В Тихановском райкоме Живого встретила заведующая райсобесом Варвара Цыплакова.
– Зайдем ко мне, Федор Фомич, – пригласила она любезно и поплыла впереди, загораживая собой почти весь коридор.
Время было раннее, в райкоме – пусто.
Фомич удивлен был и ее вежливым обхождением, и таким неожиданным приглашением. Обычно, когда пенсионеры собирались в райсобесе и чересчур шумно толклись возле окошечка кассы, она громовым голосом кричала из соседней комнаты на кассира:
– Егор, уйми своих иждивенцев! Не то всех вас выгоню на мороз.
А теперь она сама открывает перед Фомичом дверь – райсобес был рядом с райкомом – и пропускает его впереди себя.
– Проходите, проходите, Федор Фомич.
Было всего лишь половина девятого, Фомич не торопился. Он сел поудобнее на клеенчатый диван. «Уж коли ты вежливость несусветную проявляешь, – подумал он, – то и я тебя отпотчую». Он достал кисет, свернул «козью ножку» толщиной с большой палец и зачадил кольцами в сторону начальства крепчайшим табачным дымом.
– Я давно еще хотела с тобой, товарищ Кузькин, все поговорить. Кх-а, кх-а! Да ведь ты не заходишь. На дороге тебя не словишь. Кх-а, кх-а! Да что у тебя за табак? Аж слезу вышибает.
– А ты нюхни, Варвара Петровна, своего, – сказал Фомич, подмигивая. – И все пройдет. Клин клином вышибают. У тебя, чай, покрепче моего будет.
Варвара Петровна нюхала табак. Но эту свою слабость она скрывала от посетителей.
– Да я ведь просто так, балуюсь иногда. Да уж ладно! За компанию, пожалуй, нюхну. – Варвара Петровна, смущенно улыбаясь, достала из стола большую круглую пудреницу с черным лебедем на крышке, насыпала оттуда на большой палец щепоть нюхательного табаку и сунула сначала в одну ноздрю, потом в другую. Потом она как-то тихо и тоненько запищала, закрыла глаза ладонью, все больше выпячивая нижнюю губу, судорожно глотая воздух, и вдруг как рявкнет! Фомич даже вздрогнул, поперхнулся дымом и тоже закашлялся.
– А-а-апчхи! Чхи! Хи-и-и! Ой, батюшки мои! – говорила, улыбаясь и вытирая слезы, вся красная, словно утреннее солнышко, Варвара Петровна.
– Кха! Кх-а! Кх-и-и! Черт те подери! – выругался Фомич, сморкаясь и вытирая слезы за компанию с Варварой Петровной.
– Ах, грех мне с вами, Федор Фомич! – Варвара Петровна спрятала наконец пудреницу с лебедем и сразу приступила к делу: – Ведешь ты себя прямо гордецом, товарищ Кузькин. Ведь нуждаешься?
– Да как сказать, – уклончиво ответил Фомич, – с какой стороны то есть…
– В том-то и дело. Нет чтобы зайти ко мне, поговорить, заявление написать. А то приходится все за вас делать. Ведь я одна, а вас, пенсионеров, не перечтешь.
– Мы на тебя не в обиде, – на всякий случай ввернул Фомич.
– То-то и оно-то. Сказано – стучащему да откроется. А вас надо мордой тыкать в дверь, как кутят. Сами-то небось не подойдете. Да уж ладно. Чего там манежить! – Варвара Петровна открыла серую папку, взяла сверху деньги и протянула Живому. – Здесь пятьсот рублей. Бери! Единовременное пособие. И вот тут в ведомости распишись.
Фомич взял деньги и стал медленно пересчитывать их. Пока он считал деньги, мысли его лихорадочно работали: «Кабы мне тут не продешевить? Ежели она вписала эти пятьсот рублей в ведомость, то они никуда от меня не уйдут. Но брать ли их сейчас – вот вопрос. Я ее не просил об этом. Значит, начальство нажало… И что ж получится? Не успели еще мое дело разобрать, а я уже пятьсот рублей взял. Значит, все подумают, что я эту кашу заварил из-за денег. Э-э, нет! Так не пойдет…»
Фомич аккуратно сложил деньги, пристукнул пачкой по ладони:
– Да, верно. Тут пятьсот рублей. – И положил их обратно на стол.
– Это тебе. Пособие, говорю. Бери и расписывайся. – Варвара Петровна, улыбаясь, протягивала ведомость.
– Как же я их возьму? Я не писал, не хлопотал. И вот тебе раз! Бери деньги! Какие деньги? Откуда?
– Я ж тебе говорю – помощь, пособие!
– Пособие обсудить надо. Вот если на бюро райкома решат, тогда другое дело. – Фомич направился к двери и у порога сказал, обернувшись: – А за вашу заботу, Варвара Петровна, спасибо!
Оторопевшая Варвара Петровна только глазами хлопала.
В райкоме в комнате дежурного уже толпился народ. Вчерашнего Фомичова гостя – востроносого, в черном полушубке – окружили несколько председателей колхозов, среди которых был и Гузенков.
– Товарищ Крылышкин, а в наш район будут направлять тридцатитысячников? – спрашивали востроносого.
– Бюро еще не собиралось. Но, по-моему, будут.
– В какие колхозы?
– Кого, товарищ Крылышкин?
– Этого я не могу сказать.
– А вы сами не думаете в колхоз?
– Не думать надо, а решаться, – ответил востроносый.
– Во-во! Думает знаешь кто? Гы, гы…
– Товарищ Крылышкин, давайте ко мне! Нам зоотехник нужен позарез.
– Голова! Он вместо тебя сядет… Столкнет!
– А я подвинусь. На одном стуле усидим.
– С тобой усидишь! У тебя сиделка-то шире кресла. Ха, ха!
– Федор Иванович идет! – крикнул от стола дежурный, и шумный кружок председателей мигом рассыпался и затих.
По лестнице тяжело поднимался Федор Иванович. Шапку он держал в руках, и только теперь Живой заметил – сквозь редкие зализанные волосы у Федора Ивановича просвечивала большая розовая лысина. Рядом с ним шел Демин, а сзади в своем военном френче и в сапогах твердо печатал шаги Мотяков. Выражение лица у него было такое, с каким начальник караула обходит посты: кто бы ни взглянул на него сейчас, сразу понял бы – все эти шумные председатели приумолкли при появлении его, Мотякова, а не какого-нибудь Федора Ивановича.
– Здравствуйте, Федор Иванович! – между тем раздалось со всех сторон.
И Федор Иванович любезно отвечал всем:
– Здравствуйте, товарищи, здравствуйте! – и улыбался при этом.
Глядя на него, все вокруг тоже улыбались, и Фомич, сам не зная почему, тоже улыбался.
– Здравствуйте, товарищ Кузькин! – Федор Иванович протянул руку Живому, и Фомич безо всякой робости пожал эту мягкую, теплую руку.
– На лошади приехали? – спросил Федор Иванович.
– Никак нет! – ответил Живой, как вчерашний Корнеич, вытягиваясь по стойке «смирно».
– Почему? Не дали? – Федор Иванович строго посмотрел на Гузенкова.
– Холодно, Федор Иванович, – ответил Фомич, впервые называя по имени-отчеству вчерашнего гостя.
– А тулуп?
– Так ведь тулуп в райком не внесешь. А в санях оставишь – сопрут. Тогда Гузенков с меня и третью шкуру спустит. Две-то Мотяков спустил.
Федор Иванович рассмеялся, его дружно поддержали остальные.
– Мотяков, вот так показали тебе кузькину мать, – сквозь смех говорил Федор Иванович. – Ты сапоги-то свои сшил случаем не из шкуры Кузькина?
– Его шкура на кирзовые сапоги и то не годится, – мрачно сострил Мотяков, а сам так поглядел на Живого, будто хотел сказать: «Ужо погоди, я тебе покажу такую кузькину мать, что слезами красными обольешься».
Федор Иванович вынул из кармана бумагу и показал ее Мотякову:
– Кто писал это твердое задание?
– Тимошкин, – по-солдатски ответил Мотяков.
– А кто подписывал?
Мотяков с минуту разглядывал свою подпись и выдавил наконец:
– Я.
– Так вот за это твердое задание мы с тебя штаны спустим, – и деловым тоном приказал Демину, кинув на Живого: – Сперва решим с ним.
– Проходите, товарищ Кузькин!
Демин пропустил Фомича в свой кабинет.
Народу ввалилось много, все расселись вдоль стен. «Как в шеренгу вытянулись», – подумал Живой. Ему приказали остаться у торца длинного стола, покрытого зеленым сукном. На противоположном конце на секретарское кресло сел Федор Иванович, рядом с ним – Демин. Мотяков теперь пристроился на отшибе, и Фомич глядел на него как бы с вызовом даже.
– Ну, докладывайте, Гузенков, что у вас с Кузькиным? – сказал Федор Иванович.
Михаил Михайлович шумно откашлялся и, не сходя с места, стоя, сказал:
– Исключили мы его как протчего элемента… Потому что не работал.
– Как не работал? А восемьсот сорок трудодней за что ему начислили? – спросил Федор Иванович.
– Так это он на сшибачках был, – ответит Гузенков.
– Вы что там, в колхозе, в городки играете? Какие еще такие сшибачки? – повысил голос Федор Иванович.
– Ну, вроде за экспедитора он был. Где мешкотару достать какую, лес отгрузить. Или там сбрую, запчасти купить, – сбивчиво отвечал Гузенков. – Вот за это и писали. Много написали. Недоглядел.
– Он что же, плохо работал? Не умел достать? – спросил Федор Иванович.
– Насчет этого, чтоб достать чего, он оборотистый.
– Та-ак! А что вы требовали, Кузькин? – посмотрел на Живого Федор Иванович.
– Поскольку не обеспечили мою семью питанием в колхозе, просил я паспорт. Чтоб, значит, на стороне устроиться. За деньги работать то есть.
– Понятно! А вы что? – спросил Федор Иванович Гузенкова.
– Отказали… поскольку нельзя. А за невыход на работу исключили из колхоза.
– Он вам нужен в колхозе или нет?
– Если не работает, зачем нам такой тунеядец?
– Эх вы, председатель! Такого человека выбрасывать. Сами говорите, все добывал он для колхоза. И честный, видать. Иной половину вашего оборота прикарманил бы. И жил бы – кум королю, сват министру. Ведь при деньгах был! А у этого изба, как у той бабы-яги, что на болоте живет, – свинья рылом разворотит. Дети разуты-раздеты. Самому есть нечего. А колхоз чем ему помог? Ты сам-то хоть бывал у него дома?
Гузенков сделался кумачовым и выдавил наконец:
– Не был.
– Видали, какой фон-барон! Некогда, поди? Или авторитет свой председательский уронить боишься? Я вот из области нашел время – заходил к нему. А ты нет… Как это можно понять?
Гузенков, пламенея всем своим объемистым лицом, тягостно молчал.
– Ты сколько получаешь пенсии по инвалидности? – спросил Фомича Федор Иванович.
– Сто двадцать рублей.
– Да, не разживешься.
– Райсобес давал ему в помощь пятьсот рублей… так отказался! – заявил, усмехаясь, Мотяков. – Видать, мало?
– Как отказался? Почему? – спросил Федор Иванович.
– Такая помощь нужна тем инвалидам, которые на карачках ползают. А у меня руки, ноги имеются. Я прошу работу, чтобы с зарплатой. И потом, чудно вы пособие выдаете, – Фомич обернулся к Мотякову. – За двадцать минут до бюро заманили меня в райсобес и суют деньги. На, мол, успокойся! Я что, нищий, что ли?
– Вон оно что! – протянул с усмешкой Федор Иванович. – А вы народ, Мотяков, оперативный. Вот что! – стукнул он карандашом по столу. – Хитрить нечего. Не смогли удержать Кузькина в колхозе. Отпустить! А вам, Гузенков, и вам, Мотяков, впишем по выговору. Дабы впредь разбазаривать колхозные кадры неповадно было. Заботиться о людях надо. Жизнь улучшать. Пора отвыкать от старых методов – с кулаком да с палкой. Вы вон у кого учитесь с кадрами работать, – он кивнул в сторону Пети Долгого, – у Петра Ермолаевича.
– Звонарев тоже хорош, – сказал Мотяков. – Кукурузу отказался на лугах сеять.
– Почему? – спросил Федор Иванович.
– Места низкие – вымокает, – ответил Петя Долгий.
– У тебя вымокает, а у Гузенкова нет? – спросил Мотяков.
– Наоборот – у Гузенкова вымокает, а я не сеял.
– Вы что же, Мотяков, норму Звонарева Гузенкову передали? По кукурузе? – спросил, улыбаясь, Федор Иванович.
– Вроде того… А он у Гузенкова кадры переманывает.
– Ого!.. Смотри, Гузенков, распустишь колхоз – сам пойдешь рядовым работать. Не то к Звонареву в бригадиры.
– В бригадирах не нуждаемся, – отозвался Звонарев. – Вот дояром могу взять.
Все так и грохнули, а Гузенков напыжился и смиренно потупил взор.
– Ну, хватит! Давайте решать с Кузькиным. Куда его устраивать? – сказал Федор Иванович, вытирая проступившие от смеха слезы.
– Дадим ему паспорт, пусть едет в город, – сказал Демин.
– Ехать не могу, – ответил Фомич.
– Почему?
– По причине отсутствия всякого подъема.
– Это что еще за прудковская политэкономия? – спросил Федор Иванович.
– Это не политэкономия, а тоска зеленая. У меня пять человек детей, да один еще в армии. А богатства мои сами видели. Спрашивается, смогу я подняться с такой оравой?
– Настрогал этих детей косой десяток, – пробурчал Мотяков.
– Дак ведь бог создал человека, а рогов на строгалку не посадил. Вот я и строгаю, – живо возразил Фомич.
Федор Иванович опять громко захохотал, за ним все остальные.
– А ты, Кузькин, перец! Тебя бы в денщики к старому генералу… Анекдоты рассказывать.
– Так у нас в Прудках живет один полковник в отставке. Да он вроде бы занят. Там Гузенков и днюет, и ночует, – сказал Живой.
И все снова захохотали.
– Ну ладно, хватит! – сказал Федор Иванович, вынимая платок и утираясь. – Решайте, решайте! Быстрее.
– Может быть, на пресспункте устроим его охранником? – спросил Мотяков Демина.
– Но там же есть Елкин, – сказал кто-то. – Бреховский.
– Его убирать надо, – мрачно сказал Мотяков. – Родственники за границей объявились.
– Какие еще родственники? – спросил Демин.
– Сын. В Америке оказался. А он уж и поминки по нему справил.
– С этим торопиться не следует, – сказал Демин.
– Я возьму его к себе, – поднялся худой и нескладный Звонарев, председатель соседнего с Прудками заречного колхоза. – Мне как раз нужен на зиму лесник, заготовленный лес охранять. Плата деньгами и хлебом.
– Пойдете? – спросил Живого Федор Иванович.
– Пойду. Только пусть Гузенков даст мне отпускную, справку выпишет. А я паспорт получу.
– Подожди там. После совещания сделаем, – сказал Гузенков.
Совещание затянулось до самого вечера. И когда Фомич пришел наконец с долгожданной отпускной справкой, его встретила в сенях сияющая Авдотья:
– Иди-ка, Федя, иди в избу!
Посреди избы при ослепительно ярком, как показалось Фомичу, электрическом свете лежали вповалку два мешка муки и три мешка картошки, а поверху на этих мешках еще два узла. Фомич потрогал мешки и определил на ощупь, что мука была сухая, а картошка крупная. Потом он развязал узлы и по-хозяйски осмотрел вещи: всего было три детские фуфайки, три серые школьные гимнастерки, три пары ботинок на резиновой подошве и три новенькие серые школьные фуражки.
– А это уж ни к чему! – взял он фуражки. – По весне-то можно и без них обойтись. Лучше бы шапки положили.
10
До самого половодья Фомич жил без заботы; муки хватило почти на всю зиму, картошки он подкупил, так что и на семена осталось. Авдотья даже поросенка завела. Фомич справил детишкам и себе валенки, полушубок купил, малахай собачий. В лес ходил с ружьем, как часовой на пост.
Как-то в марте его окликнул с завалинки дед Филат – на солнышке грелся:
– Федька, никак, ты? Подь сюда!
Фомич подошел, поздоровались.
– А я гляжу, что за бурлак идет? Иль кто со стороны приехал? – Дед Филат прищуркой смотрел на Фомича. – Ишь ты как разоделся.
– Я теперь вольный казак… вроде лесничего, – похвастался Живой.
– Слыхал, слыхал. – Дед Филат поймал его за полу рыжего полушубка, помял пальцами овчину. – Мягкий. Казенный, поди?
– Сам справил. А ты как живешь, дядь Филат?
– Да ничего. Пензию вот хлопочу. Намедни в Свистуново ходил, в сельсовет. Председатель говорит: «Уходи из колхоза. Тады мы тебя как беспризорного оформим. По восемьдесят пять рублев в месяц». Хочу уйтить из колхоза. Как думаешь, пустят?
– Отпустят. Хлопочи! Меня вот отпустили. – Он вскинул ружье и пошел.
Но недолго Фомич щеголял с ружьем за плечами. С наступлением полой воды кончилась и его лесная карьера. Остатки заготовленного леса увезли по апрельскому хрусткому снегу.
– Что ж мне теперь делать? – спросил он Петю Долгого. – Не итить же назад к Гузенкову!
– Переходи ко мне в колхоз. Все-таки у нас за единички не работают. Голодным сидеть не будешь.
– А жить где? Ты же мне не поставишь избу?
– Это уж на общих основаниях.
– Ну конечно, – согласился Фомич. – Был бы я какой-нибудь ценный специалист, тогда другое дело. А то что? Из ружья палить либо хвосты коровам крутить каждый умеет. Колхозники не позволят строить дом такому специалисту.
– Пока будешь в Прудки ходить ночевать.
– До Прудков восемь верст! Да через реку… Ночью еще утонешь. Нет уж, спасибо и за приглашение. – Живой совсем нос повесил. – Гузенков теперь слопает меня.
– Погоди! – задержал его Петя Долгий. – Раскидухинская ГЭС по полой воде лес к нам забросит. Колхозам на столбы. На весь район. Пойдешь охранять этот лес?
– Пойду!
– Подожди минутку! – Петя Долгий стал накручивать телефон. – Брехово? Раскидуху дай! А? Раскидуха? Начальника попрошу! Товарищ Кошкин? Здорово! Звонарев. Да, да. Слушай, ты нашел охранника на лес? Нет? Так я тебе подыскал. Вольнонаемного, говоришь? А он и есть такой. Нет, нет, не колхозник. Ну и тоже. Что? Из Прудков. Как раз там и базу намечаем делать. Дороги к Прудкам? Нормальные. Как везде. А? Ну и тоже.
Петя Долгий положил трубку.
– С тебя пол-литра, – пошутил он. – Ступай на Раскидуху, оформляйся в охранники. Лес пригонят по реке под самые Прудки. Работа к тебе на дом прет. Давай! – Петя Долгий сунул на прощание свою лапу и пожелал Фомичу удачи. – Да смотри не проворонь. Поторапливайся!
На лугах снег почти весь растаял, огромные лужи талой воды медленно стекали в бочаги и озера, вспучивая старый, ноздреватый, изъеденный солнцем лед. «На озерах еще не опускался лед, – думал Фомич, – значит, и река, наверно, держит. Пройду!»
В Прудки возвращался он с легким сердцем – опять ему подфартило. «До самого жнитва теперь очень даже проживем. А там новый хлеб поспеет. Воробей и тот кричит в тую пору – семь жен прокормлю! Главное – весну перебиться».
Весной пришла ему на помощь река. Милая сердцу Прокоша! Уж сколько раз она выручала его из беды в самую голодную пору. В сорок шестом году зимовать пошли без корки хлеба. Картошка и та не уродилась. Скот порезали… Казалось бы, тут и конец придет Живому. Ан нет! Наплели они с дедом Филатом сетей, прорубили лунки во льду и всю Прокошу перегородили; и колотушками деревянными били по льду и ботали – пугали рыбу. Шла плохо. Но тут впервой спустили в Оку какую-то химическую отраву. Рыба вся подалась в Прокошу. В каждой ячее по штуке торчало. Хоть и припахивала рыба керосином, но ели всем селом за милую душу.
А в тридцать третьем с первесны и рыбы не было… Такой голод был, будто уж и рыба вся вымерла или в землю зарылась. Но и тут Прокоша спасла прудковцев; в затонах ее густо растет мудорезник. Камыш не камыш, трава не трава, не то листья, не то стебли торчат из воды, как пики треугольные. Сунешься с бреднем в воду – промежности царапает, оттого и название имеет. Сплошное неудобство от этой травы вроде бы. И вдруг – на тебе! Старики открыли, что этот мудорезник корни питательные имеет. И вот все малые и старые усеяли берега затонов и заводей, дергали эти черные волосатые коренья, намывали целые корзины, потом сушили на крышах, толкли в ступах и пекли пышки. Ничего, есть можно… вроде бы хлебом пахнет.
И вот опять Прокоша ему работенку подкинула. «Рублей четыреста положат – и проживем», – думал Фомич. Оно еще то хорошо, что с весны в прудковский магазин стали привозить из района печеный хлеб. Привозили его, правда, один раз в неделю и давали по две буханки на двор. Но и то подспорье. К этим буханкам да еще картофельных пышек напекут – и довольна ребятня. «Теперь жить можно, – твердил про себя Фомич. – Гневаться на судьбу тоже нельзя».
К Прокоше он подошел у Богоявленского перевоза. Лед поднялся на реке и стал теперь вровень с берегами. На берегу лежал черный, неуклюжий, как огромный утюг, дощатый паром. Под его широченное брюхо приплескивала вода. Рядом, в затишке под паромом, сидел у костра паромщик, сухой носатый старик в брезентовом плаще поверх фуфайки. В округе он известен был под именем Иван Веселый. На костре в котелке булькала вода, варилась картошка.
– Унесет водой твой ковчег-то! – сказал, присаживаясь к огню, Фомич.
– Унесет, – согласился Иван Веселый. – Они, целуй их в донышко, на тракторе хотели утащить паром с осени. Пригнали волокушу, вытащили его на берег… А погрузить не смогли. Так и бросили его тут на берегу.
– А ты что, здесь живешь, что ли? – Фомич привстал, заглянул в паром – там весь трюм, до верхней палубы, был забит сеном.
– Паром стерегу. Не то по большой воде унесет его ажно в Оку. Им-то что! Сварганят новую колоду – привезут, бросят в реку… и валяй, Иван! А мне на нем работать. Может, новый-то не сручный будет? Пупок надорвешь. А им что?
– А уж этот у тебя сручный… – усмехнулся Живой. – Прямо амбар.
– Ну не скажи! Он легкий на ходу. Я его один до Брехова догоняю.
– Еще бы! Паром в село пригонишь, а сено к себе на двор свезешь… У тебя губа не дура.
– Это я сам нагреб сено-то. Места от стогов остались. Подстилка…
– Подстилка! – Фомич вытащил из трюма клок мелкого ароматного сена. – Эту подстилку хоть в чай заваривай. Тут воза два будет.
– А ты не суй свой нос, куда не надоть! – окрысился Иван Веселый. – Ты лес охраняешь? Ну и охраняй. А луга идут по другой статье.
– Это я к примеру, – сказал Фомич и невесело добавил: – Я уж и в лесу боле не охранник.
– Ах кончился контрахт?
– Кончился, Иван, кончился.
Живой подошел к реке.
– Как думаешь, Иван, на этой неделе тронется лед?
– Тронется! Ноне ночью суршало у берегов. Отодрало лед-то. Теперь не ноне завтра пойдет, целуй его в донышко.
– Дай-ка мне вон ту жердину! – Фомич взял с парома легкую еловую жердь, кинул наземь.
– Зачем тебе? – Иван Веселый, задрав кадык, с недоумением смотрел на Живого.
– На ту сторону перейтить.
– Да ты что, в уме? Целуй тебя в донышко! Такие забереги разлились, что озера. Потонешь.
– Вынырну. Я, брат, давно уж одеревенелый. Такие не тонут. Дай вон еще ту доску! – Он взял с палубы еще широкую доску, пошел к реке.
– Стой, живая пятница! – крикнул Иван Веселый.
– Ну?
– Ступай по берегу! Возле Прудков полынья большая. Покличь, може, оттуда лодку принесут. Переедешь тогда.
– А если не принесут? Кто меня там услышит? Теперь на реке и собаки не встретишь.
– Ну, подожди денек-другой. Лед тронется – я тебя перевезу на ту сторону на пароме.
– Мне ждать некогда.
Фомич кинул через разлившийся заберег доску: одним концом она оперлась о берег, вторым чуть накрыла край ноздреватого льда.
– Ну, господи, бласлави! – Он потихоньку пошел по доске, опираясь на шест.
Доска захлюпала по воде и стала медленно погружаться. Фомич мелким частым поскоком, разбрызгивая воду, бросился на лед. Но вдруг край льдины, на который опиралась доска, обломился. Фомич одной ногой провалился по колено в воду и с маху, оттолкнувшись шестом, бросился животом на льдину.
– Ах ты, живая пятница, целуй тебя в донышко! – ругался с берега Иван Веселый.
Фомич снял сапог, вылил воду, перемотал портянку и пошел дальше с шестом и с доской в руках. Лед на середине реки был крепкий. Фомич обходил только лужи – боялся провалиться в прорубь. А на другом берегу лед подходил к самому приплеску. Фомич даже доской не пользовался: разбежался, повис на шесте – и там.
На другой день утром рано он был уже на Раскидухинской ГЭС, стоявшей на слиянии Прокоши с Петлявкой. Почти сорок верст отмахал за сутки Живой. Пришел как нельзя кстати – утром на Раскидухе тронулся лед, а пополудни начали вязать плоты – готовить лес к перегону в Прудки.
А еще через три дня, лишь Фомич оформился охранником Раскидухинской ГЭС, пузатый, черный, как жук, катеришко поволок три большущих звена бревенчатого плота по Прокоше. Впрочем, Прокоши уже не было, – вокруг, куда ни хватал глаз, стояло море разливанное. Ни тебе излучин, ни берегов. Хочешь – плыви по реке, а захочешь – валяй напрямки по лугам, по кустарникам. Речные берега заметны были только по торчащим из воды верхушкам прибрежных тальников да по редким створным знакам, белым и красным, как оброненные платочки в этом океане. И ни пароходов навстречу, ни лодок… Только ветер да волны. И посреди этого раздолья сидит Фомич и варит кулеш. Хорошо! И Фомич даже жалеет, что так пустынна сейчас речная дорога, что скрылись берега под водой, – нет на них ни одиноких подвод, ни рыбацких палаток, ни шалашей косцов; а то бы на него глазели из-под ладоней да покрикивали: «Эй, Фомич! Скинь бревешко!» Кричите… Как же, скину! Фомич и в ус не дует – сидит у всех на виду и ест кулеш.
Катеришко утробно храпит, фыркает, как лошадь, и тянет на длинном тросе плоты. Фомич, поужинав, зарывается в сено и спит в палатке, как бог. Палатку ему дали в конторе, а сено уж он сам раздобыл.
Спит Фомич и видит счастливый сон: будто плывет он по Волге на большом белом пароходе и стоит на самом верху, в стеклянной будке, где штурвальное колесо. И смотрит не как-нибудь, а в бинокль. «Кто там на берегу? Что за народ собрамшись?» – спрашивает он вахтенного. А тот кричит ему в матюгальник: «Прудки подошли, товарищ капитан». – «Что еще за Прудки такие?» – строго спрашивает Фомич, будто и не слыхал в жизни такого слова. «На пароход просятся! – кричит вахтенный с нижней палубы. – Причаливать ай нет?» – «Скажи им, которые норму трудодней не выполнили, не посадим! – кричит Фомич вахтенному. – Я сам проверять буду. Причаливай!» «Чуф-чуф-чуф!» – зафыркал пароход и дал гудок. Только вместо гудка заревела сирена: мм-мо-о-о! «Вроде бы корова мычит, – подумал Фомич. – Гудок, наверное, заржавел. Надо приказать, чтобы почистили». И вот Фомич сходит по трапу в белом кителе, в белой фуражке, и бинокль висит на шее. А гудок все ревет и ревет – мм-мо-о-о! «Да заткните вы ему глотку!» – приказывает Фомич вахтенному. Ему очень хочется услышать, что скажут прудковские мужики, увидев его в капитанской форме. А вахтенный вдруг как закричит в матюгальник: «Фоми-и-и-ич!» И такое ругательское загнул, что Живой очнулся. Слышит – ревет сирена на катере, а на корме стоит старшина и вопит в матюгальник:
– Фоми-и-ич! Ты что, подох там, что ли?
Фомич вылез из палатки.
– В чем дело?
– У тебя что, зенки повылазили? Видишь, к Прудкам подходим!
Только тут Фомич очухался ото сна, – прямо перед катером на берегу виднелись родные Прудки; тополиная гора, где раньше стояла церковь, а теперь крытая жестью старая изба Лизунина, перевезенная туда под клуб; дальше – ветлы над соломенными крышами поредевших прудковских изб, а чуть на отшибе – белокаменные корпуса колхозного коровника под красивой шиферной кровлей, набранной в разноцветную шашку. Перед серыми прудковскими избами, соломенными дворами да плетневыми заборами белостенные коровники высились дворцами.
Катер уже вошел в старицу, на берегу которой стояли Прудки. Еще на базе Фомичу приказали причалить плоты в старице возле клуба. «Потом пришлем трактор и выкатаем бревна на берег, – сказал начальник. – Только причаливай крепче. Смотри, чтоб не унесло в реку!»
На тополиную горку народу вышло куда меньше, чем видел Фомич во сне, – больше все старухи да ребятишки. Правда, появился было Пашка Воронин, но, разглядев, кто плывет, ушел в клуб. Там у него была будка с телефоном. «Ну, теперь, поди, названивает самому Гузенкову, – думал не без удовольствия Фомич. – Мол, так и так – Кузькин плоты гонит. Что прикажете с ним делать? «Он теперь неподвластный», – скажет Гузенков и матом заругается. Ругайся себе на здоровье. А мне наплевать», – думал Фомич и смотрел на горку.
Там среди ребятни он увидел и своих; все они бегали вокруг тополей и кричали:
– Пароход! Пароход!
Когда плоты подтянули к берегу, Фомич привязал крайнюю секцию веревкой к тополю и важно, как петух, поднялся на гору. Но всю эту торжественную минуту испортила Марфа Назаркина.
– Ты, Федька, ровно корову привязал на лугу, – прошамкала она. – Мотри, кабы ребятешки не угнали твои плоты.
– Кто сунется – башку оторву! – сердито и громко сказал Фомич, но командиру катера как бы между прочим заметил: – Оно, если по правилам, конечно, мертвяки надо бы зарыть да цинковым тросом плоты причалить.
– А вода спадет – они у тебя, что ж, на горе повиснут? – Катерник был сердит за утреннюю побудку и презрительно фыркал в свои рыжие прокуренные усы.
– Может, палатку оставишь мне? Для служебной надобности? – сказал Фомич.
– Дрыхнуть, что ли? И в избе отоспишься…
Катерник запустил свою сирену – она опять протяжно и долго мычала, потом захрапел дизель, забулькала вода под кормой, и катер, описав большую дугу, уплыл, растворился в мутных волнах Прокоши.
А Живой шел домой через все село, как с победой – ружье за спиной, котелок в руках: перед ним вприпрыжку неслись табунком его чада и, завидев свою избу, еще издали кричали:
– Ма-ам, папка кулеш привез!
11
В ночь накануне Первого мая разыгрался сильный ветер. Фомич был на плотах. Волны стали захлестывать бортовые бревна, вода пошла поверху, бревна осклизли. Потом возле берега начало будто покручивать, и секции полезли друг на дружку. Живой пытался было привязать их к тополям, но веревки то провисали качелями, то натягивались и лопались со свистом, как струны. Фомич понял, что здесь, под горой, плоты ему не удержать в эту бурную ночь. Надо было срочно перегонять их в тихое место. Но перегонять в такую пору было страшновато, да и не управиться одному. Проще всего – вытянуть бы плоты немного на берег, а вода успокоится – снова спустить. Но для этого трактор нужен. Фомич вспомнил, что целый день урчал трактор на ферме, навоз выволакивал. Надо попросить.