Вечером они сидели за накрытым холщовой скатертью круглым столом — Лиза, отец, Иван Владимирович и вполголоса разговаривали, так тихо, что я не слышал слов. Лиза была совсем девчонкой загорелой, тоненькой, хрупкой, с двумя тёмными косами, только глаза были очень светлые, серые. Я часто вспоминал Ивана Матвеича, Афанасия Афанасьевича, Ефимку, Маргошку, Сеню Сенчика, седую машинистку Марию Федоровну — всех бурунских, но ни о ком я так не тосковал, как о сестре. Я знал, как ей тяжело теперь, когда она, может, и надежду потеряла, что мы с Фомой вернёмся. А каково отцу?
Нас так и не нашли, и всё же мы не погибли. Фома утверждает до сих пор, что Каспий не хотел нашей гибели. Море расступилось, и мы прошли с островка на берег. Вот как это произошло.
Дней восемь дул свежий баллов в шесть восточный ветер, угоняя воду от берегов. Островок наш увеличился раз в десять, обнажилось все дно вокруг — песчаное и плотное.
24 или 25 января — мы сбились в подсчётах — ветер настолько усилился, что согнал остатки воды — море освободило нам путь.
— Ну, Яша, нужно идти, — сказал Фома торжественно, — не скрою от тебя, можно легко погибнуть... Стоит стихнуть восточному ветру, волны устремятся назад... Такой сгон долго не продержится — от силы три-четыре часа. Но и здесь мы пропадём. И... давай на всякий случай простимся.
Мы обнялись и трижды поцеловались. Вещи оставили на островке — налегке надо было идти. Я только и взял, что лоцию и компас, а Фома — сети. Мелочи рассовали по карманам.
Сначала идти было хорошо, по морскому слежавшемуся песку с ракушкой. Мы шли часа два, торопливо и молча, спешили изо всех сил, а ветер стихал и стихал.
Осталось, может, какой километр дойти, когда ветер сменился на обратный — юго-западный... И, как на грех, почва стала илистой и вязкой. Мы напрягали все силы, чтобы вытаскивать ноги из чавкающего, засасывающего ила. Казалось, что мы не подвигаемся. Фома оглянулся назад, в глазах его отразился ужас, как в тот час, когда, разбуженный мною, он увидел приближающееся море.
— Неужели обманул? — бормотал он по своей привычке вслух. — Что же, как кошка с мышами играет?
Это он говорил о Каспии, упорно одушевляя его. Во всём Фома был нормальный человек, кроме этого пункта.
Море догоняло нас, а проклятый ил не давал идти — в точности, как в моих снах. Я выбился из сил, у меня померкло в глазах, стало дурно. Но я взял себя в руки и некоторое время шёл как слепой, ничего не видя.
— Эхма! — горестно воскликнул Фома и, нагнувшись, бережно положил сети.
Дурнота окончательно сломила меня, смутно я почувствовал, как Фома взвалил меня к себе на спину, словно куль с рыбой.
... Пришёл я в себя на берегу. Я лежал на склоне песчаного холма, надо мной наклонилось желтоватое небо с быстро бегущими разлохмаченными тучами. Фомы не было. Рядом валялся на песке его бушлат. Вскочив на ноги, я бросился искать Фому.
Я сбежал к морю и сразу увидел мокрого, сердитого Фому, барахтающегося в воде. Он громко кричал — не мне. Как только волна откатывалась назад, он поднимался и, что-то волоча за собой, пробегал вперёд на несколько метров, потом волна опять с шипением сбивала его с ног, норовя вырвать то, что он тащил.
— Чёрта с два, — орал Фома, — не отдам!
Всё же он выбрался на берег, волоча за собой растрёпанные, спутавшиеся сети. Я помог ему оттащить их подальше от воды.
— Тебе лучше? — спросил Фома и, наклонившись к сетям, засмеялся. — А всё-таки отнял сети! — Он стал их старательно отжимать.
— Выжми сначала одежду на себе, — сказал я настойчиво.
— Ладно, — согласился Фома и стал раздеваться.
— Спички промокли?
— Нет, они в бушлате.
Пока Фома отжимал на себе одежду и сети, я насобирал топливо для костра. Между дюнами росла серая полынь, редкие кустики кермека с сухими розовыми цветами, кусты эфедры с толстыми искривлёнными ветками, а неподалёку я открыл целые заросли селитрянки.
Насобирав как можно больше топки, разжёг огромный костёр и с улыбкой посмотрел на Фому. Наступала ночь, а страх не приходил — мы были на земле.
— Отпустил нас, старый чертяка, даже сети отдал! — радостно засмеялся Фома и лукаво посмотрел на меня.
Мы чувствовали такой подъем, что, отогревшись и отдохнув, решили идти всю ночь. Съев остатки рыбы, пошли вдоль моря на юг. По мнению Фомы, мы находились где-то между мысом Песчаным и полуостровом Мангышлак.
К вечеру чуть подморозило, песок словно пружинил, идти было легко и весело. Над морем поднялся узкий молодой месяц, будто ломтик дыни в огромной синей пиале. Море шумно катило свои волны, мы то приближались, то отдалялись от него, обходя длинные изогнутые мысы.
Странное ощущение чего-то необычного, как будто мы очутились на другой планете, пронизало меня. Странной была местность, по которой мы шли, — совсем лунный ландшафт. Светлые кратеры, отражающие, как выпуклые зеркала, свет месяца, и вытянутые склоны тёмно-жёлтых бугров. Но это была наша родная закаспийская земля. Я любил её, и Фома любил её, мы были её дети. Моряки избирают свой жребий — море, и всё же самый счастливый их час, когда они услышат крик: земля!
— Я был мальчишкой, которого бросила мать... — вдруг заговорил Фома. Он шёл, чуть наклонившись под тяжестью сыроватых сетей, даже при свете месяца он походил на бродягу, и я тоже. Мы и были весёлые бродяги Земли. — Я был школьником, которого выгнали из десятого класса за драки, — продолжал Фома, — был боксёром и получил звание чемпиона. Был линейщиком — плохим, не любил я этого дела, ты знаешь. Стал рулевым, потом капитаном промыслового судна... Это мне нравится, и я учусь заочно в мореходном училище, чтобы стать капитаном дальнего плавания. Капитаном солидным, заслуженным, на каком-нибудь крупнейшем пассажирском теплоходе я вряд ли когда стану — не тот характер! Может, подвернётся другое дело на море, которое придётся по душе... Но вот о чём целыми днями я думал там, на острове Елизаветы: надо твёрдо знать, для чего живёшь, а не просто болтаться по свету, где больше понравится. Так я говорю, Яша, или нет?
— Правильно говоришь.
— То-то и оно, что правильно. А какая у меня цель?
— Разве у тебя нет цели, Фома?
— До сих пор у меня была лишь одна-разъединая цель: добиться, чтоб Лиза стала моей женой. Мне казалось — откровенно сказать, и сейчас кажется — это главное, а остальное приложится. Но ведь Для мужчины этого должно быть мало?
— Мало, Фома, — подтвердил я сурово.
— Эхма! Может, Лиза меня за это самое и не уважает... Смотри, как нескладно со мной получается. Ты будешь писателем, у тебя призвание, талант. Лиза станет скоро океанологом, потому что хочет помочь Мальшету связать Каспий по ногам и рукам всякими дамбами. Мальшет спит и во сне это видит. А я не могу к ним примкнуть... Душа моя не вытерпит видеть Каспий побеждённым и униженным. Признаюсь тебе, если он разобьёт эти дамбы в щепы и будет по-прежнему уходить и приходить, когда ему захочется, я... я буду радоваться.
— Балда! — не выдержал я.
— Должно быть, балда! Как же можно без цели... Мне стало жалко Фому, и я решил успокоить его:
— Ещё будет, вот увидишь! Одни сразу находят свою цель в жизни, другие её долго ищут.
Мы шли всю ночь и говорили и даже усталости почти не чувствовали. Поняли мы, как устали, только утром, когда вдруг увидели среди дюн уходившие далеко-далеко телеграфные столбы. Добежав до первого же столба, я обнял его, как если бы он был родной. Он и был сродни тем столбам, что проходили мимо маяка нашего детства, где я вырос и научился мечтать. И в нём так же гудело таинственно и хорошо.
Мы пошли вдоль телеграфной линии и шли, пока не наткнулись на домик линейщика, в точности такой, как у моего отца. В нём жили муж, жена и шестеро детей. Все сначала испугались, уж очень мы были оборванные и грязные, а потом накормили, вымыли и позвонили в район. В тот же день мы связались по телефону с Лизой, спросили насчёт Мальшета, но она еле говорила от волнения, и мы ничего не поняли, только встревожились.
А на другое утро за нами прилетел самолёт и доставил нас домой — в Бурунный.
Глава восьмая
ДОМА
Когда самолёт приземлился в Бурунном, меня поразило огромное скопление народа. Я только хотел спросить, какой сегодня праздник, как понял, что это нас так встречают.
Впереди, еле держась на ногах от волнения, стояли отец, Лиза, Иван Матвеич. Мелькнуло улыбающееся доброе лицо Ивана Владимировича, каракулевая шапка председателя исполкома, лысина Афанасия Афанасьевича, пенсне Юлии Ананьевны. Были все учителя и ребята, пришли линейщики и ловцы, принаряженные рыбачки принесли с собой малых детей. Фома увидел председателя рыболовецкой артели и торжественно вручил ему сети. Нас чуть не задушили в объятиях, клубный оркестр самодеятельности играл туш, многие женщины плакали, некоторые даже причитали, а председатель исполкома произнёс приветственную речь. В общем, нас встречали, как полярников.
Всё это было бы даже приятно, если бы не то обстоятельство, что родные выглядели так, будто вышли из больницы. Лизонька очень подурнела, глаза и рот стали больше, и я боялся, что она упадёт, когда она прижалась ко мне лицом. Отец стал совсем сухонький; когда он меня обнимал, у него тряслись руки и он всхлипывал совсем по-старчески. Дорого им обошлась эта экспедиция.
Мачеха не смогла прийти: у них телилась корова. Иван Матвеич держался бодро. Он сам много раз бывал в относах и готов был к тому, что и сыну этого не миновать. Он трижды поцеловал Фому и похвалил его за то, что он не бросил колхозные сети. Целуя меня, он шепнул: «Цени сестру, любящая она у тебя, хорошая, умница». Афанасий Афанасьевич хлопал то меня, то Фому по плечу и смущённо улыбался.
Лиза совсем не могла говорить, только крепко держала меня за руку.
— Как Мальшет? — спросил я у Ивана Владимировича.
— Уже выписался... — разобрал я начало фразы, и нас повлекли в клуб, не дав и переодеться.
В клубе провели небольшой митинг, затем было бесплатное кино, а приглашённые отправились обедать к Ивану Матвеичу. Обедали в четыре потока, так как уместиться в избе все гости не могли.
Мы с Фомой переоделись в боковушке и теперь сидели на самом почётном месте, рядом с председателем исполкома. Я выпил вина и скоро опьянел — то ли с непривычки, то ли потому, что ослаб. Во хмелю я оказался на диво болтлив и так преувеличивал, повествуя о наших похождениях, что Фома толкал меня под столом ногой, а Лизонька подошла и шепнула на ухо: «Янька, не завирайся». Я только было начал рассказывать, как нас затянуло водоворотом в Чёрную пасть, но после этого обиделся и замолчал.
Ни моего вранья, ни обиды, по счастью, никто не заметил, так как гости тоже были пьяны. Все стали петь хором рыбацкие песни. Одна песня мне особенно понравилась, но, к сожалению, я не запомнил из неё ни одного слова и мотив забыл.
К вечеру исполкомовский «газик» доставил нас домой на метеостанцию — Лиза торопилась к семичасовому наблюдению. Отец сначала собирался к себе на участок — Прасковья Гордеевна просила его возвратиться пораньше, — но потом махнул на всё рукой и поехал ночевать к нам.
Пока Лизонька хлопотала в кухне, а Иван Владимирович разговаривал с отцом в столовой, я обошёл дом и двор.
До чего хорошо было дома, как уютно, как славно! Мне хотелось каждую вещь подержать в руках, поглядеть. Я так обрадовался нашей старой фарфоровой чашке с отбитой ручкой, будто встретил своё утерянное счастье. Присел за письменный стол, потом прилёг на кровать, тут же вскочил и прижался лбом к скрипучей двери. До чего я был рад вернуться домой! Я задумчиво посмотрел на бригантину с белыми косыми парусами, она по-прежнему стояла на полочке, которую я тогда смастерил, и уже покрылась пылью. Видно, эти недели, оплакивая меня, Лиза совсем к ней не прикасалась.
Я достал из кармана бушлата ещё более потрёпанную старую лоцию и положил её в свою тумбочку, на нижнюю полку, где лежали мои школьные учебники.
Выскочив во двор, обошёл вокруг все пристройки, закрыл ставни в доме. Это был всё тот же серый каменный дом на взморье, старый, обомшелый, но крепкий. Сбегал на метеоплощадку, заглянул в будки, где барографы и термографы аккуратно отсчитывали давление и температуру.
Затем спустился к морю. Оно спокойно спало, покрытое льдом, как гигантским серебряным панцирем. Высоко в небесах на фоне клочковатых облаков очень быстро летел месяц, в точности такой, как вчера, когда мы за много километров отсюда пересекали с Фомой лунные кратеры...
Вернувшись в кухню, я стал помогать Лизоньке накрывать на стол. Есть не хотелось, нас обкормили у Ивана Матвеича, но уж такая русская традиция встретившись после разлуки, беседовать у стола за бутылкой вина. Вина я больше не хотел и был доволен, что опьянение моё прошло.
Лизонька то и дело подходила ко мне, обнимала и смеялась. И за столом она не сводила с меня сияющих светлых глаз.
— Иван Владимирович, папа, да смотрите же, Янька здесь, живой и невредимый!
На Лизе была широкая клетчатая юбка и джемпер, обрисовывающий её тоненькую фигурку Тёмные густые волосы она, как всегда, заплела в две длинные косы. Я был очень обрадован, когда на аэродроме Лиза так же обняла и поцеловала Фому, как и меня. И теперь я рассказывал, какой Фома молодец, как геройски вёл он себя и спас мне жизнь — в какой уже раз! Когда я рассказал, как Фома растаивал на груди лёд в кружке для меня, отец разволновался и стал сморкаться, а Лиза говорит:
— Если я не потеряла веры до конца, когда тебя уже никто почти не ожидал увидеть живым, то лишь потому, что знала — с тобой Фома.
Фома был лёгок на помине. Он, конечно, не усидел дома, завёл мотоцикл и скоро стучался в нашу дверь. Он вымылся, побрился, надел новый костюм. На правах спасённого, Фома опять стал целовать Лизоньку Она отбивалась, смеясь и отклоняя лицо.
И вот мы опять все вместе, дома, сидим за круглым столом. На белоснежной скатерти домашние пироги, мёд, мочёные яблоки, бутылка кагора. Разлито вино по рюмкам, ещё раз выпили за наше спасение.
Ну, рассказывай, Яша, всё по порядку! — требует Лизонька.
Мы с Фомой дружно протестуем:
— Нет, сначала вы рассказывайте.
Новостей оказалось много, больше плохих, чем хороших. Вот что рассказал Иван Владимирович.
Мальшет и Охотин тоже попали в обледенение. Как мы с Фомой и предполагали, они пытались спастись вместе. Много раз приземлялись, сбивали лёд, всё же добрались до берега, до твёрдой земли, когда вдруг «забарахлил» мотор и снова пришлось сесть. Охотин долго возился с мотором, пока не извлёк из карбюратора прохудившийся поплавок. Запаять было нечем. Друзья решили передохнуть в хвостовом отсеке, а потом идти пешком. Чехлами задраили проход, но усиливающийся штормовой ветер стал так раскачивать самолёт, что пришлось вылезти и получше укрепить его верёвками и пешнями. Несмотря на это, шторм перевернул самолёт и вместе с. верёвками тащил его по берегу, пока не сломал.
Утром решили идти на Астрахань, так как пищи у них никакой не было. Накануне Охотин захватил с собой несколько аварийных посылок для рыбаков (как и Глеб), но сумел их по пути сбросить на затёртые во льдах реюшки. (Тому, что у нас первые дни была пища, мы, следовательно, обязаны лишь небрежности Глеба — он не доставил посылки по назначению — и его страстному желанию облегчить как можно более самолёт.)
Идти по сугробам, да ещё голодными, невыспавшимися, было тяжело. Иногда натыкались на незамерзающие озера, усиленно паровавшие на морозе, приходилось их далеко обходить. А на третий день преградили путь непроходимые черни — сплошные заросли высокого камыша, занесённые снегом, под которыми хлюпала вода. Пробирались звериными тропами, по пути удалось поймать несколько птиц, которых зажарили на костре и съели.
Только на шестые сутки, обессиленные и обмороженные, добрались до какого-то промысла, где им оказали первую помощь. Мальшет отделался более легко, а Андрею Георгиевичу пришлось полежать в больнице — у него было обморожение второй степени.
— Первые их вопросы были о вас и о Глебе... Они, чем могли, помогали поискам, даже Андрей Георгиевич, лежавший в больнице... — закончил на этом Иван Владимирович. Дальше ему явно не хотелось продолжать.
— А Глеб? — спросил я.
Лиза сказала, что он жив и здоров, но... как он искал нас, где, почему нас не подобрали?
Лиза переглянулась с Турышевым и усмехнулась недобро. — У него умер отец... — сообщила сестра.
— Умер? — вскричали мы с Фомой одновременно.
— Да, умер. Глеб сначала ездил на похороны, а потом вернулся за увольнением. Теперь он уже окончательно переехал в Москву. Мне писала жена Андрея Георгиевича, что Глеб даже не зашёл к нему попрощаться в больницу... наверное, боялся его проницательности.
— Боялся... почему?
— Глеб добрался до Астрахани благополучно, в половине восьмого уже приземлился на аэродроме. Почувствовав, вероятно, полную невозможность признаться в том, что он высадил вас посреди моря на лёд (он же самолюбив и горд до крайности!), Глеб объяснил так... Ох!... Он сказал, что самолёт обледенел, не мог вывезти троих, и он оставил вас с тюленщиками из казахского колхоза... Тюленщики направлялись домой на лошадях и охотно захватили вас.
— Вот мерзавец!... — даже как-то растерялся Фома. — Он подлый, о, какой он подлый! — воскликнула Лиза и заплакала.
Отец осторожно дотронулся до её волос.
— Доченька, не плачь, вернулись ведь.
— Львов сказал, что перепутал название казахского колхоза, откуда были тюленщики, — вздохнув, стал продолжать Турышев, — поэтому, вместо того чтобы выслать самолёты на поиски, вас искали по колхозам. Были запрошены все районы, никто о вас не слышал. Как сквозь землю провалились.
— Мерзавец! Попадись он мне теперь! — сжал кулаки Фома.
— Ну и как же?—торопил я.
— Охотин узнал эту историю и что Глеб спешно увольняется, ну и заподозрил его... Собственно, причина увольнения была ясна — переезд в Москву в связи со смертью отца, освободившейся квартирой и прочим, о чём Глеб предупреждал давно. И всё же Охотин заподозрил неладное. Он прямо из больницы позвонил в авиационный штаб, а заодно и в прокуратуру и высказал свои догадки. Лишь тогда начались поиски в море... Через двенадцать дней после того, как вы уже попали в относ. Глеб упорно отрицал, надеясь, верно, что вы уже погибли и никто ничего не узнает. Теперь ему не вывернуться.
Из комсомола его, конечно, исключат. Охотин говорит, что Глеба спишут на землю и, может, отдадут под суд. Львов был лётчиком по ошибке: ему не хватало моральных данных. Отец и сестра не верили в него как лётчика, считая слишком слабохарактерным да и физически слабоватым. Они ошиблись. Глеб оказался более крепким и более волевым, нежели они ожидали. Он прекрасно овладел техникой пилотажа. Но... одна техника — этого всегда и во всём слишком мало. Надо прежде всего быть человеком.
Так говорил Иван Владимирович, но это были мои мысли и мысли Фомы. Как странно бывает слышать твоё заветное, высказанное другим человеком, и какую это даёт радость!
— А где сейчас Мальшет? — спросил Фома. Он был очень взволнован. Видно, здорово расстроился.
— Мальшет отозван в Москву, он же на работе. Андрей Георгиевич выписывается на днях из больницы, — пояснил Иван Владимирович.
Лиза вскочила, чуть не опрокинула стул, и, порывшись в письменном столе, подала мне пачку телеграмм от Филиппа. Все они были об одном: «Телеграфируйте, если что узнаете нового. Филипп»; «Звонили из штаба, начались поиски в море. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, будь мужественна, они будут найдены. Филипп»; «Дорогой Иван Владимирович, добился отсрочки вашего поступления институт, поберегите Лизу. Филипп»; «Из штаба заверяют: скоро будут найдены, крепитесь. Филипп»; «Лизонька, береги себя, не отчаивайся, они не пропадут, с Яшей Фома. Мальшет»; «Лизонька, береги себя, рвусь в Бурунный, пока не могу приехать. Твой Мальшет».
— И по телефону каждый день звонит, — смеясь, но с невольной гордостью сказала сестра.
Фома заметно помрачнел. Он уже, бедняга, ревновал. Мне его стало жалко. Лизе, наверное, тоже.
— Фома, хочешь ещё пирога? — ласково спросила Лиза. И потребовала, чтобы мы наконец рассказали «подряд» о своих приключениях на море и на берегу.
Я стал рассказывать подробно, но Лиза опять заплакала, пришлось сократить свой рассказ. Она ещё не была в силах выслушать все: уж очень настрадалась заэто время, когда почти никто не верил уже в наше спасение. Фома подмигнул мне, и я заговорил о другом. Вдруг Лиза посмотрела наплаканными глазами на Турышева, улыбнулась и подняла бутылку кагора, рассматривая её на свет висячей лампы.
— Ещё есть вино? Папа, разлей по рюмкам. Теперь мы выпьем за здоровье мужа и жены. Наш Иван Владимирович женился и покидает нас. Да. Они прямо с аэродрома пошли в Астраханский загс и зарегистрировались, а я была свидетелем...
— Совершенно потрясённым свидетелем... — расхохотался Иван Владимирович. — Но подождите, не разливайте кагор, Николай Иванович, у меня для этой цели припасено шампанское. Только неуместно было о нём вспоминать до поры до времени. Сейчас принесу, одну минуточку...
— Кто же она? — тихонько тронул меня за плечо Фома.
— Васса Кузьминична, — обрадованно шепнул я другу, а Фома просто обомлел от удивления, глядя вслед Турышеву.
Возвращаясь с бутылкой шампанского, Иван Владимирович лукаво и вместе с тем смущённо улыбался. Мы с Фомой от всей души поздравили его, жалея, что нет здесь и Вассы Кузьминичны.
— Теперь Иван Владимирович будет жить в Москве и работать в Океанологическом институте вместе с Вассой Кузьминичной и Мальшетом, — сообщила нам Лиза. — Он бы давно уехал, да не хотел оставлять меня в тяжёлый час. А ведь Янька первый угадал, что они любят друг друга, вот что значит будущий писатель, психолог. А я, дура, не верила.
Распито и шампанское — тост за любовь и дружбу, за долгую жизнь и труд по призванию.
— Наверное, вам, молодым, смешно, когда вдруг женятся в нашем возрасте? — спросил Иван Владимирович.
— Нисколько. Зачем вам быть поврозь, когда можно вместе? — горячо заверил я учёного.
Турышев потрепал меня по руке.
— Ты всегда понимаешь человека, Яша, это, хорошо. Ты славный малый!
Иван Владимирович был растроган чуть не до слёз не столько моими словами, сколько тем, что он во мне почувствовал. Но, не желая, чтоб это заметили, стал шутить над собой:
— У Диккенса в «Николасе Никльби» (я видел недавно эту книгу у тебя на столе, Лиза) есть очаровательная сценка. Помните, в конце романа одинокие и старые мисс Ла Криви и Тим Линкинуотер сидят на диване в доме счастливого семейства Никльби... «Как вы проводите свои вечера?» — спрашивает собеседницу Тим. «Сижу у камина и читаю». — «Представьте, я тоже. А что, если нам сэкономить топливо и до конца жизни сидеть у одного камина?» Вот и мы так с Вассой Кузьминичной.
Все рассмеялись, и сам Турышев тоже.
— Там не совсем так, — живо поправила Лиза. — Хотите, я прочту это место?
Она достала книгу и, найдя отрывок, с удовольствием (Лиза очень любила Диккенса!) прочла его вслух:
— «— Таким, как мы, — сказал Тим, — которые прожили всю жизнь одиноко на свете, приятно видеть, когда молодые люди соединяются, чтобы провести вместе многие счастливые годы.
— Ах, это правда! — от всей души согласилась маленькая женщина,
— Хотя, — продолжал Тим, — это заставляет некоторых чувствовать себя совсем одиноким и отверженным. Не так ли?
Мисс Ла Криви сказала, что этого она не знает. Но почему она сказала, что не знает? Она должна была знать, так это или не так.
— Этого довода почти достаточно, чтобы мы поженились, не правда ли? — сказал Тим.
— Ах, какой вздор! — смеясь, воскликнула мисс Ла Криви. — Мы слишком стары.
— Нисколько, — сказал Тим. — Мы слишком стары, чтобы оставаться одинокими. Почему нам не пожениться, вместо того чтобы проводить долгие зимние вечера в одиночестве у своего камелька? Почему нам не иметь общего камелька и не вступить в брак?
— О мистер Линкинуотер, вы шутите!
— Нет, не шучу. Право же, не шучу, — сказал Тим. — Я этого хочу, если вы хотите. Согласитесь, дорогая моя! Над нами будут смеяться.
— Пусть смеются, — невозмутимо ответил Тим. — Я знаю, у нас обоих характеры хорошие, и мы тоже будем смеяться. А как мы весело смеёмся с той поры, как познакомились друг с другом!...» Правда, хорошо? — пылко воскликнула сестра. — Я люблю Диккенса за доброту и жизнерадостность, за то, что он такой человечный. Он знал, что нет на земле высшего блага, как дать, немного счастья несчастным. Самые лучшие его страницы —. это когда он описывает радости тех, кто по той или иной причине несчастен. Вот уж кто никогда не устареет, потому что его творчество чисто и поэтично и потому вечно!...
Иван Владимирович долго смотрел на раскрасневшуюся Лизоньку.
— Ты хорошо поняла главное в Диккенсе, — произнёс он почему-то грустно. — Всем своим творчеством Диккенс хотел сказать, что тесная дружба и глубокая радость не являются случайными эпизодами в жизни, а наоборот, наши странствия — это эпизоды среди вечной дружбы и радости...
Турышев поднялся из-за стола и, поблагодарив Лизоньку, вежливо попрощался со всеми. Он задержался на пороге — корректный, сдержанный, задумчивый, с седыми висками и лицом, красивым и в старости. Как я его любил!
— Ведь мы никогда не расстанемся, — сказал он, — вы будете навещать меня и Вассу Кузьминичну в Москве, а я буду приезжать сюда каждый раз, как мне надо будет работать над книгой или статьёй. Здесь так хорошо работается и дышится. Покойной ночи, славные мои друзья!
Иван Владимирович ушёл, осторожно притворив за собою дверь.
— Он очень хороший! — промолвила Лиза.
— Добрый человек! — согласился Фома и тоже стал прощаться — было поздно.
Проводив Фому до дороги, мы ещё долго сидели втроём — отец, сестра и я. Мы были слишком взволнованы, чтобы спать, и беседовали о разных делах дня. Дома было так хорошо, не хватало разве только сверчка у очага. Но в Бурунном сверчки не водились. Были когда-то, да их вывели вместе с тараканами.
Глава девятая
МАЛЬШЕТ ПОЗВАЛ НАС
На другой день после завтрака я отправился на своём велосипедике (он совсем расшатался) в Бурунный. Мне хотелось поговорить с Ефимкой, по которому очень соскучился: накануне я его почему-то не видел среди встречающих.
Ефимка жил со своей матерью, старой рыбачкой, на самом берегу моря в маленьком домишке на сваях. Возле дома был палисадник, огороженный рыбацкой сеткой. Летом они сажали мак и мальвы, и сетка хорошо предохраняла от кур. (Куры в Бурунном длинноногие, нахальные, взлетают они плохо, а бегают невероятно быстро.)
Ефимкина мама очень мне обрадовалась, усадила в переднем углу и стала рассказывать об успехах сына. Ефима дома нет, он теперь ходит в море с тюленщиками, они набили уже много тюленя, и Ефим заработал много денег. Ей теперь уже нет надобности ходить в море, сын её вполне обеспечивает. Она вдруг заплакала. Её лицо, навсегда загорелое, продублённое каспийскими ветрами, морозом и жгучим солнцем, собралось в морщинки.
— Из-за меня не учится, — всхлипывала она, — разве я не знаю... Хочет, чтоб я отдохнула от моря. Мне шестидесятый год. А разве для того я тянула, учила его цельных десять лет, чтоб он ходил тюленей бить? Для этого не нужно десять лет учиться. Мой-то покойный был лучшим тюленебойцем по всему побережью, а все образование его — два класса.
— Ефим вполне может учиться заочно, — успокоил я её. — Фома вон работает и учится, и моя сестра Лиза, и многие другие. Я сам буду работать и учиться.
— Работать и учиться тяжело, здоровье ведь не ахти, — загорюнилась мать. — Жалко его... молодой, погулять, поиграть ещё хочется, хоть бы и в футбол этот. Кто, кроме матери, пожалеет? Эх, кабы Марина была жива, ваша мать. Мы с ней вместе ловили на глуби... При мне она и погибла... Отцу что, женился вон... после такой, как Марина, да на спекулянтке этой. Только бы ей базар!... Ефим-то хочет с весны механиком на судно, уже договорились. Он в механике здорово разбирается. Мотоцикл сам ведь собрал, все удивлялись. А работать и учиться тяжело.
— Не легко, — согласился я с ней. — Всё же можно учиться заочно на судового механика, было бы желание.
— Желания у него не особо много, — вздохнула Ефимкина мать, провожая меня за ворота. — Приходи, Яша, он скоро вернётся. Ефим тебя любит, вы ведь с первого класса на одной парте сидели. Приходи. Дай-ка я тебя поцелую! Лизочке привет передавай, пусть и она когда зайдёт. Уж очень я любила Марину. Весёлая была, ничего не боялась, трудолюбивая и к людям добрая. И ребята её вроде в мать. Приходите!
Только я отошёл от Ефимкиного дома, ко мне бегут ребятишки, лет по пять, по шесть:
— Яша, иди, тебя почтарь зовёт!
На почте для меня оказалось два письма (оба от Марфы) и большой пакет со штампом журнала. Пакет был тяжёлый, и у меня сразу защемило сердце: неужели вернули рассказ?
Попрощавшись с почтарём, который с любопытством глядел на меня, я нерешительно вышел на площадь.
В конверте оказались оттиски моего рассказа и краткое письмо литературного секретаря, отпечатанное на машинке. Он просил прочесть оттиски и, если я не возражаю против правок, расписаться и, не задерживая, выслать рассказ обратно в редакцию. «Встреча» пойдёт в мартовском номере. Заканчивая письмо, он спрашивал: каковы мои творческие планы? Не собираюсь ли я побывать в Москве? Редакции хотелось бы познакомиться со мной поближе.
Ведя за собой велосипед, я машинально перешёл площадь. Письма лежали во внутреннем кармане пиджака. Творческие планы... Каковы мои творческие планы? Редакция хочет познакомиться со мной поближе.
Это был такой невиданно щедрый дар судьбы, что я еле устоял на ногах. Растерянно озирался вокруг, словно впервые очутился в посёлке Бурунном. И вдруг таким сочным и необычно ярким предстал передо мной мир, что я совсем уже растерялся. Почему же я не видел этого раньше — такой густой синевы, пронизанной потоками света, там, в вышине, а под ногами чистейший хром песка. И ослепительный блеск замёрзшего моря, отражающего солнце. На песке лежали, накренившись, старые суда, приготовленные для ремонта. Рассеянно взглянув на них, я опять был удивлён поразительной чёткостью каждой линии, рельефной наглядностью облупившейся краски, потрескавшейся смолы.