В первые мирные годы Мстиславский работает в профсоюзах, выпускает журналы на русском, английском, французском, немецком языках, он помощник главного редактора Большой Советской Энциклопедии, выступает как историк, политолог, публицист.
В 1924 году, например, выпустил книгу "Классовая борьба в Германии". Там, между прочим, серьезное внимание уделено совсем юному в ту пору национал-социализму.
Ему под пятьдесят. Время осмыслить прошлое, и Сергей Дмитриевич решает снова пережить его - уже в книге. Задумана пенталогия - "Роман моей жизни" в пяти частях. Первая из них перед Вами, вторая станет, как уже говорилось, следующей книгой серии.
Собирался автор написать еще романы "У старцев", "Борьба за огонь", "Записки моего внука" (последняя книга должна была стать социальной утопией). Но эти планы так и не осуществились. Может быть, в тридцатые годы эсер, даже неординарный и вполне исправившийся, уже просто не мог стать героем напечатанного романа?
Зато появились другие книги, где автор ведет свою речь уже не от первого лица: "Без себя" - о людях киевского подполья при Деникине - и еще романы, повести, рассказы, пьесы - о народовольцах и народных героях Кавказа, о старом офицерстве и молодых революционерах. А в 1936 году вышел "Грач, птица весенняя" - и стал Мстиславский на долгие десятилетия автором прежде всего этой книги. Хорошей книги, достойной, хоть писалась она не в лучшее для верного отражения истории время и несет неизгладимые отпечатки печальных обстоятельств истории.
А с этой частью предисловия познакомиться лучше уже после того, как прочитан роман... Прочли? Думаю, вас не удивило появление в автобиографическом (!) романе "Крыша мира" бессмертной волшебницы - Пери, а потом старца, предсказывающего будущее. Да и вообще неужели студента Санкт-Петербургского университета и вправду могли принять за Искандера Александра Македонского?
Тут, наверное, тоже нужны некоторые пояснения.
Помните, где происходит встреча Сергея с Пери? В Кала-и-Хумбе, столице Дарваза. Дополним художественное описание Мстиславского справкой о Дарвазе из старой русской энциклопедии Брокгауза и Ефрона:
"...Крайняя юго-восточная провинция (бекство) Бухарского ханства, расположенная по обеим сторонам р. Пянджа (верхняя Аму-Дарья)... Дарваз изрезан высокими хребтами, глубокими ущельями, по которым текут быстрые, трудно проходимые реки, и, кроме чрезвычайно плохих, местами доступных только для опытных пешеходов тропинок, иных путей сообщения не имеет".
Место, прямо скажем, созданное для чудес! Том энциклопедии, откуда я взял этот текст, вышел в 1893 году - незадолго до встречи Сергея с Пери.
В чисто научной работе, опубликованной в 1901 году, Мстиславский констатирует: "Добрая половина среднеазиатских легенд приурочена к Дарвазу, добрая половина дарвазских легенд - к столице Дарваза, Кала-и-Хумбу".
Как вы помните, Сергею и при Сергее часто рассказывали легенды. Вот и сам он в роли автора романа счел себя вправе сочинить еще одну. А в записях, сделанных для себя Мстиславский убежденно говорит о возможности и необходимости "сказочности в жизни", подчеркивая - в реальной жизни есть "все элементы сказки", "для воплощения, для конкретизации которой нужно только преодоление быта"...
Его "сказка" вырастает из реальности, как его книги - из жизни автора.
В 1940 году Сергей Дмитриевич писал в статье, опубликованной в журнале "Новый мир":
"Пережитое дает ключ... Чтобы писать о любви, нет никакой необходимости идти в жизни от одной любовной интриги к другой... но кто никогда не любил, о любви никогда не напишет правды. Кто хоть недолгий час, но искренно, полной грудью дышал воздухом баррикад, уже держит "ключ" к правде и декабрьского восстания Пресни, и Парижской коммуны, и любого из восстания народа.
Потому что только собственной жизнью, ее мастерством и ничем иным выдвигается собственная, своя тематика писателя: тема, которой писатель живет".
А задолго до той статьи позволил себе обмолвиться более категорично: писатель, мол, должен жить так, чтобы он мог писать романы о собственной жизни. Сам Сергей Мстиславский жил именно так.
Р о м а н П о д о л ь н ы й
Г л а в а I.
ОХОТНИКИ ЗА ЧЕРЕПАМИ
Надлежит...
Профессор поднял на лоб очки и пристукнул обручальным кольцом, влипшим в обрюзглый палец, по лежавшей перед нами карте, где к желтому пятну, перекрытому черными раскосыми литерами "Памиры", сползались извивами коричневые с синими и белыми крапинами червячки горных хребтов.
- Надлежит искать здесь. Если положиться на Борханэ-Катэ (из древних персидских словарей это, по-моему, лучший) - центром ваших исканий должен быть южный Каратегин... Гиссар, быть может. Это совпадает и с вашими собственными измерениями, опубликованными в последней работе вашей о горных таджиках. Измерения эти уже близко подводят к разрешению основной задачи, поставленной вам: найти череп подлинного, беспримесного арийца, способный перекинуть мост... так сказать, черепным сводом - от ископаемых праарийских черепов к черепам европейской современности. От неандертальца - к Канту! Я завидую вам: задача захватывающего интереса. Если бы не моя очередная работа...
Я представил себе нашего старичка в седле, с винтовкой за плечами, среди этих "червячков" в 20 000 футов над уровнем моря и невольно улыбнулся. Профессор, нахмурившись, сбросил движением бровей очки на крючковатый нос. Жорж, мой товарищ по факультету и спутник в предстоящей командировке, толкнул меля ногой. Я поспешил принять деловой вид.
- Мы, конечно, положим ваши указания в основу, уважаемый профессор. Но в Фарсангэ-Джехангар имеются, как вам известно, указания, расходящиеся с данными Борханэ-Катэ. И, поскольку Фарсангэ - тринадцатого века, то есть древнее Борханэ, я полагал бы целесообразным прислушаться и к этому голосу. Тем более, что и в Сихэ-Цзюши, китайском сочинении, которое еще в седьмом веке цитировал Янь-Шугу, содержатся, в главе о Стране Дикого Лука, совершенно аналогичные, но существу, данные. Они заслуживают проверки. Я полагал бы поэтому искать дальше к югу. В Каратегине и Гиссаре я ведь уже работал в прошлом году: я не рассчитываю найти там новые для меня племенные типы.
- Весьма, весьма возможно, - смягчившись, закивал профессор. - В таком случае действительно попытайтесь спуститься дальше на юг. То, что Бернс писал в свое время о сиаг-пушах...
И снова тихим дробным дождем застучали ученые слова в такт помахивающему над картою пальцу. Я снова перестал слушать. И чуть не вздрогнул, когда профессор, закончив напутствие, привстал, протягивая руку для пожатия.
- Еще одна формальность, профессор. На командировочном свидетельстве нужна ваша подпись.
Профессор взял протянутый ему лист:
13 апреля 1898 года С.-Петербург.
Дано сие студентам Имп. С.-Петербургского Университета, Физико-Математического факультета, разряда естественных наук, шестого семестра, Георгию Васильевичу Маркову 4-му и Сергею...
Он добормотал лист до конца, понюхал бородку пера, обмакнул и широким росчерком скрепил документ под завитушками подписи декана.
- Все теперь? Ну-с, хотя по примете, распространенной среди всех арийских племен, и не принято желать охотникам удачи - позвольте пожелать вам всяческого успеха на вашей предстоящей охоте.
- "Охоте за черепами", - засмеялся я.
- Именно, - закивал профессор. - Очень удачная формулировка: символ, наводящий на параллель. Будучи в свое время мальчиком и начитавшись Майн Рида (у него как раз, помнится, именно такой есть роман: "Охотники за черепами"), я мечтал о приключениях в экзотическом смысле: сильвасы, пампасы, гверильясы, лампасы... пресвятый боже!.. Вы же, современные юноши, мечтаете об иных подвигах. Вы тоже едете, так сказать, в пампасы за черепами. Но ваше оружие уже не карабин, но антропометрический циркуль... И блуждание ваше - хе-хе - между индексами. Рост культуры - знамение победы знания, твердо наметившего в бесконечность путь! Привезите же нам черепной корень арийцев, положивший непроходимую пропасть между нами, носителями подлинной культуры, и, - он сморщил нос, - семитами. Это будет не только научной, но и общественной заслугой. У вас - все шансы на успех: знание восточных языков, знание литературы, исследовательский опыт и, могу засвидетельствовать, исключительная любовь к делу. Сочетание редкое. Счастливого пути и счастливой охоты!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- "Охота за черепами"... - раздумчиво сказал Жорж, когда мы очутились наконец на улице. - "Твердо намеченный в бесконечность путь"... Он все-таки не так глуп, профессор, хотя и мракобес.
- Буквоед и пакостник. Ему и череп праарийский нужен, чтобы "подвести научный базис" под свое антиеврейство. Ты ведь знаешь, в чем эта его пресловутая "очередная работа"... В этом он живой. А во всем остальном мертвый. Брось ты об этом. Не могу, скучно.
- Что скучно? - удивленно глянул Жорж сквозь очки.
- Да все: ловить зачем-то по ущельям, за четыре тысячи верст, разбежавшиеся из музея черепа, своевольно севшие на живые плечи, возвращать черепа эти циркулями на место - в столбцы толстейших "Трудов Антропологического Отдела", вычислять индексы, читать китайцев и персов, Бернса и Уйфальви и всю прочую дребедень... Ведь в этом вся наша... "наука"!
- Опять ты за старое! - пожал плечами Жорж. - За чем же ты тогда едешь?
- За тем же, за чем раньше ездил. Искать.
- Чего искать?
- Да говорил уже я тебе: не знаю. Только чтобы не то, что есть. Я и сейчас не могу сказать, что у меня... у нас... в жизни плохо. А что-то есть. Не живется, душно.
- Перемени факультет... Я тебе советовал уже, в свое время... Или хотя бы только послушай лекции Петра Бернгардовича по политической экономии. Для меня они все поставили на место. И твердо. Раз навсегда.
- Слушал. Те же... индексы...
- Ну, тогда у тебя просто неврастения, - досадливо отмахнулся Жорж. Болезнь века, мечтание ввысь. Запишись в декаденты. Ты с Блоком, студентом нашим, не дружишь часом? Я вас видел вместе, помнится.
- С Блоком? Дружу? Не то слово: о нем - так не скажешь. Говорить говорим. А что?
- А вот что...
Жорж отставил ногу и приложил руку к сердцу. Няньки шарахнулись: мы шли по Александровскому саду.
"Моя сказка никем не разгадана,
И тому, кто приблизится к ней,
Станет душно от синего ладана,
От узорных лампадных теней.
Безответное чуждым мне кажется,
Я открою рекущим: аминь.
Только избранным пояс развяжется.
Окружающий чресла богинь".
- Гм!
"Я открою ушедшим в познание.
Опаленным в горниле огня,
Кто придет на ночное свидание
На исходе четвертого дня".
Он ехидно прищурился:
- Хорошо?
- Хорошо. Только это - не мое совсем.
- А по-моему, одно и то же: ерунда.
- Однако ерунду эту, блоковскую, ты запомнил?
- А что я со своей памятью сделаю? Принес мне кто-то: вот, дескать, у нас в университете новое солнце восходит - явление Пушкина... или как еще там словесники говорят. Прочитал - в память влезло, хотя и явственный вздор.
Я засмеялся:
- В этом-то вся и сила. Вот и я так: ищу по свету, что бы мне в память влезло.
Жорж сокрушенно покачал головой.
- Непутевый ты человек! А профессор еще тебя на кафедру прочит. Ну какой ты, к черту, профессор! Ищет сам не знает чего. Разве так можно наити?
- Только так и можно найти, Жорж.
- Ладно! Ты завтра к поезду-то не опоздай... искатель...
Г л а в а II.
В САМАРКАНДЕ
В вагоне (сообщение прямое до Петровска) пятеро оказалось нас, командированных в Туркестан. Мы с Жоржем - естественники, Басов и Алчевский - художники (посланы для обмеров построек эпохи Тимура и Тимуридов). Пятый, Фетисов - юрист нашего же университета: имеет свидетельство о командировке "для обследования обычного права туземцев" от юридического общества, но исключительно, так он говорит, "для легкости циркуляции"; работать не предполагает, едет на свой счет. Белоподкладочник. Отъехать не успели, а он уже стреляет глазами по пассажиркам: видно птицу по полету...
Узнав о маршруте нашем, напросились по русскому Туркестану ехать вместе. Сразу отказаться не сумели. Я теперь каюсь. С Жоржем ездить хорошо: он незаметный, "вещь в себе", как мы его зовем на курсе; не мешает - бурчит себе под нос. А художники эти и в особенности Фетисов - совсем нам чужие, ненужные.
Путь от Петербурга до Самарканда долог. Трое суток в вагоне до Петровска, на Каспийском море. Сутки в Петровске, ждать парохода. Пристань, мол, персы-грузчики. Тюрьма над обрывом. Серая пыль на улице, в чахлом городском саду с заплеванными кругом скамейками и лимонадной будкою. Серая пыль над лазоревым морем: каторжники в кандалах дробят камень на прибрежном откосе.
Пароход - прямым рейсом до Красноводска, поперек моря. Море несуразное: качает, как в полоскательной чашке - кругом: подкатит из-под кормы, вдоль правого борта, под нос, под левый борт, опять под корму. Мелкой дрожью, по-лихорадочному трясет пароход. Дам укачивает с места, без промаха. Едущих мало, и пассажир здесь какой-то особый, специфический. Шкипер говорит: "Настоящих людей, солидных, возить не приходится - не такой рейс: здесь, сколько ни плаваю, либо купец, либо шантрапа".
Мы не купцы: стало быть, шантрапа. Тем более, что едем мы, для дешевизны, в трюме.
Двое суток кудлатится, куражится над нами море. Наконец: берег, песок, высокие сыпучие дюны, пристань, таможенные, грузчики... Не персы уже: туркмены.
И солнце... солнце!
Поезд согласован с пароходом - ждать всего несколько часов. Опять трое суток в вагоне. За окнами бесконечные пески, барханы, стада джейранов, верблюжьи караваны, тощие заросли саксаула - жесткого, колючего кустарника. Станции маленькие, расцвеченные изразцами, туркмены в огромных барашковых шапках продают ведрами урюк (абрикосы) - пятачок ведро...
Все это так знакомо, так уже за прежние поездки пригляделось...
Ночи звездные, темные. На площадках вагонов, свесив ноги со ступенек, пары. Ночи напролет. Выйдешь из вагона проведать: все то же - "ищут Большую Медведицу".
Молодежи в поезде вообще много: едут домой на летние вакации из университетов, из институтов. Перезнакомились, конечно, все. На остановках (стоим на станциях долго) выбегаем гурьбой, бродим по солончакам, танцуем на твердом, как асфальт, шоре...
Насилу высвищет обратно в вагоны машинист. Здесь ведь нравы простые: дожидается пассажиров паровоз. Пока все не сядут, не тронется.
Русские пассажиры, разумеется. Туземцы - не в счет. Для них и вагоны особые, вроде скотских, но с нарами в несколько ярусов: набито - не продохнуть. За билет с них, впрочем, взимают столько же, сколько с русских: по тарифу третьего класса.
А в русские классные вагоны туземцев не пускают. И в вагон-ресторан тоже, само собой; хотя ресторан здесь загаженный до невероятия, безрессорный какой-то... Трясет. На стене, кнопкой, меню:
Плат дижур.
Силянки сивруги.
Разврат с луком.
Поди угадай, что дело идет о селянке, севрюге и розбрате.
Только за Бухарой начинается зелень. Поля, сады, оросительные канавы - арыки, с мутной бегучей водой. Поезд набавляет ход. Зелени все больше, арыки чаще, паровоз отчаянно свистит на поворотах: на полотне то верблюды, то ишаки... На станциях горы фруктов, арбузов, дынь. Чалмы... Красные чембары солдат... Долгий, долгий радостный гудок. Самарканд. Приехали.
* * *
Под вечер того же дня - не успели мы толком распаковаться - явились прошлогодние мои джигиты: Гассан и Саллаэддин. Здесь всякая весть передается устным порядком быстрее телеграфа: о приезде нашем знакомые, которых у меня в Самарканде с прошлых лет больше, чем нужно, узнали раньше, чем мы успели слезть с экипажа у подъезда гостиницы. Джигиты принесли обязательный в таких случаях "дастархан" - "хлеб-соль", приветственное угощение - фрукты, яйца, сахар, чай, лепешки...
Гассан - мой любимец: совсем молодой, всего двадцать три года ему: крепкий, плечистый, сорвиголова. Это он научил меня приемам байги любимой конной игры туземцев. Мы с ним всегда вместе скачем. Он - крепче меня, я - гибче и легче на скаку и конем правлю лучше. В байге - за мною верх. Но скачет он со мною всегда весело, без завидки. И на походе он куда скажешь, без отказа. Я очень люблю Гассана.
Второй мой джигит - Саллаэддин - совсем другого типа. Он уже пожилой, лет за сорок. Домовит, скуп; в рассуждении туг; не выпускает изо рта "насвоя" (жевательный табак здешний, порошком); степенен. Для представительства я его с собой и вожу: Гассанка часто мальчишничает. К тому же Саллаэддин мастер увязывать вьюки. По-русски говорит плоховато... Впрочем, и Гассан не очень в русском языке силен. Но для нас это особого значения не имеет: я знаю местные языки, а по-таджикски говорю даже совсем хорошо, так как работал главным образом в горах - среди сплошного таджикского населения.
За чаем говорили, однако, по-русски - этикет требует: ко мне пришли на моем языке говорят.
За год новостей много; самое главное - Гассанка женился; через три месяца ждет ребенка.
- Ты что же меня не спросился, Гассан-бай? - говорю я нарочито сердито. - Это непорядок. Ну как я с тобой теперь поеду, какой ты теперь джигит! Все будешь на люльку оглядываться.
Гассан прикрывает рукавом халата оскаленные улыбкой белые ровные зубы.
- Э-э, пожалуйста, такого слова не скажи!..
Это его любимая поговорка.
- Ты лучше скажи настоящую правду: куда поедем?
Маршрут у нас по дороге, общим советом, окончательно установлен: по Зеравшану сначала, потом в Фергану, оттуда на Гиссар, Каратегин и южнее.
- В горы поедем - наши и бухарские, Гассан.
Саллаэддин сдвигает на затылок белую, ровно-ровно свернутую чалму и говорит сварливо:
- Зачем в горы? Чего горы придумал? Какая там езда? Ничего нету. Чего смотрел? Едем лучше в Карши или в Шахрисябс - там бек богатый, почетный бек, хорошо будет ехать: дастархан.
- А ты знаешь, Салла, что в горах за Гиссаром?
- Не знаю, таксыр. Не был.
- Вот и я не знаю: значит, надо посмотреть.
Саллаэддин презрительно сплевывает.
- Все смотреть, чего не знаешь, спину собьешь на седле, байгуш останешься... Все будешь ездить. Ехать не туда, где не знаешь, а туда, где знаешь, что хорошо. Это - правильно будет, это - будет закон. А в горах чего искал?
- Старый-престарый череп будем искать, Салла.
- Какая череп? - с трудом выговаривает Салла незнакомое слово.
- Мертвую голову.
- Тьфу! - Саллаэддин негодующе трясет бородой.
Но и Гассан на этот раз хмурится.
- Э-э, пожалуйста, такого слова не скажи...
* * *
Сборы в путь затянулись. Во-первых, шла волокита с бумагами: надо было получить из губернаторской канцелярии разрешение на проезд по области, всякие предписания местным властям о содействии, "открытые листы" и т. д.; во-вторых - списаться с дипломатическим агентом нашим в Бухаре о командировании к одному из Гиссарских перевалов бухарского чиновника для сопровождения нас по владениям эмира. (Таков установленный порядок - без официального провожатого проезда по Бухаре нет.) Надо было, наконец, закупить лошадей, седла, ахтаны (вьюки) и куржумы (переметные сумы), арканы и всякую необходимую для похода утварь...
Пока шли приготовления, показывали "новичкам" - Басову, Алчевскому, Фетисову - самаркандские достопримечательности. Да и Жорж - не все видел.
Осмотрели чудесные, старой, тамерлановской стройки мечети и гробницу самого Тамерлана под голубым, спокойным и строгим куполом Гур-Эмира. Прост черный камень, драгоценная нефритовая глыба над могилой в сводчатом склепе: достойно, в рост своей славе, захоронен Тимур. Не оскорблен мишурой украшений и внешней пышности.
Побывали в ночь на пятницу в загородной - на Афросиабе - мечети Шах-и-Зинда, на радении воющих дервишей. Лучшая это, пожалуй, из всех самаркандских мечетей - и по архитектуре, и по рисунку воистину сказочных изразцов. Строил ее над могилой Кусама-ибн-Аббаса, принесшего в Самарканд ислам, Абдул-Азиз-хан, сын Улуг-бек-Гургуна, сына Шахруха, сына Эмира-Тимура-Гургана, в XV веке.
Не раз в том, в прошлом, году, запав от глаз молящихся в темном притворе, я следил, как разгорается радение; как медленно подымается с ковров, раскачивая тела, туго сомкнутый сплетенными руками круг дервишей под нарастающий до беснования священный напев. Подымется, завертится, ускоряя темп, в ритм хриплого гимна, порвет звенья живой цепи и рассыплет в безумной пляске десятки страшных теней по всему простору полутемной, лишь пасмурным огнем немногих свечей озаренной мечети. Вьются, падают в судорогах изнеможения... и сползаются опять, сплетаются руками в живое кольцо... чтобы вновь начать медлительное раскачивание тел, новую строфу нескончаемого, глушащего сознание гимна.
Сколько раз видел я этот смерч пляски, слышал эти вскрики, зажатый за колоннами исступленной, славословящей, плачущей толпой... Видел из-под чалмы - ибо не безопасен (хотя и не запрещен) доступ неверному, гяуру, на эти ночные радения. Сколько раз! И все же каждую такую ночь - огромное напряжение нервов...
Тем сильнее захватило радение наших "новичков", уже самым фактом переодевания в туземные костюмы особо настроенных. Басов, художник (он, кажется, не то теософ, не то оккультист), вернувшись, под утро же сел писать: о сущности экстаза. Прочел нам за чаем. Жорж хмурился и переспрашивал:
- Как?
Басов старательно повторял:
"Превращение чувства в силу, жизни в мысль, превращение безумия в божественное упование не имеет ничего общего с борьбою между добром и злом... Оно имеет теперь дело с другой дуадой противоположностей, которая как непреодолимая преграда встает на пути. Но когда к ней приблизится возвысившийся дух, полный божественного упования, дух, обладающий даром бодрствующего ясновидения, то путь вновь открывается. Это происходит потому, что все отрицательное в природе становится положительным".
Жорж спорил: с материалистической точки зрения. Я попросту ничего не понял.
Но для контраста в тот же день повез всю компанию в "Пой-Кабак" окраину туземного Самарканда: кварталы всякого рода притонов и поножовщины.
Ездить туда можно только ночью. Днем - улицы пусты; наглухо - стучи, не достучишься - заперты калитки домов, досками заставлены террасы чой-ханэ (чайных) и лавок. Только в сумерках, когда зажгутся в кривых проулочках редкие, скупые, тусклые фонари, сотнями очертаний оживают дома и проезды. Очертаний - полупризрачных, ибо обычно здесь не ходят, здесь крадутся. И свет - случайный - факела или свечи - никогда не освещает лица на улице: никто не повертывается лицом к свету - люди кажут только свои очертанья, сами остаются темны...
Сотни дуторов* перекликаются ползучим напевом из домов туземных гетер (тысячи их здесь). В домах этих за две-три серебряных монеты можно выпить чайник терпкого афганского чая, посмотреть пляску, послушать пение и чопорный разговор гостей... Тело не продают здешние женщины: они отдают его по выбору, - если приглянется кто из гостей. Но доход их - не в этом: плата за чай, подарок за пенье, за пляску, за проведенное в беседе время.
_______________
* Двуструнный инструмент с длинным грифом.
Дальше в закоулки - сквозь щели ставен видны согнувшиеся над стаканом с костями оборванные фигуры игроков; еще дальше, еще глуше - совещающаяся над бутылью мутного, кислого пива воровская шайка: "красноногими" зовут их в Туркестане; дальше: на циновках, спиной привалясь к обмызганной, грязной стене, застыло чернеют полутрупы - курильщики опия. Для гашиша - помещение другое: он возбуждает, гашиш. Дав накуриться, хозяин выводит на улицу пьяных, одержимых гашишем. При встрече их видно далеко: идут, высоко поднимая ноги, соломинка на дороге кажется бревном, вывороченный из мостовой булыжник - скалою. На ровном месте - прыжок. Скрестить с ним взгляд - опасно: в дрожании губ неприметном - почудится смертельная обида. Но здесь у каждого на поясе нож.
Туземный Самарканд трезв. Сарт, замеченный в нетрезвом состоянии, на неделю отправляется в арестный дом - миршабхану - без различия чина и звания. Пить дозволено только здесь, в темных кварталах. В ночь дребезжат поэтому по камням грязных, замусоренных мостовых коляски на кутеж приехавших молодых "баев" - "золотой молодежи" самаркандской. Здесь для них нет ни в чем запрета: и водка, и пиво, и вино... Но если кого-нибудь из них поднимет после утренний полицейский обход на улице или в арыке с перерезанным горлом, - тщетно стал бы искать отец убитого расследования и наказания за убийство. "Кто идет в эти темные кварталы, принимает их закон - закон ножа. Он сам за себя отвечает - никто больше".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
От красноногих - к прокаженным: их под Самаркандом целый поселок Махау-кишлак. Выходят за милостыней на караванную дорогу, сидят длинным рядом, в белых одеждах, в белых повязках, чтобы далеко было видно. У каждого посох, трещотка и деревянная чашка, в которую бросают им на быстром ходу подаяние... Лица - страшные; у иных до кости проедено язвою мясо, череп обнажен, ни подбородка, ни губ - одни глаза смертию смотрят из-за желтеющих скуловых костей и надбровных дуг...
И в кишлаке у них жуть: точно большая разрытая могила. Цветники усиливают сходство.
При нас пришли от Махау-кишлака выборные на базар за покупками... Шли - широкой улицей расступалась перед ними толпа. У лавок с красным товаром присмотрели материю (весь ряд опустел на это время), сторговались. Купец отмерил бязь, бросил на середину дороги; прокаженные положили рядом деньги, тщательно отзванивая, броском на землю, каждую монету. Потом забрали товар и ушли. А купец - палочкой - долго-долго перетирал деньги накаленным песком дороги, перевертывая их со стороны на сторону. Наконец взял, обернув тряпкою руку, положил на стойку, в сторону, особой стопкой: в первую очередь пойдет покупателю в сдачу...
Базар здесь бесконечен: на версты. Найти можно все, от иголки до верблюда, от древнейшей чеканки кумгана (медного кувшина для воды) до самоновейшей зингеровской швейной машинки "в рассрочку". Все племена, все расы. Конные, пешие, ишаки под вьюком, женщины под черными волосяными сетками, в серой одежде, строго одинаковой для всех - так, чтобы муж собственной жены не мог отличить от прочих женщин; бродячие монахи-дервиши в кожаных косматых колпаках; факир со змеями, афганец с ручной обезьяной, фокусники, мороженщики, полицейские - сплошной толпой движутся по широким торговым рядам; каждому производству - особый ряд, особая улица. И дико-странно: при движении этом - совершенная почти, поразительная тишина. Густая лессовая пыль глушит шаги и перестук копыт; голосов почти не слышно: громко говорить на улице непристойно. Тих поэтому многотысячный базар. И даже чой-ханэ, перемежающие лавки на каждом перекрестке базара, переполненные народом, странно, неприятно молчаливы.
Только на перепелиных и петушиных боях теряет туземец свою степенность. Смотрели мы и эти бои.
Вот и все: кажется, нечего больше "смотреть" в Самарканде.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На всю предварительную волокиту ушло около двух недель. Отъезд удалось назначить лишь на десятое мая, в среду, в пять часов утра.
Г л а в а III.
ТИГР ИДЕТ
Но выехать в этот день не удалось. Во вторник, под вечер, в наш номер, где мы уже закручивали последние куржумы, явились два офицера. Припомнилось: мы встречались как будто на танцах в военном собрании раз или два. Офицеры были в свежих кителях, при оружии и даже в белых перчатках. Не без некоторой торжественности передали они нам приглашение на стакан чаю к командиру Н-ского линейного стрелкового батальона. Батальон этот - здешняя, так сказать, гвардия.
Мы невольно переглянулись с Жоржем: какое, в сущности, дело до нас батальонному командиру? Но старший из прибывших, адъютант, немедля рассеял наше недоумение.
- Вы понимаете, - он закинул руку за аксельбант свободным и чуть игривым движением и пристукнул шпорой на лакированном сапоге, - мы, туркестанцы, экскюзе, немного верблюды, конечно. Но отпустить столичных гостей в далекое странствование по здешним гиблым местам без некоторых, так сказать, местных проводов - было бы совершенно неколлективно. Тем более, что... - неожиданно закончил он приятнейшим баритоном: - Тореадор солдату друг и брат.
При такой постановке вопроса нам, "тореадорам", ничего не оставалось, как, в свою очередь, надеть свежие кителя. Мы отправились все пятеро: офицеры таким же порядком ангажировали Фетисова, Басова и Алчевского.
Батальонный - лысый, грузный, с обвисшими седыми усами полковник встретил нас с радушием чрезвычайным. Вокруг стола с чаем, вареньем и фруктами - без всяких признаков спиртного - сидело человек десять офицеров, от морщинистого капитана до совсем безусого розово-коричневого подпоручика. Все - начисто выбритые, парадные. Дело принимало скверный оборот: что может быть хуже провинциального "раута"?
Разговор, едва завязавшись, сразу перешел на охотничьи темы.
- Вот он, - похвастался батальонный достопримечательным офицером, шестерых уже тигров убил. Ей-богу, с места не встать.
"Достопримечательный" - щетинистый штабс-капитан - учтиво и поспешно вынул изо рта посланный было туда ломоть хлеба с медом.
- Так точно, - подтвердил он густым басом. - Но ничего особенного. У меня, знаете, штуцер - английской работы: черту лопатку пробьет, будь я четырежды сукин сын. Из такого ружья убить не штука. А вот был у нас при команде сартюга - из туземцев здешних - ну совершеннейшее, по-дамски говоря, дерьмо, так он из паршивенького, изволите ли видеть, мултучка кремневое ружьишко - только ишаку под хвост совать, вся от него возможная поэзия - девятнадцать тигров убил. Как мух! Свидетель Николай-Чудотворец. Палил бы и сейчас, но погиб безвременно от культуры.