– Ладно, заеду на станцию к шести.
Я быстро привел себя в порядок и вышел.
Меньше чем через полчаса я был в пути. Автобус двигался медленно, продираясь сквозь заторы на нью-джерсиевских дорогах. Меня укачивало. Я редко пью днем, а если пью, то с оглядкой. Не знаю, почему сегодня так получилось. Это все Харри! Я вспоминаю и поражаюсь себе: как могу я находить удовольствие в обществе этого мизантропа! Между нами тридцать лет разницы, вся жизнь у меня впереди, а мой желчный пузырь выделяет столько же яду, сколько и у этого старого неудачника. Да, неудача, вот что роднит нас! У отрицания – своя мудрость! Мир плох сам по себе, и ось Земли здесь ни при чем; Лорд – безумец, и тот, другой, тоже безумец, потому что управлять мечтой – это такое же безумие, как управлять людьми. Мне хочется горько рассмеяться; вместо этого я закрываю глаза и принимаюсь считать: один, два… пять… десять… Дойдя до пятидесяти, улыбаюсь: нет, мир не так уж плох, если неудачи не отражаются на сне и пищеварении…
Очнулся я от громкого стука. Автобус уже тронулся, но кто-то бежал рядом, стучал в стекло и что-то кричал. Я глянул в окно и увидел отца. Тьфу ты!… Я вскочил, громко крикнул шоферу: – Стойте! – и бросился к выходу.
Отец ждал меня. Вид у него был насмешливый.
– Что, опять проспал? Хорошо, что я тебя заметил. – Он еще что-то говорил, чего я не расслышал – мы уже влезали в его «кадиллак».
Я расположился поудобнее на мягком сиденье, а он решительно и нервно вел машину и что-то болтал, перемежая рассказ сердитыми репликами по адресу других ездоков.
– Дела?… Дела хороши, опять получили заказ… Ах, черт бы его побрал, смотри, что выкомаривает… – Он зло и продолжительно надавил на гудок. – Через две недели еще получим. Вообще в этом году… – Он опять чертыхнулся, на этот раз не без оснований. – И почему женщины перед заворотом налево переходят в правую колею? – и так далее… Как хорошо было мне это знакомо. Я улыбнулся.
– Как все дома? – спросил я.
– О'кей! Балкон закончили, посадили магнолии, розы. Это уж Салли постаралась. Увидишь – не узнаешь. – Он повернулся ко мне: – Ты, надеюсь, с ночевкой?
– Если оставите.
– Не дури! Твоя комната всегда свободна. Между прочим… будут Брауны.
Он сказал это с опаской, зная, что я недолюбливаю этих выскочек, тщеславных и скучных.
Я поморщился, но промолчал. Я искоса наблюдал отца. В профиль он выглядел моложе. Гладко зачесанные волосы, чуть седые в висках, крупный нос, высокие густые брови. В красивых мягких губах сквозила плотоядность; они постоянно сжимались и разжимались, как бывает у людей мятежных. Мягок был и подбородок, обрамленный дополнительной складкой – предвестницей полноты.
Нижней частью лица отец очень походил на свою покойную мать, которую я хорошо помню. Кажется, он этим сходством гордился, так как считал бабушку отличной певицей, хотя она дальше второстепенных ночных клубов не продвинулась и имя ее не сохранилось в артистических анналах Нью-Йорка.
Это не мешало отцу повторять:
«В музыкальном мире мать вспоминают и поныне… – И еще: – Если бы не замужество, она закончила бы в Метрополитен!…»
Вскоре мы подъезжали к нашему имению, – на окраине Риджевуда, – большому, в два с половиной акра, что редкость в здешней округе. Отец приобрел его года четыре назад, – спустя два года после смерти моей матери. Такое он смог себе позволить благодаря неожиданной удаче. Непонятным образом его фирма получила большой заказ. Отец, незадолго до того откупивший у компаньона – за бесценок – другую половину акций, стал хозяином предприятия, с оборотом в два с лишним миллиона. Фабрику свою он перевел из Бруклина в Нью-Джерси, поближе к дому.
Тогда-то он и женился вторично. Брак этот, внешне как будто и странный – из-за разницы в возрасте – никого, однако, не удивил. Салли, рано оставшаяся сиротой, давно уж прижилась у нас; сперва помощницей матери по хозяйству, позднее – когда мать заболела – сиделкой при ней, а затем, с кончиной больной, она стала незаменимой хозяйкой в нашей уменьшившейся семье.
Короче говоря, отец неплохо устроился и теперь торопился брать от жизни все, в чем она ему раньше отказывала.
Еще через минуту мы въехали в ворота – из бетонных колонок – чтобы сразу окунуться в густой смоляной запах, идущий от нагретых солнцем старых елей. Этих елей здесь тьма: одни выстроились сплошной чередой вдоль невысокого забора, другие, в два ряда, уютно окаймляют автомобильную дорожку.
Дома еще не видать, а справа уже возникает цветочная клумба, с каменной кладкой вокруг. Слева, сквозь деревья, виднеются розы, потом две магнолии. Совсем недурно, у Салли неплохой вкус, хотя как женщина…
Отец замечает мою улыбку.
– Ты чего?
Я снова становлюсь серьезным.
– Нет, ничего… Очень хорошо!
Хорош и балкон, не без вкуса пристроенный к большому кирпичному дому стиля Тюдор. Чуть не вяжется со стилем расширенное окно гостиной, но это ничего – будет больше света, да и вид оттуда открывается красивый.
Я говорю все это отцу. Он доволен и к моим похвалам добавляет кучу своих. Он хорохорится, впадает в противоречие с фактами: годы, видно, отражаются на его памяти.
– Этот дом я задумал… – разглагольствует он. Ничего он не задумал, кроме балкона и окна, да и окно подсказал ему я, хотя теперь и упрекаю себя за это варварство.
Удивительно, сколько можно сообщить интересного, когда говоришь о своих достоинствах. Родитель мой ни на минуту не умолкает; даже когда мы вылезаем из машины, а затем идем навстречу Салли, до меня доносится его восторженное бормотание:
– Я здесь еще не то устрою, теперь я знаю…
Я здороваюсь с мачехой… Боже, как нелепо звучит это родственное определение: Салли – и мачеха! Я смотрю на нее и улыбаюсь: она – муха, еще на инч ниже меня; или нет – мотылек, худенький белый мотылек, со светлым небольшим личиком и светлыми же волосами, ровной челкой спадающими на лоб. Черты лица не выражены ясно, ничто там не примечательно, а что-то в них запоминается навсегда. Салли – хорошенькая, все в ней миниатюрно и изящно, но не это главное. Главное – ласковость, она заливает ее лицо, ощущается в каждом слове и жесте. Я смотрю на нее и чувствую, как рот у меня растягивается до ушей.
– Как поживает наша маленькая хозяйка? – спрашиваю я.
Салли не успевает ответить, потому что отец обнимает ее за плечи и привлекает к себе. Она мягко уклоняется в сторону, когда он целует ее в голову, а сама не отрывает от меня ласкового взгляда. Почему мне всегда так хорошо с ней? Я наблюдаю обоих: странная пара! Мотылек и… Нет, пауком назвать его было бы несправедливо, хотя где-то и тянется от него тонкая клейкая нить.
Мы всходим на крыльцо, Салли что-то говорит, но ее не слышно. Над головами у нас проносится шумная стайка стрижей, таких буйных и свободных в своем веселье.
***
Когда, умывшись с дороги, я вошел в гостиную, то застал отца в приподнятом настроении. Потирая руки, он направился ко мне.
– Вот и прекрасно, – знакомой скороговоркой начал он. – Сейчас сотворю нам по напитку. Тебе как всегда? – Не дожидаясь ответа, он прошел к буфету. – Как дела?
– Отлично.
– Ты серьезно?
– Вполне.
Мы уселись на диване и некоторое время потягивали из стаканов. Наконец он заговорил:
– Скажи, сколько ты получаешь у себя в фирме? Я назвал цифру.
– Я дам тебе в полтора раза больше. Переходи работать к нам!
Я был ошеломлен: с чего он вдруг?
– Спасибо, у меня хорошая работа, – отвечал я.
– Хорошая? На такой хорошей работе ты застрянешь на всю жизнь. Как давно ты там?
– Больше трех лет.
– И чего добился – пяти процентов прибавки в год?
– В прошлом году дали семь. Отец замахал руками:
– Пять, семь – все одно. Это не карьера!
– С меня довольно. Да и есть виды на лучшее.
– Лучшее! – передразнил он. – Ты просто фантазер: каким был, таким и остался. – Он опрокинул в себя остатки содержимого в стакане и поднялся. – Послушай, Алекс, – продолжал он, – ты же не ребенок; ты должен понять, что тебе будет нелегко.
– Почему?
– Почему? Что ты прикидываешься? Знаешь же, о чем я говорю.
– Ты насчет моего роста?
– А тебе хочется, чтобы я это сказал. Что ж, изволь: таким, как ты, труднее пробивать себе дорогу!
Он был прав, я это прекрасно понимал, но какое-то упрямое чувство мешало мне согласиться.
– Ты хочешь сказать, что любой дурак при росте в шесть футов… – начал было я.
– Ничего я не хочу сказать! – раздраженно прервал меня отец, но запнулся. Теперь он стоял рядом. – Ты мечтатель, настоящий русский чудак – весь в свою мать!… – Он замолк, лицо его потеплело, как случалось всегда, когда он вспоминал мою покойную мать, русскую по происхождению.
Я поднялся с дивана.
Напрасно я это сделал. Что-то дрогнуло в его чертах. Глаза едва заметно метнулись к моим ногам, в выражении лица промелькнуло хорошо мне знакомое недоумение.
На какой-то момент наши взгляды встретились.
– Ты уверен, что хочешь этого? – сухо спросил я.
– Что ты вздор мелешь! Ты же мой сын!
Но я уж пожалел о сказанном: разговор явно склонялся к пошлым сантиментам. Я взял стакан и направился к буфету, обронив по дороге:
– Довольно об этом! Это становится скучным!
Отец пожал плечами и последовал за мной. Мы наполнили стаканы и вернулись к дивану. Молчали, сознавая, что дальнейшее будет отголоском незаконченного спора. Вместе с молчанием во мне нарастало раздражение. Зачем я приехал? Знал же, что ничего не получится. И потом эти Брауны… на целый вечер! На секунду мне представились васильковые глаза Салли. Это – единственный живой человек, кого я встречаю в этом доме – «нашем» доме! Я хотел уж подняться и пройти к ней на кухню, когда у дверей позвонили. Отец вскочил как ошпаренный и с возгласом: – Это они, как я прозевал! – кинулся в переднюю.
А я, через другую дверь, направился к себе. Уже миновав столовую, мельком увидел в глубине коридора приземистую бычачью тушу с короткой шеей и маленькой плешивой головой. Возле туши увивался отец.
Меня передернуло: Брауны! Нет, ни за что не погублю вечера в этой компании! Запрусь, забаррикадируюсь, и никакие стуки, никакие мольбы не заставят меня отпереть дверь.
Войдя в комнату, я бросился на кровать и мысленно дал себе обещание быть стойким.
Через минуту очнулся от легкого стука.
– Алекс, мы ждем тебя! – услышал я голос Салли.
Я поднялся и послушно поплелся в столовую.
***
Воспоминание об этом ужине преследует меня и поныне. Да и что здесь удивительного! Приходилось ли вам когда-нибудь провести вечер в обществе африканакого буйвола? Если нет, то вы этого не поймете, тем более что я не мастер описания. И все же, представьте себе громоздкое, топорного изделия существо, застывшее в состоянии умственной неподвижности, без отпечатка какой бы то ни было мысли на физиономии, существо, жующее с таким видом, будто вся его внутренняя деятельность сосредоточилась на этом процессе. Если к этому прибавить отвратительную привычку – обращаться к собеседнику не поворотом головы, а скашивая в его сторону рот, то вы получите любительский, но верный портрет мистера Брауна. Вас интересует – о чем он говорит? Он говорит, что ростбиф превосходен, он отмечает, что цены на мясо поднялись, он объясняет, почему это происходит… К тому же Браун страшный консерватор и длинные прически у молодых людей для него то же, что красная тряпка для его четвероногого сородича.
Миссис Браун тоже очаровательна. Она жует медленно, как перед казнью, жеманно втягивая в себя губы, так что становится страшно, что она вот-вот съест их вместе с пищей. Но губам везет: избежав участи ростбифа, они снова появляются наружу, и тогда миссис Браун повествует о том, как они были в гостях у очень богатых и, следовательно, милейших людей, у которых… Следует перечень блюд, посуды, мебели…
Я смотрю на отца. Он делает вид, что жмурится от удовольствия, иногда даже ахает, хотя мне и кажется, что красноречие гостьи действует на него усыпляюще.
Я перевожу глаза на виновницу торжества. Салли улыбается и как будто счастлива. Или нет, не совсем: какая-то складка залегла у нее над переносицей, и говорит она меньше, и хозяйничает без обычного подъема.
Зачем, как она сюда попала? Сознает ли свою неуместность в этом доме, среди этих людей? Достаточно ли любит отца, чтобы простить его за то, что ее жизнь не сложилась иначе?
На все эти вопросы у меня напрашивается отрицательный ответ. Волна хмельного великодушия подхватывает меня. Я представляю себе, как подхожу к этой девочке, беру ее на руки и… уношу из дому. Почему мне всегда так хорошо с ней?
Но вот я опять приземляюсь. Я пью коньяк, ем сливочный торт, кричу «С днем рождения!», а потом пристально смотрю Брауну в лоб. Он замечает это и нервничает; лоб его покрывается испариной. Он шумно выдыхает из себя:
– Как там младший Беркли, все о'кей? – И хитро подмигивает, не мне, а отцу. Тот смеется.
Мне хочется послать Брауна к черту. Теперь он больше напоминает облысевшую обезьяну. Я предвкушаю, как сейчас спрошу у него: – Вы не помните, в каком возрасте ваш папа впервые спустился с дерева? – Но я вовремя соображаю, что у него не хватит чувства юмора, чтобы оценить мою остроту. К тому же я чувствую на себе просящий взгляд Салли – ведь сегодня ее день рождения!
Я беру себя в руки и, глядя с предельной нежностью на Брауна, свистящим шепотом отвечаю:
– Прекрасно! Младший Беркли отлично поживает и рад необычайно вас видеть!
Лаской можно даже людоеда превратить в младенца, разумеется, если людоед не голоден. Мистер Браун сыт – с пиршественного стола жизни ему перепадают не только крохи. Ему хочется шутить, быть добрым, сказать что-нибудь умное. И он говорит:
– Вы славный малый, черт возьми!
Я смеюсь от души, отец тоже, а Браун оглядывает всех по очереди и, ободренный успехом, поднимает палец вверх:
– Надо Алекса женить!
Я хохочу как безумный, заражая всех своим весельем. Я чувствую, что близок к истерике, но ничего не могу с собой поделать. Сквозь слезы вижу трясущийся парик миссис Браун. И, сдерживая новый приступ смеха, я кричу:
– Ось Земли, непременно… ось!
Никто не понимает, о чем я, но всем это кажется очень остроумным, и вот мы опять смеемся на все лады…
Очнулся я от странного шума слева от себя. Салли резко поднялась, отодвинула стул и направилась к двери.
Последние минуты я совсем не смотрел на нее; делал я это намеренно, хотя и не могу объяснить почему. Но несмотря на это знал, что она не принимает участия в общем веселье. Более того, знал, что она сидит напряженная и… ждет чего-то. Это я один только и знал.
Когда она поднялась, без слов, без объяснений, все стихло. Браун застыл с открытым ртом; его суп-
руга, придерживая парик, глядела растерянно. Отец сделал было попытку встать, но ноги плохо слушались. Он опустился на стул и, повернувшись ко мне, сказал с притворной шутливостью:
– Пойди-ка посмотри… чего это она!
Я поднялся и, стараясь идти ровно, направился в кухню. Салли там не было. Каким-то чутьем я догадался, где ее искать. Я вышел на балкон.
Да, она стояла тут, маленькая, стройная, в светлом платье, мягко выделяясь на фоне потемневших деревьев. Заслышав шаги, она повернулась и, украдкой вытерев глаза, застыла в неподвижности. Обеими руками она упиралась сзади в перила балкона.
Хмель у меня как рукой сняло. Я быстро подошел к ней.
– Что с тобой, Салли? – спросил я.
Она молчала. Теперь я лучше видел ее лицо: нижняя губа спряталась между плотно сжатыми зубами, подбородок вздрагивал.
– Что с тобой? – повторил я вопрос и тут же заметил – по колебанию плеч – как она еще судорожней вцепилась в перила.
– Алекс!… – донесся до меня еле внятный шепот.
– Что? Что, милая?
Она посмотрела на меня в упор.
– Почему у тебя такие грустные шутки?
– Потому что наперед знаю, что их не поймут.
– Видишь, ты опять… – Она слабо вздохнула. – Зачем ты себя мучишь?
– Значит, так устроен. Я всегда делаю не то, что хочу.
Салли отпустила перила и сжала руки на груди.
– Алекс, – сказала она, – так нельзя, понимаешь; ты должен что-то с собой сделать.
– Конечно, может быть, мне следует жениться, как посоветовал ваш Браун.
– Может быть, и жениться, только… – она запнулась, – только не в этом одном дело.
– А в чем?
– Не знаю. Ты должен это лучше знать. Ты умный, Алекс, и добрый, да, не спорь, ты только внушаешь себе, что злой и… – Она замолкла, не отрывая от меня глаз. Боже, сколько в них было тепла!
Я не выдержал и отвернулся.
– Пойдем, Салли, – сказал я, – а не то там Бог знает что подумают.
Она без слов последовала за мной.
***
Ужин закончился; Брауны, не засидевшись, благополучно отбыли, а Салли, сославшись на головную боль, ушла к себе. Мы с отцом опять остались наедине.
Он был в раздраженном состоянии; с ним это всегда случалось после выпитого. Я сидел, бездумно перелистывая журнал, в то время как отец ходил по гостиной тяжелыми неровными шагами.
– Будет дождь, я это чувствую! – желчно прервал он наконец томительное молчание. Я посмотрел на него, но не ответил.
Неожиданно он остановился передо мной; с момент потоптался на месте, потом спросил:
– Что случилось с Салли за ужином?
– Не знаю… женские капризы.
– Капризы! Знаем мы эти капризы! Секретничаете все! – Он сказал это полушутя, но тут же опомнился, заметив, что я нетерпеливым движением захлопнул журнал и бросил его на диван. – Нет, я шучу, ты не подумай, – забормотал он, усаживаясь рядом. – Меня только беспокоит ее состояние. Нервная какая-то стала и все молчит. – Отец потянулся за коньяком, но я отодвинул бутылку.
– Довольно на сегодня! – твердо сказал я. Он подчинился.
– Ты знаешь, – продолжал он, – я совсем не умею с ней говорить. Стараюсь ее развлекать, вожу в гости, в театр, а как останемся одни, слова не могу из себя выдавить. Совсем как чужие. – Он поник головой, помолчал, потом жалобно посмотрел на бутылку. – Одну только, – робко попросил он, – последнюю!
Я налил ему. Мы сидели молча. Отец, смакуя, прихлебывал из рюмки. Я чувствовал, что ему хочется что-то спросить, и не ошибся.
– Алекс, – неуверенно начал он, – ты думаешь, она меня любит?
Я пожал плечами.
– Ведь я понимаю, – продолжал он, – разница в возрасте и тому подобное, а тут еще дела, вечно занят… – Он остановился, задумчиво вращая рюмку, так что коньяк едва не переливался через край. – Ты вот моложе, ее возраста, о чем-то с ней говоришь, что-то, значит, ее интересует, но что?
В последних его словах послышалась беспомощность. Он сидел вполоборота ко мне и ждал.
А я не знал – что ответить. Я не вполне был уверен, что это серьезно; театральность часто мешала его искренности. Да и что я мог рассказать? О чем мы с Салли говорим? О том, как я ною, жалуюсь на то, что мир принадлежит таким, как Браун? О моей глупой страсти к недоступной девушке – о да, я это тоже включил в мою исповедь Салли. О том, наконец, как ее глаза наполняются слезами, когда она слушает мои жалобы и морщится как от боли от моего сарказма? Нет, рассказать отцу все это было бы то же, что заговорить с ним по-гречески.
Все эти соображения приводили к все большему сумбуру. Поэтому я ответил неопределенно:
– Мы говорим о жизни.
– О жизни? – удивился отец.
Но я больше не мог поддерживать этот нелепый разговор. Я поднялся.
– Пойду спать, – сказал я.
– Так сейчас половина десятого!
– Я устал.
– Ладно, посиди еще! – Он с силой потянул меня за рукав. Я уселся.
– Я в последнее время болею… – начал он.
– Знаю. Тебе следует меньше пить.
– Об этом в другой раз. Сейчас я только хочу повторить мое предложение: переходи работать к нам!
– Я же тебе ответил.
– Ничего не ответил, – капризно перебил меня отец. – Мне нужен помощник, понимаешь? Мне трудно. Послушай, Алекс, я дам тебе вдвое
против того, что ты получаешь. У тебя будет карьера, неужели ты этого не видишь?
– Дай мне немного подумать.
– Нечего и думать, соглашайся сейчас!
Я колебался. Условия, какие предлагал отец, были, как-никак, исключительными. Почему бы не попробовать? Я повернулся к нему…
В этот момент зазвонил телефон.
Отец снял трубку.
– Я слушаю… Да, да, узнал… Что? – По наступившей паузе я догадался, что человек на другом конце линии говорит быстро, словно боясь, что его прервут. Лицо отца странно менялось, то выражая нетерпение, то неуверенность. Он ерзал на диване, поминутно откидывался назад и перебрасывал трубку от одного уха к другому.
– …Нет, не могу, у нас нет мест! – раздраженно продолжал он. – Что? Ну, это вы оставьте! Никто вас не гнал, вы сами ушли.
Я больше не слушал, да и надобности в том не было; я знал, это – Мартын Кестлер, бывший компаньон отца. Мне вспомнились его большие печальные глаза, вечно озабоченное лицо…
Отец сердито хлопнул трубкой по аппарату.
– Это был Кестлер! – сказал он.
– Я догадался.
– Он спрашивает относительно работы.
– Почему ж ты его не возьмешь?
– Потому что… потому что он ни к чему не пригоден.
– Но ведь он создал вашу фирму!
– Это дело прошлого. К тому же он сам ушел.
– Знаю. Ему были нужны деньги; его жена…
Отец резко оборвал меня:
– Я не могу заботиться о сумасшедших женах моих партнеров. Да и я его, повторяю, не гнал.
– Но он не знал.
– Чего не знал?
– Что вы получите заказ. Ты ему не сказал.
– , Я сам тогда не был уверен… – Отец поднялся и стал передо мной. – Ты это откуда знаешь? Это она тебе сказала? – приглушенно спросил он и посмотрел на дверь.
– Нет, Салли не знает.
Мое заверение успокоило его. Он уселся и снова потянулся к бутылке. Я не выдержал.
– Это просто глупо! – сказал я и, выхватив бутылку у него из-под носу, отнес в буфет. Затем повернулся: – Спокойной ночи!
– Спокойной… Так как же ты решил? Я пожал плечами и вышел.
***
Спал я этумочь отвратительно, ворочался, просыпался. Просыпаясь, старался припомнить, что мне приснилось. Раз удалось: среди высокой поросли за мною гнался буйвол; нет, не мистер Браун, этот пошлый, но в общем безобидный толстяк, а настоящий буйвол, огромный, свирепый, с длинными-предлинными рогами. Как я ни прятался, он находил меня повсюду, и с настойчивостью маньяка старался поддеть на рога. А рядом, схоронившись в кустах, кто-то надрывно хохотал, прерывая смех выкриками: «Так как же, жить, говорите, стоит?…»
Загнанный в тупик, потеряв надежду на спасение, я обернулся и увидел – кого? – Харри, моего старого Харри! Он приставил руки колбу и, подняв указательные пальцы вверх, наподобие рогов, смешно мычал и бил ногой в землю. Я рассердился и, желая наказать его за глупую шутку, закричал, что он безнадежный неудачник и что картины его никуда не годятся! За это он боднул меня, правда, не больно, хотя и достаточно сильно, так что я едва не слетел с кровати…
Когда я проснулся в четвертый раз, было около трех. Болела голова. Я встал и, чувствуя, что сон нейдет, спустился в сад.
Было темно, но звезды уже не были яркими, да и вершины деревьев можно было распознать на фоне чуть посветлевшего неба. Мои шаги кого-то потревожили: высоко над головой что-то пискнуло и, захлопав крыльями, бестолково шарахнулось в сторону.
Я чувствовал себя скверно. Глухая темная депрессия заползала в сознание, в суставы, во все уголки тела. Я был одинок, затерянный в окружающей безмерности, придавленный странной неподвижностью внутри себя. Знакомо ли вам такое? Меня это состояние посещает не впервые, но впервые, кажется, с такой силой.
Я часто задумывался о самоубийцах… Нет, не беспокойтесь, этот прием совсем не в моем стиле! Меня просто занимал вопрос – что движет этими несчастными, что дает им роковой толчок к такой противоестественной развязке? Однако отчаяния тут недостаточно, нужно, чтобы внутри замерла, безнадежно остановилась жизнь. Тогда последний шаг– – это лишь оформление сложившегося решения, в котором пугает не столько самый факт, сколько его бессмысленность…
Я обернулся, услышав шум. Как будто хлопнуло окно. Бросив быстрый взгляд по направлению к дому, я увидел, что кто-то изнутри прикрывает дверь. Мне даже почудилось, что за стеклом промелькнуло что-то белое. Это могла быть только она.
Я кинулся к балкону и, взбежав по ступенькам, настежь распахнул дверь.
Передо мной стоял отец.
– Ты чего не спишь? – спросил он, криво усмехаясь и покачиваясь из стороны в сторону. От него сильно отдавало коньяком.
ГЛАВА 3
Автобус бодро несся к городу. Час был ранний, машин было немного, солнце, появившись откуда-то сбоку, заливало ярким светом дорогу, слепило глаза и медленно нагревало остывшие за ночь пластиковые сиденья. Ошалевшая от света муха, невесть как сюда попавшая, неугомонно носилась от пассажира к пассажиру, явно отдавая предпочтение лысым. Лысые шлепали себя по черепам – не зло, скорее добродушно, и муха, нимало не обижаясь, перелетала дальше.
Рядом никого не было, зато сзади меня двое оживленно беседовали. По-видимому, они во всем были согласны, что не мешало более разговорчивому начинать каждое свое заявление приблизительно таким образом:
– Нет, не то… – или же: – Не в том дело… – после чего он, слово в слово, повторял сказанное собеседником.
Веки у меня слипались – я плохо спал ночь. Разлитое в воздухе тепло убаюкивало.
Думать о вчерашнем не хотелось, а от утра осталось чувство неполноты, как случается, когда чего-то недоделаешь или недоскажешь.
Салли нe вышла к завтраку; отец сообщил, что она еще спит. Вдвоем мы пили кофе, изредка перебрасываясь незначительными словами. Отец вздыхал, жаловался на головную боль, глотал какие-то желудочные лекарства.
Улучив момент, я вызвал по телефону такси. Когда машина подкатила к крыльцу, отец поморщился.
– Ты же знаешь, что я хотел… – Он махнул рукой и отвернулся.
Я поднялся и, пробормотав слова прощания, направился к двери. Уже перешагнув за порог, вспомнил и вернулся.
– Так как же, ты примешь Кестлера? – спросил я нерешительно.
Отец даже подскочил от неожиданности.
– Ты что, учить меня?! – закричал он, сметая в сторону чашку с блюдцем. – Таких консультантов, как ты!…
Конца я не расслышал; взвинченный, я выбежал во двор и бросился к автомобилю. Уже захлопывая дверцу, услышал неровный голос отца:
– Алекс, постой, Алекс!…
Вполоборота я увидел, что он бежит к машине.
– Езжайте! – обратился я к шоферу. Тот пребывал в нерешительности. – Двигайтесь же, черт бы вас побрал! – закричал я ему прямо в ухо.
Отец не успел схватиться за дверцу, когда машина рванулась и, набирая ходу, помчалась по дорожке. Я не оборачивался…
***
Теперь, припоминая эту глупую сценку, я упрекал себя за мое выступление. Ведь правда, мое вмешательство в дела отца было неуместно. Да и настолько ли хорошо я знаю Кестлера? Стороной я даже слыхал, что он выпивает. Хотя, может быть, и врут – очень уж это не подходит к его обличью.
Помню – это было очень давно, мне не было и десяти, – он приходил к нам на 9-ю авеню – мы снимали там небольшую квартирку на четвертом этаже – приходил такой серьезный, всегда в сером костюме, старой баварской шляпе, с большим старомодным бантом, повязанным вместо галстука. Входил в переднюю, затем в гостиную, не сразу; почему-то задерживался в дверях, сохраняя при этом молчание. Даже здороваясь, он выдерживал паузу, обдавая каждого мягким внимательным взглядом. Матери он приносил цветы, мне – шоколад. Мать журила его за расточительность, я прощал его за то же и, вооружившись шоколадной плиткой, устраивался поближе и не отрываясь смотрел ему в рот.
Говорил он медленно, часто останавливаясь, и его глаза, глубокие и задумчивые, проливали на сказанное иной, тайный смысл. Он мог, например, начать так:
– Сегодня я встретил Юджина Форсайта… – или: – В Вашингтонском Сквере я наблюдал белку… – И вот уж и белка и Юджин, расцвеченные воображением, приобретали в моих глазах особую значительность, отчего все дальнейшее не могло не отлиться в необыденные формы.
И вообще склад его ума был фантастический. От него подчас можно было услышать удивительные вещи. Припоминаю, как однажды он взял меня в парк на прогулку. Мы уселись на скамейке, и я с нетерпением оглядывался, поджидая тележку с мороженым. Кестлер заметил это и вынул большие карманные часы.
– А вот мы его поторопим, – сказал он и сделал вид, что подкручивает стрелки.
В ту же секунду я услышал звон колокольчика; старик мороженщик остановился перед нами.
Я был потрясен и, как только расправился со сладостью, обратился к моему компаньону:
– Кестлер, – мы все его так звали, – скажите, как вы это сделали?
Он засмеялся:
– Очень просто, я передвинул стрелки на часах. – Кестлер, – настаивал я, – я могу сколько
угодно вертеть стрелки на моих, но от этого суббота не наступит ни минутой раньше.
Он отвечал:
– Это особенный механизм. Когда подкручиваешь стрелки, то переносишься вперед на любые сроки.
Я даже подпрыгнул от восхищения.
– Чудесно, Кестлер! Одолжите мне ваши часы. Мне завтра идти к зубному врачу. Мне будут рвать зуб… Я переставлю часы и очнусь дома без зуба!
Признаюсь, я схитрил: мне предстояло получить всего лишь две пломбы, но дантиста я боялся смертельно и всегда дрожал, когда он походкой хищника приближался ко мне.