Потом мы пили чай. Зашла Мария Даниловна и тоже выпила чашечку. Поохала насчет болезни мамы. Сказала, что получила письмо от Дани. Пишет, что в апреле "Ветлуга" вернется на родину, и он уволится. Мария Даниловна так радовалась возвращению сына, что даже помолодела. Впрочем, она всегда выглядела молодо. Свежее выглаженное платье, волосы модно подстрижены.
Скоро они с папой заговорили о заводских делах. А Ермак посмотрел на меня и, когда я встала из-за стола, подошел.
- Вы устали, Владя,- сказал он.- Вам полезно прогуляться перед сном полчасика. Я вас провожу потом. Пошли?
Я действительно устала, и ведь меня звал Ермак. Я оделась, мы вышли на улицу. Погода была хорошая. Потеплело.
Ермак взял меня за руку, и мы медленно пошли куда глаза глядят. Обычно мы шагали просто рядом. Рука у него была крепкая и горячая - сквозь две перчатки, его и мою, чувствовалось тепло его руки. От него чуть пахло табаком и свежестью.
- Устала, Владя?
- Немножко. Хороший какой вечер, правда, Ермак?
- Хороший. Как-то все чудесно: я в Москве, и этот снег... как он сверкает в огнях... Но самое большое чудо - это Владя Гусева. Даже странно... очень странно.
- Мама бы сказала: не чудо, а чудачка!
Мы оба рассмеялись. Гуляли тогда недолго, всего полчаса, и Ермак решительно проводил меня домой. Но это были колдовские полчаса. Мы были беспричинно счастливы. Вы замечали, как все вдруг таинственно меняется, когда человек чувствует себя счастливым? Иной стала улица Булгакова, на которой я выросла, иначе светили фонари, иначе проносились мимо обычные московские такси и троллейбусы, совсем иначе, будто я смотрела на все это как на отражение в зеркале или в бинокль.. Улица в бинокле совсем ведь другая правда? Все ярче и крупнее, более выпукло...
Нас догоняли, перегоняли или шли навстречу хорошие, добрые люди - наши москвичи, некоторые шагали энергично, торопясь куда-то, некоторые шли словно уже не надеясь прийти. Я подумала, что им всем так хочется счастья, но не у всех оно было. И если бы я могла, каждому раздала бы побольше радости, кому какой хочется: кому отдельную квартиру, кому мужа и ребенка, кому возможность делать любимое дело, и чтоб ему никто не мешал, кому просто новые туфли удивительной красоты и дорогое модное платье - это бон той девушке, а вот этому старику - здоровья и немного сердечного тепла под старость.
- О чем задумалась, Владя? - спросил Ермак.
- Долго говорить...
- Идем, я тебя провожу. Это ничего, что я вдруг стал звать тебя на ты?
- А мне давно этого хотелось. Но почему именно сегодня?
- Не знаю. У тебя был такой утомленный и расстроенный вид, когда ты пришла. Й я вдруг подумал, что ты совсем еще девочка и, наверно, тебе бывает трудно. Работа на заводе, собрания, общественные нагрузки и в университет надо готовиться, а то, чего доброго, все забудешь. И в комнатах прибрать, и обед сготовить, и простирнуть, и погладить.
- Мне папа сильно помогает... (А может, я папе помогаю?)
- Я знаю, вам обоим достается. И ты еще находишь время для беготни по режиссерам. Знаешь, мне так захотелось поцеловать тебя... как сестренку.
Ермак повернул меня к себе лицом и поцеловал меня в щеку (я подставила ему губы, но он даже и не заметил) и проводил меня домой.
Поднимаясь по лестнице, я думала: все дело в том, что Ермак живет в Москве без родных. Он тоскует по сестре Ате, которую очень любит, и я ему немножко - самую чуточку - заменяю сестру. Но я не роптала на судьбу. И за это спасибо.
Я не умывалась на ночь, чтобы не смыть его поцелуя. И пораньше легла спать, чтоб немного подумать о Ермаке.
Я теперь спала в маминой комнате, на ее постели, но я ничего там не меняла, все было как при ней. И если бы мама вдруг вернулась домой, то просто прошла бы к себе. Как прежде. Когда папа подошел поцеловать меня на ночь, я вдруг спросила его:
- Папа, ты любишь Шуру?
- Люблю,- ответил он, а потом смутился.- Спи, Владька, и не задавать отцу нескромных вопросов... С Ермаком-то как дела?
- Тоскует по сестре Ате, и я ему немножко вместо сестры...
- Гм. И то хлеб!
Он засмеялся и пошел к себе.
Заснула я не скоро, и мне снилось, что я летела высоко-высоко, над соснами, над березами, над нолями. Цветной был сон, такой яркий! Иногда я будто опускалась на землю, но стоило мне разбежаться, как я опять взлетала. Как было чудесно летать! И во сие была радость...
Утром, собираясь на работу, я подумала: какая я все-таки эгоистка! Мама заболела, а я счастлива только потому, что Ермак назвал меня на ты и поцеловал в щеку.
Мне было очень совестно, но я не могла ничего с собой поделать - все равно я радовалась. В самое-то неподходящее время.
Насчет Шуры я почти потеряла надежду, но продолжала упорно ходить по театрам. Я твердо решила искать до тех пор, пока не найду.
И представьте себе, неожиданно нашла. Это был режиссер Гамон-Гамана. Он был стар, толст и страдал астмой. Но сколько в нем было жизни, любви к своему искусству и к людям!
О встрече с ним я договорилась по телефону. Суббота, девять часов утра. Это меня очень устраивало, так как в субботу мы не работали.
Гамон-Гамана благожелательно выслушал меня и долго рассматривал Шурины фотографии. Он был первым режиссером, который не только согласился прослушать магнитофонные записи (магнитофон у него стоял прямо здесь в кабинете), но некоторые монологи и песни прослушал по два раза.
У меня от радости бешено колотилось сердце. Хоть бы ему понравилось, хоть бы понравилось, молила я про себя. Что-то он скажет?
Сказал он так:
- Да, перед нами индивидуальность, причем очень русская. Без сомнения, очень талантливый человек! Как жаль, что я не имею возможности принять ее в труппу!
- Не можете?.. Что же делать? - воскликнула я с отчаянием.
Разочарование было слишком велико. Я лепетала что-то о том, что нельзя же дать ей заглохнуть как личности. Ведь она же - артистка от природы.
- Артист милостью божьей, говорили в старину,- подтвердил режиссер.Кстати, она вам родня? Нет? Как вы познакомились?
Я рассказала. И про приступы тоски, которые в деревне понимают, и про то, как она поет одна.
Режиссер тяжело поднялся с кресла и заходил по кабинету. Я тоже было встала.
- Сидите! - замахал он на меня руками.- Я думаю. Не мешайте.
Я затаила дыхание. Пусть думает. Может, что и надумает?
Режиссер подошел к телефону и стремительно набрал номер - диск так и летал под его толстыми пальцами.
Но он не дозвонился.
- Ладно. Я сегодня постараюсь связаться с ним...
- С кем?
- Я суеверный. Не будем искушать судьбу. У вас есть телефон дома?
- Есть.
Он аккуратно записал мой телефон. Я горячо поблагодарила его за сочувствие и желание помочь и вылетела как на крыльях.
Я тоже не искушала судьбу и старалась не особенно надеяться.. Даже никому не рассказала. А в воскресенье вечером режиссер мне позвонил.
- Ну-ка, Владлена Гусева, берите бумагу, карандаш и записывайте. Приготовились? Так. Пишите: Попов Борис Викентьевич. Телефон... и на всякий случай - домашний... Он вас ждет завтра утром в девять часов. Захватывайте свои фотографии, магнитофонные записи и - с богом! Не забудьте паспорт. Пропуск будет уже заказан. Куда пропуск? На Мосфильм. Разве я не сказал?
- Если он режиссер кино... Ох, спасибо! То, может, и фильм захватить? Самодельный. Я вам говорила. Физик снимал...
- Обязательно. Вы молодец, что все это организовали. Желаю удачи вашему протеже. Если что, звоните опять мне. Что-нибудь придумаем. Всего доброго.
Он повесил трубку.
Я посмотрела на отца. Как он был взволнован, как молодо выглядел, и как же он любил свою Шуру!
Я передала ему все, что сказал Гамон-Гамана. Но как же быть, ведь завтра рабочий день, а мне назначили на девять утра.
Папа обещал уладить и отпустил меня на целый день.
И вот я иду длиннейшими коридорами Мосфильма. Я надела новое серое платье с кружевным воротником и манжетами, которые мне связала мама Дана. В большой черной сумке сложены Шурины фотографии и прочее. На дверях дощечки с названиями фильмов. Мне нужен фильм "Скоморохи". Как я поняла, у каждого фильма были не только свои артисты, режиссеры и операторы, но свой директор, своя бухгалтерия.
Я шла и читала дощечки и уже думала, что пришла, когда блеснула ослепительно новая надпись: "Скоморохи". Целых четыре двери! Толкнула одну заперто, другую - заперто. Все четыре двери оказались закрыты наглухо. Что делать?
Постояла я в нерешительности и приоткрыл ближайшую отпертую дверь. Там оказалась бухгалтерия другого фильма.
Выбрала лицо посимпатичнее и объяснила, в чем дело.
- А-а. Попов здесь не сидит. Он внизу в павильоне... А может, еще где.
В этот момент раскрылась дверь, и вышла молодая женщина в платье времен Пушкина. Она шла, никого не видя, прямо к телефону. За ней быстро семенила толстенькая коротконожка с меховым палантином в руках.
- Вот они вас и захватят, посидите пока,- сказала мне бухгалтерша.
- Тише! Умоляю, тише,- простонала коротконожка,- артистка в образе.
Все затаили дыхание и смотрели, как "артистка в образе" с отрешенным лицом говорила по телефону.
- Солнышко,- ворковала она,- ты не жди меня вечером. Съемки будут до полночи. Котлеты в холодильнике, поджарь себе. Пей чай с лимоном и жди, когда приду.
На меня напал неудержимый смех. От попыток сдержать его я, наверно, посинела. Теперь все смотрели не на артистку, а на меня. Я скорее встала. Бухгалтерша попросила отвести меня к Попову.
Я пошла за артисткой, размышляя над тем, выведут ли ее из образа "котлеты в холодильнике". Коротконожка на ходу пыталась накинуть палантин на плечи актрисы, и ей это никак не удавалось, так как артистка шла, не останавливаясь, походкой начала девятнадцатого века.
Потом мы втроем зашли в лифт. Пока мы спускались, я разглядывала красивое отрешенное лицо и думала: неужели и за Шурой когда-нибудь будут так ухаживать, чтобы она не вышла из образа?
В павильоне Попова тоже не было. Там шли съемки. В общем, я искала этого загадочного Попова часа два, пока мне кто-то не сказал, что он в буфете, и не растолковал, где это находится. Попов сидел в углу и пил черный кофе. Мужчина лет тридцати шести, в очках, пуловере, большелобый, черноволосый. У него было смуглое, сужающееся к подбородку лицо, на котором выделялись угрюмые серые глаза и резко очерченные губы.
Я почему-то оробела, неловко представилась, сославшись на его друга.
- Пейте кофе,- сказал он коротко, словно давно меня знал, и крикнул буфетчице, чтоб дала еще два стакана.
Я, обжигаясь, выпила, хотя терпеть не могу кофе без молока.
Только я допила Попов встал и стал пробираться между столиками к двери. Я кинулась за ним. Он долго в задумчивости бродил по каким-то лестницам, коридорам, я шла за ним не отставая. Один раз навстречу нам попался цыганский табор в полном состав? - явно мчались в буфет, другой раз - целая банда маленьких беспризорников. Они шли за пожилой женщиной в очках и втихомолку награждали друг друга тумаками. Тоже, наверное, чтоб не выйти из образа...
Наконец Попов привел меня в тесный, узкий кабинетик, обставленный довольно скромно. Но на столе стоял магнитофон - то, что мне и требовалось,
Попов сел на диван и, выразительно взглянув на меня, похлопал рукой по сиденью дивана, точь-в-точь, как зовут кошку, чтоб она, вспрыгнув, села рядом.
Я села. Раскрыла сумку и выложила на стол свой "реквизит".
- Что это? - буркнул он.
- Фотографии Александры Скомороховой, магнитофонные записи ее голоса и немой самодельный фильм. С чего начнем?
- Магнитофон. И поживее.
Тесную комнату заполнил низкий, выразительный, чуть хрипловатый голос Шуры:
Ты не стой, не стой
На горе крутой.
Тебя ветер бьет,
Тебя дождь сечет...
Попов медленно снял очки и закрыл рукою глаза. О, хоть бы он заинтересовался! Хоть бы понял, что судьба столкнула его с настоящим талантом.
Попов внимательно прослушал пленку, потом протянул руку. Догадавшись, я мгновенно сунула ему фотографии.
Он с интересом их рассмотрел. Угрюмость его как ветром сдуло.
- Где твой фильм, пошли! - поднялся он.
Минут через пять мы уже сидели в небольшом просмотровом зале. Лохматый юноша в свитере, чертыхаясь, прилаживал пленки. Я торопливо объясняла:
- Борис Викентьевич, фильм ведь совсем самодельный. Снимал сельский учитель, физик, а сценарий должна была придумать я... И репетировала с ней я... Учитель не оператор, я не режиссер... Шура... не виновата... Если бы в умелых руках...
- Неужели я не понимаю? - удивился он и приказал мне сидеть спокойно и молчать.
Я волновалась все больше. Дело в том, что я ведь не видела этого фильма. Ни у кого из моих знакомых не было кинопроектора. Поэтому я вся замерла, когда фильм, начался, Шли кадры, отснятые еще при мне. Попов наклонился вперед, облокотившись на спинку моего стула, А у меня от волнения туман какой-то пошел перед глазами, и я уже ничего не различала. Успокоилась я лишь к концу, и единственное, что хорошо разглядела, кто сцену на холме. Шура сыграла ее иначе, чем мы с ней репетировали, и лучше. Ото была уже не одна конкретная женщина, потерявшая мужа, сна поднялась выше и выразила горе сотен, тысяч женщин, и это было - искусство.
Последние кадры крупным планом...
Механик включил свет.
- Иди пока, не мешай,- сказал ему Попов нетерпеливо и обернулся ко мне.
- Рассказывайте о ней все, что знаете, по порядку.
Я рассказала все с самого начала, всю-то ее жизнь. О Рождественском и сосновых лесах вокруг, о том, как Шура осиротела в пятнадцать лет и пошла работать в колхоз, чтоб вывести братьев в люди. И как ее "обсмеяли" на экзаменах в театральный. И про ее безотказность в работе, и как сплетничают о ней бабы, и что голос уже стал не тот, и о приступах тоски. И сколько у нее книг, больше всего про театр. И даже то, что мой отец любит ее, рассказала я.
А слушать Попов умел: слушал сочувственно и сердечно.
- Пойдешь ко мне работать ассистентом? - спросил он вполне серьезно.
- При чем здесь я? Что мы будем делать со Скомороховой?
- Александру Прокофьевну будем срочно вызывать. Работать с ней придется до чертиков в глазах. Но она стоит того, чтоб режиссер доработался даже до инфаркта. Не понимаю, откуда в ней эта необычность и точность жеста... Неотразимо обаятельное существо.
Глава пятнадцатая
РАДОСТЬ АЛЕКСАНДРЫ СКОМОРОХОВОИ
Дней через пять вечером кто-то нетерпеливо позвонил у дверей. Я занималась (удивительно, как все быстро забывается, чего доброго, провалишься на экзаменах в университет), отпирать пошел отец.
Невнятное восклицание папы, и все затихло... Отбросив учебник, я выглянула в переднюю. Ну, конечно, долгий поцелуй крупным планом. Ох!
Я тихонечко отошла и спряталась на кухне. Пусть их целуются. Почему-то не очень радостно смотреть, как твой собственный отец целует чужую женщину, не твою маму. Хоть мама эта и ушла сама к какому-то паршивому Моржу. Черт знает что такое! Тете Ала и в голову бы не пришло самой разрушить свою семью. Она ради семьи пожертвовала бы жизнью, как и дядя Александр. Есть же такие семьи. Даже завидно.
Я поставила на плитку чайник и заглянула в холодильник - припасов, как на Маланьину свадьбу. Папа явно готовился к приему гостьи. Даже шампанское не забыл. Ну что ж, ведь это я привела Шуру в Москву...
Надо заварить свежего чаю.
- Владя!
В дверях стояла Шура в новом кримпленовом платье и модных туфлях. А как преобразилось ее лицо!
Так вот как выглядит счастливый человек! Что радость-то делает... Шура вся искрилась, сияла, опьяненная удачей, надеждами, любовью, мечтами, которые (чур, не сглазить!) начали сбываться.
- Владя! Я сказала, что поклонюсь в ножки за твою доброту. И поклонюсь...
Прежде чем я успела опомниться, Шура отвесила мне земной поклон.
- Ну и балда! - сказала я, села на пол и разревелась. Потому что видеть счастье, которому ты помог проявиться, это еще большее счастье. Я так была рада за Шуру!
- Будет вам,- сказал папа,- лучше присядем к столу. Мы вытерли слезы, засмеялись и стали таскать на стол все,
что было в доме. А папа открыл шампанское.
Он предложил тост за Шуру, за ее удачу и успехи, Шура - за меня, а я за Попова: большой режиссер и великой доброты человек.
- А теперь рассказывай, как тебя принял Попов, или я лопну от любопытства,- взмолилась я.
Шура стала выкладывать свои новости по порядку. Для начала она показала нам телеграмму, которую ей вручили в правлении колхоза без всякой подготовки... (Как у нее сердце не разорвалось?!)
Вот текст этой "исторической" телеграммы: "Немедленно выезжайте Москву для съемок главной роли фильма "Скоморохи" тчк Гостинице "Минск" вам забронирован номер с 21 марта тчк Захватите документы для оформления. Не вздумайте подстричь волосы. Режиссер Мосфильма Борис Попов".
Эту поразительную телеграмму читали и перечитывали все Шурины односельчане.
Уезжала она в воскресенье, и провожать ее явилось чуть ли не все село. Шутка ли сказать: Шурку-то Скоморохову в Москву забирают, оказывается, и вправду талант. Получился праздник вроде проводов в армию.
Все пришли принаряженные, припомаженные, мужчины чисто выбритые, в праздничных пальто.
Почему-то каждый счел своим долгом принести Шуре гостинец на дорогу. Случай был беспрецедентным, и никто не знал, как при этом полагается себя вести.
Шура - похорошевшая, повеселевшая, торжествующая, словно хмельная,тоже разряженная. Бабушка Федосья с завистью смотрит на Шуру: "Сама Москва приглашает!" А ее, Федосью, так и прожила век, не заметили, не приветили.
У бабушки Федосьи пропал голос, когда ей перевалило за девяносто лет, сейчас уже давно "боле ста". Теперь она не считает годы. Голова стала слаба на счет. Живет Федосья Ивановна у своих праправнуков - промежуточное звено вымерло, не легкие годы прошли над Рождественским.
- Уж ты не ударь в грязь лицом! - просит Федосья Ивановна и, с неожиданной гибкостью, кланяется Шуре в пояс...
Приехала Шура в Москву вечером. Устроившись в гостинице, походила по улице Горького, побывала на Красной площади и вернулась в номер.
- А почему не пришла сразу к нам, не позвонила даже? - обидчиво спросила я.
- Боялась.
- Чего?
- Всего. Что сорвется. Не понравлюсь вдруг режиссеру. Или нашел за это время более подходящую артистку. А я что... Морока ему одна со мной, пока выучит!
Первые слова Попова были:
- Это хорошо, что вы не остриглись. Распустите волосы. Шура деловито расплела косы. Волосы у нее густые-прегустые, русые и как шелк.
- Документы не забыли?
- Как можно...
- Отлично.
Затем он повел ее оформляться. Шура хотела заколоть волосы, но Попов не велел, и она ходила по Мосфильму как русалка, что ее с непривычки несколько смущало.
Шура замолчала. Перед ней стыл чай, она сидела, чуть подавшись вперед, подперев разрумянившуюся щеку, и смотрела, смотрела на отца, словно насмотреться не могла. Глаза ее так и сияли счастьем. Отец тоже забыл обо всем на свете. На Шуру он смотрел, только Шуру видел.
Да, они любили друг друга.
Я сидела не шевелясь, опустив глаза, пусть их насмотрятся.
Первым опомнился отец и быстро взглянул на меня. И чего он всегда боится? Боится огорчить, боится расстроить, боится обидеть. Это ведь счастье для него, что мама сама ушла к Моржу. Отец-то бы сроду не ушел от нее, даже к Шуре. Странный человек.
Теперь, когда я сама полюбила, я многое стала понимать. Почему-то мне жалко отца и страшно за его счастье. Все дело в том, что лучшие из поколения отца умели нести на своих плечах неимоверные трудности - военные, экономические, государственные, не могли они одного - бороться за свое личное счастье. О себе - в последнюю очередь, даже если это твоя единственная любовь.
Передо мной в какие-то доли секунды промелькнула вся жизнь отца...
Неустроенное детство. Родители его были мостостроителями. Отец кессонщик, мать - бетонщица, арматурщица, электросварщица. Тяжелая мужская работа на морозе и ветру. Они вынесли на своих плечах трудности больших строек, нечеловеческое напряжение, трехсуточные авралы, общие семейные бараки: гвалт, брань, храп, плач ребятишек.
Маленький Сережа и его братишка Саша почти не видели родителей: то они на работе (всегда торопились сдать железнодорожный мост досрочно), то спят, выбившись из сил.
Когда я расспрашивала папу о дедушке и бабушке, он почти ничего не мог о них рассказать, кроме того, что они много работали. А закончив один мост, ехали вместе со своим мостоотрядом на другой конец страны и первым делом наскоро сколачивали бараки для жилья на необжитом месте.
В их бродячей жизни менялось все: города, реки, деревья, травы, даже созвездия,- только панорама стройки оставалась привычной. Похожие на башни опоры, огромная, как радуга, арка, деревянные подмости, железобетонные пролеты, повисшие в воздухе и еще лежащие на берегу; огромные, как мамонты, краны с вознесенным в небо хоботом-стрелой.
Сереже было шестнадцать лет, когда старый кессонщик погиб при аварии. Через всю жизнь пронес Сергей жгучее сожаление о том, что так мало знал отца... Ни разу и не поговорили по душам: некогда все было.
Сережа пошел работать шофером на эту же стройку. Работал, как родители, хорошо, скоро ему дали звание ударника и доверили новехонький самосвал. Каждую свободную минуту он бежал в мастерские - изучал слесарное дело, помогал механику.
Мать не очень была довольна его выбором.
- Почему бы тебе не стать монтажником?..- осторожно спросила она как-то сына.- А то электросварщиком. У сварки - будущее. Клепаным мостам приходит конец.
- Мама, я хочу, чтоб ты наконец отдохнула. Мы поселимся в каком-нибудь университетском городе. Саша будет учиться в медицинском, я буду работать механиком, а ты отдохнешь.
- Ты не хочешь строить мосты?-несказанно удивилась мать.
Она знала, что младший сын решил стать врачом, но Сергей...
Сережа посмотрел на ее обветренное, обмороженное лицо в преждевременных морщинах, покрасневшие голубые глаза.
- Я не хочу, мама, чтобы ты работала на строительстве мостов. Это не женская работа. Тебя надолго не хватит.
- Да разве я оставлю свой мостоотряд, - вздохнула мать,- мой отец, дед и прадед клепали мосты. А сколько мы с твоим отцом построили их за свою жизнь! Перекинулись те мосты и над Днепром, и над Доном, над широкой Волгой, сколько их в одном Ленинграде и в дремучей тайге по Великому Сибирскому пути... Конечно, сынок, не устроена наша жизнь, что и говорить, но пока я жива - из мостоотряда не уйду.
- А когда не сможешь работать на высоте?
- Спущусь пониже, сынок. Но тебе всегда был не по нутру этот табор. Другим мальчишкам хоть бы что, а ты мучился. Саша... тот просто сердится, что ему мешают готовить уроки, а ты - страдаешь. Отец знал это и виноватым себя перед вами чувствовал. Только куда же ему от моста уйти, если он потомственный мостовик. Не всегда же мы были в общем бараке... иногда и квартиру получали.
- Только получим, а тут дальше трогаться...
- Цыганская жизнь, что и говорить, сынок.
- Саша будет учиться на медицинском. Что ж, мы его одного оставим?
- Почему же одного? С людьми, такими же студентами, как он.
Папе исполнилось семнадцать, когда грянула война.
Все четыре года он был на фронте. Шофером. Подвозил боеприпасы. Часто под бомбежкой. Достаточно было одного осколка снаряда, и все полетело бы в воздух.
Его мать погибла на реке Оскол. Наводили переправу под немецкими бомбами.
Папу ранили на четвертом году войны. По счастью, он был не в рейсе, а просто стоял на поляне неподалеку от землянки и покуривал после обеда. Папа рассказывал мне, что фронтовики присмотрелись и при разрыве бомбы определяли на глазок, попадет или пронесется мимо... Когда в нескольких шагах разорвалась бомба, отец, молниеносно растянувшись на земле, успел подумать: "А вот эта моя" -и потерял сознание.
Очнулся он в госпитале. Ему хотели отрезать обе ноги, он категорически отказался.
- Чудак, ведь ты умрешь! - уговаривал врач.
- Не хочу жить безногим. Не уговаривайте.
Отец был тверд. Его переправили в какой-то госпиталь под Москвой, где он пролежал около года. Там его разыскал лейтенант Александр Гусев. Радости братьев не было конца. И вся палата радовалась, глядя на них. Уж такие красивые, такие похожие, веселые, любящие братья.
Александра отпустили домой на побывку, и он мог пожить возле брата целых три дня. Главный врач разрешил ему ночевать в своем кабинете. Тогда было обговорено и будущее.
Александр, который ушел на фронт со второго курса Московского медицинского института, вернется после войны доканчивать свой вуз. А Сережа поступит на какой-нибудь московский завод поинтереснее - слесарем - и будет помогать брату материально. Постепенно приобретет хорошую рабочую квалификацию.
Так они и сделали. Один учился, другой работал, оба делали успехи. Александра после института оставили при кафедре (у него уже с третьего курса пошли научные труды). Сережа стал наладчиком станков, получил высший разряд. Оба женились. Александр защитил кандидатскую, потом докторскую. Хирург Гусев был известен не только на родине, но и за рубежом.
Отец женился рано, в первый же год после войны.
Я не раз подробно расспрашивала Марию Даниловну, что могло соединить столь разных людей, как Сережа Гусев и Зинаида Кондакова?
Она помнила, как впервые появился в цехе слесарь Гусев, фронтовик, красивый, добродушный, веселый парень, только в глазах напряжение и тоска след пережитого. Парень он был сдержанный и скромный, а работницы, изголодавшиеся за войну по ласке, уж очень беззастенчиво стали за ним бегать, не понимая, что только отталкивают его этим от себя.
Зина Кондакова пришла в цех еще девчонкой, прямо из детдома. Очень скоро она освоилась, изучила многие операции, ее поставили контролером на монтажном участке. Контролер из нее получился внимательный, аккуратный и очень строгий.
Но странно: никто ее не любил. Что же в ней понравилось отцу? Конечно, она была красива, причем все свое, натуральное. Зинаида тогда не признавала ни завивки, ни губной помады, ни даже пудры. Женское кокетство тоже не одобряла.
И так уж получилось, что неискушенный, много переживший паренек принял холодность за скромность, черствость за сдержанность, самомнение за чувство достоинства, а эгоизм даже не приметил.
За свою ошибку отец расплачивался всю жизнь. Бедный мой папка! А между тем ведь это он уговорил маму учиться. Учись, Зина, я буду помогать. Брату он помогал материально, жене помогал во всем: вернувшись с тяжелой работы, сам убирал, готовил, нянчил и забавлял сынишку, потом и дочку - меня.
И даже поняв наконец, что ошибся, отец не ушел от мамы, терпел из-за нас с Валеркой. Не мог он нас бросить. Милый, славный отец мой! Мысленно я поклялась не допустить, чтобы кто-нибудь покусился на его позднее счастье. И я больше не буду ревновать его к Шуре.
...Я налила всем горячего чаю вместо остывшего.
- Ну, Шура, рассказывай, что было дальше, а то мне уже надо идти.
- Куда? - спросил отец.
- У меня свидание. Я ведь не маленькая. Ну, Шура...
Шура вздохнула от полноты счастья и, выпив залпом чашку чаю с лимоном, продолжала свою мосфильмовскую одиссею...
- Слушал, слушал меня Попов да как схватился за голову. Сценарий-то, говорит, переделывать надо.
- Почему? - спросил отец.
- Вот и я спросила, почему? Потому, говорит, что главный женский образ у меня не тот. Теперь, говорит, знаю, каким он должен быть, и вы мне в этом помогли. Это я, значит. Вот какие дела.
А жить я буду не в гостинице. У его тети комната есть на Желтовской улице, это где-то возле улицы Горького - самый что ни на есть центр. И комната та как раз сейчас пустует. Вот она мне и сдаст ее. Тетя эта, Катериной Михайловной ее звать, говорит, что та комната счастливая: все киноартисты, которым она ее сдавала, стали знаменитыми и получили свои отдельные квартиры. Комнату эту побелят, покрасят, и я туда перейду.
- Тяжело тебе придется,- заметил отец,- много надо будет работать, учиться, читать...
- Конечно, тяжело,- весело согласилась Шура,- да ведь меня работой не испугаешь.
Я, улыбаясь, встала из-за стола, чмокнула Шуру в щеку, оделась и вышла на улицу. Им, наверно, хочется вдвоем побыть.
Никакого свидания у меня не было. Я медленно дошла до угла - было морозно, и снег хрустел под ногами - и нерешительно взглянула да телефонную кабинку.
Позвонить Ермаку? Нет, не буду. Я слишком часто звоню ему первая. Все же я позвонила, благо в кармане звенели двухкопеечные монеты. Но Ермака не было дома, только долгие гудки... Поди, с Зинкой где-нибудь беседует. Последнее время он часто встречался с Зинкой. Похоже, взял над ней индивидуальное шефство. Конечно, это его работа. Он боялся за нее. В плохой компании она теперь околачивалась. Озорники и преступник - большая разница. Пойду-ка я к матери Дана.
Мария Даниловна, как всегда, мне обрадовалась. Дала прочесть последнее письмо Дана. "Ветлуга" держала путь к родине. Дан уже сообщил капитану, что решил уйти. В апреле будет дома.
Мария Даниловна так и сияла. Но она беспокоится, попадет ли он в театральный. Ей жаль было потерянных лет. Но я не согласилась, что эти годы, когда он учился на штурмана дальнего плавания и ходил в Атлантику на "Ветлуге",- потерянные. Нет. Я рассказала ей историю Шуры...
- И Шура эта столько лет потеряла,- вздохнула Мария Даниловна.
- Да нет же, когда человек талантлив, то, куда бы ни забросила его судьба, он, как пчела пыльцу, собирает по крупице лишь то, что необходимо его таланту, что он видит своим особым зрением, и, когда попадет в благоприятные условия, из горькой и терпкой пыльцы этой образуется мед искусства, чистый и благородный.