Как-то январским вечером ездили мы с Николаем Ивановичем Лозовым в Катон-Карагай. Шоссейную дорогу часто переползали острые снеговые змейки. В свете фар они казались грязновато-серыми. По Нарымской долине гулял ветер.
Но когда мы пересекли неширокую реку Катон, подъехали к селу, меня поразила мертвая тишина. Лиственницы, ели, тополя стояли недвижными. Отсюда, с просторной сельской площади, горы казались необыкновенно высокими, и были они рядом. Странно! Мы отдалились от них значительно, пересекли реку, спустились с более высокого берега в низину, вылезли из машины, и вот тебе чудо – горы стали ближе к нам, выше, грандиознее. И эта сказочная недвижность дерев, и влажный ропот незамерзающей реки, и близость далеких гор, заросших черной щетиной лиственниц и елей по самую грудь, а выше – заснеженных, мягких, ослепительно белых под сиянием огромной азиатской луны, – все это казалось нереальным и вызывало в памяти тысячи раз обсказанную и никем не виденную страну Беловодье.
Я не знаю имени того землепроходца, который сотню лет назад вбил первый кол на этой дикой безымянной земле, но зато я живо представил себе, как долго блуждал он по этим лощинам и взъемам, пока не остановился, не осел навеки, положив начало новому селу. И вы можете исколесить всю окрестность, но лучшего места для села не выберете.
Я дивился не раз и тому, как удачно посажено село Солдатово. На одной и той же речке Нарыме, не более чем в четырех километрах друг от друга, стоят село Солдатово и бывший Кордон, или, как его называют окрестные мужики, Околоток. В Солдатове тишь да благодать, как говорится, а на Кордоне днем и ночью дуют ветры, как в трубе.
– Отчего эдакая несуразность? – спросил я однажды Феоктиста Макаровича Солдатова, старого потомка основателя села.
– А очень просто. Место для Солдатова сами мужики выбирали. Для жизни, значит. А Околоток по приказу посадили… Начальство в карте отметило.
Уходя на новые земли, русский крестьянин не просто искал святое Беловодье, край изобилия и красоты, он уносил с собой мечту хозяйствовать без помещиков, без начальства. Он сам хотел распоряжаться урожаем, плодами своего труда. Он шел на вольные земли, чтобы жить по справедливости, по закону стариков, слушая только землю, приноравливаясь к ней. И великая тяга земли рождалась мудрым законом взаимного послушания хлебороба и поля.
Ах, эта извечная, мятежно-сладостная тяга к самостоятельности да независимости. Независимость! Слово-то вроде бы и неважное, как говаривал Пушкин, да уж вещь больно хорошая. Это поразительное свойство характера русского мужика – идти хоть на край света и на свой страх и риск, брать дело по нутру да по силам, вживаться в незнакомую природу, в инородную стихию и, подлаживаясь к ней, подчинять ее не силой, а сноровкой, да сметливостью – приобщило к нашему государству восьмую часть земного шара под названием Сибирь. Это обаяние деятельной русской натуры я испытал в полной мере в Солдатове, особенно в свой первый наезд.
Помню, как весной шестидесятого года в Усть-Каменогорском обкоме мне не советовали ехать к Лозовому: мол, колхоз нетипичный, председатель трудный, бригадиров разогнал…
– Как же он руководит колхозниками?
– В основном по радио.
– И живут?
– Живут неплохо…
Я выехал в Солдатово в весенний ветреный денек на обкомовской «Волге». Дорога дальняя – почти триста километров по горным предплечиям, вдоль Иртыша и Бухтармы, с морской переправой, с объездами луговых заливов и дорожных колдобин – словом, целый день езды.
Чудная это пора для предгорий Алтая! После весенних затяжных дождей горячее солнце бурно гонит густую шелковистую траву на альпийских лугах, все еще свежую, светлую, какую-то трепетную, нарядную от множества синих цветов змееголовника, бледно-желтого мытника, голубеньких кукушкиных слезок и броских пунцовых марьиных кореньев, похожих издали на знаменитые узбекские тюльпаны.
По горным ущельям и распадкам, вдоль чистых и шумных речушек буйно цветет черемуха, и кажется, что взбитая рыхлая пена слетела с бурных речных перекатов на ветки да и застыла в оцепенении. Тополя, еще реденькие, светлые, с теплым красноватым оттенком, тоже толпятся вдоль речушек, словно сбежались сюда на купанье – да залюбовались собственным отражением в прозрачной бегучей воде. И только темные, не пробиваемые солнцем высокие ели одиноко и деловито карабкаются по горным склонам на самые вершины; равнодушные к теплу и к холоду, они, как упрямые альпинисты, уходят из мягких и теплых долин туда, где неприютно и холодно, где ровно и мертво блестят лежалые прошлогодние белки[1]. Чего они там ищут? Странные деревья.
На Бухтарминской переправе нас нагнал дождь. Он пришел из этой широкой долины с ветром, вволю нагулявшимся на белесых волнах молодого моря, и весело, хлестко застучал по железной палубе парома. Крутой глинистый съезд к переправе жирно залоснился и осклиз. Машины сползали к берегу юзом, западая в глубокие колдобины, натужно ревя, разбрасывая липкую грязь и щебенку. Возле припаромка они сдерживались и с величайшей осторожностью вползали на бревенчатую клетку, отдаленно напоминавшую сплющенный колодезный сруб. Повсюду слышалась громкая смачная шоферская ругань.
– Два года переправа – и съезда путного не сделают… Начальники, мать их!..
– Разве ж это припаромок? Да это ж ловушка для тигры!
– Стой, дьявол! Куда ты в воду-то прешь?
Один грузовик, шлифуя задним скатом дырявый бревенчатый настил, медленно съезжал на край.
– Скорость выруби! А то въедешь в царство водяное, – кричали шоферу с берега.
Наконец шофер заглушил мотор, машина повисла задним колесом в воздухе. Он высунул из кабины потное грязное лицо, зло крикнул на паромщика:
– Цепляй за передок! Чего рот разинул?
Шустрый маленький паромщик в брезентовом плаще огрызнулся для порядка:
– А ты поменьше указывай. Ишь разорался! – но между тем ловко и проворно зацепил машину стальным тросом.
– Много их тут ездит… Все так кричать будут – оглохнешь, – проворчала в тон паромщику его подручная, сутулая женщина с красным обветренным лицом, в зеленой фуфайке и широких штанах, густо заляпанных масляной краской. Она быстро зацепила второй конец троса за машину, стоявшую на пароме, и крикнула: – Трогай!
Я наблюдал за работой паромщиков и видел, что люди они ловкие, сноровистые, но работают как бы между прочим, нехотя, будто делают всем этим проезжим одолжение. «Навязались вы на нашу голову. Проезжайте, проезжайте. Одна колгота от вас», – читал я на их равнодушных лицах. Но разговаривают они очень охотно.
– Как вас зовут? – спросил я у паромщика в брезентовом плаще.
Он подозрительно покосился на меня:
– А зачем? – Его худое горбоносое лицо выражало скорее не настороженность, а скрытую иронию.
– Да просто так, поговорить.
– Поговорить – это можно. К примеру, вас что интересует?
К нам подошла женщина в заляпанных краской штанах, потом еще девушка в фуфайке и высокий длинношеий мужик в зеленом армейском пиджаке.
– Уж больно плохой у вас припаромок.
– Плохой, – весело согласился паромщик в брезентовом плаще.
– Наше дело маленькое, – сказал высокий с темной жилистой шеей, обнаженно торчащей из ворота. – Начальству виднее.
– Только что утром Шумилов был.
– Намедни сам Гордиенко приезжал, – наперебой сообщили женщины.
– А вы сами могли бы построить приличный припаромок?
– А чего ж мудреного? Смастерил бы, – отвечал горбоносый в плаще. – Нас тут много: в одной смене только шесть человек… Чего тут делов-то? Да ведь заказу нет.
– Зачем заказывать? – глухим басом сказал высокий. – Вон в Первомайске стоит без толку готовый береговой. Железный. Приводи и ставь его.
– Ну и привел бы.
Мои собеседники засмеялись:
– Нам-то что?
– Ведь вы же работаете на переправе! Будет хороший береговой стоять – для машин лучше. Погрузка быстрее пойдет. Рейсов сделаете больше.
– Э-э, нам за это не платят.
– А за что же вам платят?
– Ну как за что? Отчаливаем-причаливаем, – скороговоркой ответил в брезентовом плаще.
– За порядок, значит, – поддержал его высокий.
– Да какой же это порядок? На вашем припаромке машины гробятся. По два часа переправы ждут.
– За это мы не отвечаем.
– А за что же вы отвечаете?
– А ни за что, – ответила женщина с обветренным лицом, и все дружно засмеялись.
– Вот когда бы нам дали этот паром, – сказал горбоносый, хитровато щурясь, – мол, работайте, ребята. Больше машин перевезете – больше получите, и все на вашу совесть полагаем, на ответственность, значит. Оборот другой бы был.
– Отдать вам на откуп?
– Зачем на откуп? Казенным так и останется. Да вроде бы и не казенный, а наш. Мы больше заработаем и государству больше дадим. И будет все сохраннее.
– У места, значит, – кивнул своей маленькой головой высокий в пиджаке.
Весь этот разговор мне вспомнился позднее, когда я приехал к Лозовому. А тут я не придал ему особого значения.
Плохо ли, хорошо ли, но паром погрузился, отдали концы, и маленький серый буксирный катерок, глубоко западая кормой в мутные волны, потянул нас поперек Бухтарминского моря.
– Скажи ты – блоха какая, а волокет! – изумленно восклицал белобородый старик в брезентовой куртке, поглядывая на катер. Он стоял возле своего грузовика, с которого сквозь высокую дощатую обрешетку грустно глядела на морские просторы корова.
– Блоха! В нем два дизеля, каждый по сто пятьдесят сил. Почитай два танка в нем. Вот те и блоха! – вразумлял старика коренастый рыбак с вентерями в руках.
– Максим, никак этот самый катер осенью под пароходом побывал?
– Этот, – нехотя отвечал кому-то могучий бородатый парень в высоких резиновых сапогах.
– Шторм был, – пояснял торопливо рыбак, – а он и сорвался вместе с пароходом. От Бухтарминской ГЭС гнало их. Вон у той балки возле самого берега его закрутило и поволокло под пароход.
– Ишь ты! – сокрушался старик. – Колесом, поди, давануло?
С грузовика вдруг протяжно и жалобно замычала корова. Все засмеялись и наперебой заговорили со стариком:
– У нее, папаша, морская болезнь открылась. Завяжи ей глаза.
– Куда едешь, отец?
– В Солдатово еду, из города. На родину, значит. Хватит, нажился в городе.
– Отчего так?
– Старуха не переносит городской жизни. Не климат.
– Хитришь, отец, – поблескивая карими глазенками, егозил перед ним рыбак. – Поди, поголовье сохраняешь. Прижали в городе с коровенкой-то, вот и подался на вольные места… А теперь и в деревне отберут корову-то. Не работаешь и – тю-тю…
– Отстань от него, – тяжело сказал парень в резиновых сапогах. – Сам-то чего делаешь? Рыбкой промышляешь? Много вас тут шляется.
– А может, я себе отгул заработал… Законный. – Рыбак хмурит свой узкий морщинистый лоб и на всякий случай подальше отходит от этого бородатого детины.
А катер весело и гулко храпит своими дизелями и как-то дерзко, играючи, давит крутые волны; они горбятся, вскипают перед ним, словно хотят запугать, оглушить его, но, порезанные надвое, лениво расползаются и замирают. И никто не замечает, не жалеет их гибели; море рождает все новые и новые волны и гонит их от далекого, скрытого в синей дымке гористого берега Иртыша; сегодня гонит на бухтарминские отмели и валит молодой, непривычный к воде степной ковыль, рыхлит, взбаламучивает заброшенные пашни. А завтра оно ударит в предгорья Иртыша и станет выколачивать гравийные осыпи. У моря нет постоянства.
Почти до самых сумерек неотступно следовало за нами море; оно заполнило широкую речную долину, скрадывало расстояние – до самых заиртышских гор, казалось, рукой подать, – выливалось на желтые пажити, перехлестывая нашу дорогу, выбрасывая в небо суматошные утиные стаи и степенные, стройные косяки лебедей.
В Березовке, возле правления колхоза Ленина, мы сделали остановку. Перед фасадом серого громоздкого здания растянулась длинная коновязь; возле нее стояло так много лошадей под седлами, словно здесь спешилась казачья сотня. Перед коновязью, на крыльце, в сенях – множество народу. Я приоткрыл дверь в правление – там в синем дымном полумраке сидело еще больше.
– Что здесь происходит, районное совещание? – спросил я.
– Зачем районное! Все свои, – ответил мне белобрысый тракторист в черной засаленной спецовке. – Бригадиры съехались, заведующие, учетчики. Разнарядка.
– Работает руководство, – сказал кто-то из толпы курильщиков.
– Целый штаб… Сразу видно – колхоз.
– Контора…
В этих репликах, в самом тоне проскальзывала ирония.
Из правления вышел широкоплечий, широкоскулый человек лет сорока пяти; сильно припадая на правую ногу, он подошел ко мне и представился:
– Китапбаев – председатель колхоза.
И, узнав, что я еду к его соседу, не скрывая раздражения, сказал:
– Все к нему едут. Почему такой порядок? У меня колхоз больше… Есть чего посмотреть. – И, убедившись, что я не останусь у него, взял с меня обещание. – Ругать меня захотите – приезжайте ко мне. За глаза ругать – плохое дело.
Вскоре после Березовки мы свернули с главной трассы и с полчаса ныряли по ухабам проселочной дороги. Стало совсем темно, фары нашей машины выхватывали то чистенький придорожный березняк, то бревенчатые мосточки через речки Таловку и Нарым, то щетинистые мелколистные талы. Наконец мы въехали в Солдатово. У въезда в село – белая дощатая арка. Накатанная дорога с гравийным покрытием; улица – бревенчатые, почерневшие от времени избы, многие из них пятистенные, с броско окрашенными ставнями, с крыльцами, с белыми аккуратными палисадничками. Подъезжаем к правлению колхоза – двери закрыты. Темень. Тишина.
Председателя мы встретили на улице. Это среднего роста человек, плотный, очень моложавый, с темным от загара, выразительным и подвижным лицом.
– Поехали в гостиницу. Я как раз в том направлении иду, в радиоузел. Это напротив.
В гостинице, обыкновенной пятистенкой избе, стояли три койки, диван, зеркальный шкаф, приемник. Занавески, коврики, белоснежные покрывала – от всего этого веяло чистотой и уютом; и после длинной утомительной езды по пыльной тряской дороге один вид хорошо прибранной комнаты невольно вызывал блаженную улыбку.
– Вот наши люксы, – шутил Лозовой, довольный тем эффектом, который произвела на нас его гостиница. – Умывайтесь и, пожалуйста, в столовую. Условие у нас такое: и ужин, и обед, и завтрак стоят двадцать пять копеек. Каждый ест сколько хочет.
– А не дешево?
– Мы посчитали: один съест побольше, другой поменьше – в общем выходит на двадцать пять копеек. А для тех, кто в поле работает, обед бесплатный.
– А не много идут к вам желающих на бесплатные хлеба?
– Мы – люди разборчивые. Нам надо понравиться. Извините, я иду разнарядку делать.
– В правление? Но ведь там нет ни души.
– В правлении мне делать нечего. Я иду на радиоузел.
– Разнарядку делать в радиоузле? Ничего не понимаю.
– Заходите, посмотрите. Впрочем, разнарядку в обычном понятии мы не делаем – нет смысла.
– То есть?
– Очень просто – наши люди знают, где им нужно работать и что делать.
Через несколько минут из репродукторов села Солдатова зазвучал знакомый голос Лозового:
– Внимание, товарищи, говорит радиоузел колхоза имени Калинина. Прослушайте разнарядку на завтрашний день и итоги работы за сегодня.
Я вошел в радиоузел. Перед микрофоном сидел Николай Иванович и держал в руке мелко исписанный листок календаря.
– Строители остаются на своих местах, – читал он, – сев продолжается, если завтра с утра не испортится погода, – в противном случае получите по радио новое задание. Как только засеете Косачевский мыс, переезжайте под белок и сейте там сто десять гектаров пшеницы. Возле Маймырской пасеки вспахать восемь гектаров Бухрякову после окончания своего участка. Тракторам на дисковании – после окончания переехать в долину на сев пшеницы. Всех «Беларусей» подготовить к послезавтраму для пахоты огородов. Конный транспорт идет за лесом. Автомашины, не закрепленные по агрегатам, идут на вывозку гравия.
Одиночные задания: Фетинья Яковлевна принесла заявку на три машины; машины для больницы выделим. Звену Солдатова надо подвезти пять кубометров лесу. Павел Кириллович! Завтра поедете пахать и попутно подвезите на своем тракторе Солдатову лес. Полторанину Андрею завтра отправиться с ветеринаром на прививку скота. Если вы не сможете почему-либо, то скажите утром, либо пришлите девочку.
И наконец, объявление: пора прекратить роспуск скота возле посевов – начинаются всходы.
Я стоял, слушал эту необычную разнарядку, уместившуюся на листочке численника, и в глазах моих вставали дымные, прокуренные кабинеты колхозных вожаков, громкие голоса, споры, утомленные лица бригадиров, длинные коновязи и понуро дремлющие в постоянном ожидании кони. И вспомнилась мне ироническая реплика березовского тракториста:
– Работает руководство.
– Скажите, это правда, что у вас нет заведующих фермами?
– Правда.
– И бригадиров нет?
– И бригадиров.
– И учетчиков?
– Нет.
– И охранников?
– Тоже нет. – Николай Иванович, видя мою растерянность, громко хохочет.
– Черт возьми, как же вы работаете?
– Только в одну смену – с восьми утра до шести вечера, в субботу – до двух… В выходной отдыхаем, – говорит Лозовой обстоятельно, как давно заученное, слегка улыбаясь, чувствуя, что слова его производят впечатление. – Кроме того, в месяц мы даем каждому колхознику еще четыре дня отгула – это специально на хозяйственные нужды – огород посадить, дров привезти, двор подправить и на всякие прочие мелочи. Словом, на личное хозяйство. А всего в году положено сделать колхознику двести пятьдесят три выхода. Ну и, конечно, выработать норму. Впрочем, мы не неволим, работай как хочешь. В страду часов не считаем. Зато отпуск даем.
– Отпуск платный?
– Конечно. За оплату берется средний месячный заработок.
– Но кто же у вас руководит колхозниками? Кто ставит их на работу? Кто учитывает?
– Работу свою они знают. Чего ж ими руководить? – Лозовой в недоумении пожимает плечами и прикрывает на мгновение свои зеленоватые глаза, потом он словно оживает, спрашивает с иронией: – Вы имеете в виду – кто присматривает за ними?
Признаться, мне стало неловко, и я пробормотал:
– Ну, вроде этого…
– А никто. Пусть эти трактористы, доярки, плотники сами работают, сами замеряют, сами охраняют…
Мы сидели за столом в гостинице. Лозовой снял свой плащ, бросил на стол клетчатый шарф и теперь поминутно теребил красный галстук. Видимо, ему жарко от возбуждения.
– Раньше мы все думали: кого подобрать на должность бригадира либо заведующего, чтобы тянул. Ох, тяжелая эта обязанность – подбирать кадры! – Лозовой поджимает губы и прикрывает глаза, и я догадываюсь, что сейчас он скажет нечто важное. – А мы не думаем, можно ли обойтись без этой должности. Но прикинешь – оказывается, можно. Вот в чем вся история. А вы знаете, кто нас надоумил? – он вскидывает подбородок и важно смотрит на меня. – «Маяки»! Да, да, наши «маяки». Все это самостоятельные люди – механизаторы, звеньевые, доярки. Они предоставлены, так сказать, самим себе. То есть в том смысле, что они сами себе командиры, работают на конкретно закрепленном участке. За все свое в ответе. И не надо их ежедневно в разнарядку включать… Все ясно. Вот мы и решили: а что, если весь колхоз разбить на такие малые звенья и за каждым звеном закрепить свое дело? Оказывается, можно. И нет ни бригадиров, ни заведующих, ни учетчиков. Сократили мы по колхозу шестьдесят одну должность. Все с окладами. Одних охранников около сорока человек было. Только восемьдесят лошадей под седлами держали. Бывало, выедут с утра руководить – кавалерия! А сколько они поедали?
– Но как же вы без учетчиков обходитесь?
– Очень просто. У нас каждый колхозник сам считает. Работают, к примеру, шесть звеньев плотников. Одно звено строит избу, другое кошару. У каждого звена – свой наряд. Построят кошару, придут скажут: «Принимай, председатель». Я иду, принимаю. Обмер делаю. Закрываю наряд, плотники получают деньги. Доярки тоже знают, сколько надаивают. Бидоны у них вымерены. Возчик отвозит бидоны на молокозавод, сдает. За молоко получают зарплату и доярки, и возчик, и скотники. Чабаны – за поголовье овец. Сколько овец в отаре – всем известно. Чего ж их считать? Так в любом деле. У нас Никита Олимныч Черепанов так говорит: «Все поголовье грамотное, к чему же учетчики?» – Лозовой прикрывает глаза, губы сводит в трубочку, изображая на лице недоумение, и, довольный, смеется. – В самом деле, иную тысячу выкраиваешь, а Васька-учетчик так ее распишет, что и концов не найдешь.
– Ну а без охранников-то не рискованно было оставаться?
Лозовой подался грудью на стол:
– При чем тут охранники! Сытый колхозник не унесет зерно в кармане. Ведь мужик не дурак; он понимает, что апельсинов нет, он и не спросит их. Он просит килограмм хлеба, денег на одежонку – то, что ему нужно. Так ты гарантируй ему нормальную оплату.
– Говорят, что не в каждом колхозе возможно гарантировать оплату.
– А зачем же тогда такая колхозная система? Кому она нужна? Если от нее сплошные убытки. Тогда нужно искать что-то новое. В конце концов, все же в наших руках: и земля и техника. Мы сами хозяева. Так давайте по-хозяйски распоряжаться своим богатством.
Лозовой встал и начал быстро ходить по комнате, наконец подошел к столу, вынул из кармана несколько записных книжек, полистал одну из них и сказал:
– Вот мы посчитали, что каждый человек съедает примерно в месяц пуд хлеба, значит, два центнера в год. В нашем колхозе тысяча триста едоков. Исходя из этого, мы засыпаем в амбар для колхозников две с половиной тысячи центнеров. И говорим: «Вот, Марья Ивановна, если ты выйдешь двести пятьдесят три раза на работу и выработаешь норму, то кроме заработанных денег ты получишь бесплатно по два центнера хлеба на каждого своего иждивенца». А мужчина, выполнивший норму, получает один центнер бесплатно, а второй покупает за двенадцать рублей.
– А нет ли здесь уравниловки?
– Хлеб не уравниловка, а воздух. И потом, что он стоит нам, колхозу? Десять центнеров – двадцать один рубль. А этого хлеба хватит на всю семью. Так неужто колхозник должен круглый год работать только из-за этих двадцати рублей? Он же хлебороб! Дай ему хлеба-то вволю. Пусть он не думает о нем. Тогда и он завалит все хлебом. Ведь мужик у нас в колхозе, по подсчетам, производит в среднем ежедневно сто двадцать рублей[2]. Он и зарабатывает прилично. И сам идет на работу, потому что заинтересован в ней. Как же не гарантировать его оплату?
– А это по цыганской логике. Помните, как цыган лошадь приучал работать без корма? Она уж почти привыкла, да сдохла на шестнадцатый день.
Лозовой усмехнулся, сел на стул, сцепил пальцы на колене, откинулся на спинку и задумался.
– Николай Иванович! Ведь основной доход колхозу идет со второй половины года… Начинаете сдавать хлеб, скот…
Он живо вскинул подбородок и насторожился:
– Ну, ну?
– Как же вам удается выплачивать зарплату колхозникам в первой половине года?
– А вот так: все, что колхоз получит, выплачиваем колхозникам, – он сделал резкий рубящий жест рукой. – Все до копейки.
– Как?! А отчисления в неделимый фонд?
– Никаких отчислений в первой половине года, – Лозовой вдруг рассмеялся и закрутил головой. – Вижу, и вас это ошарашило. А мне, брат, не раз за это голову намыливали. Лозовой все колхозникам норовит раздать! Лозовой ущерб государству наносит! – запричитал он, вскидывая руками. – Какой ущерб? Кому? Ну, допустим, за первое полугодие колхоз получил полтора миллиона и все выплатил колхозникам. Но ведь за эти полтора миллиона я отремонтировал всю технику, провел посевные работы, заготовил две тысячи кубометров лесу, построил коровники, две кошары, десять домов, мастерские… Эти полтора миллиона принесут мне осенью пять. Тогда и в неделимый фонд отчислим, и на прочие нужды. А пока эти полтора миллиона я пускаю в оборот. Ведь зарплата колхозников – это мой денежный оборот. Наработали в месяц на двести тысяч – в оборот их, они через месяц дадут шестьсот, а те шестьсот принесут миллион и так далее.
А знаете, я о чем мечтаю? – он снова откинулся на спинку стула и прищурил глаза. – Ввести бы еженедельную оплату… Деньги удивительная вещь! Чем быстрее их пускаешь в оборот, тем больший доход они приносят. Представляете, четыре оборота в месяц? Хватит, Ванька, водку пить, ступай на работу – будешь деньги получать каждую субботу.
– А как же охранники? Мы, кажется, с них начали?
– Нет у нас больше охранников, – устало ответил Лозовой. – Все работают. Бездельников нет. От кого же охранять?
Он встал, кинул плащ на руку и распрощался:
– Пора и меру знать. Извините, совсем засиделся.
Было уже далеко за полночь.
Много дней прожил я той весной в Солдатове. Славное это место! Село расположено в широкой горной долине, изрезанной двумя извилистыми речушками – Таловкой и Нарымом – с прохладными родниковыми омутами, с перепутанными ветром и водой тальниковыми зарослями, с чудесным березовым колком под обрывистой Толоконцевой горой, похожей издали на высокий речной берег. С севера к селу спадают пологие скаты округлых высот, покрытых альпийскими лугами; трава густа и высока уже в мае месяце; лошади погружаются в нее по колено, и издали кажется, что забрели они в воду и бродят на укороченных ногах. Высокая таволга и чертополох по логам и склонам глушат шиповник и тальники – кустарник здесь бессилен в борьбе с травостоем. Эти богатые горные пастбища перемежаются тучными, черными как смоль черноземными пашнями. И все-таки колхоз имени Калинина до пятьдесят пятого года находился в жалком состоянии. Об этом можно судить по изреженному, словно выщербленному селу, наполовину опустевшему за какие-нибудь пятнадцать лет.
Что же сыграло решающую роль в подъеме экономики колхоза за столь короткий срок? Может быть, неведомая высокотоварная земледельческая культура? Нет, колхоз сеет в основном пшеницу, которая занимает небольшой удельный вес в экономике. Может, колхоз встал на ноги за счет породистого стада крупного рогатого скота? И этого не скажешь, скот в Солдатове самый что ни на есть разнопородный, низкопродуктивный – наследие прошлых лет, которое предстоит еще выправлять. На рынках колхоз ничем не торгует: далеко рынки, до города триста километров. И ссуды колхоз не получал. И без высокой механизации обходится – до сих пор электродоилок нет. Так что же позволило колхозу так быстро войти в шеренгу передовых?
Конечно, колхозникам повезло на председателя; после бесконечных замен и перевыборов наконец к ним пришел настоящий хозяин. Лозовой Николай Иваныч – по рождению курский крестьянин. До двадцати лет он работает на земле, наливается ее соками, впитывает извечную мудрость русского пахаря, знающего цену живой и прихотливой связи с матушкой-землицей, постоянно ищущего разумную выгоду в своем трудном и радостном деле. Из родного села уходит он в Москву за счастьем. Здесь становится землекопом, рабочим Метростроя, бетонщиком. Но голос земли не заглох в нем ни на шумных московских улицах, ни в грохоте перфораторов подземных забоев. Земля звала его, ждала, как мать сына. И он испытывал настоящую раздвоенность. За десять послевоенных лет половину проработал в колхозе на земле, а половину – в Метрострое под землей, дослужившись до мастера. И наконец в числе первых тридцатитысячников он ушел в колхоз, чтобы остаться навсегда на земле. Про должность председателя знал он не понаслышке. «Работа эта трудная, и нет ее хуже на свете, – говаривала ему мать (она всю войну председательствовала в родном селе. – Заразная эта работа, не то что думать про нее – бредить во сне станешь ею. И никуда уж от нее не уйдешь. Подо мной жеребца убило снарядом, так пешком всю войну по полям бегала. Ползком поползешь… Вот она какая заботливая работенка».
Он выбрал село подальше от города, и не смутил его нищий вид разоренного колхоза.
– С чего я начал? – переспрашивал меня Лозовой. – А с начала! С чего начинается завтрашний день – вот с этого и надо начинать. Не следует хвататься за дела, которые пока тебе не по плечу. И потом у меня с детства была еще одна заповедь. Я читатель «Правды» с детства. Да, да! В нашем доме постоянно собирались мужики, читали «Правду», и как-то уж получилось само собой – говорили они от себя, как от Ленина. Мол, дурак тот коммунист, который хочет построить коммунизм своими руками. Не хватит у них рук-то. Вот нашими руками они будут строить коммунизм. Построить его руками коммунистов – это ребячья, совершенно ребячья идея. Вы помните эти слова Ленина, которые он сказал, прочтя брошюру Тодорского «Год с винтовкой и плугом»? То, что было ясно в 1918 году Тодорскому, говорил Ленин, то неясно девяноста процентам теперешних ответственных работников. А ведь я сам за свою жизнь не раз убеждался, как многие коммунисты не доверяют колхозникам. Да что там! Отцу родному не доверяют. Значит, отсюда второй вывод: ни один руководитель, будь он семи пядей во лбу, не добьется заметных сдвигов, ежели колхозники останутся равнодушными…
Эту мысль Лозовой развивает прекрасно. Равнодушие есть следствие разрыва тех животворных связей человека с землей, которые давали радость и достаток ему, производителю, и выгоду в конечном счете обществу. Значит, и начинать надо было с того, чтобы обеспечить колхозника, гарантировать ему оплату. И во-вторых, надо было убрать всех посредников между колхозником и землей, между человеком и делом. Отныне не должно быть у нас ни бригадиров, ни учетчиков, ни завхозов – решил колхоз. И от этого изменилось не только качество работ, весь смысл жизни изменился.