Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повседневная жизнь средневековых монахов Западной Европы (X-XV вв.)

ModernLib.Net / История / Мулен Лео / Повседневная жизнь средневековых монахов Западной Европы (X-XV вв.) - Чтение (стр. 10)
Автор: Мулен Лео
Жанр: История

 

 


Когда колокол звонит впервые, это, должно быть, очень волнующий момент. Каков получится звук колокола? Будет ли он соответствовать ожиданиям мастера, отлившего его, ревностно храня тайны своего мастерства: 78% меди, 17% олова и 5% какого-то другого, секретного металла…

Цистерцианцы запрещали использовать колокола весом более 50 фунтов. Не разрешали они и звонить в два колокола одновременно. Эти запреты, все в том же духе цистерцианского смирения и простоты, касались также строительства каменных башен. В 1218 году один аббат в Пикардии был наказан генеральным капитулом за постройку башни вопреки установленным требованиям. А в 1274 году братья-минориты из монастыря в Валенсьенне отказались идти в другой монастырь, потому что тот слишком богат. В итоге они все же подчинились приказу своих старших братьев, однако не без ропота и при условии, что там снесут колокольню, символ гордыни (ее называли донжоном) и заменят ее новой, менее высокой и поскромнее. Черные бенедиктинцы различали тяжелые колокола, campanae, и более легкие, tintinabula.

В XII веке слово «signum» (сигнал) или «classicum» (глас трубный) в связи со звучанием последнего короткого удара колокола перед мессой означало «колокол» (campana). Minimum signum – это колокольчик, который назывался еще scilla. У аббата такой колокольчик был в трапезной под рукой. Колокол меньшего размера по сравнению с «кампаной» возвещал о начале трапезы. По определенным случаям подавали сигнал с помощью «symbalumi» – гонга, в который били молотком. За несколько дней до Пасхи колокола заменялись трещотками «postis» с «более смиренным» звуком, нежели голос меди. Трещотки, деревянные дощечки, согласно обычаю, восходящему по меньшей мере к X веку, возвещали также о приближении смерти монаха и созывали братию к постели умирающего. Понятно, почему в одном средневековом стихотворении упомянутая деревянная дощечка говорит о себе: «Когда кто-то умирает, то посылают за мной», а также: «Я – плохое предзнаменование, ибо я возвещаю смерть».

Витражи

В 1182 году в Сито особое постановление запретило цветные витражи в монастырях, в связи с чем предписывалось заменить таковые, где они есть, простыми стеклами. Если этот «декрет» не исполнялся, то приор и келарь были обязаны сидеть каждую пятницу на хлебе и воде до тех пор, пока не сделают требуемого. Известны аббатства, в которых цветные витражи отсутствовали: Обазин и Бонлье во Франции, Хейлигенкройц в Австрии, Валь-Дье в Бельгии, Альтенберг в Германии.

Сначала в монастырях запрещалось иметь также органы, ковры (1196), цветные и раскрашенные пергаменты (1218), картины (1203). Нам трудно представить себе средневековый храм без витражей и органа; однако воля к суровой простоте у некоторых орденов была очень сильной и непреклонной. Но вкус к красивым вещам позднее одержал верх над стремлением к крайней простоте. И в Сито появились колокола, цветные витражи с витыми узорами, арабесками и цветами, чаще всего белыми на красном фоне, позднее с фигурами, и все это вопреки повторяющимся запретам генеральных капитулов. Вкус к украшательству проявился даже у картезианцев. Монже отмечает, что в 1397—1398 годах были закуплены «золотая бумага, рыбьи плавники (для варки клея), тонкие свинцовые белила, тонкий синопль (зеленая краска), массикот, финроз (продукт сублимации золота и ртути), лакмус (сине-фиолетовая краска), тонкий сурик…». Правда, нужно сказать, что это уже Дижон эпохи бургундского великолепия.

Чувство природы

С одной стороны, Средние века не скупились на описания «ужасов» в тех местах, где основывались монастыри, а с другой – восторженно сообщалось о буколическом очаровании монастырской жизни вдали от шума и «заразы больших городов», как в моральном, так и в физическом смысле… Никогда не следует забывать, что Моисей и Давид вели жизнь пастухов, что является мечтой и многих наших современников.

Очевидно, что некоторые места были действительно «ужасны» до того, как их облагородили жизнь и труды монахов. Но не преувеличивалось ли это? Вот, к примеру, текст Гильома де Жюмьежа, описывающий основание Герлуином в 1034 году аббатства Бек. Герлуин покинул ту местность, где обитал ранее, так как «там совершенно отсутствовали необходимые для жизни ресурсы», и поселился в местах, где «все есть для нужд человека», остановив свой выбор на селении Бек, «в котором всего-навсего три дома мельника и еще одна маленькая хижина». Таким образом, люди все-таки жили в этом «скудно обитаемом поселении». Кроме того, оно находилось в одной миле от замка, так что диким назвать его никак нельзя. Однако текст уточняет: «Там водилось много диких зверей, отчасти по причине непроходимой лесной чащобы, а отчасти – из-за прекрасного ручья», он-то как раз и назывался Бек.

«Когда св. Бернар, – пишет Ж. Леклерк, – говорил о „Книге Природы“ и обо всем, чему можно научиться „под сенью дерев“, то он думал прежде всего не о красоте пейзажа, а о тяготах пахаря, о молитве, о раздумьях, об аскезе, которая помогает в полевых работах».

Итак, аббат Клерво, похоже, не склонен любоваться природой как таковой; когда он говорит о «прохладных долинах», то лишь для того, чтобы противопоставить труд земледельца «городскому пустословию», где друг с другом сражаются «шутовские школы». Он пишет монахам-основателям Фоунтена: «Камни и деревья научат вас большему, нежели любой учитель в школе… Вы думаете, что нельзя добыть меда из скалы, масла – из камня? Но разве горы не источают сладость, а долины не изобилуют молоком и медом, а поля не переполнены зерном?»

Здесь нет ни следа любования природой, но, скорее, чисто утилитарный подход. Впрочем, не все монахи мыслили, как он. Даже те, кто придерживался его суровой строгости, рано или поздно изменят свою точку зрения. Возможно, им пошло на пользу обучение «остерегаться приятности вещей» и не слишком усердствовать в восхвалении брата Солнца и сестры Луны. Все же в сердцах этих чувствительных и замкнутых людей было живо сознание того, что природа заключает в себе красоту. Вот текст XII века, в котором описывается приход первых цистерцианских монахов, посланных св. Бернаром, в местечко Риево в Англии.

«Высокие холмы короной венчают эту местность; они покрыты разнообразной растительностью и приятно обрамляют уединенную долину, которая видится монахам как второй рай, лесная отрада. Водопады устремляются со скалистых вершин вниз, в долину, разветвляясь на множество более мелких ручейков, нежное журчание которых смешивается в легкие звуки чарующей мелодии».

Этот достаточно вольный и манерный стиль откровенно свидетельствует о любовании природой. Автор текста добавляет: «И когда ветви деревьев шумят и поют, а листья падают на землю и шуршат, то счастливый слушатель позволяет увлечь себя легкостью этой гармонии, настолько все вызывает радость, музыкой, каждая нота которой созвучна всем остальным».

Можно ли счесть это чисто литературным, условным созерцанием природы? Бернар Аббевильский, основатель конгрегации Торона цистерцианского толка, а значит, строгих правил, выбрал «очень приятное место, окруженное лесами, где звенели многочисленные ручьи, омывающие большие луга». Даже грозный Петр Дамианский живо чувствовал красоту мира. «В саду, – писал он, – можно вдыхать запахи трав и аромат прекраснейших цветов».

Красота ландшафта

Возможно, стоит задаться вопросом: а были ли монахи чувствительны к красотам природы, и, если да, то в какой степени? Нельзя отказать им в понимании красоты. Об этом свидетельствует и выбор местности для монастыря. Не будем впадать в ошибку прошлого века, когда настаивали на том, что монахи руководствовались только интуицией, а само место стало красивым со временем благодаря упорному труду монахов, их уму и опыту, тонкому пониманию функциональности, неизменно проявлявшемуся в сооружении величественных монастырских построек. Как бы то ни было, такое объяснение правомерно во многих отношениях, и все же оно вызывает, по крайней мере, два замечания.

Во-первых, труд сам по себе не является обязательным творцом красоты, о чем красноречиво свидетельствуют наши индустриальные пейзажи, бетон наших городов и безобразие наших пригородов. Во-вторых, вовсе не каждое место и после вложения в него человеческого труда превращается в достойное обиталище души. И если монахи, выбирая «стройплощадку» для будущего монастыря, действительно стремились поселиться только в «ужасном месте» – в чащобе, на болоте, в лесу, кишащем дикими зверями, – как об этом обычно повествуется в хрониках и житиях святых, то трудно предположить, что каждый раз они находили себе именно такой уголок, который годился для чудесного преображения. Гранд-Шартрез, Карсери над Ассизи, Сен-Мартен-ан-Кани-гу, Побле, Риево, Тороне, Сенанк, Сен-Мишель-о-Пе-риль-де-ла-Мер, Эйнзидельн и сотня других мест – что, все они будто бы выбраны случайно? Из желания остановиться именно на том, что, кажется, невозможно сделать цивилизованным и облагороженным? И каждый раз совершалось чудо? Почему же тогда монахи так часто давали этим местам, где они селились, «дабы умерщвлять плоть», названия, воспевающие радость жизни, если они сами не испытывали этого чувства? Это само по себе можно признать свершившимся чудом.

Монахи-строители

Подобное чудо свершалось всегда, когда под небом Европы в самых различных местах монахи возводили свои постройки, красота, совершенство и духовная устремленность которых до сих пор не перестают поражать нас.

Как объяснить их неизменный успех? И можно ли вообще объяснить его? Я снова перечитал прекрасную книгу Жоржа Дюби, посвященную цистерцианскому искусству, а также великолепный труд Кристофера Брука «Монастыри, 1000—1300», в котором автор рассматривает все средневековые формы искусства монахов. Что можно прибавить к этому? И можно ли сказать лучше? Пожалуй, можно еще вспомнить только проникновенные страницы Режин Перну[46] о проблемах художественного творчества в ту же эпоху.

В связи с этим следовало бы задуматься прежде всего о первостепенном значении требований веры, живой веры, или, как сегодня сказали бы мы, о безраздельном принятии идеологии, причем вдали от мира, вдали от людей, как в случае со св. Бернаром. Жорж Дюби первым признал это: «Цистерцианский храм есть выражение мечты о нравственном совершенстве». Скажем также, что «идеологическая мотивация каждого ордена с ее глубокими „лингвистическими“ различиями и особенностями во времени и пространстве сливается с архитектурными формами (пространственными, структурными, орнаментальными), диктуя им свои законы и мировоззрение.»

Здесь доминирует духовная творческая инфраструктура. Именно она решает, проектирует, сосредоточивает необходимые ресурсы для строительства зданий, столь многочисленных, что невозможно изобразить их все на карте Европы. Но если век ожидает воплощенного слова, если цивилизация вся пронизана верой, то первотолчком к действию служит фактор духовный.

Св. Бернар ничего не написал о том, что свидетельствовало бы о его интересе к произведениям искусства, и сам он ничего не построил. Но, тем не менее именно он – отец цистерцианского искусства, «покровитель этой обширной стройки» (350 зданий за несколько десятилетий), которая охватит всю Европу (Ж. Дюби). Вера, обличение мира сего или, точнее, истинная его оценка, высокие моральные требования – вот побудительные причины деяний св. Бернара. И дело будет обстоять так же, когда типичное для монахов бегство от мира примет форму отказа (явно спорного) от общественной жизни, светской иерархии, денег, безопасности, благополучия, – отказа, характерного для нищенствующих орденов. Даже будто бы непосредственно отвечая на духовные запросы «буржуазного» общества своего времени, нищенствующие монахи не смогли бы ничего сделать, не откликнувшись на призыв великих боговдохновленных личностей своего века.

Одним только богатством аббатств нельзя объяснить тот факт, что они смогли выстроить все эти «Грады Божий», подтверждающие их жизнеспособность (то же самое касается и строительства соборов общинами малых городов). И уж тем более не объяснить, как монахи сумели столь быстро создать широкую сеть «дочерних монастырей» (в частности, цистерцианский орден). Чтобы достичь подобных успехов, нужно иметь нечто большее, нежели деньги. Для этого нужно обладать душой, способной к самопожертвованию. «Средневековое искусство – это изобретательность» (Р. Перну). Тщетно пытались найти в нем более или менее ловкое стремление подражать римскому или восточному прошлому. Средневековье не собиралось слепо копировать быт древних, разве только мимолетно. Нет, эпоха Средних веков выражала в искусстве то, что она ощущала в самой глубине своей души, и так появлялись шедевры искусства.

Это искусство (к счастью) также обусловливалось практической необходимостью. План строительства какого-нибудь аббатства никогда не был плодом воображения архитектора. Аббатство крупное или малое, по существу, включало в себя определенный набор зданий: монастырские галереи, храм, трапезную, дормиторий и прочие, устройство которых должно было отвечать требованиям общежительной жизни особого типа – велениям духовности и особенностям богослужения. На первый взгляд в этом заключалось препятствие на пути к поискам нового. В итоге желание сделать нечто новое, необычное просто отсутствовало (по крайней мере, сознательно). Идеалом считалось придерживаться уже испытанного плана, строить в духе уважения к урокам прошлого. В какой-то мере можно признать, что зодчие Сито и еще больше Гранмона вдохновлялись тем же духом, который присутствует в строительстве кварталов некоторых больших городов: рациональность, модульные строительные материалы, органичность, четкость. Но результаты несравнимы.

Дело в том, что кроме этой основы, диктовавшей монахам свои законы, был еще и «язык», который проявлялся в уставе, указах, сборниках обычаев, письменных предписаниях духовной жизни. Этот «язык» вписывался в функциональное и преображал его. Осмелимся даже сказать, что «на протяжении всей эпохи Средневековья… искусство не отрывалось от своих истоков… оно выражало Святое… Горнее в этом вторичном языке, которым является Искусство во всех его проявлениях» (Р. Перну). Только одно это присутствие может объяснить невыразимую красоту, какую источают даже самые скромные монастырские строения: кухня в Алькобаса в Португалии или в Фонтевро, трапезная в Фоссанова, теплая комната в Сенанке или Сильвакане, умывальная комната в Маульбронне, больница в Мач-Уэнлок в Англии, зал капитулов в Эвербахе в Германии или в Лакоке в Англии. Я оставляю в стороне такие сооружения, как храмы, крипты (подземные церкви), монастырские галереи, где естественно во всем своем великолепии проявляется вера, творящая такую красоту. Это она заставляет нас испытывать горечь при взгляде на трагические развалины Клюни, Риево или Вилле-ла-Виль. Именно отсутствие веры столь неумолимо обнаруживается в большинстве современных построек, даже если они церковные. На протяжении столетий монахи возводили храмы во Славу Божию и строили жилища для людей, до конца преданных Ему, благодаря чему в изобилии творилась красота. С тем или иным успехом земная религиозность проникала во все, и не только в архитектуру.

Как бы ни стремились строить по сходным, если не сказать идентичным, планам и нормам, все равно различия были неизбежны. Разумеется, они связаны с разнообразием духовной жизни, склонностей и видения мира (например, различия между цистерцианцами и францисканцами, или цистерцианцами и доминиканцами, или даже различия в рамках одного и того же ордена, такого, как бенедиктинский, где были ветви оливетинцев, камальдолийцев и валломброзанцев).

Эти различия обусловлены историей, частным опытом, разнообразием строительных материалов, местности и климата, влиянием внешней среды, неуловимым, но явным развитием чувственного восприятия, а также самой личностью мастера, который, однако, остерегался проявлять оригинальность. Три родственных аббатства Тороне, Сильвакан и Сенак – все цистерцианского ордена и все одного и того же времени (1136, 1147 и 1148) и построены в одной местности, а два из них произошли непосредственно от Сито. Тем не менее они обладают такими индивидуальными особенностями, что их невозможно спутать одно с другим. То же самое касается и многих других «Рождеств» и «Распятий», авторы которых, по словам Раймона Радиге, проявляя свою индивидуальность, «изо всех сил стремились… быть похожими на других, никогда не достигая этой цели».

Монастырское искусство (которое не полностью совпадает с религиозным искусством в понимании светских людей или мирян) – это читаемое искусство. Или, лучше сказать, оно – книга и чтение, доступное зрелище, моральный и церковный урок, символ и образец. Ни храм, ни монастырь не являются эзотерическими творениями. Монастырь совершенно наглядно демонстрирует, каким именно потребностям он отвечает, что он есть для всех, приходящих в него, чего он ожидает от них на протяжении одного дня и многих лет.

Эти «монады», каковыми являются монастыри, говорят с сердцем и разумом. Как бы они ни были удалены от мира, как бы они ни охранялись иногда «щитом дикой природы» (Ж. Дюби), окружавшей их, все равно они никогда не были закрытыми, недоступными для непосвященных, предназначенными для одной только элиты, немыми для мира из желания говорить только на своем собственном языке. Аббатства и часовни, храмы и монастыри говорят людям о Боге, какими бы ничтожными и презренными ни были эти люди.

Эти здания, похожие и различные, меняясь по воле веков и тем не менее отвечая все тем же глубинным потребностям, смиренные реликвии, руины, развалины или великолепные и живые свидетельства прошлого, говорят о непреодолимом стремлении монашества жить в соответствии со своим предназначением, видением мира и по своей вере вопреки варварским временам и нравам, несправедливым упрекам со стороны любых ренессансов и классицизмов.

Пышность или строгость?

Отметим, что все это не зависит от стиля церкви или монастыря или утилитарного назначения – будь то кухня или спальня, основательный романский стиль Сен-Бенуа-Сюр-Луар, или пламенеющая готика Кентерберийского кафедрального собора-приората, или же стиль Клюни, где в каждой детали выражена хвала Славе Божией, «преобразуя, – как говорил Сутерий, аббат Сен-Дени (1122), – видимое в невидимое»; а в многочисленных драгоценных камнях рак святых мощей, паникадил и подсвечников таится побуждение к «раздумью над разнообразием добродетели», к «удалению от мира при помощи благолепия дома Божьего», по словам Элио. Или цистерцианская архитектура, явившаяся реакцией на роскошь утонченности бенедиктинцев, она человечна и гармонична уже одним только расположением объемов, их размерами и совершенством конструкций.

Любуйтесь не ценной доскою портала,

Но красотою работы немалой —

эту надпись велел сделать Сутерий на двери в свою базилику. Действительно, подобное произведение «не блистает, полнясь тщеславием, эта красота светит только для того, чтобы позволить слепой, греховной, погибающей душе человека достичь подлинного великолепия, истинного света», ибо XII век понимал Красоту как чистоту и свет, а произведение искусства – как плод избавления от тьмы, победы человека над мраком.

В мире, разоренном и опустошенном набегами варваров, пышность и великолепие имели общественное значение и влияние, поскольку они вселяли в людей определенное чувство уверенности в жизни, при условии, что эта жизнь основывается на всепоглощающей вере в Бога. Только потом, когда города, порожденные чисто экономическим видением общественной жизни, утвердятся как центры объединения людей и источники могущества, великолепие и богатство монастырей (особенно клюнийских и цистерцианских), пышность и блеск зданий, в частности храмов, будут подвергнуты осуждению. Очень часто – со стороны других монахов. Кроме того, XII—XIII века изобиловали религиозными движениями; вспомним катаров, вальденсов, католических бедняков, гумилиатов, богардов, гильомитов и многих других предшественников нищенствующих орденов с их идеалами подвижнической бедности. С тех пор бенедиктинская роскошь стала восприниматься как скандальная привилегия.

Во всяком случае, достоверно одно: искусство и пышное, и строгое признавалось всеми как один из прямых путей, ведущих к Богу. Но словом «искусство» называлось множество различных проявлений творчества, менявшихся в различных обществах и в разные века в соответствии с тем духом, который вдохновлял ту или иную группу людей или отдельного мастера. Как выразить торжество веры? Архитектурным великолепием? Взлетом колонн? Чудесными витражами? Или же бедностью, строгостью, неподвижностью линий? Клюни или Сито? Об этом можно спорить до бесконечности. Как и о строгом, очень строгом и строжайшем соблюдении устава.

Я понимаю, что цистерцианцев, картезианцев, премонстрантов, валломброзанцев или гранмонтанцев вдохновляла крайняя строгость в архитектуре (и я охотно разделяю их вкусы, потому что, как мне кажется, именно это лично я больше всего люблю в XII веке). Но повод ли это для неприятия готических соборов, этих «проповедей в камне», этой «эстетики света» (А. Димье)? В таком смысле тамплиеры разумно практиковали «простоту в целях экономии и основательность во вкусе», прибегая в различных провинциях то к романскому стилю, то к готике, то к местным стилям – шарантскому, шампанскому, босскому и пр. Как и они, мы в этом плане – экуменисты…

В общем и целом мне представляется, что св. Бернар с его аскетическим порывом не принимал во внимание ни человеческую слабость, ни разнообразие темпераментов. Но, в конце концов, где же здесь зло, если для некоторых верных, как для «женщины… бедной и старой… темной», которая была матерью Франсуа Вийона, единственный способ чувствовать себя озаренной светом веры (сегодня мы бы сказали – «культуры») состоял в том, чтобы воочию лицезреть какую-нибудь богато украшенную раку, великолепный подсвечник, статуи, эту «Библию для неграмотных», «нарисованный рай с арфами и лютнями»?

Св. Бернар считал «навозом» все то, что очаровывает зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, то есть все плотские удовольствия (в этом он близок Савонароле). Но было ли разумным это осуждение «уродливых красот и красивых уродств», со всей силой обрушенное на Муассак? Тем более что «строительная горячка» в итоге захватила и самих цистерцианцев, которые, «изменив древней чести ордена», принялись возводить каменные колокольни и столь большие и великолепные монастыри, что аббаты брали в долг, дабы довести строительство до конца.

Вот чего стоит насилие над человеческой природой…

Глава VII

Управление людьми

Монастырская демократия

Как управлялись монахи? Как избирались те, кто правил ими, и каковы были их полномочия? Имели ли права подчиненные? Или все держалось исключительно на послушании? На этот счет существует такое количество ложных мнений и предрассудков, что мне показалось необходимым написать отдельную главу с таким явно провоцирующим названием. Для начала придется обосновать именно название.

Жизнь монахов протекает в правовом режиме, то есть таким образом, что устав тщательно определяет дух, структуры, функционирование и даже механизмы пересмотра и приспособления правовых норм к жизни монашества. Регламентированы также права и обязанности руководителей и подчиненных. Как гласит глава LXVIII бенедиктинского устава, если старший приказывает нечто, «невозможное» для выполнения – и морально, и физически, – то монах имеет право возразить ему, однако «без высокомерия или постоянного духа противоречия». В крайнем случае монах может даже воззвать к совести. Проявлять послушание он должен лишь там, где «не замечает греха», как позднее скажут иезуиты.

Другой демократический принцип: примат церковного собора. Еще в 1115 году, за целый век до Magna Charta Libertatum[47] и ее «дитя» – парламентаризма (которому понадобятся шесть веков для развития), орден цистерцианцев учредил первый общеевропейский межнациональный собор – орган, уполномоченный принимать законы, изменять и отменять, а также истолковывать их. Только генеральный капитул, Parliamentum, имел право оправдывать и освобождать. Он избирал генерального настоятеля (орденского генерала) и его помощников; он же мог сместить их (многочисленны примеры смещения цистерцианских аббатов). Именно генеральный капитул решает, какой «политический» выбор следует сделать, представляет иерархам средства для выполнения этих решений и осуществляет контроль за их выполнением. Все это, разумеется, в соответствии с духом закона, а не «контра», если использовать лексику картезианцев.

Генеральный капитул был облечен властью, однако он не имел абсолютных прав, не сопряженных с какими бы то ни было обязанностями. Капитул не мог править против воли собора, принимать решения без веских причин, то есть «удаляться, – как говорили картезианцы (1432), – от прав, законов и разума», а также избегать принятия лишних законов. Деятельность генерального капитула и орденского генерала действительно выливалась подчас в излишнее законотворчество. Так, в 1292 году помощники орденского генерала клюнийского ордена денонсировали «множественность» обязательных законов под угрозой отлучения, ибо этот избыток, как мудро подчеркивали они, «не является лучшим путем ко спасению». Они также предписали упростить законодательство, придерживаясь сути законов, «чтобы никто больше не смог взывать к прощению за незнание законов».

Таким образом, церковный собор был высшим органом власти, источником любых властных полномочий. Сам орденский генерал подчиняется (subjiciteur) собору, как гласит статья 22 краткого изложения Устава иезуитов. «Он ниже его и подчиняется ему» (inferior et subjectus), – уточняет Суарец. Он является «его наместником, его викарием, его помощником», – добавляют картезианцы (1310). Конечно, он обладает полномочиями, ибо ему надлежит управлять, но пользуется своей властью (статья 784 Устава иезуитов) только для того, чтобы «созидать», причем в тех пределах, которые положены уставом, указами и церковным собором. Собор не может переложить на него все свои полномочия даже на некоторое время. Из этих двух постулатов – правового режима и соборной власти – естественно вытекают и другие демократические принципы.

Принцип избрания путем всеобщего избирательного права и одобрения. «Ни один епископ не должен быть навязан», – предписывает папа Целестрин I (422—432). «Каждый, кому предстоит управлять, должен быть избран всеми, кем он призывается руководить», – уточняет папа Лев I (ок. 440).

Другой принцип: делом всех являются не только выборы, но и само управление. «То, что касается всех, должно быть обсуждено и одобрено всеми», – пишет папа Иннокентий III (1198—1216). Этот древний тезис развивал еще св. Бенедикт. Он советовал собирать всю братию, включая самых молодых («ибо часто Бог возвещает наилучшее решение устами молодых»), всякий раз, когда возникают важные вопросы.

Третий принцип – делегирование полномочий. Св. Бенедикт не пренебрегал им; цистерцианцы применяли этот принцип с XII века; его подхватят также доминиканцы и францисканцы.

Еще один демократический принцип, принятый у доминиканцев и сохраняющийся до сих пор, – это право отзыва, то есть право подчиненных отзывать избранных ими руководителей до истечения срока их полномочий.

И, наконец, последний принцип – обязательное присутствие народа для подтверждения законности избрания. «Требуется согласие народа, духовенства и рыцарства», – пишет папа Целестрин I.

Впрочем, не забудем также и о подлинно христианском принципе, провозглашающем: «Священники не должны править народом».

Процедура выборов

Совершенно очевидно, что все эти принципы имеют значение только тогда, когда выборы и обсуждение являются свободными и регулярными. (На практике не всегда было так из-за проявления насилия со стороны короля, дворян, епископов, коммун[48]; но в данный момент нам важно рассмотреть сами принципы.) Для того чтобы обеспечить свободные выборы, монашеские ордена и Церковь долго и терпеливо разрабатывали подробные правила их проведения.

Мы кратко перечислим те процедуры, которые на протяжении веков существовали в практике выборов и принятия решения у монашества (даты в скобках указывают, в какое время, по нашим сведениям, в текстах появилось описание подробных процедур).

Наиболее распространенный способ избрания в первые века христианства заключался в том, что умирающий аббат сам называл своего преемника. Если этого не происходило, то самый старый из монахов и, как предполагалось, самый мудрый, предлагал кандидатуру преемника, которая тотчас же принималась всеми – потому что либо она внушала доверие к себе, либо не оставалось возможности для выражения мнения меньшинства.

Решение доверить монастырской братии в целом (там, где умер аббат, и потому монастырь остался «овдовевшим», как сообщалось в текстах) избрание того, кто будет ими править, шло, таким образом, в разрез с обычаями эпохи. Это решение, возникшее в VI веке, ясно и твердо выражено в главе LXIV Устава св. Бенедикта.

На протяжении столетий аббат избирался пожизненно. У св. Бенедикта не говорится об этом прямо, но, поскольку он не определяет срока действий полномочий настоятеля, напрашивается вывод, что иного он просто не мыслил. Если принять во внимание продолжительность жизни в те отдаленные времена, то можно увидеть, что срок полномочий получался относительно коротким: 5 лет (в среднем) у сервитов, до 14 лет у валломброзанцев и 6 лет для пап.

Вопрос о пожизненном избрании едва ли создавал проблемы. Во всяком случае, в нем были свои преимущества: преемственность, опыт, моральный и духовный авторитет, редкость выборных собраний, на которых проявлялись бы амбиции и интриги, «чума этого дела», как напишет однажды св. Игнатий Лойола. Именно поэтому пожизненное избрание заставляло позабыть о присущих ему неудобствах: пороки этой системы в конечном счете становились ее достоинствами. Правда, гильбертины в XI веке избирали своего настоятеля сроком на один год, но пытаться решить, какая из этих двух систем лучше, равносильно оказаться между Сциллой и Харибдой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21