1
Есеней, верхом на коне, с гребня высокого холма в урочище Каршыгалы смотрел как издали неторопливым живым потоком, которому не видно конца, накатываются его табуны. После стравленных подчистую летних пастбищ, теперь, осенью, под копытами коней лежали припорошенные снегом нетронутые травы. Верно, лучше места для зимовки не надо и искать… Есть ложбины, где всегда заблаговременно укроешь лошадей от свирепых здешних буранов. Невдалеке – тоже надежная защита от непогоды – длинными косматыми гривами протянулись леса, еще не совсем потерявшие листву. Ему казалось даже, что отсюда, с холма, слышен успокаивающий сердце хруст сочной травы на крепких лошадиных зубах. За судьбу табунов в эту зиму можно кажется, не опасаться. Недаром же говорится: чтобы сгубить богача, достаточно одного джута, а чтобы сразить батыра – одной пули. А он – и богач, и батыр. И, как бы для подтверждения этих своих мыслей и в ожидании похвалы новым угодьям, он повернулся в седле к спутникам.
С ним на холме было еще четверо.
Одного из них звали, по происхождению недавнего предка, Туркмен-Мусрепом, он был самым близким соратником Есенея. Второй – тоже Мусреп по имени, и к его имени привычно прибавлялось – охотник, он происходил из рода алдай. Неподвижно сидел в седле молчаливый Бекентай-батыр. А четвертым с ними был Кенжетай – младший брат Туркмен-Мусрепа, постоянный коновод у Есенея.
Они были очень разные – два Мусрепа. Туркмен-Мусреп обладал тонким слухом, и сыбызгы – свирель из степного курая – оживала, когда он подносил ее к губам. Он и сам сочинил несколько кюев,[1] которые услаждали слушателей во многих аулах. Под ним всегда ходил отборный конь. Туркмен-Мусреп питал пристрастие к щегольской одежде и вел легкую жизнь джигита, лишенного семейных забот, хоть в его холеных усах и бороде можно было, присмотревшись, заметить несколько – пока всего несколько – седых волосков.
О страсти его тезки лучше всего говорило прозвище – охотник. Его просто нельзя было представить в другом виде – на правой руке нахохлившийся черный беркут в колпачке, по кличке «Гроза лис», за спиной – длинноствольная берданка на сошках. Намолчавшись в одиночестве на охоте, этот Мусреп любил поговорить, но красноречием не отличался.
Эти места показал Есенею именно он, и сейчас, поймав его взгляд, постарался напомнить о своей заслуге:
– О, ага-султан! Что я говорил? Теперь и сам видишь… Для твоих лошадей сам аллах создал эти зимние пастбища! Пока что Каршыгалы никому не принадлежит. Один раз перезимуешь, и его назовут урочищем ага-султана, и оно достанется в наследство детям и внукам твоим!
Есеней молча смотрел на него. Не только красноречием, но и сообразительностью и чуткостью Мусреп-охотник тоже не отличается… Не так уж и много сказал слов, а дважды больно задел Есенея. Пока что высокое звание, высокий чин ага-султана – это только мечта, которой он добивается много лет, а добьется или нет – неизвестно. «Детям и внукам твоим…» Как это должен воспринимать тот, у кого оба сына умерли в один день, а жена двадцать лет назад перестала рожать… В устах всякого другого это прозвучало бы оскорблением, издевкой! Но такой уж Мусреп-охотник неудачливый льстец, хочется ему во что бы то ни стало угодить.
Прошлой зимой, встретившись на охоте, он подарил Есенею двух красных лис и трех хорьков и с тех пор держит себя несколько вольно. А с минувшего бабьего лета стал вообще неразлучен с Есенеем, натаскивает его молодых легавых арабской породы. Потому-то Есеней и позволял ему иной раз то, чего другому не позволил бы, и сейчас только мотнул головой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
Туркмен-Мусреп, который всегда и все понимал, решил предостеречь Есенея.
– И так видно, с первого взгляда, – сказал он, – что травостой здесь богатый, пастбища берегли, не трогали ни летом, ни осенью… Но где теперь найдешь ничейные земли? Кому-то все это принадлежит…
Мусреп-охотник недовольно перебил его:
– Много ты знаешь! Это самая ничейная из всех ничейных земель! Разве есть в этих краях хоть один уголок, где бы я не побывал? Я по морде, по меху могу определить, какая лиса или какой волк из какого урочища… И сколько их там… Бог свидетель – в Каршыгалы сейчас три тысячи волков, пять тысяч лисиц, двенадцать тысяч хорьков и семь тысяч зайцев!..
Туркмен-Мусреп съязвил:
– Бедные волки, бедные лисы… Они же голодными останутся, раз так мало зайцев… Но, может быть, Мусеке,[2] вы тогда скажете нам, сколько здесь белых и сколько черных куропаток?
– Верно, – поддержал шутку Есеней. – Если тут столько голодных волков, то они за зиму сожрут все мои табуны, и я останусь и пешим, и голодным…
Время шло к вечеру, и сперва небо, затянутое темными тяжелыми тучами, просеивало мелкую снежную крупу, а потом повалили тяжелые хлопья.
Кенжетай тронул брата за рукав и кивнул в сторону леса. Туркмен-Мусреп тоже всмотрелся и обратился к Есенею:
– Мне кажется, мы здесь не одни… С опушки тянется дым костров… А вон и всадники!
К ним от леса направлялись трое. Один – впереди, его конь шел иноходью. Джигит, подъехав почти вплотную, сдержал коня и, ничуть не смущаясь, воскликнул;
– Ассалаумаликем, почтенные! Нас послали передать вам просьбу трех аулов рода курлеутов-переселенцев… Пастбища в Каршыгалы мы все лето и осень не трогали, надеясь зимой найти здесь спасение. Наши аулы не могут силой отстоять Каршыгалы… Нас послали в надежде, что просьба обездоленных будет благосклонно выслушана сильными, но честными.
Мусреп-охотник, который и самого себя считал чуть ли не владетелем этого урочища, грубым окриком оборвал юношу:
– Не мели вздора, щенок! Смотри… Своим курлеутам передай, пусть они не вздумают спорить из-за земли, куда ступили копыта лошадей ага-султана Есенея!
Но юноша не заробел, не смолчал:
– Может, вы и не считаете за людей тех, у кого нет своего Есенея… Но мы все равно просим повернуть назад табуны… Они же пожаром пройдут по нашей земле!
Мусреп-охотник вскипел:
– Ты с кем говоришь, негодяй? Если тебя не сумели воспитать в почтении к старшим… Я сейчас… Хочешь, чтобы тебя выпороли по голой заднице?!
Он даже тронул своего коня, но Есеней остановил его властным движением.
Юноша ждал.
А Есенею парень понравился… Глаза у джигита, не переступившего, должно быть, и двадцатой весны, горели отвагой и решимостью. Такими же могли быть и его сыновья, которых в один день унесла черная оспа. И в своем роду – роду сибанов, состоящем из десяти больших аулов, – он незаметно, но внимательно наблюдал за молодыми джигитами и старался поддерживать их, если нужно было и можно… Есеней незаметно кивнул Туркмен-Мусрепу, призывая его сгладить грубость охотника.
Туркмен-Мусреп и сам слышал, что парень назвал своих курлеутами-переселенцами. Сорваны люди с родных земель… Стало быть, аулы, пославшие его, еле сводят концы с концами. Наверное, нет у них даже влиятельного аксакала-бия – златоуста, который в споре мог бы отстоять права своих сородичей.
– Слушай, сынок, такая просьба, как ваша, не может остаться без внимания, – мягко сказал он. – Так и передай своим в ауле… А про тебя я не скажу, что ты – невоспитанный. Кто красив лицом, бывает красив и душой. Может быть, ты погорячился, но мы понимаем, это – от отчаяния…
Есеней одобрительно слушал Туркмен-Мусрепа, а юноша, не испугавшийся угроз Мусрепа-охотника, не смутился и от ласковых слов, только что им услышанных.
– Уважаемые… Люди, меня пославшие, не требовали, чтобы я горячился или проявлял гордыню. Если так случилось, то виноват только я. Верное слово, как стрела, поражает цель. А неверное – бьет в грудь того, кто его произнес. Вот вам мой аип!.[3].
Он спрыгнул с коня и небрежно бросил повод Кенжетаю.
– Если ты коновод, поведешь и этого…
Все произошло так быстро, что они и опомниться не успели. Парень спешил одного из своих провожатых, вскочил на его коня и бросил на прощанье:
– Простите, если я что не так сказал…
Его товарищи устроились на одном коне, и все направились обратно к лесу.
Есеней по-прежнему молча смотрел им вслед, но Туркмену-Мусрепу, который понимал его и без слов, показалось, что он готов был чуть ли не последовать за молодым джигитом.
– Почему не дали мне? – с обидой произнес Мусреп-охотник. – Надо было выпороть наглеца по голой заднице! – Он снова разозлился и, должно быть, представлял, как бы взлетала его плеть, наказывая парня.
Туркмен-Мусреп с усмешкой взглянул на него, на Есенея.
– Интересно, чья это может быть дочь? – спросил он, как бы размышляя с самим собой.
– Дочь?.. – лишь второй раз за все это время обронил Есеней.
– Конечно! У нас Мусреп-охотник всех лис тут знает, а самую прекрасную из них не заметил. А ты сам? Когда она сказала: «Вот вам мой аип», взгляд у нее был не только решительный, открытый… На Есенея она взглянула с чисто девичьим любопытством.
– Вот Туркмен, вот Туркмен… – смеялся Есеней. – Но молодой ведь! И ни одна не укроется от твоего взгляда. Может быть, тебя будем звать – Мусреп-охотник?
А сам охотник был просто ошеломлен:
– Девушка?.. Если это верно, значит, господь ударил меня соилом[4] по голове! Я опозорен… Тогда это дочь Артыкбая, это Улпан! И месяца не прошло, как я ночевал у них. Как же я не узнал их вороного иноходца? Улпан целый день провела со мной на охоте, и я подарил ей двух жирный гусей… Ах ты, моя милая… Как же я теперь взгляну в твои глаза?
– Когда будешь пороть, это тебе, конечно, не удастся, – доконал его Туркмен-Мусреп.
Ответить охотнику было нечего, он совсем опустил голову, и Есеней спросил, чтобы окончательно рассеять сомнения:
– Ты уверен? Она действительно дочь Артыкбай-батыра?
– Ойбай, ага-султан! Другой такой девушки здесь не встретишь… Это она, Улпан. И конь ее… Вон, Кенжетай держит вороного иноходца. Посмотри сам – у бабок на задних ногах одинаковые белые кольца, а на лбу звездочка. Когда такой конь идет иноходью – и капли воды не прольется из пиалы, поставленной на его круп.
Сейчас каждый из них в отдельности недоумевал – как он не распознал сразу в юном джигите девушки… Впрочем, ведь и день был пасмурный, и дело шло к вечеру, и по-прежнему опускались сверху крупные хлопья… Да и кто пошлет девушку по важному делу! Можно было и не распознать, но все равно Мусреп-охотник горестно вздыхал, Есеней щурился, Кенжетай с уважением посматривал на старшего брата. И только Бекентай-батыр, невозмутимый, как многие сильные люди, спокойно ждал, что будет дальше.
Улпан торопила коня.
Ее сородичи – курлеуты – проведали, что с летних степных пастбищ, идут табуны Есенея. И встревожились. Тем более, дозорные узнали среди нескольких всадников самого Есенея.
Узнала его и Улпан – сидящего на большом темно-мухортом коне. Узнала, хоть голова была покрыта капюшоном из черного толстого сукна. Узнала, и ей вспомнилось, как она испугалась, увидев Есенея впервые. Сколько ей было тогда? Лет пять, не больше.
Отец решил – пусть едет она разговаривать с неожиданными пришельцами, и Улпан переоделась и постаралась вести себя так, чтобы никто из них не догадался, что не с молодым джигитом они ведут переговоры…
Сейчас Улпан казалось, что это ей удалось, и она была очень довольна собой.
После ее внезапного отъезда спутники Есенея, да и он сам, не знали, что теперь делать. С девушки взяли аип! Вороной конь, рывший копытом снег, стоял возле Кенжетая живым укором их недогадливости. Может быть, в эту минуту Есеней вспомнил народное присловье: «Жертвуй скотом ради спасения жизни, жертвуй жизнью ради спасения чести».
Туркмен-Мусреп поймал его взгляд:
– Нам должно быть стыдно уже за то, что мы ворвались в земли Артыкбай-батыра, – сказал он. – Но самый большой позор – мы позволили его дочери оставить коня за мнимую ее провинность!
Он продолжал смотреть в рябое, изъеденное давней оспой, лицо Есенея.
Есенею самому никогда не приходилось платить аипа, за всю его долгую жизнь. А с тех пор, как он – уже очень давно – стал бием,[5] он всегда требовал строгого наказания виновных в нарушениях неписаных, не всегда справедливых но твердых степных установлений… И сейчас ему было неловко и смешно, что он сам – по глупой случайности – стал виновным. Тем более, что Артыкбай, хоть и очень давно они не встречались, не раз выручал его, спасал и от позора, и от неминуемой смерти.
Потому он затруднялся, не считая себя вправе решать, как поступить. Туркмен-Мусреп сказал:
– По-моему, самое лучшее – вернуть вороного хозяйке. А впридачу – еще одного коня.
Больше всех обрадовался Мусреп-охотник, который хорошо знал, как выследить и загнать зверя, но не представлял себе, как выпутаться из неприятного положения, в какое они попали не без его участия.
– О тезка! О дорогой мой! – закричал он. – Нет лучше друга и советчика у ага-султана! Отведите бедным курлеутам моего белого коня…
Но белый конь был стар, и Есеней кивнул Кенжетаю на своего гнедого, по кличке Музбел, что означает – ледяной хребет, у него от головы до крупа тянулась ровная светло-серая полоса. А когда Кенжетай, еле сдерживая вороного, который рвался домой, тронулся с места, Есеней сказал вслед:
– Передай мой привет Артеке… Скажи, завтра сам приеду отдать ему поклон…
Кенжетай с конями в поводу исчез в снежной пелене, и Есеней высказал свое решение:
– За этот холм… Чтобы сюда не ступали копыта ни одной лошади… Кроме коса Садыра. Два коса[6] – перегнать в сторону Кусмуруна, а четвертый – к нашим пастбищам па Аккусаке, Караемене и озере Еламан. Вы, два Мусрепа, останетесь со мной, а ты, Бекентай, поезжай с кусмурунскими косами…
Бекентай кивнул и тронул своего коня, и так они и не узнали, что он думает обо всем, случившемся с ними на этом холме.
Есеней в одиночестве и не торопясь ехал к озеру, еще не успевшему покрыться льдом. Там утром он велел поставить юрты.
«Должно быть, старею, – думал он. – А еще недавно я первым слышал полет стрелы, пущенной вражеской рукой, и успевал отклониться… Как я мог обидеть Артыкбай-батыра? Не подумать – если это аулы курлеутов, то и он с ними… Или хуже стал соображать? Ведь раньше я всегда сам выбирал место для зимовки табунов. А тут доверился охотнику, будто не знаю цены его болтовне… И то, что с нами говорит девушка, не я заметил, а Туркмен-Мусреп…»
Эта случайная встреча заставила Есенея надолго вернуться в прошлое пятнадцатилетней давности. Тогда они почти не расставались с Артыкбаем, и акыны на разные голоса славили подвиги этого батыра. Силу своей руки и несгибаемость духа Артыкбай проявил в борьбе с воинами Кенесары-торе,[7] которые совершали набег за набегом на север казахской степи.
Приходили они и в аулы племен керей и уак, состоящих между собой в близком родстве.
Для начала прибывали гонцы с требованием, чтобы все аксакалы и все карасакалы[8] съезжались в назначенное место, где Кенесары должен быть избран ханом всех казахов. На размышление – поедут они или не поедут, ухватятся или не ухватятся за края белой кошмы, на которой должны его поднять, – давалось три дня и три ночи.
А размышлять керей-уакам было о чем.
Пять их волостей вплотную граничили с Тобольском, Багланом, Стапом, Кпитаном[9] – в последних двух названиях так приспособили для себя казахи пришедшие от русских слова – штаб и капитан. Были здесь и другие казачьи станицы, были села, деревни…
В Аманкарагайском округе зашумели базары. Чай и сахар, печеный ноздреватый хлеб, полотенца, мыло, ситец, бархат, шелк, кожа тонкой выделки – все это в разной степени, в зависимости от достатка, но все равно входило в быт аульных юрт. Двадцать лет тому назад («теперь это уже тридцать пять лет тому назад, – подумалось Есенею, – больше половины жизни») пало ханство у них, на севере казахской степи, и куда меньше стало междоусобных стычек, схваток, сражений… Люди стали привыкать к тому, что по ночам можно спокойно спать и не обязательно выставлять дозорных.
Всему этому хотел положить конец Кенесары. У народа есть память… Стоило когда-нибудь одного из самоуверенных чингизидов провозгласить ханом, как каждый в своей вотчине творил, что ему вздумается, не считаясь с устоями, легко попирая родовые законы.
Вот почему день и ночь, еще день и еще ночь, и еще трое суток прошло, а ответа, какого ждал Кенесары, не было. Тогда в дело вступили его сарбазы. Сарбазы угоняли косяки лошадей, угоняли девушек и молодых женщин. Что нельзя было угнать или навьючить – жгли. Плохо приходилось аулам, не желающим признавать Кенесары ханом… Но ни сломить их, ни покорить он не смог.
Чем больше думал тогда Есеней, тем меньше понимал он Кенесары. Казалось бы, и не глуп… Но на что же он рассчитывает? Ведь твердо стоят русские города и на востоке казахской земли, и на западе, и на юге… Уральск, Оренбург, Тобольск, Тюмень, Петропавловск, Омск… Между ними протянулись казачьи станицы. Где же надеется создать свое ханство Кенесары? В Бетпак-Дале? В голой и голодной пустыне? Какой удел готовит он, ненасытный в своей жажде власти, примкнувшим к нему племенам и родам? Ничего, кроме актабан-шубырынды – великих бедствий и горестей? Кое-кто из тех, что последовали за ним два года назад, начали это понимать и бегут из его становищ… Верно, русский урендык[10] возьмет свое в ауле, не пропустит, но все же от соседства с русскими есть и много пользы. А уж от того, что попадет в казан своего хана, тебе даже мутной пены не достанется…
Есеней знал настроения своих близких сородичей – сибанов, знал, что думают и другие, и начал упорно сопротивляться Кенесары. Пять волостей, населенных кереями и уаками, с отчаянной готовностью поддерживали его в борьбе.
2
В казахских междоусобицах случается много раненых, но редко бывают убитые. Лучники чаще всего стреляют издалека, потому и стрелы не поражают насмерть. Сарбаз, вооруженный соилом, боевой дубиной – шокпаром, при известной сноровке легко может отражать удары копьеносцев и даже удачным ответным ударом – переломить копье или пику. И если это удастся, его противник становится вовсе беспомощным и беззащитным. А сабельный бой почти не был в ходу. Так что за три года боев между Есенеем и Кенесары убито не было и трехсот человек. И все же в каждой второй семье находился искалеченный мужчина, на него никто из близких не мог больше надеяться как на кормильца и защитника.
Есенею доносили, что Кенесары стягивает всадников к берегу Ишима, думает переправиться к ним, керей-уакам. Но и Есеней во всех пяти волостях собрал мужчин, способных держать оружие, и рассредоточил их по берегам озер, на джайляу.[11] Во главе отдельных отрядов поставил испытанных батыров и верных аксакалов, а сам в сопровождении сорока всадников отправился в путь – повидаться с начальником Аманкарагайского округа Чингисом Валихановым.
Чингис, сын последнего здешнего хана, назначенный русскими властями ага-султаном, по крови приходился родичем Кенесары, тоже торе… Он не примкнул, как можно было ожидать, к мятежу, но и мер не принимал, чтобы пресечь его разбой. Уходят аулы на сторону Кенесары?.. Пусть уходят… Возвращаются от него беглецы? Пусть возвращаются… И так продолжалось три года. Ага-султан отсиживался в своей орде, как по старой привычке называли его ставку, и заботился больше всего о том, чтобы жители округа, разоренные набегами, исправно снабжали его сорока жирными лошадьми на зимний забой – согым, а на лето сорока дойными кобылицами и сотней овец… Есеней намеревался выяснить наконец и его настроения, и свои отношения с ним.
Ага-султан на лето перебрался в юрту, и Есеней вошел к нему с неизменным своим спутником Туркмен-Мусрепом и в сопровождении двух батыров – Артыкбая и Садыра.
Чингис встал, чтобы поздороваться с самым влиятельным бием в своем совете. Ага-султан всегда с долей восхищения, но и с опаской посматривал на Есенея – смугло-черного, рябого, лицо которого становилось свирепым, стоило ему что-то посчитать несправедливым.
– Садитесь. На свое место. Оно всегда ваше, – показал он рядом с собой.
При входе Есенея все, кто находился в юрте, поднялись на ноги. Поднялся и посланный Кенесары – Тлеумбет-бий. Поднялся и Жанай-батыр, приехавший с ним.
Есеней принял их почтительные приветствия как должное и сел рядом с ага-султаном с правой стороны, потеснив на этом самом почетном месте Тлеумбег-бия. Усаживаясь, Есеней задел его коленом, и тот, поморщившись от боли, отпрянул.
Когда все расселись, Чингис продолжал:
– Добро пожаловать, Есеке… Я рад вас видеть, но вы приехали на целый месяц раньше, чем мы назначили съезд. Потому только я и хочу спросить – все ли благополучно у вас?
Есеней сердито засопел:
– Боже мой!.. Было бы все благополучно, разве я пустился бы в дорогу? Разве твой взбесившийся родич даст покой подвластному тебе населению? Что ни день – то набег! Потому я и приехал, что дальше так жить нельзя.
Есеней нарочно говорил о том, что все знали, говорил резко, чтобы задеть Тлеумбета, и каждое его слово било, как рассчитанный удар плети.
Чингис попытался смягчить разговор:
– А мы тут – в орде – живем спокойно, благодаря вам… Мы надеемся – пока сам Есеней находится среди своих, никто не осмелится напасть на керей-уаков…
– Вот уж три года скоро, три года, как керей-уаки стали спать в седлах, – возразил Есеней, глядя в глаза ага-султану.
– О, наш Есеке, оказывается, приехал во гневе… А когда гневается Есеке, я не смею раскрыть уста… – Чингис улыбнулся, и эту улыбку можно было посчитать и попыткой обратить все в шутку, но и напоминанием Есенею, что он все-таки находится в ставке ага-султана. и хорошо бы – он помнил об этом, – Вот и сейчас – не могу даже решиться взывать к его терпению, чтобы не довести дела до открытой ссоры.
Заметив, что узлы в их беседе так и не завязываются, заговорил Тлеумбет-бий. Как всегда торжественно, пересыпая свою речь намеками, слегка нараспев, будто стихи читал:
– С тех времен, как казахи стали казахами, с тех времен
и страна у них своя,
и землю свою они обрели…
Если теперь лишиться ханства,
это значит лишиться всего!
Беда поселится в их аулах,
и перестанут они существовать как народ!
Это прозвучало как заклинание, а дальше Тлеумбет принялся предостерегать:
– Черная саба,[12]
в которой стригун мог бы плавать свободно,
огромный котел из Бухары, вмещающий тушу двухлетки, —
все опустеет,
все останется без хозяина.
А тот,
кто захочет хлеба,
который пекут в больших печах,
а тот,
кто примется хулить хана своего, —
пусть он бий или раб, —
не минует кары!
Тлеумбет уже непритворно задыхался от негодования и закончил туманной угрозой:
– Не приходилось видеть, чтобы благоденствовали такие!
Если бы слушать его впервые и в другой обстановке, это могло бы произвести впечатление. Но Есеней его знал, Есеней не посчитал нужным самому отвечать Тлеумбету, искоса взглянул на Мусрепа.
Тот задумчиво начал:
– Отагасы!.[13]. Может быть, по молодости лет, по неразумию и легкомыслию я не понял нашего уважаемого Тлеумбет-бия. О каком ханстве, о каком хане, о каком времени он говорил? Двадцать лет, как покинул наш бренный мир Валихан, отец нашего ага-султана, находящегося среди нас. С той самой поры я не знал, что у казахов шести округов в составе Сибирского генерал-губернаторства имеется свой хан! А если недостойное сборище отщепенцев и бродяг называет ханом Кенесары – пусть они и называют! Какое нам до этого дело? Какой благоразумный человек признает его ханом? Зачем? Чтобы грабить и убивать тех, кто отказывается признать Кенесары? Вы, Тлеуке, приезжали к нам дважды – и дважды повторяли один и тот же заученный напев… А что ответили вам тогда кереи и уаки, составляющие пять волостей? Что? Не помните?
Тлеумбет-бий, плотно зажмурив глаза, застыл с опущенной головой. Он не только не хотел видеть Мусрепа, он и слышать не хотел бы ни одного его слова. Неслыханное оскорбление – Есеней, окружной бий, этот русский ставленник, преданный хлебу, который пекут в больших печах, не пожелал лично ответить посланцу Кенесары, его бию, и поручил это какому-то туркмену, которого повсюду таскает за собой…
Но Мусреп еще не кончил.
– Помните свой первый приезд к нам? – продолжал он. – Все сошло вполне благопристойно… А во второй раз? – Он немного выждал и, не обращая внимания на то, что Есеней неодобрительно поморщился, закончил: – Вы тогда вообще вернулись домой без коня!
Вернуться без коня, тем более человеку не простому, а бию – нет большего позора у казахов. И все собравшиеся в доме ага-султана хорошо знали, что имеет в виду Мусреп, и знали, что это – сущая правда.
Кенесары тогда вторично послал Тлеумбет-бия – уговорить керей-уаков, чтобы они подчинились его воле. Кенесары знал, кого послать… Недаром же, восхваляя красноречие прославленного бия, про него говорили – раздвоенное горло, медное нёбо… Он заворожил собравшихся обилием пословиц и поговорок, приведенных к месту, страстной напевностью своей речи… Он заставил взволноваться представителей пяти керей-уакских волостей, и они одобрительно кивали головами, вскрикивали: «О деген-ай, – вот так сказал!..», покоренные не столько смыслом его слов, сколько тем, как он говорит. «О деген-ай!.. Один Едиге, покровитель народа, мог бы сказать так!» – начали они славить бия.
«Похвал мне не надо, лишь бы слово мое дошло до сородичей моих», – скромно ответил Тлеумбет и самодовольно откинулся на пуховую подушку.
Все шло, казалось, как он и рассчитывал.
Но тут из толпы выступил вперед и остановился перед Есенеем пожилой, почти совсем седой человек.
«Есеней, – обратился он к нему. – Может быть, не время… Но я принес тебе жалобу как бию… Спроси у этого святого златоуста, у Тлеумбет-бия спроси: а кому принадлежит желто-пегий иноходец, на котором он приехал к тебе?»
«Наверное, ему… – ответил Есеней. – Думаешь, Тлеумбет-бий станет ездить на чужом коне?»
Тлеумбет-бию пуховая подушка, должно быть, показалась камнем с острыми углами. Он воскликнул, вскакивая:
«Оказывается, ты поставил здесь капкан для меня?!»
Есеней не ответил, ждал, что скажет дальше неожиданный проситель.
«Не знаю, станет или не станет, – продолжал тот. – Но желто-пегий иноходец, прославленный во всех скачках, – мой. Тому две недели… Проклятые разбойники – а этот человек, твой гость, был их вожаком, – угнали табун моих желто-пегих. Хоть бы одного коня оставили, продолжить породу! Я снялся с обжитого места и вчера прикочевал на окраину Кпитана…»
Люди, только что благоговейно слушавшие Тлеумбета, зашумели неодобрительно, но Есеней остановил их движением руки:
«А ты кто будешь?»
«К иному слава приходит через его коня, а к иному – через собак… Саутбек из атыгай-караулов прославился своими желто-пегими собаками, а я, один из никудышных стариков койлы-атыгая. – своим желто-пегим иноходцем, которого у меня теперь нет».
«В таком случае, ты – Жаманбала?»
«Возможно…»
Есеней молчал. Всегда долго приходилось ждать, когда он произнесет решающее слово. А сейчас он предпочел обратиться к Тлеумбету:
«Почтенный бий… Прошу вас – вынесите приговор сами…»
«Сорок ударов плетью!» – скоропалительно откликнулся тот.
«Кому?»
«Разумеется, тому, кто осмелился жаловаться на бия!»
После раздумья – совсем недолгого на этот раз – Есеней обратился к Жаманбале:
«Конь – твой…»
Так это было во второй приезд посланца Кенесары к керей-уакам.
Тлеумбет-бий все еще сидел неподвижно, будто каменная баба, каких много понаставлено в степи с незапамятных времен, не произносил ни слова, не открывал глаз.
Тогда Есеней, по-прежнему не обращая на него никакого внимания, повернулся к Чингису:
– Ты сказал, ага-султан, что я приехал во гневе… А разве нет для этого причин? А сейчас – сколько я услыхал пышных слов! Черная саба, в ней стригун купался бы в кумысе, как в нашем озере Еламан… Котел, в котором можно целиком сварить двухлетку… Все это – пустые слова! Им веры нет! А хулить хлеб – значит брать большой грех на душу. Хлеб стал для казаха тем же, что и мясо. Когда же ханы, имевшие черную сабу и бухар-котел, кормили чернь?.. Я уже говорил тебе… Ну, подняли Кенесары на белой кошме. Ну, стал он ханом. Где будет его ханство? В Бетпак-Дале? То-то аксакалы, которые два-три года назад драли горло громче всех за него, сегодня поворачивают своих людей обратно на родину. Тайком… А если их перехватывают сарбазы Кенесары, то первые плети достаются этим самым аксакалам… Я не вчера родился на свет и еще не выжил из ума! Но вспомни мои слова – Кенесары никогда не станет ханом шести округов. Не много пройдет времени, и он сбежит в сарыаркинские степи, ведь домой, в родные края, ему тоже дороги нет.
Есеней пока сказал все, что хотел сказать, и замолчал.
Молчали и собравшиеся на совет бии, аксакалы, оагыры, ожидая, что скажет ага-султан.
Но молчал и Чингис.
Он понимал правоту Есенея, но не говорил об этом вслух. Что – Кенесары… В Европе никто не решается подняться против русского оружия, подавившего гордыню западных государств. Кенесары ведет народ к беде, и ничем хорошим его мятеж кончиться не может.