Глава 1
Украденные сны
Меня зовут Ульрик фон Бек, и я — последний в роду графов фон Бек. Родился и вырос я в городке Бек, в Саксонии, в начале столетия. Здоровьем я никогда не отличался; мало того, мою жизнь омрачало наше фамильное проклятие — альбинизм.
Моя матушка умерла родами. Отец погиб в призрачном огне, уничтожившем башню нашего замка. Мои братья были все намного старше и находились за границей на дипломатической службе, так что на мою долю оставались домашние дела. Меня учили править нашими владениями мудро и справедливо, учили сохранять status quo в лучших традициях лютеранской церкви. И еще — исподволь советовали не появляться на людях чаще, чем это необходимо, не смущать их своими алыми глазами и мертвенно-бледным цветом лица. Я смирился с таким положением и тем самым обрек себя на добровольное домашнее заключение. Впрочем, не я первый: подобной участи не избежали многие из моих предков. Сразу вспоминаются жуткие истории про близнецов-альбиносов, родившихся у моей прабабушки…
Разумеется, поначалу приходилось тяжко, но в юношеские годы я стал постепенно забывать о своем печальном уделе: в местном католическом священнике я нашел друга и интересного собеседника, кроме того, я всерьез увлекся фехтованием. С фра Корнелиусом мы встречались утром и обсуждали богословские догматы, а днем я самозабвенно сражался на шпагах и мечах. Утонченное и опасное, искусство фехтования требовало полной сосредоточенности, на мучительные размышления о жестоких капризах судьбы не оставалось ни времени, ни сил. Заметьте, я говорю именно об искусстве фехтования, а не о тех потешных поединках, которыми похваляются всякие нувориши и бюргеры с претензиями на аристократизм, и для которых в Гейдельбергском университете даже составили глупейший кодекс чести.
Ни один истинный поклонник боя на мечах не станет участвовать в этих вульгарных поединках. Я быстро освоил азы искусства и, льщу себя надеждой, вскоре вырос в настоящего мастера. Более всего меня привлекали бои до гибели одного из противников.
Энтропию я всегда считал единственным врагом, с которым стоит сражаться; по мне, победить энтропию означало достичь компромисса со смертью, которая торжествовала во всех конфликтах испокон веку.
Пожалуй, нужно сделать маленькое отступление и сказать несколько слов о моем решении посвятить жизнь борьбе за недостижимое. Наверное, это решение было самым разумным, самым подходящим для аристократа-изгоя, воспитанного в идеализме предыдущих веков, презираемого современниками и внушающего страх даже собственным слугам. Для человека, привыкшего много читать и много размышлять. Но мое уединение вовсе не означало, что я не следил за происходящим в стране. Я прекрасно знал, что за толстыми стенами замка Бек, в моей многострадальной Германии, звучат напыщенные речи, оболванивающие нацию и заставляющие ее вновь грезить о войне. То есть — о самоубийстве.
Словно подчиняясь некоему инстинкту, уже в молодые годы, вскоре после школьного путешествия по Нильской долине и другим знаменитым местам, я увлекся археологией, погрузился с головой в изучение древностей.
Моему интересу немало способствовал дом — старинный замок, который многажды перестраивали, добавляли к нему флигели и подсобные помещения. Он возвышался над пастбищами и лесистыми холмами будто могучее дерево, окруженный кипарисами, тополями и ливанскими кедрами, которые мои предки-крестоносцы привезли из Святой Земли, и саксонскими дубами, в которых, как гласили легенды, обитали души моих еще более ранних предков, сливаясь воедино с родимой почвой. Мои предки сперва сражались против Карла Великого, потом примкнули к нему. Двое из них бились бок о бок с Роландом в Ронсевальском ущелье. Другие были ирландскими пиратами, третьи служили Этельреду Английскому…
В искусстве фехтования меня наставлял старый фон Аш, которого мои братья прозвали Орехом, — маленький, смуглый, весь какой-то сморщенный. В его семье все мужчины были кузнецами и отменными бойцами на мечах — с тех самых пор, как основатель рода фон Ашей выковал первый бронзовый топор. Старик любил меня и охотно делился своими познаниями, которые я жадно впитывал, и своими приемами боя, которые я мгновенно перенимал. Что бы он мне ни показывал, я не отступался, пока не осваивал этот прием. Фон Аш часто говорил, что во мне словно воплощается вековая мудрость его рода.
Впрочем, в этой мудрости не было ничего необычного, если хотите, экзотического. Фон Аш отнюдь не поучал меня, он давал советы, которые — думаю, он поступал так сознательно — проникали в меня тем глубже, чем более они отвечали моей любви ко всему сложному, утонченному, символическому. Эти советы походили на зерна, брошенные в плодородную почву: если за ними ухаживать, они неминуемо должны были прорасти. В том и заключалось наставничество фон Аша: ученик со временем начинал верить, что достиг всего самостоятельно, что он просто откликнулся на вызов, а учитель в лучшем случае подсказал, что надо довериться интуиции.
Именно мой наставник поведал мне о песни клинка.
— Прислушивайся и услышишь, — говорил он. — У каждого великого меча — своя собственная песнь. Когда услышишь ее, когда разберешь слова, вы с мечом станете одним целым, и ты сможешь сражаться им, ибо эта песнь — самая суть клинка. Меч куют не для того, чтоб он висел на стене, не для того, чтобы поднимать его над головой в знак победы; нет, меч рубит плоть и кости, меч убивает. Он не символ мужества, не свидетельство вступления в зрелый возраст; он — орудие смерти. И смерть, которую он несет, справедлива далеко не всегда. Если ты не согласен с этим, сынок, — а не соглашаться ты вправе, ведь даже прописную истину можно оспорить, — тебе не следует вообще браться за меч. Бой на мечах — подлинное искусство, однако поединок должно вести до смерти, иначе искусство выхолащивается.
Я не сомневался, что для моего клинка Равенбранда, фамильной ценности, переходившей из поколения в поколение, битва с энтропией — его истинное предназначение. Этот клинок принадлежал нашему роду с незапамятных времен, но лишь немногие среди моих предков выказывали интерес к черному мечу, по лезвию которого струились рунические надписи. Для большинства фон Беков Равенбранд был досадной помехой. Некоторые мои предки впадали в безумие (что с нами, в общем-то, случалось довольно часто) и использовали меч в ситуациях, о которых мы предпочли бы забыть. Так, в прошлом веке все миренбургские газеты пестрели сообщениями о зверствах маньяка по прозвищу Красноглазый: он бегал по городским улицам с обнаженным клинком и убивал встречных. От его руки погибло по меньшей мере тридцать человек, а потом он вдруг исчез. Подозрение, вполне естественно, пало на фон Беков — о нашем наследственном альбинизме было известно всем. Но до суда дело не дошло — не удалось собрать доказательств, и Красноглазый остался тайной, а газеты поставили его в один ряд с Джеком Потрошителем, Фантомасом и Джеком Попрыгунчиком.
Фон Беков частенько — и, надо признать, заслуженно — обвиняли в кровопролитии, и потому мы старательно забывали о мече и о легендах, с ним связанных. И почти добились своего — в просторном замке в мое время оставалось лишь несколько человек, помнивших древние предания. Не считая меня, это все были слуги, слишком старые, чтобы покинуть замок и переселиться в город.
Когда мне пришла пора взяться за этот меч, фон Аш стал учить меня его песням. А песни у меча были особенные.
Как его ни поворачивай, как ни крути, сталь отзывалась на любое движение легкой дрожью, точно живая плоть — или музыкальный инструмент. Меч словно направлял мою руку. Фон Аш показал, как обращаться с клинком, как правильно располагать пальцы на рукояти, как извлекать из клинка песни ненависти и презрения, кровожадные боевые песни и печальные воспоминания о прежних битвах, и многие, многие другие. Вот только любовных песен у меча не было. «У клинков, — сказал фон Аш, — редко встречается сердце. И полагаться на их верность — верх неразумия».
Меч, который мы называли Равенбрандом, был выкован из черного металла и имел тонкое, необычной формы лезвие. Семейное предание утверждало, что его выковал фра Корво, венецианский оружейник, сочинивший знаменитую книгу о мечах. Впрочем, другое предание гласило, что Корво — Кузнец-Ворон, как назвал его Браунинг — всего лишь нашел клинок или даже лезвие, а сам выковал только рукоять.
Говорили, что это клинок сатаны. Или сам сатана. В стихотворении Браунинга рассказывается, что Корво отдал собственную душу, чтобы вдохнуть жизнь в меч. Я собирался как-нибудь отправиться в Венецию, прихватив с собой Равенбранд, и выяснить наконец, где правда, а где выдумки.
Между тем фон Аш покинул меня, уехал и не вернулся. Единственное, что было мне известно, — он намеревался добраться до острова Морн, где рассчитывал отыскать некий чудесный металл.
А потом настал август 1914 года, и в первые месяцы войны мне хотелось стать старше, чтобы тоже уйти на фронт. Когда же возвращавшиеся ветераны — юнцы немногим старше моего — поведали об изнанке войны, я тут же передумал вступать в армию. А война продолжалась, и конца ей не было видно.
Мои братья умерли от болезни или были разорваны в клочья снарядами в окопах. И скоро у меня не осталось родственников, кроме престарелого деда, который жил в роскоши и уюте на окраине Миренбурга, в Вальденштайне. Он глядел на меня своими огромными бледными глазами, и во взгляде его читалось разочарование в жизни и предвестие гибели всего, ради чего он жил. Я навестил его, и минут через пять он взмахом руки отослал меня прочь. А в следующий раз и вовсе отказался принять.
Меня забрали в армию в 1918-м. Я вступил в отцовский пехотный полк и, в чине лейтенанта, был незамедлительно отправлен на Восточный фронт. Война продолжалась еще достаточно долго, чтобы я успел убедиться, насколько она жестока и бессмысленна.
Вдаваться в подробности я не собираюсь — нам редко хочется говорить о том, чему мы сами были свидетелями. Скажу только, что порой над окопами раздавались голоса. Они доносились с ничейной земли и молили о пощаде. «Помогите, помогите, помогите…» На английском, на французском, немецком, русском и на дюжине других языков. Раненые, искалеченные, обезображенные кричали при виде собственных вывалившихся кишок и оторванных конечностей, молили господа утишить боль и послать благословенную смерть. Мы знали, что скоро и наши голоса вольются в мучительный хор.
Эти голоса слышались мне даже во сне. Тысячи, миллионы голосов, душераздирающие вопли, умолявшие избавить от страданий, перетекавшие из ночи в ночь, из сна в сон. Я просыпался от ужаса — и засыпал вновь, чтобы окунуться в следующий кошмар. И мои сны, населенные голосами, почти не отличались друг от друга.
Хуже того, мои сны почему-то распространялись во времени, охватывая все битвы человеческой истории, с древнейших времен и до наших дней.
Очень живо, словно воочию — наверняка благодаря своей начитанности — я наблюдал грандиозные сражения. Некоторые были мне знакомы — по описаниям, естественно. В большинстве своем они воспроизводили, со сменой декораций и костюмов, то же надругательство над человеческой природой, которое я сутками напролет лицезрел из окопов.
Среди этих снов был один, повторявшийся особенно часто. Белый заяц бежал по полю брани между сражающимися, которые его как будто не замечали. Порой он оборачивался и смотрел на меня, и у него были мои собственные алые глаза. Я понимал, что должен следовать за ним, но что-то мешало мне сдвинуться с места.
Постепенно сны стали менее жуткими. Во всяком случае, с кошмарной явью им уже было не сравниться.
Мы, немцы, зачинщики войны — с точки зрения победителей, разумеется, — испытали жуткое унижение: Версальский договор не оставил нам ничего, даже средств к восстановлению страны, а алчные европейцы, на которых с отвращением взирал американский президент Вудро Вильсон, требовали большего. В результате, как обычно, простые люди были вынуждены платить за преступную тупость власть имущих. Между прочим, вообще мы — люди — живем, умираем, болеем, выздоравливаем, радуемся и страдаем по воле кучки эгоистов.
Будем честны: некоторые аристократы, и я в том числе, не покинули страну. Мы остались, чтобы своими руками восстановить Германскую Федерацию, пускай даже в нее снова должны были войти эти чванливые прусские фанфароны, до сих пор мнившие себя непобедимыми. Именно они заодно со своими приспешниками произносили в 20-х годах те самые речи, из которых суждено было возникнуть нацистской и большевистской пропаганде, столь разной — и столь одинаковой. Побежденная Германия погрязла в разрухе и нищете.
Наш мир, каким мы его знали и любили, был уничтожен, разрушен до неузнаваемости. Все то, чем оделил немцев Бисмарк, — национальное чувство единства и общего предназначения, обратилось в угодливое служение горстке фабрикантов оружия и крупных промышленников, прикрывавшихся, словно зонтиками, членами королевской семьи. Былая слава сгинула, осталась лишь горькая ирония, из которой впоследствии вырос реализм Брехта и Вейля. Музыка «Трехгрошовой оперы» была наиболее подходящим аккомпанементом к крушению империи.
Германия балансировала на грани гражданской войны между левыми и правыми, между коммунистами и националистами. Гражданской войны мы опасались более всего, ибо у нас перед глазами был пример России.
Нет способа быстрее обрушить страну в хаос, нежели принимать панические решения по предотвращению этого падения. Ведь Германия оживала. Многие здравомыслящие люди полагали, что, поддержи в тот момент Германию другие великие державы, не было бы никакого Адольфа Гитлера. Личности вроде него появляются, когда во власти возникает пустота. Они возникают из ничего, сотворенные нашим собственным негативизмом, нашими фаустовскими претензиями и темной алчностью.
Моя семья сильно пострадала от войны, которая подорвала, вдобавок, и финансовое благополучие фон Беков. Мой друг священник отправился миссионером в бывшую немецкую колонию Руанда, а я превратился в понурого отшельника. Мне часто советовали продать Бек, торговцы с черного рынка и поднимавшие голову нацисты обхаживали меня, предлагая изрядные суммы за наше родовое гнездо. Они думали, что могут вместе со стенами купить аристократический дух, словно это был очередной особняк или шикарный автомобиль.
Я отказывался. Мне приходилось прилагать все больше усилий, чтобы сохранить наши владения, и благодаря этому я узнал кое-что о страхах и заботах обыкновенного немца, который видел свою страну на пороге гражданской войны.
Проще всего было обвинить победителей. Конечно, нас обложили чудовищными податями, и это было бесчеловечно и просто глупо: у нацистов, набиравших силу в Мюнхене и других городах Баварии, имелся отличный повод для выступлений.
Со временем партия национал-социалистов прибрала к рукам почти всю власть в Германии — ту самую власть, которая, как они заявляли, прежде принадлежала евреям. В отличие от евреев, наци на деле подчинили себе прессу: через газеты и журналы, через радио и кино они стали внушать людям, кого те должны любить, а кого ненавидеть.
Как убить миллион своих соседей?
Для начала объявить их Иными. Они — не такие, как мы. Не люди. Просто похожи, и все. Притворяются. А копни поглубже — они все нам завидуют и люто ненавидят. Затем сравниваем соседей с нечистыми животными, обвиняем в заговоре против нас. И очень скоро общество впадет в безумие и само устроит массовую резню.
Разумеется, в таком подходе нет ничего нового, ничего оригинального. Американские пуритане всех, кто не соглашался с ними, объявили безбожниками и злодеями, причастными, хуже того, к ведьмовству. Эндрю Джексон развязал воображаемую войну, которую якобы выиграл, чтобы отобрать у индейцев земли, принадлежавшие им по договору с правительством. Англичане и американцы отправились в Китай спасать страну от опиума, который сами же китайцам и продавали. Турки везде называли армян чудовищами, а под шумок устраивали бойни христиан. Но для меня, воспитанного в иной традиции, подобные речи были в новинку (выступления Мартина Лютера против евреев, пожалуй, не в счет), и я никак не мог поверить, что цивилизованная нация прислушивается к этим речам.
Впрочем, напуганные народы очень легко принимают угрозу гражданской войны — и посулы человека, обещающего предотвратить ее. Гитлер предотвратил гражданскую войну потому, что она была ему не нужна. Власть досталась нацистам через голосование — и это произошло в стране, которая имела самую демократическую в мире конституцию, во многих отношениях превосходившую американскую.
Как только он пришел к власти, его противники оказались у него в руках. Это происходило на наших глазах, но мы не могли ничего изменить. Многие немцы отчаянно хотели стабильности и были готовы поддержать нацистов, суливших возрождение и процветание страны. И потом, куда легче пережить исчезновение соседа-еврея, чем пропажу своего родственника…
Таким вот образом большинство населения и примкнуло к наци — словом, делом или молчанием, которое хуже крика, примкнуло, поступившись собственной совестью, возненавидело себя и других, предпочло самосохранение самоуважению, и немецкий народ перестал существовать, превратился в рабов.
Современная диктатура заставляет людей раболепствовать как бы по своей воле. Мы учимся скрывать отвращение к собственной трусости за глянцевым фасадом напыщенных, пафосных речей, за рассуждениями о благих намерениях, за отговорками о незнании и непричастности, чувствуем себя невинными жертвами. А тех, кто отказывается подчиняться правилам выживания, попросту убивают.
Я по-прежнему оставался противником всех и всяческих войн, однако возобновил тренировки с мечом. По правде сказать, эти тренировки стали чем-то большим, нежели просто способом приятно провести время. В них я находил убежище, средство ускользнуть от окружающего мира и сохранить при себе то немногое, что у меня еще оставалось моего. Чтобы работать с Равенбрандом, требовалось особое умение: да, мой меч был прекрасно отбалансирован и я мог вращать его одной рукой, но в поединках этот клинок будто превращался в змею, становился удивительно гибким, как бы перетекая из позиции в позицию в моей руке, и, что самое главное, начинал жить своей жизнью.
Наточить лезвие на обыкновенном оселке было невозможно. Фон Аш подарил мне особый оселок, инкрустированный алмазами; им я и пользовался — достаточно редко, ибо Равенбранд практически не тупился.
Пожалуй, продолжатели Фрейда, столь усердно трудившиеся в изнемогающей от хаоса стране, нашли бы что сказать о моей привязанности к мечу, о моем нежелании расставаться с Равенбрандом. А я чувствовал, что клинок питает меня энергией, что он дает мне силу жить, несмотря на все ужасы, на все зверства нацистов.
Куда бы я ни шел, меч всегда был при мне. Местный умелец изготовил для меня ружейный футляр, в котором я и носил Равенбранд; со стороны я, могу предположить, выглядел этаким добропорядочным бюргером, собравшимся на охоту или даже на рыбалку.
Что бы ни случилось с Беком, я для себя решил, что мы с мечом не должны погибнуть. Не знаю, было ли у меча какое-либо.., э.., символическое значение, олицетворял ли он собой что-нибудь; мне известно лишь, что наша семья владела им добрую тысячу лет, что, по преданию, этот меч выковали для Вотана, что именно он обратил в бегство сарацин при Ронсевале и повел в атаку конницу Каролингов, что он сражался с берберами, защищал короля при Гастингсе и служил саксам в Византии и на Востоке.
Порой мне казалось, что я схожу с ума, однако ощущение неразрывной связи между мечом и мною с каждым днем становилось все крепче. И дело тут было не в приверженности традициям и не в чрезмерном увлечении рыцарскими романами.
Между тем жизнь в Германии продолжала ухудшаться.
Даже городок Бек, с его старинными островерхими черепичными крышами, над которыми торчали печные трубы, с его сонными фасадами и зелеными окнами, с его еженедельными ярмарками и древними обычаями, не избежал тлетворного поветрия.
Еще до 1933 года по улицам Бека время от времени маршировали самозванные штурмовики — бывшие солдаты, оставшиеся без работы; командовали ими такие же самозванцы, присвоившие себе звания от капитана и выше. Квартировали они не в Беке, откуда я их, попросту говоря, выгнал, а в соседнем городе. Парады проходили с большой помпой: во-первых, внушали страх противникам, коих в Беке насчитывалось не то чтобы мало, а во-вторых, показывали свою силу старикам, женщинам и детям.
Такие вот самозванные армии были чуть ли не в каждом немецком городе; они постоянно враждовали между собой, дрались с коммунистами, нападали на политиков, пытавшихся ограничить их влияние (эти политики понимали, что если штурмовиков не остановить, гражданская война станет печальной реальностью). Именно это и вызвались проделать нацисты — обуздать отряды, которые они же сами и создавали, пугая обывателей и добивая бедную, униженную Германию.
Я согласен с мнением, что если бы союзники проявили больше благородства и не пытались отобрать у нас последние гроши, Гитлеру и штурмовикам не на кого было бы пенять. Однако в условиях явной, неприкрытой несправедливости даже самые тихие и робкие из бюргеров одобряли действия, которые до войны сочли бы заслуживающими самого строгого осуждения.
И в 1933 году, опасаясь конфликта «в русском стиле», многие из нас проголосовали за «сильную руку» — в надежде на лучшую, более стабильную, более спокойную жизнь.
К сожалению, «сильная рука» Гитлера, как это обычно и бывает, оказалась политической фикцией; приспешники называли его железным человеком, а на деле он был ничуть не лучше всей этой компании крикливых психопатов.
По улицам Германии в те годы бродили тысячи гитлеров — тысячи обездоленных, обделенных жизнью невротиков, преисполненных зависти и ненависти. Гитлер выбился из общего ряда благодаря своему упорству: он обладал талантом произносить трескучие политические речи и, упиваясь собственным красноречием, заводил толпу; кроме того, он нашел беспроигрышный ход — из его речей следовало, что мы страдаем не из-за алчности наших предводителей или жестокости победителей, а по вине загадочной, почти сверхъестественной силы, которую он именовал «мировым еврейством».
В обычные времена к подобному бреду прислушивались бы разве что всякие отбросы общества, но в пору, когда один финансовый кризис сменял другой, Гитлер и его присные убеждали все больше немцев (и среди прочих — крупных промышленников), что национал-социалисты единственные предлагают надежный путь к спасению.
Возьмем Италию и дуче Муссолини. Он спас свой народ, возродил его, заставил соседей снова опасаться итальянцев. Он вернул Италии мужество. То есть сотворил именно то, что требовалось совершить в Германии. Так они думали, эти люди. «Сапоги и пушки, корабли и флаги, и границы рвутся как листы бумаги…» — писал Уэлдрейк в своих яростных стихах, незадолго до гибели в 1927 году.
Простые стремления. Простые ответы. Прописные истины.
Над интеллектом, образованием и порядочностью потешались так, будто они стали заклятыми врагами Германии. Мужчины, как всегда, утверждали свое уязвленное достоинство тем, что требовали от женщин оставаться дома и воспитывать детей. На словах они почитали женщин как земных богинь, а на деле относились к ним с презрительным высокомерием и не подпускали к реальной власти.
Мы медленно учимся. Ни английские, ни французские или американские опыты по изменению общества «сверху» не привели к успеху; коммунистический и нацистский эксперименты, одинаково пуританские в своих лозунгах, доказали то же самое — человеческие отношения несводимы к прописным истинам. Прописная истина годится для спора, но правительству, которое на самом деле стремится что-то изменить, нужны более сложные, более тонкие инструменты. Неудивительно, что к 1940 году в Германии разразилась настоящая эпидемия юношеских самоубийств; нацисты, разумеется, не признавали этой проблемы — в мире, который они строили, ничему подобному места не было.
В 1933 году, несмотря на то, что многие из нас уже понимали истинную суть нацизма, они сумели захватить большинство в парламенте. Наша конституция превратилась в клочок бумаги и попала в костер вместе с великими творениями Манна, Гейне, Брехта, Цвейга и Ремарка. Нацисты громоздили костер за костром на перекрестках и городских площадях. Кощунственный обряд, это торжество невежества и фанатизма, они назвали «культурным очищением».
Инструментами большой политики стали сапоги, оружие и кнуты. Мы не могли сопротивляться — потому что не в силах были поверить в происходящее. Мы до сих пор полагались на демократию, не понимая, что она давным-давно растоптана. Впрочем, суровая реальность быстро открыла нам глаза.
Такая жизнь была невозможна для всякого, кто ценил человеческие добродетели, но наши протесты подавлялись самым жестоким образом. И скоро тех, кто по-прежнему смел противиться, осталось совсем немного.
По мере того как нацистский кулак сжимался все крепче, число тех, кто отваживался бороться хотя бы на словах или даже просто ворчать, неуклонно уменьшалось. Штурмовики были повсюду. Они хватали людей на улицах, чтобы те «почувствовали, как надо себя вести». Нескольких журналистов, моих знакомых, не имевших ни малейшей склонности к политике, продержали в тюрьме не месяц и не два, потом выпустили — и снова посадили за решетку. Когда их освободили повторно, они попросту боялись открывать рот.
Нацисты заигрывали с теми, кого принято было называть «пролетариатом» — и при содействии церкви и армии они в этом изрядно преуспели.
Правда, задавить оппозицию целиком им не удалось. Я, к примеру, собирался вступить в Общество Белой Розы, которое объединяло людей, поклявшихся бороться с Гитлером и его приспешниками.
О своих симпатиях я говорил при каждом удобном случае, и некоторое время спустя это принесло результат. Мне позвонила молодая женщина, назвавшаяся Герти. Она сказала, что со мной свяжутся, как только убедятся в безопасности встречи. Наверное, они проверяли меня, выясняли, не лазутчик ли я и не предам ли их при первой же возможности.
На улицах Бека меня дважды обзывали подонком и уродом. Мне повезло, и я оба раза добирался домой, не получив увечий. После второго случая я перестал выходить из дома днем, а по ночам брал с собой на прогулку меч. Возможно, это было глупо — ведь штурмовики расхаживали с винтовками, — но с Равенбрандом я чувствовал себя увереннее; меч придавал мне сил и храбрости.
Вскоре после второго столкновения, когда меня оплевали юнцы в коричневых рубашках, — я вступился за своего старого слугу Рейтера, которого обозвали лакеем и буржуйским прихвостнем, — ко мне вернулись прежние диковинные сновидения. На сей раз они были гораздо красочнее, в них появилось что-то вагнеровское. Эти сны изобиловали воинами в доспехах, могучим конями, окровавленными знаменами, сверканием и лязгом стали и громовыми фанфарами. Откуда взялись эти видения с их средневековой романтикой? Такие сны пристало видеть нацистам — они у нас преклоняются перед средневековьем…
Сновидения медленно обретали форму, и в них я вновь начал слышать голоса — тысячи голосов, тысячи слов на языках, которых я не понимал, тысячи странных имен из числа тех, о каких говорят:
«Язык сломаешь». Мне чудилось, будто я слушаю, как некто читает длинный список имен тех, кто погиб насильственной смертью, от начала времен до наших дней, и что в этом списке присутствуют и имена людей, которым только суждено погибнуть.
Возвращение снов обеспокоило моих слуг. Они стали поговаривать, что неплохо было бы показать меня местному доктору или свозить в Берлин, на прием к специалисту.
Я был готов согласиться с ними, но тут в моих снах вновь появился белый заяц. Он бежал по полю брани, перепрыгивая через трупы, проскакивая между ног закованных в доспехи воинов, под стрелами и пиками тысяч вовлеченных в сражение народов различных вероисповеданий. Звал ли он меня за собой, я понять не мог, ибо заяц не оглядывался. Я молил, чтобы он остановился и обернулся — мне хотелось снова заглянуть в его алые глаза, выяснить, не я ли это сам в ином обличье, избавившийся от ужасов непрестанной схватки. Мне этот заяц почему-то казался предвестником грядущего успеха. Но я хотел удостовериться. Я попытался крикнуть, но слова не шли с языка. И тут я осознал, что я нем, глух и слеп.
Внезапно сны прекратились. Я просыпался поутру со странным чувством: будто сон приснился и растаял, не оставив после себя ничего, кроме угасающего воспоминания. Вдобавок эти воспоминания почему-то всегда сопровождались смятением в мыслях и непонятным страхом. Белый заяц на поле брани, среди гор искалеченной плоти… Не слишком приятное чувство, уж поверьте, но я цеплялся за него, ибо оно хотя бы напоминало мне о моих сновидениях.
Вместе с кошмарами пропали и обычные сны, в которых я возвращался во времена, когда можно было спокойно заниматься изучением древностей и благотворительностью. Монашеский удел был для человека в моем положении и с моей наружностью наилучшим выходом, особенно в те дни, в паузе между стадиями конфликтами, начавшегося Великой войной, которая, как мы думали, положит конец всем войнам.