- Она колхозница, Александра Прокофьевна Скоморохова. Эта женщина... меня любит. Редкий и щедрый дар от человека. Я тоже ее люблю. Но... ведь у меня семья. Впрочем, вся моя семья - это ты, Владька. Не мог я тебя оставить Зинаиде одну... А она бы тебя не отдала.
- Но я уже большая!
- Теперь большая. Только теперь. И то я тебе еще очень нужен. Разве не так?
У меня сдавило горло.
- Еще как нужен!
- Ну вот... Все так сложно. Я думал... Может, Зина сама от меня уйдет. Она же стыдится меня: простой рабочий. Если я перед кем и виноват, так перед Шурой. Она меня по-настоящему любит. Я тебя очень прошу, дочка, окажи ей всяческое уважение. В деревне о ней много болтают разного, но это все неправда. Просто она на всех не похожа, а этого люди обычно не любят.
- Расскажи о ней, папа.
Он закурил. Вроде бросал курить, но, видимо, опять начал.
- Голос у нее чудесный был... так пела - заслушаешься. Но... работа в поле... то морозы, ветер, то зной... Теперь голос уже не тот.
Была она замужем... Ты видела "Три тополя на Плющихе" с Дорониной? Помнишь?
- Раза четыре смотрела - и в кино, и по телевизору.
- Ну вот, помнишь там личность мужа? Хозяйственный, жадный, прижимистый, а мужик - красивый... Вот примерно такой муж был у Шуры. Только этот работал механизатором. Шура не могла ужиться с ним. Ушла. Поселилась в бывшей своей избенке на околице. Он-то все собирался продать избенку, а Шура не соглашалась: там мать жила и умерла. И бабка. И вот теперь пригодилась... Был у нее ребенок - девочка. Умерла.
Живет Шура одна. Странная она, гордая, взбалмошная. В работе безотказная: куда пошлют, туда и идет. Никогда не ищет где полегче. Мне, говорит, все равно. Ну ее и посылают!
- Папа, она телятница?
- Нет, в полеводческой бригаде работает. Она природу очень любит... Может на всю ночь уйти в лес... одна. И читать любит. Начитанная. Вот я ей все книги и посылаю. Уж очень она им радуется. Особенно если про театр или про артистов. Остановишься у нее?
Отец напряженно смотрел на меня. Даже жилки на висках вспухли.
- Если ей это будет приятно, то, конечно, остановлюсь.
- Спасибо, дочка.
Мы немного помолчали.
- Это ведь племянница Рябинина,-вдруг сказал отец.
- Эта Шура?
- Да.
- Так она двоюродная сестра Геленки?
- Да. Но она никогда у них не бывает. Геленка даже не знает ее. Одинокая она очень - Шура-то. Так ты остановишься у нее?
- Я же обещала.
Отец поцеловал меня в щеку. Бедный папка!:
Скоро пришла мама - элегантная, самоуверенная, скрытная.
Я быстро приготовила чай, но мама не захотела чаю. Она уже где-то поужинала.
Перед сном я хотела поцеловать ее (мне стало жаль, что отец ее больше не любит), но она так официально взглянула на меня, что я только сообщила, что завтра еду в командировку.
- Надеюсь, ты там не наделаешь никаких глупостей? - сказала она рассеянно.
Засыпая в тот вечер, я думала о том, какое это огромное счастье настоящая дружная семья, где все горячо любят друг друга, как у дяди.
Если бы случилось такое прекрасное чудо, и Ермак женился бы на мне, я родила бы ему четверых детей -нет, шестерых. Как бы нам было хорошо всем вместе! А папа стал бы дедушкой и уже не думал бы ни о каких деревенских колхозницах... Если бы она действительно оказалась доброй женщиной и принесла бы ему хоть немного душевного тепла и счастья.
Милый, милый мой папка!
Село Рождественское раскинулось на берегу Оки, наполовину в сосновом бору. Бревенчатые дома окружали врассыпную сосны, березы и лиственницы. Было много пней. Клуб и кино находились в древней деревянной церквушке. Сегодня шел фильм "Андрей Рублев".
Мы добрались до Рождественского к вечеру и сидели в правлении, ожидая, пока нас устроят. На стене висел портрет знатного земляка - Рябинина.
Председатель колхоза Иван Амбросимович Щибря, крепкий, коренастый, с обветренным, морщинистым, коричневым лицом, усами в виде щеточки и синими-пресиними глазами, казалось, не очень нам обрадовался, но встретил радушно и гостеприимно. Он живо определил моих спутников на постой и меня хотел куда-то поместить, но я заявила, что хочу остановиться у Скомороховой, если мне покажут, где она живет... Щибря почесал затылок (древний символический жест) и сказал, что, похоже, Шура не примет к себе. Она даже на работу сегодня не выходила: тоска на нее напала,- а в такие дни она любит быть одна.
- А вы что, знаете ее?
- Да нет. Но я хочу остановиться у нее. Книг вот ей привезла...
- От Гусева, что ли?
- От Гусева. Я его дочь.
- Вот оно какое дело. Ну что ж, идите к ней.
Он вышел со мной на крыльцо и позвал первого проходившего мальчишку.
- Василек, проводи вот шефа до избы Скомороховой. Вещи-то помоги ей донести. Здесь книги тяжелые. Если Шура не примет ее, отведешь к тете Паше.
- Ладно уж! - Парнишка взял у меня чемодан, книги и вразвалку пошел вдоль бревенчатых изб.
- Вы из Москвы? Из самой Москвы? - поинтересовался Василек.
Я объяснила, кто мы и зачем приехали.
- А, шефы... знаю.
Он сообщил мне, что учится в восьмом классе и мечтает стать агрономом, как Щибря.
- Шурка-то Скоморохова не примет вас,- предупредил он.- Она вообще не любит командировочных. К ней и не ставят, а сегодня и вовсе: у нее тоска...
Меня поразило, что и председатель колхоза, и мальчишка-школьник упоминали о Шуриной тоске как-то просто, по-деловому, как если бы сказали: "У нее грипп". Невозможно было представить, чтоб в Москве сказали о ком-либо: сегодня не вышел на работу, у него тоска.
Я сказала об этом Васильку.
- И у нас так не говорят,- подтвердил он,- так ведь это Шурка Скоморохова. Она безотказная, понимаете? И с температурой выйдет на работу, если надо. Куда никто не хочет идти (ну, тяжело или невыгодно), так за ней посылают. Чудачка она, но с ней не соскучишься! А вообще - безотказная!
- Она тихая?
Василек так и прыснул. Едва чемодан не выронил от смеха.
- Чего нет, того нет. Достается от нее на собраниях всему начальству. Щибря - первый председатель колхоза, который ее уважает. Остальные-то, до него, ни во что ее не ставили. Прежнего-то председателя из-за Шурки и сняли. Приехало районное начальство на перевыборы. Все честь по чести. Хотели опять его же рекомендовать.
А Шурка начала задавать свои вопросы - хоть стой, хоть падай. Секретарь райкома так рассердился: или, говорит, председателя за такие дела сажать, или Скоморохову за клевету.
- Ну и что?
- Председателя сняли.
- А на Щибрю она ничего не говорила?
- А что про него скажешь, если он не для семьи, а для народа живет. У нас ведь все на виду.
Я посмотрела на Василька. Белобрысый, курносый, загорелый, брови совсем белые - выгорели, что ли? Одет в телогрейку, теплые штаны, валенки...
Мы подошли к Шуриной избе. Бревенчатый, покосившийся домишко стоял на краю обрыва, у излучины замерзшей реки. Отсюда виднелись желтые отмели Оки и синеющие неоглядные лесные дали.
Пока мы дошли, уже опустились сумерки, по всей деревне вспыхнул электрический свет и у Шуры засветились маленькие окна.
Василек заглянул в незанавешенное окно, я последовала его примеру. У накрытого клеенкой стола сидела молодая женщина в сером пуховом платке на плечах. Опустив руки на колени и раскачиваясь, она пела.
- Не подумайте, что она пьяница какая,- зашептал мне в ухо Василек.Некоторые болтают про такое - это неправда. Настроение у нее плохое, тоска. Пока не перепоет всех песен (любимые по нескольку раз), не встанет.
- И часто так бывает?
- В год два-три раза... День, а то два. Будем заходить? Василек явно робел. Я постучала. Никакого ответа. Постучала громче, потом очень громко... Никто не отзывался. Я открыла дверь и вошла в избу. Шура и тут не обратила никакого внимания.
Василек поставил в сенях мои вещи и обратился в бегство. Я тоже почему-то оробела, но взяла себя в руки. Я поняла, что перебивать Шуру не следует. Тихонечно разделась у порога, пальто повесила на гвоздь, внесла вещи, на цыпочках подошла к сундуку, накрытому льняным рядном, и, смирнехонько усевшись на сундуке, стала слушать пение Александры Скомороховой.
...Я ли в поле да не травушка была,
Я ли в поле не зеленая росла,
Веяли меня, травушку, скосили,
На солнышке в поле иссушили ..
- выводила она чистым, может, чуть с хрипотцой, задушевным голосок. На обожженном морозом и ветром и все равно прекрасном лице застыло какое-то непередаваемое выражение боли и восторга одновременно. Большие зеленые глаза смотрели сквозь вещи, будто она видела что-то незримое для меня.
...Я ли в поле не калинушка была,
Я ли в поле да не красная росла,
Взяли калинушку поломали,
В жгутики меня посвязали...
Не знаю, пела ли ока это, жаловалась ли, умоляла ли кого-то пощадить ее, удивлялась ли равнодушию, одно знаю: она невыносимо страдала, и я страдала вместе с ней...
А Шура уже пела другую песню безо всякой паузы, я даже не сразу заметила переход.
Я кручину никому не покажу,
Темной ночью выйду в поле на мажу,
Буду плакать, буду суженого звать,
Буду слезы на дорогу проливать.
Шура перестала петь, с минуту молча смотрела на меня, потом опять запела. Она не пела целиком ни одной песни. То ли ей не все нравилось, то ли она забывала у песни начало или конец.
А потом она запела "Огромное небо"... Эту песню я совсем недавно слышала в сотый раз по телевизору в исполнении певицы с мировой известностью и, как всегда, прослушала с наслаждением. У этой безвестной колхозницы пусть не такой хороший голос - уже не тот, не сберегли, ведь на ветру, на морозе каждый день,- но петь с таким чувством, драматизмом, естественностью...
Почему отец ни слова не сказал мне об этом? Неужели она ни разу при кем так не пела? А может быть, ни при ком так не пела, и я лишь случайно попала в ее дремучий звездный час? На деревне все говорят: голос уже не тот. И не посылают больше даже на конкурсы самодеятельности...
А дело не в голосе... в чем-то совсем другом. Я была потрясена... В этой глухой деревне, на реке Оке, живет человек с могучими и сильными чувствами и может эти чувства выразить захватывающе...
Комок у меня подступил к горлу. А она уже пела что-то свое, деревенское... Пригорюнилась, подперла румяную, обветренную щеку кулачком, опять сложила кисти рук на коленях, потом положила руки на стол... На лице сменяется одно выражение другим, как тень от облака скользит в солнечный ветреный день. И до чего же русское, крестьянское это выражение рта, глаз, подчеркнутое то исчезающей, то появляющейся морщинкой на переносице...
Ой, да ты, ка-а-а-а-линушка!
Ой, да ты не стой, не стой
На горе крутой!
Тебя ветер бьет,
Тебя дождь сечет.
Теперь Шура ходила, нет, металась по избе. Она была высокая, статная, сильная, гибкая, было в ней и какое-то непередаваемое врожденное изящество. Густые русые косы небрежно закручены на затылке в тяжелый узел, который оттягивает голову назад.
Ой, да ты, калинушка,
Лазоревый цвет!
Я слушала Александру Прокофьевну и думала: что значат эти ее приступы тоски? В городе сказали бы: "на нервной почве". Но на вид она такая здоровая, крупная, сильная женщина. Почему же колхозники принимают эту ее "тоску"?
Жизнь сложилась иначе, чем жаждала ее душа. Да и обид было немало. В обидах ли дело, в обостренной ранимости Шуры или в чем другом? Горькая жизнь разводки, смерть ребенка, одиночество женщины, полной сил и здоровья...
И я вдруг подумала: по своей ли дороге она идет или по случайной, куда ее позвали обстоятельства рождения и окружающей жизни, а она и пошла, не догадываясь, не смея догадываться о своем настоящем? Что если все, кто встретились на ее жизненном пути, страшно и несправедливо ошиблись в Шуре, не поняв или не поверив, что рядом с ними живет и увядает огромный талант?
Я, выросшая в столице, никогда не слышала, чтобы кто-нибудь так пел. Лучше поют, но так - никто. Она же в каждой песне другой человек. Она же перевоплощается то в робкую девушку, то в удалого молодца, то в бойкую свашеньку... Она и слушателей заставляет перевоплощаться. Конечно же, она артистка! И я представила, что если голос ее пропадет окончательно, то талант ее все равно останется с ней. Шура сядет тогда к столу и будет мысленно петь, как мысленно слушал свою музыку глухой Бетховен.
Я вскочила с сундука и, в свою очередь, заходила по комнате (Шура уже опять сидела у стола и пела старинную разбойничью песнь о том, как "едут с товарами в путь из Касимово муромским лесом купцы..."). Неужели может быть, что талант как птенец в яичной скорлупе: в конце концов он пробьет скорлупу, но... вдруг уже будет поздно?
Сколько ей лет? Кажется, папа сказал двадцать семь. А вдруг уже поздно? Нет, не может быть, талант еще живой, не засох, как растение без воды. Надо что-то предпринять.
Шура перестала петь. Она внимательно смотрела на меня.
- Откуда ты взялась? - спросила она.- При тебе так хорошо поется.
- Из Москвы. Я - Владя Гусева.
- Владя?! Сергея Ефимовича дочка? - Шура даже просияла от радости.- Ох, ты, наверное, голодная? Что ж сразу не сказалась?
- Я слушала...
- Ох, как неловко получилось!
- Что вы, большое спасибо за песни!
Шура недоверчиво взглянула на меня, махнула рукой и, накинув на голову платок, побежала в погреб.
Пока она растапливала печку, ставила самовар, накрывала на стол, я умылась, причесалась, распаковала книги и уложила их двумя высокими стопками на табурете.
Шура даже охнула, руками всплеснула, бросилась было рассматривать книги, но засмеялась и опять принялась хлопотать у стола.
От огня сразу стало тепло и уютно, а я порядком продрогла.
Только теперь я внимательно осмотрелась. Странный это был дом, как и его хозяйка: здесь соседствовали вещи, казалось бы, несовместимые.
Бревенчатая изба была просторна, но состояла из одной-единственной комнаты. Русская печь отделяла "зону" кухни, как сказала бы моя мама. Печь располагалась челом к выходной двери, но я отродясь не видела, чтоб печка стояла не параллельно стенам, а наискосок, будто кто-то сдвинул ее могучим плечом с места да так и оставил.
Чистая желтая скамья, на ней бочонок с водой из колодца и расписной деревянный ковш. Полка для посуды над кухонным столиком, а на полке подлинная русская керамика - глиняные кувшины, блюда, кружки. А некрасивое Шура прятала в старинный узорчатый шкафчик.
В комнате бабушкина отполированная временем прялка, а в углу телевизор "Славутич", приемник "Сакта". Для книг стеллаж, который Шура заказывала плотнику-односельчанину,- грубоватые полки из сосновых досок, доверху наполненные книгами. Пришвин, Чехов, Паустовский, Толстой, несколько томов Достоевского, Есенин, Твардовский. Много популярных научных книг, брошюры по агротехнике, полеводству, а все остальное - о театре, об актерах...
Вот куда звало ее призвание. Значит, я не ошиблась. Значит, это еще мало - иметь талант... Можно иметь талант и быть моряком или колхозницей... Значит, кроме таланта надо поверить в себя и приложить много, очень много труда - быть целенаправленным. Да, некоторые не могли найти себя сразу и бродили по обочинам дороги, а то и совсем теряли свой путь...
Но при чем тут я, у которой нет никаких талантов? Если я встретила и поняла Александру Скоморохову, значит, это недаром... значит, на мне лежит какая-то обязанность? Долг? Ответственность!..
Даниил тоже ошибся и потерял несколько лет жизни, но он такой сильный, мужественный, настойчивый - он всего добьется. А Шура... Что-то такое с ней случилось, что уничтожило веру в себя, и остались только эти приступы тоски о несбывшемся...
- Иди ужинать, Владя! - позвала меня раскрасневшаяся от огня печи Шура.
На столе дымились разогретые щи со сметаной, жареные бараньи ребрышки, огромные ломти пахучего ржаного хлеба, испеченного на поду, кислое молоко в глиняной бадейке.
Быстро утолив голод, мы уже не торопились, пили чай с медом и разговаривали.
- Будто родня приехала,- радостно произнесла Шура.
- Будто к родным приехала,- одновременно сказала я. Мы обе засмеялись.
- Как живет Сергей Ефимович? - нерешительно спросила Шура.- Значит, еще не забыл меня? Книги шлет по почте и с оказией, письма, а сам не едет: не хочет, знать, видеть меня. Ты, Владенька, не подумай, что я какая разлучница. И в уме у меня не было семью разбивать. Будь ты постарше, я бы тебе подробнее объяснила, как все сложилось у нас. Он ни в чем перед женой не замаран - не изменял ей. Просто пожалел меня в одиночестве моем. Да знаешь ли ты, какой у тебя отец, Владенька? Редкий человек... Душевный! Отзывчивый на людскую беду. Ведь сколько он мне хотел помочь. На завод звал, в общежитие хотел устроить, ведь я бы тогда в самодеятельности могла участвовать... а там глядишь... Все-таки Москва...
- Ну и что же, почему не поехали?
Шура облокотилась о стол, подперла кулачком щеку.
- Зачем мне московский завод... там людей хватит. В колхозе-то руки позарез нужны...
Она чего-то не договаривала.
- Шура, а вы никогда не пытались поступать учиться в какую-нибудь студию или театральную школу?
Шура жгуче покраснела. Зеленые глаза ее сузились.
- Пыталась, Владя... Обсмеяли меня, и все...
- Но почему, по-моему, у вас большой талант...
- Ты правда так думаешь?
- Я уверена в этом. Как могли... и чего тут смешного, не понимаю.
- Деревенщика, вот что смешного. Не могу рассказывать... Не неволь.
- Надо было терпеть, пусть смеются. А что вы читали? Оказывается, Шура приготовила ни мало ни много: монолог Марии Стюарт перед казнью. Произношение у нее было тогда местное. В Рождественском порой вместо "ч" произносят "ц". Много и других особенностей диалекта. Кто-то из комиссии захихикал, и это сразило Шуру: обсмеяли!
- Окончила-то я поначалу только восемь классов,- рассказывала она,-пошла работать в колхоз: братьев надо было в люди выводить. Десятилетку оканчивала уже в вечерней. А пыталась поступать в театральное училище имени Щепкина уже после развода с мужем и смерти ребенка, двадцати трех лет от роду.
- А сколько вам сейчас? Шура усмехнулась безнадежно.
- Мое время прошло, Владенька, мне двадцать семь лет...
- Я не верю, что прошло. И вы сейчас говорите очень правильно московский выговор.
- Работала над собой... не знаю только, зачем. Читала вслух классиков, слушала радио, телевизор. Пластинки у меня есть. Изучала русский язык. Только это все... Разве что для души.
- Почему же с вашим образованием вас не поставят... ну хоть завклубом?
- Так рук не хватает... Щибря ко мне хорошо относится, теперешний наш председатель. Ставит вот меня бригадиром полеводческой бригады. Отпуск мне дает в феврале. А с марта начну работать бригадиром.
- И куда вы поедете в отпуск?
- Куда ехать? Некуда ехать. По лесу гулять буду, начитаюсь вволю. Мне ведь еще никогда отпуск не давали: сроду работы невпроворот. А Иван Амбросимович все честь честью, как положено по советским законам. Хороший человек. И жена у него хорошая. Он агроном, она - врач. Всю жизнь по деревням мыкаются. А теперь вот он в Рождественском, она в райцентре больницей заведует. Все на свидания друг к другу ездят, как молодые. Так любят друг друга, смотреть на них радостно.
- Шура! У меня есть план....
- Какой?
- Как вам помочь стать артисткой... Растроганно и недоверчиво взглянула на меня Шура.
- Вся в отца. Такая же добрая. Он все хотел помочь... Мне уже нельзя помочь: мое время прошло.
- Шура! Если вы хоть чуточку любите моего отца и меня, не мешайте мне помочь вам. Хорошо? Обещаете?
- На завод работать не пойду.
- Я не зову вас на завод. Зачем он вам? По-моему, вы очень талантливы. Надо, чтоб вас прослушал какой-нибудь хороший режиссер.
- Он и слушать не станет. Колхозница с Оки. Под тридцать лет. Тоже мне - артистка.
- Я знаю, что делать. Только помните, вы обещали мне не мешать.
У Шуры задрожали губы. Она еле сдерживала слезы. Мне она, конечно, не верила. Не важно. Я верила за двоих. Быть этого не может, чтобы в нашей стране погиб ни за что ни про что большой талант. Я в нее верю!
Глава двенадцатая
ЧТО ДЕЛАТЬ С ТАЛАНТОМ?
Рано утром мы пошли к Щибре, чтоб застать его дома, и я переговорила с ним.
Шура стояла рядом потупив глаза, постукивая ногой в валенке, показывая всем своим видом, что в этой затее она ни при чем. Она испытывала явную неловкость. А Щибря - вот молодец! - понял меня с первых слов.
- Хотя бы три дня,- сказала я в заключение,- прошу отпустить Александру Прокофьевну только на три дня.
- Могу на все время вашего пребывания здесь - в счет ее отпуска.
Разрешил милый Щибря и записку заведующему клубом написал насчет магнитофона.
По дороге в клуб мы встретили наших ребят, и я сообщила им, чтоб на меня не рассчитывали: есть более важная работа.
Наш бригадир - механик Лавриненко вытаращил глаза.
- Какая это еще работа? Что за самодеятельность. Будешь выпускать стенгазету.
- И без меня выпустят. Повторяю, есть более важное дело. Я уже договорилась с председателем колхоза. Если хочешь, могу объяснить...
Я коротко объяснила.
- Как хочешь, Гусева, влетит тебе от Юрки Савельева. А мы будем помогать по ремонту тракторов.
- Вот молодцы! Пока, ребята!
Трепки мне от Савельева, конечно, не миновать, но это будет в Москве и не раньше как через неделю.
Завклубом, прочтя записку Щибри, выдала нам магнитофон без излишней проволочки.
Все дни моего пребывания в Рождественском мы с Шурой работали до полного изнеможения. Она пела перед магнитофоном свои любимые песни. Я подбирала монологи и диалоги, иногда в полтона подавала ей реплики. О, какая это была Аксинья в "Тихом Доне"! А какой комиссар в "Оптимистической трагедии"! Мы выбрали из этой трагедии самые потрясающие места.
Я ее фотографировала. У меня аппарат "Киев", подарок папы после окончания школы. Я снимала Шуру, пригорюнившуюся за столом, с ухватом у печи, смеющуюся на крыльце, во дворе возле бревенчатой избы, рядом с соседской коровой, на берегу, на улице, в поле среди сугробов снега, в лесу, на реке у- проруби, на кладбище, на дороге, уходящей за горизонт, с курами, с собакой.
Я не просто снимала Шуру, я заставляла ее играть...
Я не знаю, кто из нас больше вымотался - я или Шура. Она-то родилась артисткой, но я-то ведь отнюдь не режиссер и не оператор, а, чтоб победить, мне надлежало быть сейчас и тем и другим.
Неожиданно помог Василек. У преподавателя фиалки был киноаппарат, которым он настолько владел, что далее получил вторую премию на каком-то конкурсе кинолюбителей. И этот физик Валентин Сергеевич согласился снять Шуру в короткометражном фильме. Придумать сценарий он предоставил мне.
Я не спала всю ночь.
Шура исключительно вписывалась в окружающий пейзаж. Надо было и снимать ее на фоне этого пейзажа. Леса, луга, растения и животные - все самое, самое русское. Здесь можно было найти песчаные холмы и глубокие карстовые воронки, живописные озера, ручьи и речки в глухом лесу. Можно было встретить лося, белку, зайца, барсука и даже медведя, только они сейчас спали в своих теплых берлогах. Летом можно увидеть бобров. До самой Каширы тянутся дремучие смешанные леса и сосняки. Пусть это все "играет" на Шуру...
Я не придумала ничего лучшего, как сделать Шуру женой лесника, которого потом убивают браконьеры.
Физик очень увлекся съемкой. Правда, все получалось не так быстро, как мне хотелось. О том, чтобы увезти с собой готовый фильм, не было и речи. Пока нашли парня на роль мужа (здешний зоотехник), пока нашли лесничего (согласился играть математик), пока репетировали, пока начались съемки, мне уже пора было ехать (остальные шефы уехали два дня назад - в пятницу).
Договорились, что киноленту мне вышлют домой, как только она будет готова. Ничего не поделаешь. Во всяком случае, у меня была масса снимков и магнитофонные записи. Физик дал мне порядочный список всяких фото- и кинопринадлежностей, которые я обещала достать в Москве и срочно прислать.
Накануне отъезда Шура повела меня на берег, где она будет "сидеть у тела убитого лесника".
Было очень тепло для конца января - около нуля, но снег в лесу почему-то не таял. Вдоль реки вела укатанная дорога, поэтому мы не взяли лыжи. Нам стало так жарко, что мы даже перчатки сняли.
На Шуре была черная дубленка (испокон веков в Рождественском выделывают такие дубленки, а также катают валенки), красный шерстяной платок и старые валенки. Новые она дала надеть мне. Мы разговаривали по душам. Она не очень верила в мою затею найти режиссера, но все же вся эта сценическая возня подняла у нее дух. Шура вообще была одинока, но она еще страдала от творческого одиночества...
Потом как-то получилось, что я рассказала ей про Ермака, про Даниила и его мать (рассказала и о последнем письме Даниила), про семью Рябининых - ее родственников.
Шура знала всю историю с Зинкой и очень жалела ее. И вот тогда у нас произошел разговор, который мне впоследствии не раз вспоминался.
- А Ермак этот, видно, очень хороший человек, и он любит тебя,раздумчиво сказала Шура.
- Совсем нет, что ты, Шура!
- Пусть он еще сам не понял этого, но его уже потянуло к тебе. Иначе бы он и на дачу к Рябининым не поехал.
- Так ведь я тебе объяснила...
- Он мог милиционера прислать охранять вас, а он воспользовался первым предлогом, чтоб еще раз увидеть тебя.
- Ничего ты не поняла, Шура.
- Я все поняла. Еще вспомнишь мои слова. Я только боюсь, что ты из тех людей, у которых жалость всегда будет сильнее любви...
- Не понимаю...
- Вот тебе за меня выговор в комсомоле влепят да еще командировочные из зарплаты вычтут, ты ж никакой культработы не организовала, только со мной возилась... Потому что тебе меня жалко стало.
- При чем тут жалко - судьба артиста решается.
- Ты ведь сейчас всем готова пожертвовать, лишь бы я стала артисткой. Вот ты какая, Владя... Если я... и вправду стану, то при всем честном народе в ноги тебе поклонюсь. Ведь теперь, если бы ты даже отступилась... Я-то уже не отступлюсь. Я было потухла, а ты зажгла меня, как лампу.
Подошли к берегу и остановились. Синеватый лед Оки сверкал на солнце. С верхушек прибрежных дюн ветер сдул снег, обнажив желтый сырой песок.
Здесь была родина и моих предков - лощины и косогоры, ельники и березняки да вечнозеленые боры. Крохотные синички-московки старательно объедали шишки, вытаскивая семена из-под чешуек. Когда мы подошли, вспорхнула шумная стайка.
- Здесь есть родничок, который никогда не замерзает,- сказала Шура.
- Почему?
- Не знаю. Не замерзает даже в самые лютые зимы. Вот иди сюда, за мной.
В густо заросшем осинником и кленом овраге Шура показала мне родничок. Он был так засыпан прошлогодними палыми листьями и снегом, что его не было видно. И только по тому, как шевелились сухие листья, будто под ними живой зверек, можно было догадаться, что здесь рождается ручеек. Маленький, забитый, он тоже впадал в Оку.
Мы постояли, подивились чудесному родничку. Снег насыпался нам в валенки и за воротник.
- Вот надо быть таким, как этот родничок,- сказала я,- не замерзать ни при каких обстоятельствах. Пошли репетировать.
Мы выбрались из оврага, высыпали снег из валенок и медленно пошли обратно.
- Я постоянно повторяю, что в десятилетке учила,- сказала Шура.- Боюсь забыть. Все кажется, что мне это еще пригодится. На прополке работаю или сено копню, а сама повторяю. Например, алгебра: одно уравнение с двумя неизвестными имеет бесчисленное множество решений. Или: если уравнение имеет дробные члены, знаменатели которых содержат неизвестное, то корни этого уравнения должны быть подвергнуты испытанию. Постоянно что-нибудь в голову лезет такое... Странно. Позавчера весь день занимала одна цитата... Просто из газетного очерка. Соловейчика. Прочесть?
- Прочти.
- Я ее записала. Вот она: "У человека две жизни: та, которой он действительно живет, и та, которой он мог бы жить. Нереализованная, непрожитая жизнь эта каким-то образом отражается на жизни действительной.
И чтобы до конца понять человека, надо представить себе, как он мог бы жить, попади он в совершенно другие обстоятельства. Я думаю, что это относится к каждому..."
Затем Шура читала мне стихи Багрицкого. Не дочитала, забыла, как дальше, и расстроилась.
- Там есть такая хорошая строка, Владя... "Веселый странник, плакать не умевший..." Забыла... Надо же!.. А зачем мне это? Что толку? Лишь будоражит попусту душу. Начитаюсь стихов, а потом тоска нападает.
Шура махнула рукой.
- А на празднике жизни меня обошли,- добавила она и замолчала надолго.
Я вдруг вспомнила, как подумала дома, что папе, пожалуй, будет лучше с простой женщиной, колхозницей, если они с мамой так и не смогут найти общего языка. Так не понимать родного отца. Не простоты, а сложности человеческой искал он, устав от примитивности чувств и мыслей, потому что в маме все было до ужаса прямолинейно и примитивно.
Мы проговорили с Шурой весь этот последний мой вечер в Рождественском.
Она рассказала о своей прабабке. История Авдотьи Финогеевой тоже заставила меня о многом задуматься.
Авдотья Ивановна была замечательной русской женщиной, самородком. Будучи совсем неграмотной, она сама сочиняла и знала на память сотни песен и сказок. Послушать ее приходили из далеких деревень...
Утром Шура взяла у Щибри лошадь и отвезла меня на станцию.
- Жду фильма, тогда пойду по театрам,- сказала я, прощаясь.
На самом деле я решила не ждать фильма, а немедленно начать поиски режиссера, способного понять и признать талант Александры Скомороховой.
Когда поезд тронулся, Шура заплакала и побежала за вагоном. Я сама чуть не разревелась, но еще раз сфотографировала ее - последний кадр, пленка кончилась.