Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Грач - птица весенняя

ModernLib.Net / История / Мстиславский Сергей / Грач - птица весенняя - Чтение (стр. 9)
Автор: Мстиславский Сергей
Жанр: История

 

 


      - Какая особа - разговор особый; об этом, очевидно, дальше будет. Вы слушайте, а не перебивайте, господин старший надзиратель Ситковский,- сказал очень строго Бобровский.- Продолжай, Бауман!
      И весь круг поддержал тотчас же в сто пятьдесят голосов:
      - Про-дол-жай!
      - Прошу прекратить! Начальника позову! - снова взвизгнул фальцет, и по плацу глухо затопали торопливые удаляющиеся шаги.
      - Вот негодяй, Ситковский этот: вечно шпионит!.. Дальше, Бауман.
      - Значит, жил вот такой-эдакий в полное свое удовольствие. Почему говорить не буду, всякий сам понимает. И вот случилось так в прекрасный один день: залетела ему в глаз искра.
      Бауман заморгал, повел глазами по кругу. Голоса отозвались:
      - "Искра"?
      - Номер первый. Декабрь 1900 года. Российская социал-демократическая рабочая партия, газета "Искра". Эпиграф: "Из искры возгорится пламя!"... Ответ декабристов Пушкину.
      - Литвинов, не перебивай!
      Но Литвинов продолжал невозмутимо:
      - Номер первый, страница первая. Передовица "Насущные задачи нашего движения". "Русская социал-демократия не раз уже заявляла, что ближайшей политической задачей русской рабочей партии должно быть ниспровержение самодержавия, завоевание политической свободы".
      Из темноты в освещенный лампами круг качнулась с разгона подошедшая торопливо тощая сутулая фигурка Сулимы:
      - Виноват, господа. Что это, Ситковский докладывает... В чем, собственно, дело?
      - В Ситковском только. У нас - ни в чем,- успокоительно сказал Бауман и даже, для вразумительности, погладил собственное колено.- Я говорил и говорю, что этому... высокому господину маленького роста попала искра в глаза. И такая это оказалась особенная искра, что ни один лекарь не мог ее вытащить оттуда, ни один поп не мог отмолить, ни одна ворожея заговорить: жжет и жжет.
      - Пожарную команду надо было вызвать,- посоветовал хмуро Крохмаль.
      Красавец был вообще мрачен в этот вечер; похоже было даже на то, что встреча с Бауманом ему неприятна, хотя Грач ни полсловом не напомнил ни ему лично, ни другому, как он уже в самый первый день проваленной киевской конференции указывал Крохмалю, ночуя у него, на недостаточную конспиративность киевского подполья вообще и его, Крохмаля, в первую очередь. Вышла даже размолвка. Грач на следующий день перебрался в гостиницу. И все-таки от шпиковского наблюдения уже не удалось увернуться.
      - Но ведь пожарных нельзя было пустить во дворец! - рассмеялся Бауман. Пожарники, как известно, люди отчаянные: они лезут в огонь. От такого человека всего ждать можно. А к... тому-этому, как известно, пускали только охранных людей...
      - На улице можно было... с расстояния.
      - Никак! - задумавшись, возразил Бауман - Сам он из дворца никогда не выходил, боялся. Знал: как только нос на улицу высунет, его птицы заклюют.
      - Грачи, - подсказал Гальперин.
      И все расхохотались.
      Капитанская тень уныло качнула головой:
      - Ай, господа! Что-то вы опять не то говорите. Уверяли, что не его величество... А при чем тогда дворец?..
      - Дворец? - удивленно поглядел Бауман на капитана.- Простите, вы, очевидно, не знаете русского языка. У нас, нижегородцев, дворцом называют, в отличие от... нашего скажем... - он повел рукою вкруг, - настоящего, широкого, вольного двора - задний, скотный двор.
      "Двор" загрохотал дружным хохотом.
      - Скотный двор, притом небольшого размера. В слове "дворец" есть нечто уменьшительное. А я сказал уже, что речь идет о господине маленького роста, прямо можно сказать - уменьшительном от человека... Итак, продолжаю. Никто не мог погасить искру, а было ясно: если не вытащить, она прожжет глаз, мозг, и конец тогда идолищу. И разослало тогда идолище по всему царству-государству бирючей - искать человека, который мог бы искру потушить, его, идола бесстыдного, от неминучей смерти спасти. Пошли бирючи. Долго ли, коротко ли скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается... Дошли бирючи до глухого медвежьего угла, где жил в ветхой, кособокой избушке Иван...
      - Дурак,- подсказал Гурский.
      - Ошибаешься,- очень серьезно ответил Бауман.- Иван вовсе не был дурак.
      - В сказках - всегда,- запротестовали кругом.
      Но Бауман поднял руку:
      - В старых сказках. Но в старых сказках чем была русская земля?
      Он прикрыл глаза и прочитал с чувством:
      Там чудеса: там леший бродит,
      Русалка на ветвях сидит;
      Там на неведомых дорожках
      Следы невиданных зверей;
      Избушка там на курьих ножках
      Стоит без окон, без дверей...
      - Довольно Пушкина, Бауман! А то после него слушать тебя не захочется.
      - А я только этого и хочу, - засмеялся Бауман. - Констатирую, коротко говоря: Иван с тех сказочных пор поумнел. Земли у него по-прежнему не было, и хозяйство у него было, как испокон веков, по поговорке: "Есть и овощ в огороде - хрен да луковица, есть и медная посуда - крест да пуговица"... Но сам он уже не был дурак, как прежде... Прокричали перед Ивановой избушкой об искре бирючи, прислушался Иван, любопытно ему стало: какая такая искра? Об идолище он давным-давно слыхал-слухом земля полнилась,-как загубил в первый же день, как на царство венчался, десять тысяч народу...
      - Господин Бауман! - хныкнул Сулима, и опять сгорбленная фигура его качнулась тенью, косой и неправдоподобной в желтом свете составленных на землю ламп.- Вынужден буду к крайним мерам.
      - Проехало! - засмеялся кто-то и покрутил ладонью.- Дальше будет легче. Иначе же нельзя было: ведь из песни слова не выкинешь. Была Ходынка или нет, господин капитан Сулима? Не десять тысяч народу было царским изволением перекалечено?
      - И еще знал Иван, слыхал от захожих городских людей, что земля в государстве том - меж четырех морей-океанов, от одного света и до другого такая, что где ногою ни топни, места не выбирая, золото вскроется или камень-самоцвет. Нет той земли богаче и славнее. А лежит она, идолищем вбитая в нищету... И когда услышал про искру и вспомнил, что говорили захожие люди,выломал кол из плетня...
      - Ваше высокородие!...- В круг, запыхавшись, втиснулся надзиратель.Пожалуйте в контору... Генерал Новицкий с господином прокурором!
      Капитан дрогнул и вытянул обе руки. Он был жалок - худой, пьяненький, с трясущимся подбородком - в освещенном этом кругу. Жалок и одинок.
      - Господа,- сказал капитан,- вы слышали? Покорнейше прошу немедленно разойтись по камерам. Если генерал и прокурор обнаружат прогулку после установленного для вечерней поверки часа...
      Он не договорил. Да и не надо было договаривать: каждому было понятно без слов. Заключенные стали подниматься, похватав на руки одеяла, подушки и тюфяки. Лампы были потушены.
      - По два в ряд, товарищи. Без толкотни, в полном порядке, быстрым шагом, марш!
      Колонна двинулась бесшумно мимо "гриба", дворовым коридорчиком в корпусный коридор - так бесшумно, что даже надзиратели, шедшие вместе с колонной, поддаваясь общему настроению, шли, затаив дыхание и осторожно приподнимаясь на тупые твердые носки тяжелых своих сапог.
      Глава XXXI
      "ЧТО ДЕЛАТЬ?"
      Камеры заперли наспех, без всяких проверок. Бобровский разъяснил по этому поводу, что так всегда бывает и тюремное начальство само не знает, где кто сидит и сколько в какой камере народу. Списков нет - ни по камерам, ни по всему коридору, да и в общем списке у Сулимы наверчено. Он, Бобровский, сам видел в этом документе фамилию Беменфельд; такого политического не только в тюрьме, но и во всем мире, наверно, нет.
      Тревога оказалась напрасной: ни Новицкий, ни прокурор не показались в коридоре политических "одиночек". И в ночь ни разу не откинулся глазок в запертой двери баумановской камеры, и сквозь чуткий сон однажды лишь слышал Грач, как проволокся мимо двери тягучим, сонным, шлепающим шагом дежурный надзиратель.
      Утром Грача разбудил громкий, на весь корпус, залез за дверью:
      Вставай, подымайся, рабочий народ...
      В замке прогремел, отпирая камеру, ключ.
      Бауман сбросил ноги с койки.
      - Что это?
      Бобровский потянулся сладко:
      - Надзиратель Чекунов. Он каждое утро именно так нас будит. Расчет правильный: хотя и знаешь, что это всего только Чекунов, а все-таки просыпаешься сразу.- Он зевнул и потянул с табурета брюки.- Вставать, между прочим, надо без задержки: единственное в чем инструкция здесь соблюдается строжайше, это в отношении сроков кормежки. Проспишь-без кипятку останешься.
      Утренняя поверка, умывание, кипяток... Бауман вошел в курс лукьяновской жизни. К полудню он сидел уже в искровской "клетке", за книжкой "Что делать?", затрепанной до дыр в итоге долгого хождения по рукам. Бауман в мытарствах своих по этапам и глухим тюрьмам до сих пор никак не мог ее достать. А в ней полный разгром ревизионистов, план построения боевой партии, план организации, о которой мечтают подлинные революционеры.
      Читать надо было спешно, потому что на следующий день назначен был диспут - во второй, искровской, клетке. И Литвинов предупредил: споры будут горячие, потому что ленинцев здесь мало, больше сидят рабочедельцы, экономисты словом, люди, считающие, что рабочего в политику вовлекать не надо, что за него революцию отлично сделает сама буржуазия.
      - Спорите, стало быть?
      Литвинов кивнул, показал пальцем на эпиграф на самой обложке "Что делать?:
      "Партийная борьба придает партии силу и жизненность, величайшим доказательством слабости партии является ее расплывчатость и притупление резко обозначенных границ, партия укрепляется тем, что очищает себя"... (Из письма Лассаля к Марксу от 24 июня 1852 г.)".
      - "Очищает себя..." - медленно повторил Бауман. - Это очень-очень верно. Мы ничего не сможем сделать как партия, если в наших рядах останутся люди, которые будут в решительную минуту хватать за руки или - еще хуже подставлять ножку. Ленин правильно делает, что резко ставит вопрос о размежевании. Сначала надо создать крепкую, единою мыслью, единою волей связанную партию: только тогда может победить революция. Иначе получится, что столько уже раз в истории было...
      Бобровский улыбнулся и поднял руку:
      - Давайте, товарищи, однако, не мешать Грачу читать: на диспуте мы его выдвинем докладчиком... Гурский, давай в шахматы. А Грач пусть готовит тезисы.
      Тезисы для доклада, однако, составлять не пришлось. Они оказались готовыми в ленинской брошюре: его, ленинскими формулировками, ленинскими словами будет говорить завтра Бауман.
      Глава XXXII
      СВИДАНИЕ
      Бауман не удивился, когда за ним прислали звать в контору, на свидание. Он знал, что Гурский сообщил на волю в тот же день, как Бауман появился в Лукьяновке, чтобы ему подыскали "невесту".
      Гурский встретил его на полдороге, когда возвращался из конторы (как политический староста он имел право свободного передвижения по всей тюрьме). Бауман остановился по его знаку. Гурский сказал усмехаясь:
      - Ты не забудь, что у тебя сын шести лет. Зовут Лешей.
      - А мать его как зовут?
      Гурский широко раскрыл глаза:
      - Вот ведь! Из головы вон... Маша... Варя... Нет! Ну, неважно в конце концов. Кроме нее нег никого на свидании. Не спутаетесь.- Он засмеялся.- Если, конечно, раньше тебя никого не спустят в приемную. Я ей разъяснил, положим, на всякий случай, чтоб не обозналась, что ты горбатенький, волосы рыжие, поскольку они вообще сохранились, так как, в общем и целом, у тебя во всю голову плешь. Из особых примет великодушно только одну отметил-бельмо на левом глазу... Ну, беги! И добейся обязательно, чтоб мальчика к тебе допустили, за решетку. И обними его хорошенько... Понял?
      Решеток в приемной было даже не одна, а две; они перехватывали комнату от стены до стены, на расстоянии в аршин друг от друга. В образованном ими коридоре сидел благодушно на стуле, положив на колени шашку, седоусый и важный Мокеич, старейший из надзирателей тюремного замка.
      "Невеста"-то есть "жена", поскольку есть сын- дожидалась уже. Она была высокого роста, красива. Из-под широких полей белой соломенной шляпы с красными шелковистыми веселыми маками глянули на Баумана спрашивающие, настороженные, взволнованные черные глаза. За руку она держала мальчика в белом костюмчике с матросским, синим, тесьмою расшитым воротником и - зачем-то - в передничке. Грач улыбнулся ей глазами очень ласково, очень тепло, как свой, и она сейчас же заулыбалась тоже, подняв свободную руку к заалевшей сразу щеке, и заговорила быстро и несвязно. Смысла нельзя было понять совершенно. Но ведь так, в сущности, и должна говорить жена, увидев после долгой-долгой разлуки любимого мужа в тюрьме, за двойной решеткой.
      Это было естественно и хорошо, но неестественно и нехорошо было то, что мальчик не обратил никакого внимания на появление Баумана. Он на секунду только остановил на нем глазенки и снова уставился на старого надзирателя усатого, с саблей и револьвером на шнуре, с блестящими пуговицами по всей груди.
      Такое невнимание к отцу могло показаться подозрительным. Правда, из всех надзирателей старый Мокеич был, пожалуй, самым покладистым. И сейчас он вполглаза только присматривал за свиданием: полтора глаза дремали.
      "Да и Леша, может быть, ее сын от первого брака, а не мой... Идиотство не спросил Гурского: невеста или невенчанная жена? Нет, впрочем, он определенно говорил: ,,невеста"".
      Бауман все-таки крикнул:
      - Леша! Ты что это - совсем меня забыл, милый?
      - Сколько времени! - отозвалась мать и заслонила мальчика от надзирателя, чтоб он не видел выражения его лица. Голос у нее был грудной, низкий, приятный. Бауман был вообще очень доволен "невестой".
      Они говорили спокойно. Мокеич слушал, как полагалось по инструкции. Но быстро уверился: Бауман - опытный, твердо знает, что говорить на свиданиях можно только о семейном, о домашнем, иначе свидание прекращается незамедлительно (так и написано в инструкции: "незамедлительно") и впредь видеться уже не разрешают, хотя бы и через две решетки.
      Бауман говорил только о дозволенном. О Леше, мальчике: как ведет себя, не огорчает ли маму? О киске-мурлыке, о гимнастике - занимается ли по-прежнему? и в каком сейчас у нее состоянии руки?..
      - Пуд подымешь?..
      Сказал и улыбнулся. Мокеич даже засмеялся дробным смехом: женщина субтильная, и вдруг - пуд!
      Потом заговорил о цветах, и говорили довольно долго: о том, чтоб прислать цветы, когда Бауман будет справлять день рождения.
      Через три дня...
      И еще - о лекарстве. Почему до сих пор нет?
      Она забеспокоилась:
      - Как нет?! Сама заносила в контору. Очевидно, не передали еще. Да, чуть не забыла: дядя Иегова заболел... Нет, нет - не заразно.
      На "Иегову" поднял голову, насторожившись, Мокеич. Что-то имя знакомое. Будто уже поминали его на свиданиях политические...
      Он стал вспоминать, но тут они засмеялись враз, очень громко.
      - Разрешит! Наверно. Он добрый.
      Оба смотрели на него. Мокеич нахмурился и встал. Непорядок, когда смотрят на человека и смеются. Особенно в тюрьме. И вообще пира свидание кончать.
      Он открыл уже рот, чтобы заявить, что свидание кончилось, но "невеста" не дала сказать.
      - Он хочет Лешу поцеловать. Ведь можно, правда? Вы позволите, вы добрый!
      - Не полагается! - выкрикнул Мокеич, искренне испугавшись, потому что никакого общения с человеком с воли, тем более необысканным, он допустить не мог. И хотя в инструкции о детях ничего не было... все-таки и ребенок если и не совсем, но вроде как бы человек. - Никак!
      Но она, не слушая, быстро подняла мальчика: перегородка была низкая, немногим выше человеческого роста.
      Секунда - и мальчик повис на вытянутых руках женщины над коридорчиком.
      - Держите! - крикнула она весело и угрожающе.- Я сейчас уроню.
      - Ах ты, господи!..
      Старик перехватил ребенка: она в самом деле выпустила его. Но мальчик рванулся отчаянно, как только пальцы надзирателя коснулись его.
      - Мама!
      - Сюда! - весело крикнул Бауман.
      Насупившийся, обидевшийся на Лешин вскрик надзиратель грубовато вскинул ребенка через вторую решетку, навстречу ждущим баумановским ладоням. Бауман крепко обнял мальчика. Руки скользнули лаской по маленькому робкому телу; пальцы нащупали сразу в боковом карманчике передника (вот он зачем!) довольно толстый пакет.
      Женщина улыбалась надзирателю сквозь решетку.
      - Ну вот, спасибо вам. Я же знала: по лицу видно, что вы хороший.
      Мокеич обернулся к ней. Это была секунда. Но и секунды достаточно: пакет из карманчика скользнул в рукав пиджака. Бауман поднял Лешу, высоко вытянув руки, чтобы загнать - по рукаву - пакет как можно глубже, за локтевой сгиб, к плечу.
      - Ну вот. Получай своего Лешу.
      Темные глаза мальчика пристально смотрели в Баумановы глаза. Игра какая-то. А в чем игра - непонятно.
      - Хоп!
      Через решетку - к старику, и тотчас - через вторую.
      - Мама!
      Теперь Леша улыбался во весь рот. На этом перелете он получил полное удовольствие. И дядя этот здорово качает!
      - Еще!
      Все трое старших засмеялись.
      Мокеич, впрочем, тотчас спохватился, напыжил строго усы:
      - Не полагается!
      Но Леша уже болтал ножонками за маминой решеткой.
      "Хоп!"-к старику-через дядину решетку. Дядя опять поцеловал, подкинул высоко и-"хоп!"-тем же порядком обратно.
      Мокеич вытер проступивший на лбу пот.
      - Свиданьице-с закончено,- сказал он, хмуря брови, и качнул очень грозно шашкой в протертых, облезлых ножнах.- Потрудитесь идти.
      И в подтверждение за той, внешней - куда приводят людей с воли-решеткой показалась фигура Сулимы. Он был побрит, в свежем кителе. По случаю прихода "невесты", наверно. Искровцы смеялись уже как-то при Баумане, что капитан всегда красуется перед "невестами". И сейчас-изогнулся всем тощим своим телом, подкрутил усики. А в левой руке - чистые замшевые белые перчатки. Форменный парад.
      Грач использовал эту минуту. Он засунул правую руку вместе с рукавом в карман. Встряхнулся всем телом. Пакет сполз. В кармане. Все в порядке. А капитан все еще смотрит на "невесту".
      - Время...- начал капитан.
      Мокеич доложил, вытянувшись по-уставному:
      - Я уже указание сделал.
      - Разрешите еще немного, пожалуйста, - сказала женщина.- Мы совсем не успели еще... повидаться.
      - С прискорбием...- махнул галантно рукою Сулима,- но вынужден. Срок прошел. И с гаком.
      Женщина подняла в ужасе брови:
      - С чем?
      - С гаком,-повторил капитан и сомкнул каблуки.-То есть с излишком, если по-нашему, по-великоросски сказать... Но я полагал, что вы и здешнее малороссийское наречие разумеете... По наружности равно и по наименованию вашему...
      - Малороссийское?-Она расхохоталась.-Это Люся-то, по-вашему, малороссийское?
      Люсей зовут, значит. Ну, теперь всё в порядке.
      - До скорого свидания, Люся.
      - До скорого свидания, Николай.
      В пакете из Лешиного карманчика оказалось одиннадцать паспортных книжек по числу готовых к побегу. Сумасшествие - рисковать одиннадцатью документами сразу! Хотя, в сущности, если хорошенько подумать, для тех, кто провалится на передаче, разницы нет: один бланк или одиннадцать. И бланков не жалко: они ведь липовые, собственного изготовления...
      Грач рассмеялся. Мысль сделала полный круг и привела к выводу, что на воле поступили правильно, прислав все паспорта сразу: лучше один раз рискнуть, чем одиннадцать. Ровно в десять раз меньше шансов провалиться.
      А Люся эта молодец! И сильная: как она Лешу подняла! Как перышко. Кто такая?
      Но никто из искровцев ее не знал.
      Впрочем, существенного значения это не имело: сегодняшняя первая встреча Грача с Люсей должна была быть и последней, потому что Бауман на свидании с "невестой" передал через нее последнее распоряжение о дне побега:
      ЧЕРЕЗ ТРИ ДНЯ
      Глава XXXIII
      ТРЕВОГА
      Бауман настоял на таком коротком сроке. Усмехаясь всегдашней своей ласковой и теплой улыбкой, Грач пояснил, что медлить нечего. Он, как выразился Крохмаль, "форсировал события". Паспорта и деньги на руках. Материал для лестницы - простыни, полотенца, табуреты, стулья-по камерам. "Лекарство" хлоралгидрат, которым будут усыплять дежурного надзирателя - испытано на Мальцмане и других, доза определена точно: запас "лекарства" есть, и его надо расходовать, пока оно не скисло и не потеряло силы. О доставке кошки условились: если и она проскочит - "киска-мурлыка",- чего еще ждать? Чтобы начались дожди и по вечерам нельзя было выходить на прогулку?..
      Против всех этих доводов спорить было нельзя. В эту же ночь Бауман и Бобровский связали лестницу из скрученных узких полотнищ, изорванных по длине тюремных простынь, вплетая - ступеньками - ножки табуреток и стульев: во многих камерах были "собственные", на собственные деньги купленные заключенными, "венские" стулья.
      Ступенек получилось тринадцать; длина лестницы - семь аршин.
      Ее упаковали в тюфяк баумановской койки. Тюфяк вспух, стал ребристым от ступенек-палок, которые никак не удавалось так уложить, чтобы они не торчали. Этим окончательно решался вопрос - когда. Долго держать в камере лестницу было невозможно: при первом же обыске и даже первом мытье камеры лестницу должны были обнаружить. И тогда - крышка!
      Стало быть, никаких отсрочек.
      Послезавтра.
      Бобровский заснул сразу, как только ткнулся в подушку, что явно свидетельствовало о сильной его усталости. Действительно, день выдался напряженный.
      У Баумана усталость сказалась в обратном: он никак не мог уснуть.
      Бессонница была томительная, тяжелая, нудная. "Усталая" бессонница, когда мысли волочатся тягучим, медленным шагом - ни к чему и ни на что не нужные мысли.
      Мысли ни о чем. На что глянет зрачок, от того и начинает тянуться вязкая, ленивая нить... мыслей? Нет. Как-то иначе надо это назвать. В науке, может быть, и есть такое особое название, только он не знает.
      Вот Бобровский спит самозабвенно. Не храпит. Он, Бауман, заметил, что люди не храпят, если очень устали. Верно это или просто так, случайно ему такие люди попадались? И Бобровский тоже только случайно сегодня не храпит: лежит недвижно, совершенно недвижно. Как труп. Как мощи.
      У него и кличка партийная: Моща.
      В сущности, нелепая кличка. А вот к Литвинову подходит - Папаша. Эссен тоже ладно прозвали - Зверь: она действительно косматая какая-то, бросается. Или Елену Дмитриевну называют Абсолют: о чем она не начнет говорить, обязательно будет утверждать - "абсолютно". И Грач - хорошо; Козуба сказал: "птица весенняя"...
      Огонек в лампе, приспущенный, стал тускнеть, сгущая в камере сумрак. Наверное, керосин кончился. Бауман приподнялся. И от его движения пугливо шарахнулись копошившиеся у наружной стены, где окно, рыжие огромные крысы и побежали, волоча голые хвосты по каменному холодному полу.
      На решетке окна подвешена передача: колбаса, масло. Пахнет роскошно, на всю камеру. На запах и вылезали крысы. Но до решетки им не добраться.
      Впрочем, они все равно каждую ночь бродят по камере.
      От чахнущего, чуть-чуть уже желтеющего огонька стало неприютно, жутко. Да, жутко! Грач это слово сказал себе прямо в лицо, потому что он не боялся слов. Жутко!
      До боли захотелось услышать радостный, бодрый человеческий голос, пожать товарищескую, крепкую руку... Разбудить Бобровского или постучать в соседнюю камеру Литвинову?..
      Постучать?.. Невольно навернулась на губы улыбка: за все лукьяновское время ни разу не пришлось перестукиваться. Тюрьма называется!.. Пожалуй, и азбуку забыл?
      Нет. Только приоткрыл глаза - четко, как напечатанная, стала перед глазами табличка подпольного тюремного стука.
      Бауман повернулся боком к стеке и, совершенно неожиданно для себя самого, заснул.
      ...Слух рванули два коротких и гулких удара.
      - Стреляют. Слышишь?
      Сон отлетел мгновенно. Бауман поднял лицо к койке Бобровского. Моща сидел, опустив на пол босые ноги; волосы космами валились на лоб. Он слушал, весь напрягшись.
      Стреляют? Нет. Тихо.
      Камера тиха особенной какой-то, словно затаившейся-на удар!-тишиной. Не камера одна: вся тюрьма, вся ночь по эту сторону решетки и по ту, вольную, сторону.
      На цыпочках Бобровский подкрался к двери. Долгая тишь... и потом сразу-крик, пронзительный, многоголосый и перебойный, топот ног, перезвон сигнального, набатного колокола. Быстро и зло защелкали близко-близко совсем, под стеной, револьверные выстрелы. По коридору, мимо камер, загрохотали подковы тяжелых каблуков.
      Бауман вскочил.
      Они стояли теперь оба рядом против запертой двери, дыша тяжело, прислушиваясь к голосам в коридоре.
      Потом все стихло: и в политическом корпусе, и на улице, за стенами тюрьмы. Но они продолжали стоять, как были: босые, раздетые.
      Справа, сквозь стену, осторожный и быстрый, чуть слышно дошел стук. И сразу отошла хмара бессонной ночи, недолгая слабость. Потому что заговорила тюрьма.
      Откинувшись на койку. Грач поймал чутком слухом четыре буквы; первая отстучалась раньше, чем он стал считать:
      О-Б-Е-Г
      Побег?
      Без них? И Литвинова? Потому что это Литвинов стучит.
      Грач застучал в свою очередь, стараясь сдержать спешившую руку. И буквы, как назло, долгостучные, многоударные: каждая по семи.
      К-Т-О
      Бобровский с ним рядом, почти припав к стене туговатым на слух ухом, повторял губами на буквы переведенные стуки. Ответное слово - долгое, но они угадали с первых же знаков:
      У-Г-О
      - Уголовные!
      - Вот угораздило! Под самый наш день... Теперь, того и гляди, завинтят тюрьму.
      Бобровский, потемнев, подтвердил:
      - Завинтят несомненно. И до отказа. После таких происшествий всегда строгости. И завтрашний день, во всяком случае, к черту ушел. В трубу.
      - Нет! - Бауман даже кулаком стукнул по столу. Но сейчас же одумался.
      Завтрашний день, конечно же, насмарку. С утра надо будет на решетку не белое полотенце, как было условлено, а черную его, Бауманову, рубашку. Отбой. Окно его камеры видно с Полтавской улицы. Там будут сторожить - ждать сигнала.
      - Вот случай! Как не крути, украли у нас завтрашний день бежавшие воры...
      Гулко стукнула в коридоре дверь - выходная, на площадку: только у нее одной тяжелый такой, железный и визжащий стук. Прозвенело оружие. И слышно стало: идут. Много и кучно.
      Обыск.
      После побега в тюрьмах всегда повальные обыски. По горячему следу.
      Сквозь стену - неистовый стук: три... четыре...
      О
      Бауман ударил кулаком в ответ: "Сами знаем".
      Лестница. Семь аршин. Тринадцать ступеней. Полотнища, скрученные в жгуты. Сейчас вспорют тюфяк... Нельзя ж не прощупать, когда даже на глаз видно... Переложить некуда. Куда их денешь - тринадцать - в проклятом каменном этом мешке?..
      Шаги ближе, ближе. Лязг шашек и шпор...
      - Всё прахом? Ну нет!
      Бобровский схватил за ножку единственный в камере табурет, привалился левым плечом к косяку, готовый к удару. Как только откроется дверь, углом табурета - в висок, наповал. И сразу - с убитого - оружие уже на двоих.
      Бауман быстрой и твердой рукой вырвал табурет, толкнул на койку.
      - Из всякого положения выход есть. Нет выхода только из гроба. Ты что, в гроб хочешь?
      Он лег, лицом в жесткую подушку. Голоса зазвучали у самой двери. Слова падали гулко и скупо. Бауман сторожил только одно слово, один смысл, звук один: он ждал скрежета ключа в замке.
      Но скрежета не было.
      В коридоре засмеялись. Сначала кто-то один, незнакомый, затем подхватили надзиратели. Шаги стали удаляться. Стукнула железом окованная дверь.
      И опять всё тихо.
      Грач окликнул:
      - Слышал, что они говорили, Бобровский? Неудача. Двое убито, трое ранено, одного забили насмерть при поимке. Все остальные - в карцере. Завтра будут пороть... до суда.
      Бобровский не ответил. Утомленные нервы не выдержали: он был в обмороке.
      Глава XXXIV
      КОШКА В ЦВЕТАХ
      - Сыч!
      - Я.- Козуба оглянулся на оклик.
      Кроме него в комнате было еще человек пять или шесть рабочих. Они толпились около стола, на котором лежали небрежным ворохом цветы. Две девушки подбирали стебель к стеблю - розы, левкои, георгины...
      Вошедший оглянул комнату и спросил негромко:
      - Можно?
      Козуба ухмыльнулся ласково:
      - При ребятах?.. А что ж с ними поделаешь? Куда я их дену? Ну-ну, показывай, хвастайся, Семен.
      Семен поставил на стул окутанную платком корзинку, сбросил платок, вынул железный остролапый, о пяти концах, якорек-кошку.
      - Хвастать не хвастаю, но слона подвесь - сдержит.
      - Слона и будут подвешивать. Это ты в точку потрафил. Сдержит, говоришь?
      Козуба прикинул на руке якорь, оглядывая железо пристальным, испытующим взглядом. Пять кованых лап топырились тяжело и цепко. Он остался доволен.
      Почему так случилось, что именно он, новый в Киеве человек, стал во главе всего дела по организации побега? Потому, что он возрастом старше? Или потому, что рабочий? Почему так случилось, что именно его стала слушаться вся молодежь эта - из депо, железнодорожных мастерских, с Греттеровского завода и прочих,когда провал срезал всю верхушку здешней партийной организации?
      - А ну, Марья Федоровна, займись... как я говорил. Блондинка - румяная, низенькая - приняла от Козубы якорь в две руки и ахнула:
      - Бог мой, какой тяжелый! Люся ни в жизнь не сдержит.
      Брови Козубы взъерошились, косматые:
      - То есть, это как "не сдержит", если надо? Откуда такой разговор?.. Я так разумею: надо будет - пушку в кармане пронесу. Действуйте, я говорю. Время идет.
      Мария вскинула кошку на стол.
      - К стволу потолще кладите, у которых шапка раскидистей и поупористей. Чтобы, если пальцем ткнуть, не выдала. Не допустила до железа.
      Козуба ткнул для примера пальцем в крутые, завихренные лепестки хризантем. Мария сморщилась:
      - Мы сами понимаем как. Цветы - женское дело. Теперь уж вы нам не мешайте. У каждого - свое.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20