Внезапно со двора, через открытое решетчатое окно, дошел издалека добрый и крепкий, перекатами, возглас:
- До-лой са-мо-дер-жа-вие!
Бауман вздрогнул прислушиваясь. На голос - далекий - откликнулся тотчас второй, ближе, теми же словами:
- До-лой самодержавие!
Третий, четвертый... Ближе... ближе...
- До-лой!
Старик проснулся. Он кивнул головой и поднялся. роняя одеяло на пол; одной ногой он стал на стол, второй - на спинку койки и крикнул в окно хриплым и радостным басом:
- Самодержавие долой!
- Тюрьма здоровается,- пояснил он, слезая и почесывая поясницу.- Тут такой обычай установлен. А после здорованья - поверка. Своя. Казенная тоже будет. А своя - сейчас. Сейчас крикнут. Слушайте...
В самом деле, опять далекий голос, тот самый, кажется, что первым начал перекличку, выкрикнул командно:
- Новички! На окно!
Бауман поднялся и ухватился руками за решетку. Перед глазами открылся двор, в отдалении - этажи другого корпуса, напротив-тоже окна в решетках. Кое-где люди. Женщины. Надя. Она, наверно!.. Махнула рукой... Ну, конечно же, увидала!..
Он высунул руку за решетку и замахал в свою очередь.
Сердитый окрик, от двери, заставил его обернуться. Дверь была отперта: с порога надзиратель, невыспавшийся, всклокоченный и серолицый, тряс возмущенно бородой и ключами:
- В карцер желаете? Интеллигентный человек, а по инструкции жить не умеете...
- Молчи, хам!-выкрикнул "Бланки".-Сколько раз я тебе приказывал не сметь входить без моего звонка!
Он поднялся, грузный и страшный. Надзиратель увернулся от него за порог. И уже из коридора прошипел, припирая поспешно дверь:
- Вы не очень-то задавайтесь, господин Шуйский...
Шуйский?
Бауман разжал руки и соскочил на пол. Он вспомнил сразу.
1898 год. Петербург. Петропавловка. Неудачливый бунтарь и поэт, поручик Шуйский.
Глава XVII
С ТОГО СВЕТА
В 1898 году, когда он, Бауман, сидел в Петропавловской крепости, с ним вместе сидел офицер, поручик Шуйский, арестованный за подготовку вооруженного восстания в войсках. Их камеры были рядом, они перестукивались и даже разговаривали иногда на прогулках: их выводили вместе.
Бауман сидел тогда уже второй год. Было известно, что он без суда уйдет в ссылку. Режим был для него поэтому относительно вольный, позволяли говорить на прогулках. Поручик плохо разбирался в политике, он был просто бунтарь и романтик-такой шалый романтик, какими бывали только давным-давно разорившиеся дворяне, у которых ничего не оставалось, кроме родословной, герба и шпаги. По романтизму своему писал и стихи, очень плохие. Он часто читал их на прогулках: стража этому не мешала.
Неужели же это тот самый Шуйский?
Глаза были совершенно чужие и незнакомые. Ни намеком даже не напоминали они тогдашние глаза поручика. Да не могут же люди, хотя б и душевнобольные, до такой неузнаваемости меняться! И наконец он-то сам, Бауман, за эти годы не переменился почти,- даже сумасшедший должен был опознать. Тем более, что "Бланки" не в столь безнадежной мере безумен. По крайней мере, в данный момент он казался вполне здоровым. Он пил заваренный Бауманом чай благодушно и благонравно; в зрачках не было ни блеска, ни мути. Очень толково и ясно ввел он Баумана в курс таганской жизни: когда дают кипяток, когда прогулки, обед, и насколько обед лучше по сравнению с другими тюрьмами - каша, например, каждый день с салом.
- А книги дают?
- Библию дают. И сказки. Надо было, впрочем, сказать: библию и другие сказки. Например, сказки Гауфа о мертвой руке и о капитане, прибитом к мачте: гвоздь сквозь лоб. Читали! Очень здорово!
Глаза стали мутнеть. Он потирал руки.
- Я предпочитаю стихи,-сказал Бауман, следя за стариком: очертания лба, носа, подбородка определенно знакомы! - Я больше люблю стихи.
Что-то мелькнуло в зрачках старика искоркой. Мелькнуло-и скрылось опять. Бауман напряг память. Стихи петропавловского поручика были плохи, а плохие стихи не запоминаются: в этом лучшее испытание стиха, потому что хороший сразу ложится в память. Все ж он припомнил клочок:
Сбылись мечты. Текут народы
От южных к северным морям,
Покорны стали кораблям
Бесцельно созданные воды...
Он сделал паузу, выжидая. Сумасшедший, не моргая, смотрел прямо в глаза Бауману. Бауман продолжал молчать, но улыбался ласково. Сумасшедший улыбнулся тоже - неожиданно мягкой улыбкой изуродованного рта:
От первобытного труда
Три мощных брошены следа:
Любви, надежды и свободы.
Он протянул руку и сказал совсем тихо:
- Бауман?
Бауман оглянулся на дверь. Глазок был закрыт. Они пожали руки друг другу. Шуйский, конечно. Тот самый. Петропавловский поручик. Пальцы и губы дрожали, двигались беспокойно брови, но в голосе не было ни признака безумия, когда он проговорил, запинаясь от волнения:
- Я, собственно, по глазам узнал вас тогда еще как схватил. Но приходится быть осторожным: мало ли кого могут они подсадить. Правда, последнего, кого они подсадили, я изуродовал.
Бауман нахмурился:
- Вы шутите, я надеюсь.
- Нимало! - смеялся Шуйский.- Я сломал руку и нос, что меня очень радует, агенту, которого они подсадили ко мне в последний раз: с тех пор как я здесь, они все время сажают ко мне агентов. Они пробуют установить, что я вовсе не сумасшедший, только прикидываюсь. Сначала я просто шутки шутил с этими господами, но потом стал бить: надо же положить конец. После поломки последнего я предупредил: следующего, кого посадят,- убью. Так-таки убью насмерть.
Бауман вспомнил подхихикиванье там, в конторе. "Уконтентует".
Шуйский продолжал говорить:
- Я, со сна, не узнал сразу. Тем более что вы - бритый, а тогда были с бородой: это очень меняет. И только когда навалился к горлу... Я ведь сумасшедший!-Он рассмеялся, смехом неприятным и гулким.- Есть с чего сойти с ума, а? Не сошел бы - давно б повесили. А я ногами в петле дрыгать не собираюсь, мы еще поживем... Так я говорю: как навалился к горлу - глаза увидел... Никак, Бауман?.. У вас глаза такие - сразу узнаешь. Никак нельзя не узнать.
Бауман сделал страшные глаза:
- А вдруг я за это время охранным агентом заделался и выдам, что вы симулянт?
Шуйский мотнул головой:
- Во-первых, глаза бы вас выдали раньше, чем я бы себя вам выдал. Удивительное дело - человеческие глаза! Посмотрел - и уже все просто...
- Вы забыли "во-вторых",- перебил Бауман.
Он перебил не случайно: надо проверить, в конце концов, здоров Шуйский или болен.
- Во-вторых?..- В глазах Шуйского заметалось беспокойство. - Что такое во-вторых?.. Ах да! Я хотел сказать: когда мы боролись, вы не заметили, что надзиратель следил в глазок? Если бы вы были охранником, он бросился бы на выручку. Но он ушел - и все стало ясно. Я сразу ж отпустил вас.
Да, отпустил, верно.
- И еще...- Шуйский потер лоб,- такое соображение: даже если бы вы и заявили, это может только затянуть испытательный срок. Профессора, медицинская экспертиза уже признали меня... неизлечимым, вы понимаете! А профессора упрямый народ. Они заступаются за свою науку. И правильно: если их выводы может оспорить любой охранник безо всякого образования, на черта им будут платить деньги? Раз уж протокол экспертной комиссии есть, они будут доказывать, что я сумасшедший, что бы я ни делал.
Испытание было выдержано. Бауман спросил Шуйского деловито:
- Ну, теперь расскажите толком, что с вами было после Петропавловки. Судили?
Старик кивнул.
- Дали каторгу?
Старик кивнул опять.
- Где отбывали?
- В Орловском централе.
- Но ведь туда только уголовных...
Шуйский качнул головой:
- Каторга уголовная, да. Но по особому приказу засылают и политических. Одиночных. Тех, что начальство определило на убой. Потому что Орловский централ - это ж смерть, только распределенная на месяцы. Она едет, так оказать, товарным поездом, с остановками в тупиках...
Сравнение ему, видимо, понравилось. Он щелкнул языком:
- Рассказать?
Бауман осторожно оглянул его:
- Может быть, лучше не надо? Зачем даром нервы трепать?
- Даром? - рассмеялся Шуйский.- А может быть, вы именно туда попадете... Людей с такими глазами, как у вас, они предпочитают посылать на смерть.
Глава XVIII
ПОВЕСТЬ О ЦЕНТРАЛЕ
Он повел рассказ, шагая по камере быстрым, дергающимся шагом, от стены до стены:
- Значит, так. Орловский централ... Я с самого приема начну. Вы приезжаете. Это надо понимать, конечно: вас пригоняют по этапу. Партия, кандалы, каторжане, бритые головы, блатная музыка... Вы, впрочем, уже ходили, наверно, по этапу с уголовниками, можно подробно не изображать. Этап пригоняют в тюрьму. И прямо в баню. Даже не заходя в контору. В предбаннике - стол, за столом начальник тюрьмы, перед ним список. От стола к двери в баню выстроены в две шеренги лицом друг к другу, коридором, так сказать,- надзиратели, человек шестьдесят. Прибывших по алфавиту выкликают. Вошедший снимает все платье долой, белье тоже, само собой разумеется... и подкандальники тоже. Что такое подкандальники - знаете? Кожаные такие, вроде браслетов, что ли, поддеваются под кандалы, чтобы ногу железом не резало. С подкандальником жмет, но не режет.
Подкандальники - долой. Голый, в одних цепях, подходишь к столу. Разговоров - никаких. Начальник делает в списке пометку и командует: "Принять". И по этому командному слову сдающий вас надзиратель- тот, что подвел голого к столу,-ударом кулака вбивает "принимаемого" в надзирательский коридор: "В баню марш!" Вдоль шеренг. У надзирателей - у кого что: нагайки, палки, ключи. И каждый лупит чем попало. Больше, впрочем, прямо кулаками. Я потом убедился: у них кулаки особые. Я до половины коридора не дошел, упал. Очнулся в бане, на полу: водой меня поливают. И первая мысль: ну, слава богу, кончилось! Только подумал-лицо надо мной наклонилось: "Очухался?" И шайкой, железом окованным краем-в зубы. Я опять потерял сознание. И когда очнулся опять, чувствую - льют, льют холодную воду... Глаз я не открываю, чтобы опять не стали бить. Но ресницы, наверно, подлые, выдали: дрогнули. Потому что вдруг нога чья-то в сапоге ударила в живот: "Притворяешься!.."
Он прикрыл глаза и присел, задыхаясь, на койку: койка не была убрана, тюремщик зря хвастался режимом. Бауман протянул руку, мягко дотронулся до плеча:
- Не надо рассказывать. Зачем волноваться?.. Прошло - ну и не будем говорить об этом.
-Будем!-упрямо выкрикнул Шуйский.-Будем! Надо говорить! Кричать об этом надо! Ведь не я один: там штат - полторы тысячи каторжан. Сквозь централ в могилу уходят тысячи. Уходят страшной дорогой, какой ни в одной, самой страшной сказке нет. Я вам о Гауфе сказал: мертвая рука, гвоздь в черепе. Смех! Смех, я говорю, перед тем, что делают в царской каторге. Об этом кричать надо, чтобы все знали - и сегодня и во веки веков: вот что такое царская всероссийская каторга! Когда вводят крепкого, здорового, молодого человека - и выводят из первой же бани согнутого, расслабленного, который уже харкает кровью. А через год - это скелет, тень, привидение. Он уже не может ходить, не придерживаясь рукою за стенку... Я подковы гнул до ареста, я кочергу железную мог связать узлом... А сейчас - видите?
Он распахнул рубашку. Бауман опять увидел впалую, седыми волосами заросшую, рубцами исполосованную, подлинно страшную грудь.
- Тогда, в бане, они сломали мне два ребра,-сказал он уже спокойным голосом.- Но это было только начало. Потому что особенность Орловского централа в том, что там бьют все время, каждый день, и никак нельзя сделать так, чтобы не били.
Рука скользнула вниз, по животу. Палец задел за пуговицу кальсон. Шуйский наклонил голову и внимательно посмотрел на нее:
- Вот пуговица, например. В централе каждый день осмотр. Полный. Догола раздевают и смотрят... О чем я?.. Да, пуговица... Осматривает начальник и...
Он встал, расставил ноги, по-бычьи наклонил голову, а голос стал сразу другим обрывистым и хриплым:
- Отчего на штанах на две петли - одна пуговица?.. Беспорядок!
Бац! Первый удар - его. Сигнальный, так сказать. Потому что дальше бьют уже надзиратели.
К следующему дню пришьешь вторую пуговицу: это верно, что петель на штанах две. Опять осмотр.
"Почему две пуговицы? Шик заводишь? Одной обойтись не можешь? Казенного добра не бережешь?"
Бац! И опять надзиратели бьют.
В этом - и жизнь вся. В камерах бьют, бьют в коридоре, на лестнице. На лестнице - особенно ловко. Не было, знаете, случая, чтобы арестант упал, хотя первый же удар сбивает с ног. Летишь вниз, но раньше чем ударишься головой о ступеньку, другой надзиратель подхватывает тебя на кулак, поддает дальше, до следующего кулака. И так - до низа до самого. Только там упадешь...
Помолчали. Шуйский потряс в раздумье волосами:
- Ужасно. Вот, говорят, кошка живучая. Кошка - ничто перед человеком. Ежели б кошку запереть в Орловский централ, она бы околела через два часа. А люди-годами живут. И ведь безо всякой врачебной помощи.
- То есть как? Полторы тысячи человек, и даже врача нет?
- Врач есть! - рассмеялся Шуйский.- Рыхлинский. Фамилию его стоит запомнить. Но околоток в централе - отделение общей живодерни, только. Я пошел раз. Один только раз за все два года. Только дверь открыл, доктор кричит навстречу: "Бродяга!" Там иначе заключенного не зовут. "Арестант", "заключенный" - это слова почтенные, для централа не годятся. "Бродяга! Стоп! Ближе пяти шагов-не подходить. Докладывай, что у тебя там?"
Я - сдуру:
"Виноват, господин доктор, как же вы меня в пяти шагах освидетельствуете?"
"Как?! Фельдшер, покажи ему, как бродяг свидетельствуют".
И фельдшер меня - в зубы.
Он опять закрыл глаза:
- Первый месяц особенно трудный. Он считается испытательным: годен ли арестант "на исправление",- так официально называется. В этот месяц за все бьют.
На проверке: "Ты чего невеселый? Весело надо смотреть".
Бьют.
Или: "Почему у тебя глаза к потолку?"
Отвечаешь почтительно-почтительно - иначе, уж знаешь, шкуру спустят:
"Смотрю, нет ли паутинки".
"А! Камеру, стало быть, плохо прибираешь, ежели думаешь, что может быть паутинка?"
Бьют.
А то еще проще.
"Что это у него голос,- говорит начальник надзирателю,- какой-то, по-моему, противный?.."
"Противный, ваше высокородие".
"А ну, дай ему! Может быть, голос исправится!"
Он помолчал и добавил:
- Срок испытания может быть продолжен. Не знаю, сколько вас будут держать, а меня восемь месяцев держали. С уголовными - с убийцами и прочими - они, конечно, гораздо нежнее обращаются. Меня били смертным боем восемь месяцев, пока я наконец не надел креста.
- Креста? - переспросил Бауман.- Это еще что такое?
- Как "что"? Крест обыкновенный, на шее. Там без креста не полагается. А то каждый вечер надзиратель, когда кончит постукивать решетки молотком (каждый вечер на стук проверяют, не подпилена ли в камере решетка), опрашивает бескрестных:
"Креста нет?"
"Нет".
Размахнется - и ахнет молотком по груди, по грудной клетке.
"Вот на этом месте должен висеть: запомни!"
Я восемь месяцев терпел, потом повесил, чтобы хоть молотком в грудь не били...
Глава XIX
ХЛОПОК
На этот раз молчание было долгим; Бауман подумал даже, что Шуйский совсем перестал рассказывать. Но он заговорил опять:
- После испытательных месяцев меня поставили на хлопок. Чего вы удивились? При централе есть специальное хлопковое отделение, хлопкочесальное... Подрядчик - Граевский... Не слышали?.. Надо знать.- Он опять усмехнулся той больной, плохой улыбкой.- Будете в Орловском - будете на его, Граевского, машинах работать: у него с централом долгосрочный договор. Он навес даже построил за свой счет - дощатый такой навес, без окон; в нем машины хлопкочесальные, пресс, щипалка... Никогда не видали?.. Увидите. Все сквозь это должны пройти, а то какая же каторга! Машины тяжелые, старых, отслуживших уже образцов,- это вы легко можете понять: не станет же подрядчик покупать для бродяг новые. И двигателей никаких нет-это тоже понятно: зачем тратить электричество или пар, когда есть каторжники? Пусть руками вертят, это же ничего не стоит, никакого расхода.
- И мы вертели - с шести утра до восьми вечера, без смены. В день надо было сдать тринадцать пудов. За невыработку-пороли. Там и порют особо... Рассказать? Не надо?.. Верно. Скучно рассказывать. Да и помню я плохо. При порке, знаете, помнишь только до тридцатого удара или двадцать пятого даже, а потом-туман, и все забываешь. А порция обычная была-девяносто девять. Почему такое число, а не круглое сто? Потому что, по закону, начальник тюрьмы собственной властью может назначать только до ста розог: на сто и больше требуется уже министерское разрешение. Стоит ли из-за одного удара заводить переписку?..
Я, кажется, сказал, что на нас не было расхода. Это неверно, я случайно наклеветал на централ. Нам платили за работу. Нам платили целых десять копеек в месяц. За двадцать лет каторги можно было, значит, заработать чуть не двадцать пять рублей... даже больше, так как за особое усердие и сверхурочные прибавляли еще две копейки в месяц. Впрочем, заработать их было трудно, эти две копейки, так как побои сбивали, так сказать с рабочего темпа. Но не провиниться и не попасть под экзекуцию даже опытнейшему каторжнику было почти что невозможно, потому что правил на каторге больше, чем во всей математике, а фронтовая выправка требуется больше, чем в гвардейском полку. На поверку, например, в одиночках надо было за четверть часа до срока становиться перед глазком навытяжку и не шевелиться. Боже избави пошевелиться! Надо было замереть и стоять, потому что никто не мог знать, когда именно подойдет к глазку начальник. Он в мягких валенках ходил, чтобы не слышно было. И если он увидит- шевелится... И шапку надо было снимать перед надзирателем за пятнадцать шагов ровно - не больше, не меньше. Попробуй дай просчет... А ведь рассчитать надо было и то, какими шагами будет проверять расстояние господин надзиратель...
Но я отвлекся опять: очень трудно не отвлекаться. Надо было бы рассказать, как мы чесали хлопок. Но это - в другой раз. Пойдемте прямо к концу, на сегодня я устал. Да!.. Нас было на хлопке шестьдесят человек. Заведующим хлопком был Ветров,- фамилия-то настоящая тюремная, специально, да? Там, в централе, все звери, но Ветров был зверь исключительный. Ходил он всегда с нагайкой особой, с узлами. От легкого даже удара такой нагайкой - всегда кровь. Но Ветров ею так орудовал... описать нельзя, какое получалось мучительство! Ну вы сразу поймете, что это был за человек, когда я вам скажу: мы терпели его до того самого часа, когда узнали, что его от нас переводят и завтра он у нас будет на хлопке в последний раз. Как только мы это узнали, все шестьдесят человек сказали в голос: "Уйдет? Он? Разве может быть, чтоб мы ему дали уйти?" Вы понимаете?..
- Понимаю,- глухо сказал Бауман.- Вы убили его.
- Убили. Да, конечно,- кивнул Шуйский и опять стал похож на сумасшедшего, до того страшно похож, что открывший было глазок надзиратель тотчас прихлопнул его опять.- Он пришел под навес потешиться в передний раз. Он так и сказал сам: "потешиться". Но раньше чем он ударил первого - этот первый, к которому он подошел...
- Вы?
- ...ударил его по голове тем, что подвернулось под руку... Первым, что подвернулось, потому что мы не готовились: шестидесяти человекам нельзя готовиться, а выбрать одного было бы неверно, потому что хотели убить все шестьдесят, и если б я убил один - это было бы убийство, террор, преступление вообще, а не суд.
Мы не готовились, потому что все были равны перец его судьбой: я-политический и они-уголовные. Случай решил, что он подошел к тому, а не к другому... и случай решил, что у того под рукой оказалось не что-нибудь другое, как топор. Топор - это значит, что он убил Ветрова сразу, с одного удара, и пятидесяти девяти другим судьям уже нечего было делать, если бы с Ветровым не было еще двух надзирателей. Это было для них так неожиданно, что они не могли даже потом вспомнить, кто именно ударил Ветрова топором. Они бросились бежать. Но один товарищ уже вытащил из кобуры ветровский револьвер, выстрелил и попал второму надзирателю в шею, и этот упал. А третьему, с винтовкой, порезали топором руки - раньше чем он выстрелил. Но окружить его не успели. Он выскочил и побежал с криком. И вот тут случилось... Я и сейчас не пойму, почему от этого крика все мы, сколько нас было, бросились в стороны, прятаться, кто куда... за тюки с хлопком, за мешки с кострою... Только трое остались! Они взяли револьверы у тех, упавших, и винтовку, и их поэтому убили с первого же залпа, когда под навес ворвались солдаты. И еще двух застрелили, которые не очень хорошо спрятались...
- А те, что спрятались?
- Нас не искали - потому, наверное, что они боялись нас, как мы боялись их. Они стояли все вместе, большой толпой, с винтовками, и кричали, чтобы мы выходили по одному. Кричали долго, потому что каждый из нас думал: "Зачем я пойду первый? Первому сейчас будет хуже всех, хуже даже, гораздо хуже, чем тем, что убиты..." И только когда мы услышали, как кричит первый, кто вышел: "А-а-а..." (я и сейчас еще слышу этот крик, этого никогда не забыть), только тогда, на этот крик, мы выползли. Я верно говорю: по-пол-зли...
- Довольно!-сказал Бауман и встал.-Вы совсем разволновались. Вам это вредно.
- Ерунда!-оборвал Шуйский.-Тем более, что и рассказывать больше нечего. Очнулся я, конечно, в больнице. Потом допрашивали "с пристрастием": был в старину чудесный такой термин для застенков. Здесь я потерял последние зубы. Наконец меня осенило. Я потребовал к себе главного прокурора для сообщения важнейшей государственной тайны. Он приехал. Я ему открыл, что я - Бланки. Он собственноручно разбил мне нос, предполагая шарлатанство. Меня исстегали плетьми. Но раз я нашел точку зрения, ясно, ничего уже со мной нельзя было поделать. Я стоял на своем: Бланки. Пришлось в конце концов привлечь докторов. Ну этих нетрудно вокруг пальца обернуть. Их испытание было пустяком по сравнению с орловским. Тем более что они меня посадили с буйными: мне оставалось только наблюдать, что делают другие. Я гонялся вместе с другими за надзирателями, не давал себя мыть и стричь, проявлял нечувствительность к их уколам... Идиоты! После ветровских упражнений их уколы ощущались, как ласка. В итоге - признали. Дело с профессорским заключением пошло в окружной, а меня до суда перевели в Таганскую, где я и блаженствую. Хотя, как я уже докладывал, они продолжают подсылать ко мне...
Он обернулся к двери, за которой скрежетал в замочной скважине ключ, и лицо приняло сразу высокомерное и безумное выражение. Надзиратель остановился на пороге. Шуйский крикнул бешено:
- Опять без звонка?! Если это повторится еще раз, я не останусь ни минуты больше в вашей паршивой гостинице!
Надзиратель обошел его взглядом и сказал Бауману:
- Пожалуйте. И вещи захватите с собой.
Вещи? Стало быть, не на допрос. И в самом деле - спустились только этажом ниже.
Новая камера. И на этот раз-одиночка.
Глава XX
БОРЬБА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
"В. И. ЛЕНИНУ и Н. К. КРУПСКОЙ
4 сентября 1904 года
Пишет Кол из тюрьмы. Дорогие друзья, после разных мытарств вся наша компания собралась в Таганке. Оглядевшись здесь, мы решили продолжать свою борьбу с меньшинством и со слизняками. Участие примет Кол, Рубен, Полетаев, Соломон Черномордик (настоящее имя), Абсолют. Слышали мы о знаменитом "манифесте" ЦК и его совещании с меньшинством, кончившимся решением кооптировать последнее. Теперь, следовательно, руки у нас развязаны, и политическая дрянность нашего ЦК станет наконец ясной для всех... Мы уверены, что в России теперь начнется настоящее восстание против наших фальшивых центральных учреждений. Стоит только поднять знамя восстания. И мы хотим это сделать, дольше терпеть нет уже сил. Надо наконец сказать им правду в глаза. Мы вполне уверены, что все мало-мальски сознательные элементы, дорожащие честью Партии, с восторгом примкнут к нам, когда мы выведем на чистую воду политику этой заграничной клоаки, успевшей заразить атмосферу вокруг себя своей затхлой кружковщиной и подлым стремлением улаживать партийный конфликт "по-домашнему", под сурдинку, за бутылкой пива и чашкой чая... Прежде всего мы обратимся к комитетам с призывом стать под наше знамя, причем мы постараемся выяснить им создавшеюся положение в Партии. Это воззвание на днях у нас будет готово... Кроме того, мы проектируем выпустить характеристику деятельности меньшинства, изменнической подлости Плеханова, тряпичности нашего ЦК, который похоронил себя своей абсолютной бездеятельностью и последним своим поведением изрек себе приговор. Мы надеемся, что сможем так или иначе напечатать все это и распространить по России".
На секунду задержалось перо. Сможем ли? Связь, безусловно, установилась достаточно широко и крепко-и между одиночками здесь, и с волей. Но техника... С листовкой, что Бауман писал на прошлой неделе по просьбе Козубы, и то вышла заминка. Типографию по сю пору так и не удалось поставить, хотя техника и цела. Никак не устроиться с квартирой: ни денег нет, ни людей.
"Нам нужна только помощь в отношении людей. Пусть едет опять сюда Август для разъездов. Если есть возможность, двиньте сюда еще людей. Вы ведь знаете, какая масса у нас народу провалилась... По нашему мнению, Старику нужно во что бы то ни стало организовать литературную группу для систематической атаки на вымирающую "Искру". Без этого мы ничего не можем здесь сделать. Теперь, когда принципы пошли с молотка, смешно останавливаться перед созданием нового органа... Теперь настал момент, когда только решительность и самый необузданный натиск могут поправить наши дела, иначе все пропало надолго. Надо воспользоваться брожением в России, через год опять все затянется плесенью, и тогда не скоро разбудишь матушку Россию".
На этой строке опять задержалось перо. Улыбка тронула губы. Поймет Старик, что про плесень он написал так, специально, чтобы "поддать жару", а на самом деле, конечно же, и мысли нет, что опять может заплесневеть Россия. Путиловцы бастуют, бастуют сормовцы, а мелких стачек и не сосчитать... И либералы зашевелились: в ноябре собирается съезд "земских и городских деятелей". Открыто об этом в газетах печатают,-значит, уверены, что не запретят. А либеральная буржуазия храбра, когда на подъеме рабочее и крестьянское движение, потому что своей силы у нее нет. И если она заговорила басом, значит... Да и в тюрьме свободнее стал режим. Это тоже признак...
Заскрежетал замок. Едва успел прикрыть листок книгой.
Надзиратель сказал с порога:
- Пожалуйте на допрос.
- Не поеду.
Надзиратель переступил с ноги на ногу:
- Шутить изволите.
- Какие там шутки! Показаний я все равно не даю. А погода - посмотрите за решеткой: дождь, слякоть. Не поеду.
- Дождь - что! В карете ведь повезут.
- Сказано. Крепко.
Ладонь пристукнула по столу. Надзиратель покачал створкой двери в нерешительности:
- Так и прикажете доложить?
- Так и доложите. Мне некогда.
Замок щелкнул. Надзиратель ушел. Рука дописала:
"Отвечай скорее. Адрес для писем сюда годен прежний. Горячий привет всем друзьям. Кум".
За дверью было тихо.
Глава XXI
НА КЛАДБИЩЕ
Кивая султанами катафалка из шести траурных коней, в ваганьковские кладбищенские ворота въехала погребальная колесница. Козуба посторонился, пропуская ее, и, щурясь, прочитал на обвисших с фарфоровых дребезжащих венков черно-белых лентах:
НЕЗАМЕНИМОМУ РАБОТНИКУ АКЦИЗНОГО ВЕДОМСТВА
КОЛЛЕЖСКОМУ АСЕССОРУ
ВИКЕНТИЮ ПАВЛОВИЧУ ТРИРОГОМУ
безутешные сослуживцы
"Сослуживцы" реденькой стайкой толпились за гробом. Люди большею частью в теле, багровоносые: акциз - водочное ведомство.
УСНИ ВО ХРИСТЕ!
служащие 1-го спиртоочистительного завода
Козуба усмехнулся, подмигнул шедшему с ним рабочему и замешался в ряды акцизных, с негодованием и недоумением оглянувшихся на рабочих.
Полицейские в воротах, сняв фуражки, крестились. В сущности, для революции неплохо, что полиция в бога верует.
Мысль эта должна была быть смешной, но Козуба ее не додумал. Колесница за воротами пошла шибче, хор голосил "Царю небесный", акцизные демонстративно поглядывали, что за люди увязались с ними.- Козуба стал отставать от провожающих и сошел с товарищем на боковую дорожку.
По дорожке - вглубь. Миновали тусклоголовую, меж деревьев притулившуюся церковь. Козуба, нахмурясь, кивнул головой вправо:
- А ну-ка, свернем, Петра.
- Рано ж?--удивился Петр.- Сворачивать нам вот откуда... где колбасника Варсонофьева усыпальница. А здесь - только зря ноги трудить.
- Иди! - строго крикнул Козуба.- Когда старшой говорит, слушаться надо. Тут, видишь ли, встреча может случиться. Михальчук, стерва, на могилке...
- Кто-о? - протянул Петр и посмотрел в направлении взгляда Козубы.
Неподалеку от большой дорожки, у белого деревянного креста, виднелась кучка парней вкруг священника, помахивавшего кадилом: очевидно, шла панихида.
- Какой такой Михальчук?
- Был у нас на Прошинской фабрике фрукт такой. В девятьсот втором, когда там стачка была, выперли его рабочие: хозяйский прихвостень, подхалим, а главное дело - с охранным путался. Куда-то нырнул... А нынче выплыл. Не иначе как охранные и вытащили... Опознает еще - ерунда получиться может. А сейчас мне на провал идти расчету нет.
Они свернули и далеким обходом вышли на боковую дорожку, уводившую в глухой кладбищенский угол. Там, под березами, между заброшенными, покривившимися, забытыми крестами, сидела на могильных камнях небольшая кучка рабочих.
- Здорово, товарищи! Ирины нет?-осведомился, подойдя, Козуба.- Видал ее эти дни кто?
Никто не отозвался. Козуба качнул головой озабоченно:
- Не застукали ль девушку? Пошла на одно, как бы сказать, дело, да так и не видно с тех пор... Подождем малость, что ли.