Теперь мы думали, что нас ожидает целое столетие войн, когда одно столкновение будет сменять другое, когда по крайней мере половину из них станут называть справедливыми и священными, будут твердить об оказании помощи угнетенным меньшинствам и прочей ерунде; на самом же деле — и мы это понимали — большинство войн возникало из главной человеческой страсти, из ближайшей и желаннейшей цели, то есть из жажды обогащения и из того самого чувства уверенности в собственном превосходстве, которым, без сомнения, отличались крестоносцы, сеявшие смерть и разрушение в Иерусалиме во имя славы Господней.
Столько мирных снов, наравне с моими, было похищено в наше столетие! Сколько мужчин и женщин, благородных и честных, получили в награду за свою порядочность жестокие пытки и мучительную смерть.
На улицах Бека, с соизволения церкви, появились портреты Адольфа Гитлера, канцлера Германии: облаченный в серебристый, сверкающий доспех, он восседал на белом коне, держа в руках стяг с ликом Христа и Священный Грааль, как бы ставя себя тем самым в ряд спасителей человечества.
Эти филистеры, разумеется, презирали христианство и сделали символом новой Германии свастику — и не оставляли попыток опошлить наши идеалы и надругаться над старинными легендами, в которых запечатлелось великое прошлое нашего народа.
Мне представляется, что это своего рода клеймо политического мерзавца, который во всеуслышание твердит о человеческих правах и чаяниях и использует фразы, от каких на глаза у толпы наворачиваются слезы, обвиняя всех вокруг, но не самого себя, в существующих проблемах. Вечно «иноземная угроза», страх перед чужаками, «тайные агенты, нелегальные переселенцы…» Похожие фразы и по сей день звучат в Германии, во Франции и в Америке и во всех прочих странах, которые мы когда-то считали слишком цивилизованными для подобного отношения к людям иной национальности.
Хотя прошло много лет, я по-прежнему боюсь возвращения сна, ужасного сна, в который я в конце концов оказался ввергнут. Этот сон был реальнее любой яви и длился бесконечно. Вечный сон, в котором мне предстало наше мироздание, во всей своей полноте, во всем своем разнообразии и безграничности, с бесчисленными возможностями творить зло и вершить добро.
Пожалуй, это единственный сон, который у меня не украли.
Глава 2
Визит родственника
Я все еще ожидал звонка от таинственной Герти, когда в начале 1934 года ко мне в Бек пожаловал нежданный и не сказать чтобы особенно приятный гость.
Моя семья через браки и прочие «формы взаимодействия» породнилась с наследными правителями Миренбурга, столицы Вальденштейна, который аннексировали нацисты и который в будущем оккупируют русские. Наши родичи вели свое происхождение от славян, но многие сотни лет были связаны с Германией общим языком и культурными узами. У нас в роду со временем вошло в обыкновение проводить в Миренбурге хотя бы высокий сезон. А некоторые мои родственники — в частности дядюшка Руди, к которому в Германии относились с презрением, — и вовсе жили в Миренбурге постоянно.
Правители Миренбурга не устояли перед напастями смутного времени. В Вальденштейне началась гражданская война — на чужеземные деньги, ведь многие зарились на Вальденштейн, для многих он был лакомым кусочком. В результате к власти вернулся род Бадехофф-Красны, который поддерживали австрийцы. А они состояли в родстве с фон Минктами — одной из старейших миренбургских династий.
В тридцатые годы Вальденштейном правил мой кузен Гейнор, в чьих жилах текла мадьярская кровь. Его мать в молодости считалась первой красавицей Будапешта, а склонный к политическим интригам ум она сохранила до глубокой старости. Я восхищался тетушкой, которую как следует узнал в ее зрелые годы: она управляла своими владениями с твердостью Бисмарка.
Теперь-то она изрядно сдала. Приход к власти нацистов был для нее шоком, от которого тетушка так и не оправилась. Муссолини она считала отъявленным негодяем, а Гитлера называла болтливым ничтожеством, способным разве что витийствовать на митингах. Когда мы виделись в последний раз, она заявила, что душу Германии украли давным-давно и сделал это не Гитлер. Нет, он всего лишь наступил сапожищем на труп немецкой демократии. Точнее, вырос из него, как гриб из земли, прибавила тетушка, и отравил трупным ядом всю страну.
— А где душа Германии? — спросил я. — И кто ее похитил?
— Думаю, она в безопасности, — отвечала тетушка и подмигнула, как бы принимая меня в сообщники: мол, уж мы-то знаем, что и как. Что ж, тетушка была обо мне слишком высокого мнения… Так или иначе больше она ничего не сказала.
Принцу Гейнору Паулю Сент-Одрану Бадехофф-Красны фон Минкту недоставало материнской рассудительности, зато он унаследовал от нее чисто мадьярскую привлекательность и некий шарм, которым часто пользовался, чтобы обезоружить своих политических противников. Некоторое время он придерживался заветов матери, но затем ступил на дорогу, которой прошли многие разочарованные идеалисты, и стал превозносить нацизм как живительную силу, способную встряхнуть истощенную Европу и утешить тех, кто по-прежнему переживал крушение всех и всяческих основ.
Расистом Гейнор никогда не был, тем паче что в Вальденштейне всегда покровительствовали евреям (но цыган беспощадно гоняли). Его взгляды — во всяком случае, такое у меня сложилось мнение после разговоров с ним — были вполне умеренными, скорее в духе Муссолини, нежели Гитлера. Для меня, впрочем, все нацистские воззрения были пустопорожней болтовней, фикцией, не имевшей ничего общего с нашими философскими и политическими традициями, пускай даже ими восторгались столь серьезные мыслители, как Хайдеггер, и пускай нацисты в своей пропаганде использовали фразы, понадерганные из сочинений Ницше.
В общем, я по возможности избегал кузена, но не потому, что имел что-либо против него лично: меня, мягко выражаясь, раздражала его политическая ориентация. И потому я испытал немалое потрясение, когда перед моим крыльцом остановился черный «мерседес», весь в свастиках, и из салона выбрался Гейнор в форме капитана СС — «элитных» нацистских частей, пришедших на смену СА Эрнста Рема, которые когда-то привели Гитлера к власти, а ныне стали для него помехой. Стояла ранняя весна, повсюду виднелись нерастаявшие сугробы. Тогда и сам Рем еще не догадывался, что в разгар лета Гитлер устроит ему и его соратникам «ночь длинных ножей». Главным врагом Рема, стремительно набиравшим висты, был маленький и невзрачный Генрих Гиммлер, глава СС, бывший птицевод, носивший пенсне и постепенно становившийся правой рукой Гитлера…
Мой слуга Рейтер отворил дверь и, как положено, принял у кузена его визитную карточку. А затем, подчеркнуто выговаривая каждый слог, объявил, что нас посетил капитан Пауль фон Минкт. Прежде чем Рейтер провел гостей в отведенные им комнаты, Гейнора дважды назвали капитаном фон Минктом — сначала водитель, а потом и лейтенант Клостерхейм, узколицый пруссак, глубоко посаженные глаза которого так и сверкали из-под бровей.
В своем черном с серебром мундире, с черно-красной свастикой на рукаве, Гейнор выглядел весьма импозантно. Держался он просто и даже вполголоса пошутил насчет необходимости появляться на людях в мундире. После того как он немного отдохнул с дороги, я пригласил его перед ужином подышать воздухом на террасе. Водитель и лейтенант Клостерхейм должны были обедать отдельно от нас, вместе с моими слугами. Мне показалось, Клостерхейму это не понравилось, но он принял мои слова с видом человека, слишком уж привычного к оскорблениям, чтобы разозлиться всерьез. Признаться, я был рад, что он ужинает не с нами. Кому приятно сидеть за столом в компании покойника? А мертвенно-бледный Клостерхейм, с лицом, туго обтянутым кожей и напоминавшим череп, производил именно такое впечатление.
Вечер выдался относительно теплый. Солнце село, над горизонтом взошла луна, выбелив своим светом окрестности замка, совсем недавно тонувшие в багрянце заката. Скоро снег растает. Право, жаль; не хочется, чтобы зима кончалась.
Я закурил — и вдруг заметил краем глаза некое движение. В следующий миг из кустов у подножия стены выскочил крупный белый заяц. Он выбежал на открытое место, остановился, огляделся, сделал шажок-другой… Этот заяц был как две капли воды похож на того, которого я видел в своих снах. Я чуть было не окликнул его, но сдержался: не хватало, чтобы меня сочли помешанным или заподозрили в чем-то предосудительном — а с нацистов станется. Но как велико было желание докричаться до зайца, уверить его, что никакая опасность ему не грозит! Я чувствовал себя как отец, беседующий с сыном.
Но вот заяц собрался с мыслями — и побежал дальше. Я наблюдал, как он бежит — лапы взметали снег, окутывавший его легкой, невесомой дымкой — по направлению к дубам, что росли поодаль. За моей спиной скрипнула дверь, и я обернулся. А когда вновь повернулся к парапету, зайца уже нигде не было видно.
Гейнор, облачившийся в вечерний наряд, взял сигарету из моего портсигара и изящно прикурил. Мы заговорили о пустяках, сошлись на том, что лунный свет на снегу и на островерхих крышах придает городку Бек неизъяснимое очарование. Потом помолчали — как истинные романтики, мы наслаждались зрелищем, которое Гете непременно обратил бы в тему для рассуждения.
Я упомянул, что видел белого зайца, бегущего через луг.
Ответ Гейнора меня удивил. — Заяц нам не помешает, — сказал мой кузен, пожимая плечами.
Хотя сумерки сгустились и похолодало, мы долгое время сидели на террасе, перебрасываясь малозначащими вопросами и ответами по поводу дальних родичей и общих знакомых. Гейнор спросил о ком-то. Я ответил, что это «кто-то», к моему немалому изумлению, вступил в национал-социалистическую партию. И как только ему это пришло в голову?
Вопрос повис в воздухе.
Гейнор рассмеялся.
Смею тебя уверить, кузен, со мной все было иначе. Я надел эту форму, чтобы от меня отвязались. И потом, в наши дни мундир капитана СС вещь весьма полезная. Знаешь, как все было? Недели три назад я заехал по делам в Берлин, и мне предложили, что называется, вступить в ряды и посулили звание. Я не стал отказываться, тем более что заручился клятвенным обещанием: даже если начнется война, никто меня на фронт не пошлет. Им нужны такие люди, как мы, кузен! Вон, Муссолини и короля на свою сторону привлек. Чем больше будет среди них Гейноров фон Минктов, тем скорее закоренелые скептики вроде тебя убедятся, что нацисты — уже не прежняя шайка неотесанных мясников.
Я усмехнулся и сказал, что вижу вокруг все тех же мясников и головорезов, терзающих разоренную страну и готовых заплатить любую цену за поддержку людей, чьи имена придадут партии Гитлера необходимый политический вес в мире.
— Вот именно, — весело согласился Гейнор. — Но кто нам мешает использовать этих головорезов в наших собственных целях? Чтобы изменить мир к лучшему? Они прекрасно понимают, что у них нет будущего. Да, они захватили власть и способны удержать ее, но что делать дальше, не могут и представить — воображения не хватает. Им нужны такие люди, как мы с тобой. И под нашим влиянием они со временем станут хотя бы немного похожими на нас.
Я ответил, что, с моей точки зрения, все наоборот — не нацисты становятся похожими на приличных людей, а приличные люди превращаются в нацистов. Гейнор заявил, что «нас» пока слишком мало, чтобы положение изменилось. Я заметил, что это порочная логика. Не припомню, чтобы мне доводилось видеть людей, развращающих власть, но вот людей, развращенных ею, я повидал достаточно. Он вновь засмеялся и сказал, что слово «власть» можно толковать по-всякому. Главное — как эту власть использовать. «Например, чтобы нападать на граждан, исправно платящих налоги, из-за их веры или национальной принадлежности», — уточнил я. «Вовсе нет, — возразил Гейнор. — Так называемый „еврейский вопрос“ — сущая ерунда, буря в стакане воды. Бедные евреи всегда были козлами отпущения, такова их печальная участь. Уверяю тебя, — прибавил он, — все не так страшно, как расписывает молва. И физические упражнения на свежем воздухе еще никому не вредили». Как, разве я не видел фильма о лагерях? В них есть все удобства.
К счастью, когда мы перешли в столовую. Гейнору хватило такта сменить тему.
За едой мы обсуждали стремление нацистов переписать законы и возможные последствия перемен для юристов, воспитанных в совершенно иной традиции. Подобно многим моим согражданам, в ту пору я еще и не догадывался, какие ужасы несет с собой нацизм, и потому вполне серьезно рассуждал о «хороших» и «дурных» сторонах новой системы. Пройдет год или два, прежде чем люди начнут понимать, какое чудовищное зло опутало Германию.
Гейнор сыпал красивыми фразами и провозглашал избитые истины. А я глубокомысленно кивал. Мы привыкли к антисемитизму и уже не воспринимали его всерьез, для нас он был всего лишь попыткой некоторых политиков привлечь голоса избирателей. Наши друзья-евреи ничуть не боялись, так с какой стати было бояться нам? Мы не в состоянии были осознать, что за политической риторикой нацистов скрывается жестокая, беспощадная действительность.
Хотя концентрационные лагеря появились в Германии, едва нацисты захватили власть, и хотя Гитлер с самого начала не скрывал своих истинных намерений, мы не верили в то, что это происходит на самом деле; стремясь избежать повторения окопных ужасов, мы собственными руками сотворили зло, подобного которому история не знала. Даже когда до нас стали доходить достоверные известия о зверствах наци, мы списывали их на жестокость отдельных людей. Что говорить, если и евреи не понимали, что творится вокруг, а ведь нацистский кнут был занесен в первую очередь над ними.
Мы принимали как данность, как непреложный принцип мироздания, нашу демократию, нашу свободу, завоеванную предками в тяжкой борьбе, что велась на протяжении столетий и вылилась в конце концов в общественный договор, ставший плотью и кровью нашего общества. Когда же демократию и свободу в одночасье растоптали, мы попросту растерялись.
Демократические свободы были столь привычны для большинства, что люди продолжали спрашивать: «За что? В чем я виноват?» — у злодеев, отринувших закон и заменивших его ненавистью и насилием, кровожадностью и необузданной похотью. Не полицейские, а мучители, воры, насильники и убийцы дорвались до власти благодаря нашей растерянности, нашему молчанию и самоуничижению. И теперь мы вынуждены подчиняться им! Вам нечего бояться, вещал фюрер, кроме самого вашего страха. А страх с каждым днем становился все страшнее.
Я всегда отличался здравомыслием и к мистике меня не тянуло, однако я не мог отделаться от мысли, что на нас обрушилось некое вселенское зло. По иронии судьбы, на заре столетия люди искренне верили в скорое исчезновение войн и несправедливостей. Неужели это — расплата за нашу доверчивость? Неужели на Землю явилась некая демоническая сила, привлеченная трупным смрадом бурской войны, побоищ в Бельгийском Конго, резни в Армении, тлением миллионов тел, заполнивших окопы, воронки и канавы от Парижа до Пекина? Жадно насыщаясь, эта неведомая сила настолько осмелела, что оставила мертвецов и взялась за живых…
Поужинав, мы решили, что на террасе уже слишком холодно, и потому перешли в кабинет. Попивая бренди, покуривая сигареты, мы наслаждались всеми удобствами, какие только дарит человеку цивилизованный быт.
Я вдруг понял, что мой кузен приехал не просто так, что в Бек его привело какое-то дело. Интересно, когда он заговорит о своей цели?
Гейнор всю прошлую неделю провел в Берлине и охотно делился столичными сплетнями. Геринг — жуткий сноб и поклонник аристократии. Поэтому принц Гейнор — которого наци предпочитали называть Паулем фон Минктом — удостоился приглашения рейхсмаршала. «А оказаться личным гостем Геринга, — прибавил мой кузен, — куда приятнее, чем быть среди личных гостей Гитлера. Скажу как на духу, — продолжал Гейнор, — человека занудливее Гитлера мне видеть не приходилось. Его хлебом не корми, дай поговорить; он готов вещать сутками напролет под патефон, играющий одну и ту же пластинку Франца Легара. Вечер с Гитлером, — заявил Гейнор, — еще хуже, чем вечерок в обществе строгой старой тетушки. Трудно поверить его старым друзьям, которые утверждают, что Гитлер не раз веселил их своими шутками и розыгрышами. Геббельс слишком замкнут, чтобы составить хорошую компанию, он предпочитает молчать и лишь изредка позволяет себе вставить в разговор словечко-другое. А вот Геринг — по-настоящему веселый малый и предметы искусства коллекционирует всерьез, не то что прочие бонзы. Между прочим, он спасает картины, которые нацисты хотели уничтожить, и его дом в Берлине давно превратился в сокровищницу, в музей, где есть все, в том числе знаменитейшие немецкие древности и прославленное оружие».
Все это Гейнор излагал тем же самым насмешливым тоном, однако я нисколько не поверил в искренность его слов. Не мог поверить, что мой кузен якшается с нацистами лишь для того, чтобы отстоять независимость Вальденштейна. Он говорил, что принимает realpolitik ситуации, но надеется, что нацисты оставят его маленькое владение в покое. Он тщательно это скрывал, но я уловил в тоне Гейнора нотки, которые меня напугали, — нотки алчного романтизма. Его зачаровала огромная власть, которой ныне располагал Гитлер со своими присными. Причем — мне так показалось — он отнюдь не горел желанием влиться в эту власть; он жаждал ее для себя одного. Быть может, он воображал себя принцем великой Германской империи? Гейнор шутил порой, что еврейской и славянской крови в нем не меньше, чем арийской, однако нацисты, похоже, закрывали глаза на «темное прошлое» тех, кто был им чем-либо полезен.
А капитан фон Минкт — в этом сомневаться не приходилось — представлял для наци определенную ценность, иначе его не снабдили бы машиной с водителем и не приставили бы к нему секретаря. И он явно приехал сюда по поручению своих хозяев. Я слишком давно знаю Гейнора, чтобы подумать, будто он соскучился по мне. Неужели ему поручили завербовать меня?
«Или же, — мелькнула вдруг мысль, — его послали убить меня?» Впрочем, для этого ему не надо было приезжать в Бек и напрашиваться ко мне на ужин — существует добрый десяток более быстрых и эффективных способов. И вообще это не в духе нацистов — обставлять убийство разными церемониями: как раз церемониться они ни с кем не собирались.
Захотелось глотнуть свежего воздуха, и я предложил все-таки выйти на террасу.
Залитые лунным светом окрестности словно явились из сказки.
Внезапно Гейнор предложил послать за его секретарем, лейтенантом Клостерхеймом.
— Знаешь, кузен, он обижается, когда с ним обращаются как с прислугой, а у него, между прочим, хорошие связи наверху. Родня жены Геббельса. Он из древнего горского рода, чем изрядно гордится. У них была своя крепость, простояла в Гарце тысячу с лишним лет. Себя они называют охранниками, но я так полагаю, до недавних пор все Клостерхеймы-мужчины были бандитами. А еще у него родственники в церковной верхушке.
Я вяло отмахнулся: мол, делай что хочешь. Общество Гейнора начинало меня утомлять, приходилось чуть ли не ежеминутно напоминать себе, что он — мой гость. Быть может, появление Клостерхейма поможет мне успокоиться…
Робкая надежда растаяла, едва на террасе возникла угловатая фигура в тесном эсэсовском мундире. Фуражку лейтенант держал под мышкой, изо рта у него вырывался пар — пронзительно-белый, будто более студеный, нежели воздух. Я извинился за свою неучтивость и указал на пустой бокал. Клостерхейм помахал «Майн Кампф» карманного формата и заявил, что его ждут дела. Он производил впечатление фанатика и чем-то напомнил мне бесноватого фюрера. Рядом с ним Гейнор выглядел сущим ангелом.
В конце концов лейтенант согласился пригубить бенедиктин. Принимая у меня бокал, он неожиданно спросил Гейнора:
— Вы уже сделали предложение, капитан фон Минкт?
Гейнор засмеялся — чуть натянуто. Предложение, говорите? Я хотел было спросить, о чем речь, но мой кузен предостерегающе поднял руку.
— Не будем торопить события, Ульрик. Всему свой черед. Лейтенанту Клостерхейму иногда не хватает такта и дипломатичности.
— Некогда нам всякой ерундой заниматься, — сурово произнес лейтенант. — Жизнь в горах тяжелая, так что недосуг нам манеры разучивать. Мы защищаем границы Вальденштейна с незапамятных времен. И будем защищать, пока не умерли наши традиции. Пока стоят наши крепости и пока мы не утратили гордости.
Я намекнул, что рано или поздно им придется отказаться от традиций под наплывом туристов. Кстати сказать, это, вполне возможно, облегчит долю горцев. Пожила в крепости горстка баварцев — и целую неделю сидишь, закинув ногу на ногу, и подсчитываешь прибыль. Сам бы я наверняка этим занялся, но у меня, к сожалению, не крепость, а всего лишь поместье, хоть и прославленное в веках.
Не знаю, с чего на меня напала разговорчивость. Наверное, я пытался расшевелить Клостерхейма, заставить его сойти с пьедестала: кстати говоря, мне очень не понравился его искоса брошенный взгляд.
— Все может быть, — признал Клостерхейм. — Жизнь точно легче станет, — он повторно пригубил бенедиктина и попытался проявить что-то вроде заботы обо мне:
— Насколько мне известно, капитан фон Минкт приехал, чтобы избавить вас от бремени.
— Какого еще бремени?
— Родового, — ответил Гейнор. — Или, если угодно, семейного, — Гейнор прямо-таки лучился улыбкой. Клостерхейм — тот сыпал угрозами не задумываясь, а вот Гейнор предпочитал обходные пути и как будто и вправду прислушивался к моим словам.
— Ты ведь отлично знаешь, что я не слишком дорожу семейными ценностями, если они, конечно, не напоминают мне о своих хозяевах или о разного рода обстоятельствах, с ними связанных. Тебе понадобились наши сокровища?
— Помнишь старый меч, с которым ты столько возился перед войной? Такой черный, от возраста потемневший — прямо как твой наставник, старина фон Аш. Скажи честно, куда ты дел этот меч? Отдал? Продал? Или повесил на стенку?
— Если я тебя правильно понимаю, кузен, речь о Равенбранде?
— Правильно понимаешь, кузен, именно о нем. Я и забыл, что ты дал мечу прозвище.
— Во-первых, не прозвище, а имя. Во-вторых, я ему имен не давал — он звался так изначально. Он — ровесник нашего рода, кузен. С ним связано множество легенд, но доказательств, естественно, никаких, одни домыслы, баснословные предания, восхваляющие седую древность… Битвы, призраки и тому подобное. Никакой антиквар, никакой любитель истории не даст за эти байки и ломаного гроша, — признаться, я встревожился. Неужели Гейнор пожаловал в Бек с тем, чтобы лишить нас нашего древнейшего достояния, врученного нам на хранение? — Коммерческой ценности меч не представляет. Дядюшка Руди пытался его продать, отвез в Миренбург на оценку. Его ожидало сильное разочарование.
— В паре он куда более ценен. Мечи-близнецы — дорогая штука, — сумрачно проговорил Клостерхейм. Уголок его рта подергивался, будто лейтенант страдал тиком. — Близнецы-соперники.
Мне подумалось, что Клостерхейму, как говорят в Вене, далеко до целого пфеннига. Его замечание показалось имеющим весьма отдаленное отношение к теме разговора, как если бы мысли лейтенанта были заняты чем-то другим. Было куда проще не обратить внимания на его реплику, чем выяснять, что он имел в виду. Что это еще за мечи-близнецы, мечи-соперники? Или Клостерхейм — из тех наци, что свихнулись на мистике? Забавное сочетание, не столь уж редкое в наши дни — увлечение сверхъестественным и приверженность идеям национал-социализма. Лично я никогда этого не понимал, однако многие нацисты, в их числе, по слухам, Гитлер и Гесс, не упускали случая погрузиться в мистические дебри. Разумеется, у них имелось рациональное объяснение всем тем призрачным абстракциям, которые в реальной жизни вырождались в обыкновенное насилие.
— Не скромничай, кузен, — Гейнор окинул меня насмешливым взглядом. — Твой род подарил Германии немало доблестных воинов.
— И разбойников с террористами.
— И тех, кто был всем сразу, — поддержал Гей-нор. Тон у него был развязный, как у разбойника на виселице, и ухмылялся он соответственно.
— Ваш тезка, граф, — пробормотал Клостерхейм.
От его хриплого голоса меня пробрала дрожь.
— Что?
Клостерхейм поморщился, как видно, раздосадованный моей недогадливостью.
— Тот, кто искал — и нашел — Грааль. Благодаря кому ваш род приобрел свой девиз.
Я пожал плечами и предложил вернуться в кабинет. В камине развели огонь. Я глядел на языки пламени, и внезапно меня охватила щемящая сердце тоска по семейным рождественским праздникам, которым мы радовались, как только могут радоваться Йулу «Сочельник.» истые саксы: отец, мама и братья были живы, родственники и друзья съезжались в Бек со всего света, из замка Оши в Шотландии, из Миренбурга, из Франции и Америки, и всем было хорошо и приятно под нашим приветливым кровом. Война разделила нас — похоже, навсегда — и уничтожила радость. И вот теперь я стою у почерневшей от времени дубовой панели, наблюдаю, как бьется в камине огонь и как утягиваются в дымоход струйки дыма, и всячески пытаюсь вести себя как положено радушному хозяину, а передо мной стоят два типа в черной с серебром форме, приехавшие, и тут не может быть сомнений, чтобы забрать мой меч.
— Делай работу дьявола, — прочитал Клостерхейм надпись на гербе, что висел над камином. Я находил этот герб вульгарным и давным-давно убрал бы с глаз долой — но чтобы снять его, нужно было раскурочить стену. Потому он и висел до сих пор на своем привычном месте — готическая штучка с загадочными узорами, которые, если верить старинным записям, прежде обозначали совсем не то, что выискивали в них сейчас. — Вы по-прежнему следуете этому девизу, герр граф?
С этим девизом легенд связано даже больше, чем с мечом. К нашему семейному проклятию, альбинизму, как вам наверняка известно, далеко не всегда относились терпимо, и потому некоторые мои предки старательно уничтожали всякие записи об альбиносах вроде меня и прочих несуразицах. Я бы сказал, они отличались логикой, которая полагает, что, сжигая книги, мы искореняем горькие истины. Судя по недавним событиям, в Германии это болезнь распространенная… Короче говоря, записей о стародавних временах почти не сохранилось, но я не сомневаюсь, что в девиз с самого начала вкладывалась определенная ирония.
— Может быть, — сурово согласился Клостерхейм. Для него, очевидно, даже намек на иронию был преступлением. — Но чашу вы, как я понимаю, потеряли? Ну, Грааль?
— Мой дорогой лейтенант! — воскликнул я. — В Германии не найти семьи, у которой не имелось бы собственной легенды о Граале и его поисках! А в половине немецких семей вам с гордостью покажут кубок, который якобы и есть Священный Грааль. И в Англии то же самое. Послушать англичан, так у Артура было больше Камелотов, чем у Муссолини титулов. Все эти легенды родились в девятнадцатом столетии, на волне романтизма и «готического Возрождения». В ту пору немцы заново создавали свое прошлое. Поройтесь в книгах — вы не найдете ни одной легенды древнее 1750 года. А если вам мало доказательств, задумайтесь, почему всяк описывает Грааль по-разному? Вольфрам фон Эшенбах говорил, что чаша из гранита; ее называли и деревянной, и золотой, и отделанной самоцветами… Я понимаю, вашей партии нужны символы — недаром вы привлекли себе на службу Вагнера, — но это уже чересчур. И потом, если у нас и были старинные кубки, они давно исчезли.
— Действительно, звучит нелепо, — Гейнор поежился и подвинулся ближе к огню. — Но мой отец помнит, что твой дед, кузен, показывал ему золотую чашу, прозрачную, как стекло, и твердую, как железо. На ощупь она была теплой и вибрировала в руках.
— Знаешь, если дед и вправду владел чем-то таким, меня он в свои секреты не посвятил. Я никогда не пользовался его доверием. Да мы и не успели сойтись: он умер вскоре после перемирия.
Клостерхейм нахмурился, явно решая, стоит ли мне верить. Гейнор же не скрывал своего недоверия.
— Кому как не тебе, кузен, знать о подобных вещах? Из всех фон Беков ты единственный прочел все книжки в вашей библиотеке. И отец у тебя был ученый и погиб таинственно, и фон Аш наверняка поделился с тобой своими познаниями. Да и сам ты все равно что музейный экспонат. Впрочем, уж лучше стоять в музее, чем выступать в цирке.
— Совершенно верно, — холодно сказал я, бросил взгляд на жуткие по виду «охотничьи часы» над каминной полкой и прибавил, что, к сожалению, вынужден покинуть гостей. У меня, знаете ли, режим.
Гейнор сообразил, что перегнул палку и оскорбил меня; впрочем, его последняя фраза была ничуть не более оскорбительна, нежели весь предыдущий разговор. Я вдруг подумал, что раньше он не был таким — по-крестьянски напористым, что ли. Что ж, верно говорят: «С кем поведешься, от того и наберешься». Он явно подлаживался под своих новых дружков.
— А как же наше дело? — проговорил Клостерхейм.
Гейнор отвернулся к огню.
— Дело? Так вы здесь по делу? — я притворился, что удивлен.
— В Берлине приняли решение, — тихо, не оборачиваясь, пояснил Гейнор.
— Насчет древних ценностей.
— В Берлине? Ты про Гитлера?
— Да. Его привлекают все эти вещицы.
— Они — символы былого могущества Германии, — деревянным голосом изрек Клостерхейм. — В них заключено все то, что утратили наши аристократы, — воинственный дух свободного народа.
— Может быть. Так или иначе о Граале я ничего не знаю. А зачем вам понадобился мой меч?
— Мы хотим быть уверенными, что с ним ничего не случится, — отозвался Гейнор, опередив Клостерхейма. — Что его не украдут большевики, к примеру, что ты его не потеряешь и не сломаешь. Твой меч — государственное достояние. Твое имя, кузен, будут упоминать на каждой выставке.
И, смею тебя заверить, ты вполне можешь рассчитывать на материальное вознаграждение.
— Вот как? А что, если я откажусь отдать мой клинок?
— Тебя объявят врагом государства, — у Гейнора хватило такта опустить голову и уставиться на свои начищенные до блеска сапоги. — А также врагом национал-социалистической партии и всего, что за ней стоит.
— Врагом партии? — задумчиво повторил я. — Иными словами, только глупец может думать, что он уцелеет, если бросит вызов Гитлеру?
— Верно подмечено, кузен.
— Что ж, — я направился к двери, — среди фон Беков глупцов не было. С вашего позволения, я возьму ночь на размышление.