрескавшаяся от многих-многих морщин, и в пятнах… Руки тряслись – и тряслись два человека, которые держали его за руки.
Бижикен вскрикнула, опрометью кинулась из комнаты и успокоилась в объятиях матери, которая уже отправилась на ее поиски. «Апа… апа… апа…» – только и могла она выговорить. Улпан помнила, сколько труда понадобилось чтобы ее успокоить. «Не бойся, айналайн, не бойся, – повторяла она шепотом. – Он не сделает тебе ничего плохого, он твой отец. Он тяжело болеет, но скоро будет здоров». – «А почему те двое?.. Моего отца схватили за руки и не хотят отпускать?» – «Он трясется весь, такая болезнь. За руки не держать – он уснуть не может. Его удержать одни человек не в силах. Твой отец – батыр…»
Первый испуг прошел, и четырехлетняя Бижикен привыкла к виду отца. Она рассмотрела его глаза, а глаза были добрые. Она теперь с мальчишками играла, с девчонками-сверстницами совсем по-другому – у нее, как и у них, есть отец! А когда ей исполнилось семь лет, Бижикен каждый раз перед уходом в медресе относила отцу пиалу кумыса, это была ее обязанность.
Руки ему держали, а ноги постоянно были прибавлены тяжелым вьюком из одеял и подушек. Бижикен иногда устраивалась поверх и пыталась поиграть с Есенеем, но вьюк дрожал, как живой, и долго ей никогда не удавалось удержаться, она скатывалась на пол и говорила: «Папа, я пойду к мулле учиться – алип-би-ти… А ты поспи. Хорошо?» – «Хорошо, маленькая, ты иди, а я посплю». При ней он не позволял себе расслабиться, но закрывалась дверь, и у него вырывался стон: «О боже! За что?..» Сколько раз мысленно он брал ее на рули, сажал на плечо… Сколько раз чувствовал, как Бижикен забираемся к нему на спину, когда он совершает намаз, и руками обхватывает его за шею… «О боже…»
Так это было, и Улпан понимала – отец, пусть и прикованный к постели, не такой, как у других, был нужен, нужен Бижикен! Но что поделаешь?.. И уже другой упрек слышался ей в напевных словах дочери, которая продолжала читать молитву в мазаре, у камня, этим камнем навсегда отгорожен от них Есеней!
«Апа… А почему я одна у тебя? У папы?.. Где мои братья? Где сестры? Кроме тебя, нет. Ты одинока, и я одинока… Когда я ночью просыпаюсь, слышу твои вздохи. Неужели ты никогда не перестанешь вздыхать, апа? Прости, но не веселят меня самые веселые игры… если вижу – упал малыш по имени Сейтек и его сестренка Айша, она моих лет, сажает брата к себе на плечи. А Багила упала – ее подхватит Сансызбай, старший брат. Мне тоже хочется кого-нибудь унести на спине. А меня, когда я была маленькой, как они, кто-нибудь уносил на плечах?»
Нет, ничего этого не говорила Бижикен.
Бижикен, полузакрыв глаза, произносила нараспев:
– … Он оживляет и умерщвляет, и к нему вы будете возвращены… Те, которые уверовали и были благочестивы, – для них – радостная весть в ближайшей жизни и в будущей…
Она читала, не понимая слов, которые произносит. За нее печалилась, не вытирая слез, Улпан и вкладывала в эти слова свой смысл, свою непроходящую боль. «А Бижикен у меня взрослеет», – думала она.