Борис Можаев
ТОНКОМЕР
1
Внезапно начавшиеся осенние холода застали меня в отдаленном поселке лесорубов. Весь речной транспорт оказался внизу километров за сто по Бурлиту, на главной базе. Ехать было не на чем. А тут еще по утрам пошла шуга – грозный признак! Река может покрыться льдом за одну ночь, – и я всерьез забеспокоился. Дело в том, что этот поселок, как и многие другие в здешних местах, после замерзания реки и до прокладки через перевал зимней дороги месяца два никакой связи с внешним миром не имеет. Даже почту завозят сюда раз в неделю, и ту бросают с самолета в мешках. Разумеется, оказаться в таком вынужденном заточении – удовольствие не из приятных.
И вдруг ночью, на рассвете, с реки раздалось утробное тарахтенье дизеля. Одеться и выбежать на реку было для меня делом одной минуты. Там я увидел с десяток таких же страждущих пассажиров. Мы обступили то место, где причалила темная одноглазая посудина, и ждали решения своей судьбы. Наконец, заглушив мотор, старшина этого спасительного ковчега, поблескивая в темноте кожаной курткой, спрыгнул на берег и сказал, что пришла самоходная баржа в последний рейс и что пойдет обратно после завтрака.
Напуганные скорым отплытием, будущие пассажиры расположились здесь же, одни на берегу, под высокими штабелями бревен, другие, более осторожные, перебрались на палубу баржи.
Между тем рассветало. В небе над поселком стали проступать подсвеченные невидимым солнцем розоватые поверху, а ниже – сизые растрепанные дымки; баржа, притулившаяся в потемках бесформенной глыбой к берегу, теперь выглядела совсем маленькой, с игрушечным якорем на носу и рулевой будкой, похожей на кабину грузовика. А на голове у старшины баржи оказалась самая настоящая морская фуражка с позеленевшим медным крабом.
Среди пассажиров возле бревенчатого штабеля заметно выделялся один человек странной наружности: высокий, немного сутулый, в замызганной фуфайке и в старых кирзовых сапогах. Шапки на нем не было, густые каштановые волосы срослись в единый круг с рыжей всклокоченной бородой. По древесным секреткам, приставшим к его бороде и волосам, было видно, что он давно уже не мыт и не чесан. Несмотря на густую окладистую бороду, ему можно было дать не более тридцати пяти лет.
Рядом с ним стояла маленькая пожилая женщина с морщинистым плаксивым лицом. Она то и дело теребила его за рукав и жалобно причитала:
– Женя, пошли на палубу! Не пустит ведь старшина… не пустит нас.
Рыжебородый не обращал на нее никакого внимания. Он разговаривал с обступившими его лесорубами – их человек пять. Видимо, это были провожающие. Из рук в руки ходил стакан, который наполнял водкой рыжебородый. Под рукой у него стояли бутылки, одни с водкой, другие пустые.
А утро было тихое и ласковое. Появилось солнце над темной хребтиной дальней горы. Ядреный колючий морозец словно прочистил тайгу; сквозь бурую прозелень елок, сквозь моховую кудель пихтача вдруг забелел заиндевевший валежник, и даже темные, не пробиваемые светом макушки кедра засквозили на фоне нежно-зеленого, как первый ледок, неба. Река на середине румянилась, как красавица на морозе, и дышала белым тающим парком, а по краям уже неслась подкрашенная солнцем искристая шуга; цепляясь у заберегов за острые зубцы ломких ледышек, она мелодично позванивала.
Но вдруг эту тишину расколол утробный голос нашей баржи. Рулевой встал в кабину за штурвал, а старшина начал развязывать причальную веревку.
– Отчаливаем! – крикнул он. – Пассажиры – все на палубу!
Несколько человек бросилось по трапу на палубу. Последними шли рыжебородый со своей спутницей. За плечом рыжебородого на палке болтался небольшой драный узел.
– Вороти назад! – сказал старшина, преграждая им дорогу.
– Ты чего, старшина? – спросил рыжебородый.
– Ничего. Деньги кто за тебя платить будет?
– Вот невидаль! А контора на что? У меня вычтут там за проезд.
– Там у тебя не то что за проезд, за переход нечем платить. Знаю я тебя! Меньше пить надо, – отрезал старшина и поднял трапик перед носом рыжебородого и его спутницы.
– Правильно, служба, – пить надо меньше. Теперь я тоже так думаю, – сказал спокойно рыжебородый, словно они уселись со старшиной на скамеечку для мирной беседы.
– Эх ты, черт лохматый! – распекал его старшина с палубы. – Ведь ты сколько сейчас пропил? На десять билетов хватило бы.
– Да, хватило бы, – согласно мотнул тот кудлатой головой.
– Вот я и говорю, – довольно отметил старшина, искоса глядя на рыжебородого сверху вниз, словно прицеливаясь. – Ты бы еще целый поселок напоил.
Старшина все стоял на палубе, держал в руках трап и, кажется, раздумывал. Рыжебородый почтительно и кротко ждал, но мне показалось, что он прячет в бороду лукавую улыбку.
– На свои личные, может, и я бы напоил целый экипаж, – все еще раздумывая, сказал старшина. – А тут билет, государственные деньги. Понял?
– Ясное дело, – скромно согласился рыжебородый.
Старшина, кряхтя, сердито стал опускать трап.
– Возьми их, возьми, старшина! – загомонили одобрительно в толпе с берега. – Что они тебе, баржу загромоздят, что ли? У них, видишь, пожитков – один узел драный.
Но это возымело обратное действие. Старшина опять поднял трап.
– Возьми, возьми! – отбивался он. – Я его и так по всем участкам вожу, и все бесплатно. Не первый раз…
Я подошел к старшине, взял его за локоть и сказал, что если в конторе не заплатят, то пассажиры сообща внесут деньги за них или я это сделаю один.
Старшина молча осмотрел меня, презрительно сдвинул на затылок свою морскую фуражку и сказал саркастически в толпу:
– Видали, какой гвоздь нашелся! – И, обернувшись ко мне, добавил сердито: – Без вас обойдутся. Чего я тут баржу держу? Понимать надо! – и с грохотом бросил трап. Рыжебородый со спутницей поднялись на баржу, и мы тронулись вниз по течению стремительного Бурлита.
2
Все приспособление для перевозки пассажиров на этой маленькой плоскодонной посудине состояло из брезентового тента, натянутого на палубе, и нескольких скамеек, расставленных вдоль бортов. Под тентом пахло ржавым железом и плохо провяленной рыбой, которую везли в мешках пассажиры.
Я уселся под открытым небом на носу. Вскоре подошел ко мне и рыжебородый.
– Впервые, должно быть, в здешних местах? – спросил он глухим баском, присаживаясь.
– Да.
– Он мужик хороший, – заметил рыжебородый, кивнув на рубку старшины. – Это он для виду куражится. Любит воспитывать. Откуда у вас эта флотская штука? – вдруг спросил он, разглядывая мою альпаковую куртку.
– От службы осталась, – ответил я. – Недавно демобилизовался.
– Уж не на Тихом ли служили? – спросил он, оживляясь.
– На Тихом. А вы что, тоже на Тихом служили?
– Бывал, – ответил он и стал задумчиво щипать курчавую бороду.
Я достал портсигар и предложил своему собеседнику:
– Курите!
Он взял папироску молча. Я обратил внимание на его крупные руки, все в застарелых черных отметинах металла. Мы закурили.
– Куда едете? – спросил я его.
– А никуда. Так просто еду, и все.
– Может, на новое место работы? – снова спросил я, несколько озадаченный.
– На новое место? – Рыжебородый грустно усмехнулся. – Для меня нет здесь новых мест – все старое.
– А где живете? Где постоянно работаете?
– Нет у меня ничего постоянного: ни работы, ни угла.
Он надолго умолк, глядя на проплывающий мимо крутой лесистый берег. Глаза у него замечательные, открытые, голубые и грустные такие, словно дымкой затянуты. Выражение его грубого, но красивого лица было печальным, очень усталым и в то же время тревожно-сосредоточенным, как будто бы он все пытался вспомнить нечто важное, но никак не мог.
Нашу посудину несет по течению, словно бревно. Рулевой, опершись на поручни, беспечно курит, сплевывая через разбитое окно рубки прямо в воду. Но как только река разбивается на протоки, он становится за штурвал и сердито кричит на нас, стоящих на носу:
– Не болтайтесь по курсу! Садись, говорят!
Мы садимся на невысокий железный бортик, а рулевой направляет баржу по горловине протоки, или, как здесь говорят – «по трубе».
Я тоже, как и рыжебородый, смотрю на берег, в надежде отыскать что-либо интересное, за что можно было бы зацепиться в разговоре. Но мне ничего особенного не попадается. Там, где сопки вплотную подходят к реке, по серым каменистым уступам карабкаются в небо реденькие островерхие елочки, да где-нибудь на самой вершине подпирает облака тупой, будто спиленной, макушкой могучий кедр. В низинах пологие размытые берега сплошь покрыты бурой щетиной оголенного тальника, из-за которого выглядывает порубленный, словно выщербленный, чахлый лес.
Вдруг рулевой из будки крикнул:
– Разобрать шесты! Подходим к перекату.
Из трюма вылез старшина с четырьмя длинными шестами. Рыжебородый взял первым шест, я – вторым.
– Оставайтесь на носу, – сказал нам старшина, а сам с двумя шестами пошел на корму.
Сразу за отвесной скалой река делала резкий поворот, спокойная до этого стремнина реки зарябила мелкими волнами, которые захлюпали о борта.
Выплывая на быстрину, мы увидели впереди белые буруны пенистого переката, а там, дальше – огромный залом, из которого торчали во все стороны обломанные, черные стволы деревьев. Оттуда доносился глухой угрожающий гул.
На палубе все притихли, даже бабы на корме, тараторившие всю дорогу, теперь смолкли и сбились в стайку, как испуганные овцы. По знаку старшины мы подняли кверху шесты.
– Отбивай к правому берегу! – крикнул рулевой.
Мы налегли на шесты, баржа чуть застопорилась и тихо стала приближаться к опасному залому.
– Евгений, держать строго по фарватеру! – крикнул старшина.
– Есть держать по фарватеру! – ответил рыжебородый, шестом направляя нос нашей посудины в нужную сторону.
Вода теперь бурлила и клокотала под нами; крупные шапки пены всплывали из-под камней, из-под коряг и ошалело крутились в водоворотах. Баржа, стремительно лавируя между темными корягами и каменными выступами, вырвалась наконец на спокойно разлившееся стремя реки.
– Отбо-ой! – протяжно крикнул рулевой.
– Спасибо за службу, – сказал старшина, проходя мимо нас и забирая шесты.
Мы, довольные собой, уселись на прежнее место и закурили. С кормы снова донесся женский гомон.
– Какая бешеная река, – сказал я. – Чуть зазеваешься – и амба.
– Река что жизнь, – отозвался рыжебородый. – Живешь вот так и лавируешь от берега к берегу, стремнину ищешь – фарватер. Не то – не успеешь оглянуться – в залом затянет. Видал – черные коряги торчат из залома. А когда-то они живыми деревьями были, да стояли возле берега, на опасном месте.
– Да, да! – охотно откликнулся я. – Нечто подобное и с людьми случается. Вы давно здесь живете?
– Порядочно.
– А не бывало при вас какой-нибудь… – я чуть не спросил «забавной истории», но вовремя спохватился, имея в виду его затрапезный вид, а следственно, и нечто неприятное, возможно, пережитое им совсем недавно, и, чтобы не задеть его самолюбия, сказал: – Поучительной истории или, может, случая из производственной практики?
– Всякое бывало, – сухо ответил он, отбросил щелчком папироску за борт и, глядя на темную бегущую воду, погрузился в свои думы, вовсе не обращая на меня никакого внимания.
А я, заинтересованный необычной наружностью своего спутника, так не соответствующей его значительному лицу и трезвым рассуждениям, ломал голову над тем, как бы вызвать его на откровенность.
3
Баржа подходила к поселку, покинутому лесорубами. Внешне он был похож на тот, от которого мы отчалили: те же деревянные домики с тесовыми крышами, дощатая кузница, длинные приземистые бараки… Только нет здесь кудрявого дымка над кузницей, развалены сараи возле домиков, и грустно смотрят бараки черными глазницами выбитых окон. Здесь все тихо, безлюдно; и тоскливо становится на душе, как посмотришь на этот оставленный поселок. И даже редкие столбики дыма над отдельными домами не ослабляют этого чувства, а наоборот, подчеркивают картину запустения.
– Грустно, но поэтично, – сказал я своему попутчику, указывая на поселок.
– Это возмутительно! – зло отчеканил он.
– Скорее это неизбежно, – мягко возразил я. – Лес вокруг него вырублен, лесорубы ушли дальше… и поселок этот больше не нужен.
– А разве нельзя было построить поселок где-то выше и протянуть сюда узкоколейку? И не только сюда, а во все концы. И построить поселок не временный, на три, на пять лет, а постоянный? Не только можно, а нужно! – выкрикнул он с силой. – Чтоб жить там по-человечески, а не кочуя из барака в барак. Поэзия!.. Какая, к черту, поэзия? Бардель – вот что это! Цыганские злыдни. Два года назад бросили этот поселок, через два бросят тот, и так без конца. Миллионы бросаем! Знаете, на что это похоже? На то, если бы мужик повез на базар продавать крупу в дырявом мешке. Вот она, ваша поэзия! Вы что, стишки пишете? – с ухмылкой спросил он.
Признаться, я не ожидал от своего собеседника такого пыла. Видимо, я нечаянно задел больную струну и пытался оправдаться:
– Я – газетчик. С ходу не могу определить – где тут убытки. Чего ж на меня сердиться? Я здесь не работал и не считал эти убытки.
– Да только ли убытки, – поморщился он. – А сколько мучаются люди от этого! А лес? Что делают с лесом? – он показал рукой на бурое выщербленное редколесье, покрывшее бесконечные синеющие холмы: – Посмотрите! Рубили на выбор, а все остальное ломали… Захламили и бросили! Теперь тут ничего не вырастет. Чахнуть ему сто лет! Не лес и не поросль… И выходит, вроде как до чужого дорвались: мы пройдем, а после нас хоть потоп.
– Это другой разговор! Ваше возмущение мне по душе.
Он поймал мою руку и слегка тиснул ее в знак одобрения. Потом расстегнул фуфайку, достал из-за пазухи поллитровку водки и предложил мне, чуть заикаясь:
– Не откажитесь со мной выпить. Может быть, я эту последнюю пью.
– Как так последнюю?
– Да вот так! Хотите я вам расскажу кое-что? Но наперед давайте выпьем понемножку.
Я согласился.
– Ну, вот это хорошо! – повеселел рыжебородый. – Понравились вы мне почему-то. Эх, служба! С Тихого – значит, свой. Варька, юколы! – крикнул он своей спутнице.
– А теперь давайте знакомиться. – Он протянул мне руку и назвался: – Евгений Силаев.
Я назвался в свою очередь.
Варя принесла нам вяленой кеты и два стакана из розовой пластмассы.
Евгений сначала налил Варе. Она выпила просто, без ужимок; ее угодливое лицо с крошечным носиком и светлыми, словно перламутровые пуговицы, глазками, сделалось строгим и хмурым. Взяв кусок юколы, она ушла под тент.
Юкола оказалась крепкой, как сыромятные ремни. С трудом раздирая зубами бурые вязкие волокна, Силаев начал свой рассказ.
4
– Так слушай, друг. Началось это года четыре назад. Прослужил я к тому времени на флоте порядком: и с японцами успел повоевать, и годиков пять сверхсрочной прихватил. И вот возвратился в родной город, в Подмосковье. До службы я слесарничал на механическом заводе. Ну и потянуло опять, значит, к старому ремеслу. Да… – он машинально похлопал по карманам фуфайки, ища папиросы. – Я и позабыл – нет у меня ни хрена, – потом вынул папироску из моей пачки, закурил.
– Эх, служба! Ты не представляешь себе, как я радовался, когда снова шел по родной улице. Тут тебе не только людям – деревьям и телеграфным столбам готов был руку протянуть. А улица наша тихая, с палисадниками, вся в тополях да в акациях. Прожил я на ней девятнадцать лет и не забыл там ни одной канавы, помнил, где лужи разливаются в дожди, и мог бы с закрытыми глазами дойти до своего дома. Только моего дома там уже не было, то есть дом-то стоял, но жили в нем другие. Отец мой погиб на фронте, мать умерла во время войны… Я уж и номер в гостинице заказал, но все-таки потянуло меня к своему старому дому. Я и не предполагал тогда, что эта прогулка всю мою жизнь изменит.
Он умолк на минуту, у него погасла папироска. Все время, пока он разминал папироску и раскуривал, его крупные дымчатые глаза оставались совершенно неподвижными. Странное впечатление было от этого: не то он позабыл, про что рассказывал, не то думал совсем о другом.
– Помню как сейчас, – сказал он наконец, – подхожу я к знакомой калитке и думаю – открывать или нет? И чего мне в самом деле нужно здесь? Дом заводской, живут в нем незнакомые люди… Вещи наши тетка забрала. Одна гармонь моя осталась… Будто хозяин гармонистом был и попросил попользоваться, на время. Тетка писала. Думаю, может, и гармони-то уж нету. Да и неудобно с чемоданом заходить. Еще подумают: парень, мол, намекает… Ведь по правилу часть жилплощади в этом доме принадлежала мне. Я же на службу ушел отсюда. Но, думаю, заводское начальство разберется. Я уж хотел повернуться и уйти прочь, как со двора, через сад, бросился ко мне черный лохматый кобель. Да такой свирепый, того и гляди, разорвет и калитку, и меня. Вдруг из дома закричали: «Шарик, нельзя!»
А через минуту возле меня уже стояла высокая блондинистая девушка и отгоняла Шарика. А я тем временем во все глаза смотрел на нее. Понравилась она мне сразу. Сильная такая – схватит собаку за ошейник и метров за пять отбрасывает.
– Да пошел, дурень! Голос надорвешь, – говорит. – Побереги на ночь – ухажеров отгонять…
Пес – скотина умная – сразу умолк и виновато поплелся в собачью конуру.
А мне смешно стало.
– И много у вас ухажеров? – спрашиваю.
– Сколько ни есть – все мои, – отвечает. – А вы к сестре, к Оле? Ой, да у вас чемодан! Вы приезжий, да? Уж не родственник ли? – И вопрос за вопросом. Тогда я приложил руку к фуражке и представился:
– Главный старшина Силаев в отставке.
Ну что ей Силаев? Поди, и фамилию нашу не запомнила. Приставила она к своим кудряшкам кулак на манер пионерского салюта и говорит:
– Косолапова – бывший пионервожатый. – А потом сморщила нос и показала мне язык.
Красивая она, и всякое кривляние ей шло. Посмотришь на нее, ну словно на токарном станке выточена. Стройная, ладная не по возрасту: бывало, наденет сарафан – от плеч-то глаз не отведешь: такие гладкие да упругие. А ей всего восемнадцать лет было в то время. Да…
Так вот, стою я возле калитки – положение дурацкое, будто в гости напрашиваюсь, и думаю, как бы мне поделикатнее объяснить свой приход.
А она мне:
– Ну, чего смотришь? Зачем пришел-то?
– Гармонь свою забрать…
– Какую гармонь?
– Жили мы раньше в этом доме. Мать у меня здесь умерла.
Тут до нее дошло:
– Ах, вон оно что! Значит, вы со службы возвратились?
– Да, со службы, – говорю.
– Куда же теперь?
– Дак на завод. Пока в гостинице поживу, потом на квартиру попрошусь…
– А-а! Знаете что, проходите к нам, – пригласила она меня.
И не успел я опомниться, как она отворила калитку, подхватила мой чемодан и потащила меня за собой.
Вдруг она так же внезапно остановилась, поставила чемодан и с улыбкой протянула мне руку:
– Ната! Меня все так дома зовут. И вы зовите так, – потребовала она.
Вот так мы и познакомились, служба. Я замечал, как она рада была нашему знакомству, и ведь не скрывала этого. Ей, видно, хотелось сделать мне что-то приятное; она показала на садик и спросила:
– Узнаете?
– Да не совсем, – ответил я.
– Ах да, я и забыла! – она снова рассмеялась. – Ведь у вас здесь были бесполезные деревья – клены да акации. Мы их вырубили, и вот, смотрите, – груши да яблони, а под ними – грядки. Двойная выгода!
Осмотревшись, я заметил, что все там не то, что было у нас. Вместо нашей густой сирени, кленов да акаций – приземистые яблоньки, вместо высокой травы и цветов – грядки с помидорами и огурцами. И наш белый дом с высокой красной черепичной крышей сиротливо оголился, будто облысел. Зато с торца, за верандой, к нему приткнулся большой сарай, откуда раздавалось мычание коровы.
Жаль мне чего-то стало, шут его знает! Может, белых акаций, которые сам сажал, а может, того, что не мы уже хозяева здесь. Я сказал об этом Нате.
– Не жалейте, – ответила она. – Стрючки акаций не съешь и не продашь. Один хлам от них.
Этот ответ я крепко запомнил. Меня прямо как ножом по сердцу. Тогда бы и надо было бежать. А я поплелся, как телок на веревочке…
Он снова умолк и уставился своими неподвижными глазами на бесконечные таежные холмы.
Чувствовалось, что мысли его забегали вперед событий и он, теряя нить рассказа, отдавался им, забывая о моем присутствии.
– Может, закурите? – предложил я.
– Нет, – ответил он, повернувшись ко мне. – Давайте лучше выпьем понемногу!
И, не дожидаясь моего согласия, он стал наливать в стаканчик водку. Я заметил, что руки его дрожали.
– Отчего же вам так не понравились эти грядки? – спросил я Силаева.
– Да черт с ними, с грядками! Мне не понравилось, как она радовалась оттого, что сирень вырубили, а это самое завели.
– Вспомните, какое время было! В магазинах пусто – все брали с рынка. А там цены ого какие! Это ведь только москвичи да ленинградцы упивались магазинным изобилием, – сказал я.
– Да разве я об этом думал? Я же после войны все время просидел как у Христа за пазухой. Вы-то где служили?
– Во Владивостоке, военным инженером. Между прочим, в Гнилом Углу построил завод железобетонных изделий, пирсы в Улисее, ну и все такое прочее.
– Так вы при деле были, жили в городе, по магазинам ходили, на рынок… А я служил в минерах. Был на всем готовом. Питался в офицерской кают-компании. И деньги приличные имел. Во Владивосток приедешь – маруху под крендель и в ресторан. А куда еще? Мы же были, служба, во всех гражданских заботах как дети несмышленые. Видели мы эти заботы в гробу да в белых тапочках. Зато умели держать линию. А наше дело – держать равнение в строю и слушать команду. А команда была – не хапай! Служи великому делу. И мы служили и верили – будь здоров. А когда возвращались на гражданку, тыкались везде, как собака, потерявшая след. Чуть что не так, не по-нашему, не по уставу, так рычали и зубы пускали в ход. И обламывали нас без церемоний… – Он опять похлопал по карманам, ища папиросы, но, увидев разлитую водку, взял розовый стакашек: – Ну, давай! По маленькой. – Он чокнулся, опрокинул его в рот и округло, коротко выдохнул.
5
– Ну, вот мы и познакомились с ней, – продолжал он через минуту, проглотив кусок юколы, похожий на канифоль. – Мать ее встретила нас в сенях. Понравилась она мне тогда: женщина степенная, полная, вся такая домашняя и обхождением ласковая. Марфой Николаевной зовут ее.
– А я гостя веду! – сказала весело Наташа. – Это Женя Силаев.
– Батюшки! – всплеснула Марфа Николаевна руками. – Ивана Силаева сынок?! Со службы пришли?
И вдруг она закрыла лицо фартуком и заплакала.
– Проходите, проходите в избу, – приглашала она сквозь слезы.
В доме из разговора с Марфой Николаевной я узнал, что их «хозяин», как она называла своего покойного мужа, был предзавкома на том же заводе, где и я слесарничал. (Я даже вспомнил его: такой был важнецкий усач.) Что переехали они в наш дом по решению завкома уже после смерти моей матери. Что их «хозяин» тоже умер, что старые старятся, молодые растут, и в том же духе.
Она рассказывала, расспрашивала меня и все печально качала головой. Мне уж стали надоедать эти жалобы и расспросы. Наташа, видимо, поняла это и пришла мне на помощь.
– Мама, что ты напала на него? Надо же человеку прийти в себя после дороги!
Потом она схватила меня за руку и потащила к себе в комнату.
– Женя, вот вам моя комната – располагайтесь, и ни звука.
Я было попытался возразить. Куда там! Она затопала ногами, как коза.
– Не нравится, – кричит, – комната моя не нравится!
Я ей сказал, что это – моя бывшая комната. Она вдруг затихла, сделалась серьезной и так посмотрела на меня своими быстрыми серыми глазами, что мне стало ясно – между нами что-то произойдет. Может, она почувствовала это раньше меня, потому и притихла. Говорят, что дерево, перед тем как в него попадает молния, даже на ветру затихает – не колышется. Впрочем, все это – фантазия! Просто Наташе было жалко меня: сирота. Она впервые это увидела, а может, отца вспомнила? Одним словом, ушла она совсем другой – по-взрослому серьезной.
Я осмотрелся. Комната девичья была обставлена как обычно: кровать с кружевными чехольчиками, с расшитой подушечкой-думкой. В углу туалетный столик треугольничком, на нем всякие безделушки и альбом с известными киноартистами, больше все заграничными.
Вдруг открылась дверь, и Марфа Николаевна внесла на вытянутых руках гармонь, внесла осторожно, как кастрюлю с горячими щами. «Вот, – говорит, – сохранилась».
Гармонь была у меня хорошая: хромка, и голосистая – баян перебивала. Я еще сыграл на ней что-то вроде «Ноченьки». Уж не помню точно. А Марфа Николаевна опять всплакнула.
Когда я умывался в сенях, из кухни донесся голос Марфы Николаевны:
– Молодой такой ушел на службу, а уже слесарем был. Видать, толковый.
– А ты еще сомневаешься? – спросила Наташа таким тоном, каким говорят: «А ты не спишь?»
И я еще раз подумал, что неспроста мы встретились.
На следующий день я пошел наниматься на завод. Начальник отдела кадров встретил меня тепло. «Я, – говорит, – проверенные кадры с хлеб-солью встречаю, – и в шутку протягивает мне ломтик хлеба, посыпанный солью. – Только вот с квартирами у нас туговато».
Он помялся с минуту и говорит: «Не знаю, как вам и предложить. Ко мне приходила Косолапова Марфа. Я с ней поговорил… Так вот она не против отдать вам одну комнату, вернее, возвратить. Как вы на это смотрите?»
Я согласился поселиться у Косолаповых. Начальник отдела кадров обрадовался. Мы ударили по рукам, и через день я вышел на работу.
Не буду вам расписывать свои производственные дела: там у меня все шло благополучно. Каждый вечер я спешил домой, и мы с Наташей либо пололи и поливали грядки, либо шли в кино. Но все это делалось засветло. Стоило только чуть засидеться нам, как раскрывалось окно и Марфа Николаевна кричала:
– Наташа, домой!
Дома они вязали по вечерам пуховые платки, а осенью и зимой продавали их. Хорошо зарабатывали! Вообще они умели зарабатывать на всем: на рукоделье, на огороде, на молоке… Любили жить в достатке, да и привыкли. Закваска уж такая – деревенская, что ли, кто ее знает! Тогда мне, потомственному пролетарию, ух как все это не нравилось!
– Да что же вам не нравилось? – спросил я Силаева.
– Все! Ведь у нас как было заведено, еще до войны? Отработал свое на заводе – и мотай на все четыре стороны. Кто в пивнушку, кто на улицу «козла» забивать, кто в парк. А там футбол, волейбол и всякая самодеятельность. И, конечно, танцульки на площадках деревянных. Я танцевал до глубокой ночи. А радиола испортилась – под гармошку дуем до зари. Сам играл…
– Ну, чего иное, а танцевать да «козла» забивать и теперь не разучились, – сказал я.
– Оно вроде бы и не разучились, да все теперь по-другому. Пива нет – водку дуют, и не столько в домино играют, сколько лаются друг с другом. Раньше было три танцплощадки, а еще – где гармонь заиграет, там и танцуют. А теперь одна на весь город. Там теснотища – яблоку негде упасть. На бывших футбольных да волейбольных полях полынь и лопухи, а подростки в карты под забором режутся. Девки да бабы платки по вечерам вяжут да на грядках сгибаются. Мужики, которые поумнее, дома себе строят и сено косят. Люди вразброд стали жить, понимаешь? На работе план гонят до остервенения, а по вечерам одни шабашничают, на обновки зашибают, другие же остатние деньги пропивают. Бывало, по вечерам-то и мужики и бабы на улице табунились, все обсудят и взвесят, что на твоем совете. Заботы свои обсуждали, душой отходили. На миру жили, понимаете? А теперь где он, мир-то? Все по углам жмутся, не то встретятся, чтобы раздавить одну на троих да посопеть в кулак или полаяться.
– Это вы чересчур хватили.
– Вы думаете – я пьян?
– Да нет. Сгущаете краски, как пишут в газетах. Очерняете.
– Побывали бы в моей шкуре, так запели бы другим голосом. – Силаев налил в стопки водки и выпил, не дожидаясь меня.
6
– Да, служба… Так вот, мало-помалу мы с Наташей и сближались. Надо вам сказать, что у Наташи была старшая сестра Оля, вся в мать – степенная, важная, обходительная. Она уже заметно полнела и была, как говорится, девкой на выданье. Работала она в лесной конторе не то плановиком, не то учетчиком каким-то. И вот мне сказали, что за Олей ухаживает Игорь Чесноков, чуть ли не начснаб завода. Он был моим ровесником. Когда-то мы с ним вместе учились в вечерней школе. А теперь ему пророчили чуть ли не пост замдиректора, и звали его в управлении не иначе как «наш Чеснок» или «Чесночок». А Марфа Николаевна души в нем не чаяла, даже за глаза называла его «они», а иногда с ласковой усмешечкой добавляла – «мой зятек». После возвращения на завод я с ним не виделся, да, откровенно говоря, и не старался увидеться.
И вот вдруг в нашем доме объявляется полный аврал. Игорь придет! Марфа Николаевна и Ольга протирали полы, окна, сменили занавески; а в большой комнате, где стояла Олина кровать, надели новые чехлы на подушки, достали какое-то замысловатое покрывало, такое огромное, что его хватило бы три кровати накрыть. Заграничное, что ли? Скатерти накрахмаленные, с хрустом… Раму трюмо смазали деревянным маслом – блестит…
А Наташа все ходит, подсмеивается над матерью и сестрой и всякие уморительные рожи строит. «Женя, у нас, – говорит, – праздник – вознесение Чеснокова. Мама, а христосоваться будем?»
Наконец настал вечер. Сестры ушли в большую комнату наводить свои наряды. Дверь в мою комнату была приоткрыта, и я слышал их разговор. Наташа все подсмеивалась и задиралась. Оля отмалчивалась. Вдруг Наташа закричала:
– Ой, Оля, твой снабженец идет!.. Костюм новый, а на лице такая важность, ну – кот-обормот.
– Завидуешь? – равнодушно спросила Оля.
– Ха! – ответила Наташа. – Было бы чему! Не только позавидовала – отбила бы. Да он того не стоит: ему только подмигни – он и хвостом завиляет.
– Тебе, конечно, подай тигра с полосками на груди, – лениво отвечала Оля. На меня, должно быть, намекала.
Тут вошел Чесноков. Наташа стукнула мне в стенку, и я вышел. Мы поздоровались с Чесноковым как старые приятели. Я заметил, что он сильно изменился. Раньше он был худой, но жилистый; на заводе и в школе мы его прозвали «Репей». Цепкий он был. Бывало, станешь с ним бороться, вцепится в тебя – убей, не отпустит… Теперь он раздобрел, и даже его скуластое лицо стало круглым, как брюква.
Наташа подошла к нам, сделала удивленную мину и спрашивает меня:
– Вы знакомы с моим бывшим женихом?
Чесноков хоть и покраснел, но ответил с достоинством:
– Я в бывших еще не ходил.
– Ну так будешь! – задорно сказала Наташа.
– Хорошо, запиши на очередь, – отбрыкался тот. Ольга засмеялась, а мне, признаться, неловко стало. А Наташа уже схватила нас под руки и потащила на улицу: «Марш в парк!» А потом посмотрела на Чеснокова и говорит:
– Почему ты пыльник не надел?
– А зачем?
– Чтобы костюм не испачкать… – И снова хохочет.
В парке мы взяли по лодке и устроили гонки. Я не ожидал в Чеснокове встретить такого ловкого гребца. Мы долго носились по озеру почти наравне. Но я заметил протоку, свернул в нее и оторвался от Чеснокова.
Наташа была довольна больше меня. Она встала на носу лодки и начала кричать и размахивать руками. Но лодка наша уткнулась в берег, и Наташа упала прямо на меня. Тут я ее впервые поцеловал. Она снова притихла, посерьезнела, как тогда в комнате, и сказала шепотом:
– Я знала, что так будет.
И в тот момент, когда мы целовались да обнимались, Чесноков разогнал свою лодку и с ходу врезался в нашу. От сильного толчка мы чуть не вывалились в воду. Я обернулся и увидел Чеснокова; он был до того зол, лицо такое красное, что казалось, вот-вот волосы на его голове вспыхнут.
– Мы, кажется, вам помешали, – прошипел он. А Наташа смеется и говорит:
– Нисколько! Целуйтесь и вы за компанию.
– В советах не нуждаемся, – процедил сквозь зубы Чесноков, развернулся и яростно налег на весла. Я видел, что Ольга готова заплакать, и сам не понимал, в чем дело.
– Отчего такой злой Чесноков? – спросил я Наташу.
Она в ответ:
– Наверное, цепочку от часов потерял.
Вскоре мы позабыли и про Чеснокова, и про все на свете. Мы бродили по самым безлюдным местам парка до тех пор, пока сторожа не начали свистеть, выгонять загулявшихся. Мы уходили последними. Помню, подходим к мостику через протоку, Наташа вдруг сворачивает с дороги и мчится под откос. «Не хочу по мосту! – кричит. – Вброд, вплавь хочу!»
И прямо в босоножках по воде, а я за ней в ботинках… Вот так, служба.
Он налил в стаканчик водки и, не глядя на меня, выпил жадно, как пьют воду истомленные жаждой люди. Затем утерся рукавом фуфайки и продолжал:
– Домой возвратились мы за полночь. На веранде нам встретилась Ольга. Не помню, что-то я спросил у нее, но она только посмотрела на меня исподлобья и тотчас ушла в дом. Мы расстались с Наташей. В комнате мне показалось душно и тоскливо, я раскрыл окно. Спать я не мог, хотелось уйти и бродить, бродить всю ночь. Очевидно, и Наташа испытывала то же самое, потому что я слышал, как хлопнула дверь ее комнаты, а потом раздались и ее шаги, как всегда быстрые, твердые. Она прошла на веранду и спрыгнула в сад. Я уж собрался выпрыгнуть к ней в окно, как вдруг услышал разговор и остолбенел. Это она говорила – и с кем же, с Чесноковым! Я отчетливо запомнил каждое слово.
Сначала Наташа испугалась:
– Ой, кто это?!
– Это я, Игорь, – ответил Чесноков.
– Что тебе нужно? Ты к сестре?
– Нет, я к тебе… Выслушай меня! – И он заговорил быстро, запинаясь: – Я не к Ольге ходил, а к тебе… то есть к ней для тебя… Понимаешь?
– Ничего не понимаю.
И он ей признался, что любит ее давно, но не решался открыться.
Тут, надо сказать, мне стоило больших трудов, чтобы не выпрыгнуть в окно и не дать ему в морду. Я аж задрожал весь, оперся на подоконник и ждал, что она ответит.
Вероятно, он ее схватил за руку и хотел поцеловать, потому что она резко крикнула: «Остынь!» – и засмеялась. Остудить она могла, уж это я знаю. И веришь, служба, у меня такое творилось на душе, будто я только что мину обезвредил. Я сел на подоконник и чуть не заревел от радости.
Чесноков вдруг перешел на «вы» и заговорил глухо:
– Я вас прошу только об одном: не торопитесь. Замужество не уйдет от вас…
– В подобных наставлениях не нуждаюсь, – ответила насмешливо Наташа.
Но Чесноков не сдавался:
– Я понимаю – ты сейчас увлечена и ослеплена. Но пройдет время – и ты поймешь… Кто он? Простой работяга, и только. А ты – видная, красивая.
– И мне больше подходишь ты? – насмешливо перебила она его.
А он все свое:
– Тебе жизнь другая предназначена… Широкая! Ты имеешь право…
– Я уж как-нибудь сама соображу, – опять перебила его Наташа, но уже не так насмешливо, а вроде бы как размышляя.
– Твое дело, – сказал Чесноков. – Но помни, что бы ты ни решила, я все равно буду любить тебя и ждать.
– Ну что ж, ждите! – Наташа снова засмеялась и, немного помедля, добавила: – Ветра в поле.
Потом ее каблуки застучали по ступенькам крыльца.
– Спокойной ночи, – сказал тоскливо Чесноков.
– Спите спокойно, если можете, – ответила с крыльца Наташа.
Затем хлопнула дверь, и все смолкло.
7
Я всю ночь не спал. Да неужто, думаю, в самом деле есть какое-то различие в положении? Значит, я – работяга? А ты – фон-барон! Шалишь, дружок, уж тут я тебя с носом оставлю.
Я вспомнил, как мы, заводские подростки, занимались в вечерней школе. Время было предвоенное, веселое – то на футбол, то в кино, на учете каждая минута. А тут – собрание; ребят оповестить, взносы собрать… Кому поручить? Чеснокову. Маленький, верткий, он, как бесенок, так и шнырял по всем. Учился не блестяще, зато все разузнавал, со всеми был приятелем. За свое любопытство он часто получал по носу, но на него никто не злился: Репей свой в доску парень, его и побить не грех. А бывало где какое собрание – он уже начеку; головку закинет – кадык выщелкнется, как зоб у цыпленка, – и понесет: в ответ на происки империалистов и фашистов мы должны сплотить ряды, утроить энергию… Ну и всякое такое, что на собраниях талдычат. Тоже – способность! И вот его как активиста от молодежи в завком ввели. Когда же подошла наша очередь идти в армию, его оставили по брони. Пока я воевал да служил, он успел окончить какие-то снабженческие курсы, продвинулся по службе… И теперь вот дал понять Наташе, что я ему неровня.
Но в душе я над ним смеялся тогда. Я представлял себе, как он взбесится, когда узнает, что Наташа выходит за меня замуж. И я решил жениться как можно скорее.
Наташа мое предложение встретила с радостью, как ребенок, которому подарили новую игрушку. Она тотчас же рассказала всем об этом. Теща для приличия поохала, всплакнула даже, но свадьбу решили сыграть поскорее. И только Ольга не поздравила нас.
На свадьбу Чесноков был приглашен, но не пришел. Ольга села за стол рядом с Наташей и ни с кем не разговаривала. Но когда закричали «горько» и мы стали с Наташей целоваться, Ольга вдруг встала из-за стола и вышла из дому. Немного погодя я вышел вслед за ней. Нашел я ее в саду; она стояла, опершись на яблоню, и плакала. Я подошел к ней, погладил ее по волосам и спросил:
– Что случилось, Оля?
Она с такой яростью на меня набросилась, что я растерялся.
– Пожалеть пришел? Непонятливым прикидывается! – зло выкрикивала она. – Вы, вы разбили мое счастье! И ты, и Наташа… оба вы хороши.
Я с минуту стоял, не двигаясь, пока она не вышла на улицу.
Дома за столом я сказал Наташе:
– Ольга плачет. Ты бы пошла, утешила ее.
– Пусть поплачет. Что ей сделается! – ответила беззаботно Наташа. – Она мне завидует… и злится, что Игорь бросил ее из-за меня…
Мой рассказчик снова налил машинально водки и выпил. Варя принесла нам красной икры. «Кушайте – своя», – потчевала она меня.
Икра была пересоленной – передержана в тузлуке, – икринки отскакивали одна от другой как дробь, и имели упругую, точно вулканизированную кожицу.
Закусив, Евгений продолжил свой рассказ, не обращая внимания на присутствие Вари.
– Любопытная это семья! Они друг друга не жалеют, не ласкают, при случае подсмеиваются и даже злорадствуют. Но зато как держатся вместе – не то что водой не разлить, не оторвешь их друг от друга. Не сразу я их раскусил.
Он закурил и помолчал с минуту.
– После смерти отца у них заготовкой сена для коровы занималась Ольга. Она и ордер на луга доставала, и там же в конторе договаривалась о покосе. А на этот раз она принесла ордер матери и сказала: «Косите как знаете, а на меня больше не рассчитывайте». Я-то не знал об этом до времени. Прихожу я однажды вечером с работы – на кухне обед меня ждет, ну просто праздничный: беляши, драчены и даже водка. Наташа вокруг стола хлопочет, а Марфа Николаевна уселась возле окна и вяжет платок. «Эх, – думаю, – теща у меня – дай бог каждому!» Выпил я, а теща этак исподволь начала разговор:
– Денечки-то жаркие стоят, цветень с трав опадает. Теперь ее в самый раз косить: Петров день на носу.
– Как я люблю сенокос! – сказала Наташа, присаживаясь к столу. – Бывало, папка брал отпуск на это время, и мы всей семьей сено косили. Просохнет – сгребаешь его, а оно горячее, душистое, как чай малиновый. А вечером вокруг костра песни петь. Или в копну заберешься спать… Хорошо!
– Вот чего не испытывал, – ответил я.
– А ты испытай, может, и не пожалеешь, – говорит теща.
– На заводском дворе не испытаешь.
– А если отпуск взять? – спрашивает Наташа.
Я рассмеялся:
– Кто же мне его сейчас даст? Я всего без году неделю работаю.
– А ты не по закону положенный отпуск проси, – подсказывает мне Наташа, – а так просто, двухнедельный отгул, без зарплаты.
– А чем питаться, божьей травкой?
– Ну, уж это, соколик, не твоя печаль, – говорит теща, – а мы-то на что?
– Действительно, Женя, бери! – стала упрашивать меня Наташа. – И мы поедем сено косить. У нас есть и ордер на луга.
Она сбегала в соседнюю комнату и положила передо мной розовую бумажку.
– Вот! Оля принесла. Сейчас самое время корм для коровы запасти.
Я все еще не мог понять толком, что к чему, и спросил:
– Да вы это серьезно?
– А что нам шутить! – весело сказала теща. – И дело нужное сделаем, и приятно на лугах-то молодым порезвиться.
– Вот чудаки! Да кто же меня отпустит с завода на сенокос. И как отпрашиваться? Совестно ведь!
– Ах, какой ты непонятливый! – с раздражением сказала Наташа. – Ты и не просись на сенокос. Ты проси отгул по семейным трудностям. Ну, там жена, что ли, заболела или мать. Мы можем достать справку. Или еще какое несчастье выдумай. Мало ли что!
Тут только до меня все дошло: и водка, и беляши, и драчены. Это я-то, главстаршина минзага, пойду канючить и вилять? Я посмотрел на Наташу как можно серьезнее и сказал внушительно:
– Нет, Наташа, так не пойдет. Ну, сама подумай: такой лоб и просит отгул – теща заболела. Смешно! Врать я не буду. И оставьте эту затею.
– А чем корову кормить? – спросила она.
– Ну, как-то выходили из положения.
– Нанимали косарей в лесхозе, – сказала теща.
– Ладно, я по вечерам буду ездить. Выкошу!
– На чем ты станешь ездить за сорок верст? Будет уж болтать-то.
– Ну, наймите косарей – я, оплачу.
– Они просят тысячу рублей. Где ты ее возьмешь? – не сдавалась теща.
– Что вы от меня хотите?
– Подскажи, где выход? Может, корову продать? – спросила теща.
– Ну и продавайте!
– Так, так, умно рассудил, – заговорила теща, растягивая слова и качая головой. – Ну а на что же мы жить будем? Может, на твою зарплату? И оденемся, обуемся на твои гроши?
Надо сказать, что зарабатывал я в первые месяцы что-то около восьмисот рублей. Такой ехидный вопрос тещи застал меня врасплох, и я сказал первое, что пришло в голову:
– Наташа тоже будет работать. Все-таки она десятилетку окончила.
Теща даже вязанье отложила, услыхав такое.
– Хорош муженек, – сказала она с презрением. – Не успел еще и пожить с молодой женой, как на работу ее гонишь. А что она заработает? Каких-нибудь четыре сотни. Да я на молоке да на картошке больше возьму вдвое! Нет уж, пусть лучше дома сидит да мне помогает.
– Ну, а я врать да выкручиваться из-за этой торговли молоком не буду! – сказал я в сердцах, вставая из-за стола.
– Спасибо, зятек, на добром слове! – Теща тоже встала.
– Женя, ты думаешь, что говоришь? – набросилась на меня Наташа. – Зима подходит, а у меня даже шубы нет. Или ты хочешь, чтобы твоя жена в драном пальто ходила?
Я тоже распалился, водка заиграла во мне.
– А ты что хочешь?! – крикнул я, озлясь. – Чтоб я за шубу совесть свою продал!
Наташа вдруг расплакалась, упала мне на грудь и стала просить прощения. Зато теща разгневалась еще пуще.
– Ах, вот оно что! – сказала она, прищуриваясь. – Ну, голубки, милуйтесь как вам вздумается. Но с нынешнего дня садитесь на свой харч и живите как хотите. Вы честные, а мы нет. Гусь свинье не товарищ.
Она не вышла, а выплыла из кухни, даже не обернувшись.
– Пусть, пусть, – всхлипывала Наташа. – Я все равно тебя люблю… Правильно делаешь, так надо.
Потом она вытерла, как маленькая, кулаком слезы и сказала, улыбаясь:
– Похожу и без шубы. Наплевать!
Это была моя первая победа над тещей и над самой Наташей. Да какое там победа! Теща объявила мне открытую войну. Она со мной не здоровалась, не разговаривала; если я заставал ее в кухне, она тотчас уходила. Каждый месяц она высчитывала с меня за молоко и за картошку. А заработки у меня в это время, как назло, были низкие. Заказы шли разнокалиберные, мелочь всякая, восемьсот рублей было моим пределом. Жить можно, конечно, но не жирно. А Наташе и горюшка мало. Она ничего не просила, но зато как у нее разгорались глаза, когда мы заходили в универмаг в отдел платья или обуви. В такие минуты я про себя клял свою слесарную профессию и завидовал хорошо зарабатывающим токарям. Впору хоть переучиваться.
– Неужели из-за этой вспышки, из-за одного только скандала у вас так надолго разладилось с тещей? – спросил я Силаева.
– Дело не в скандале… Теща поняла, что они сделали ставку не на ту лошадь. Чесноков-то под боком был, повышение получил и все холостым оставался. Соблазн ходил за тещей по пятам и душу ей бередил. Да и не ей одной. А я был самоуверенный и глупый.
Он закурил и задумался, глядя за борт.
– Как это у нас все вразнотык получается? – встряхнулся он и требовательно посмотрел на меня. – Вот в ваших газетах и в книгах пишут, что главное – это успех на производстве. Значит, вкалывай без оглядки – и тебе обеспечен почет. – Он усмехнулся и головой покачал: – Забывают при этом сказать, что к полному счастью еще и приварок нужен. Так что у нас есть почет голый и почет с приварком.
– Что это за приварок?
– Сам, поди, знаешь. У начальства, кроме оклада, всякие привилегии, а у работяг – выгодные заказы, а там ордерок на квартиру, или путевочка на курорт, или товары какие… по твердой цене со скидкой за счет профкома. Ага! Другие не ждут милости божьей и сами себе приварок добывают, вроде моей тещи. А я на голом энтузиазме жил: ну как же! Я – почетный минер и слесарь-наладчик с довоенным стажем.
– И теще надо помогать… Ей же не легко доставались эти молочные рубли, – сказал я.
– Я помогал… И сено копнить ездил. И привез его, переметал на поветь. Дрова доставал, пилил, колол. Помогал… Да хрен ли толку в моей помощи? Я потерял в ее глазах уважение. Плевала она на мой рабочий почет без приварка. А главное – я перебежал дорогу более выгодному зятю – Чеснокову. Ей-то все равно было – на ком он хотел жениться, на Ольге или на Наташе, но из-за меня не женился ни на той, ни на другой. Вот досада…
8
Мы решили, что Наташа поступит на работу. И вот тут снова выплыл Чесноков. Впрочем, как я потом догадался, он ухаживал за Наташей и после свадьбы. Он стал начальником отдела и теперь часто проезжал на «Победе» мимо нашего дома, заговаривал с тещей, но к нам не заходил.
Однажды иду на работу и вижу, как теща вылезает из его машины возле рынка. О чем-то, думаю, все договариваются. И я узнал об этом вечером.
Принес я в тот вечер аванс, рублей триста пятьдесят, кажется. Наташа быстро пересчитала деньги и сказала, вздохнув:
– Маме надо за молоко заплатить.
Она отошла к окну и задумалась, глядя в сад. Вид у нее был очень грустный. Я подошел к ней, стал гладить ее по волосам и утешать.
– А ты не грусти, – говорю. – Вот в будущем году цех перейдет на новый поточный метод. Буду лучше зарабатывать.
– Глупый, я не об этом, – сказала она ласково. – У нас будет ребенок, я это давно чувствую.
И знаете, служба, во мне аж все зазвенело, как на палубе торпедного катера на полном ходу. Я поднял ее на руки, закружился, но в дверь постучали, и вошла Марфа Николаевна со свертком. Она села возле столика, мы на койке, напротив.
– Кажется, зарплату получили? – спросила теща, глядя на деньги.
– Да, мама, мы тебе должны, – сказала Наташа и, отсчитав, подала матери деньги.
Теща спрятала деньги в карман юбки и сказала:
– А я давеча иду на рынок. Вдруг нагоняет меня на улице в машине… И кто бы вы думали? Да Игорь Чесноков! Уж такой любезный молодой человек. Подвез меня.
– А я сегодня купаться ходила, – невпопад сказала Наташа и покраснела.
Но теща словно не замечала этого.
– А еще он просил меня передать тебе, что место машинистки у него свободное.
Я насторожился, а Наташа отвернулась.
– Меня это не касается, – сказала она.
– Как это не касается! – оживилась теща. – Ведь он же говорил с тобой в саду, ты обещала, а теперь…
Наташа крепится изо всех сил, вот-вот заплачет. Тут я и сорвался. Я понял, что Наташа виделась с Чесноковым, и все во мне закипело. Но ведь вот дело-то какое: злился я не на Наташу, а на тещу.
– Вы зачем пришли, за деньгами?! – крикнул я теще.
– А ты, соколик, не кричи. Тебя здесь никто не боится, – ответила она с вызовом. – Ишь ты какой прыткий! А вот я зачем пришла! – она разворачивает сверток и подает Наташе красивое шелковое платье. – Получай, доча, от меня!
– Ой, мамочка, какая прелесть! – сказала Наташа сквозь слезы, схватила платье, поцеловала мать и уже в дверях крикнула мне: – Я сейчас! Переоденусь только…
Теща встала из-за стола, посмотрела на меня победоносно и изрекла:
– Если сам не можешь покупать жене, так хоть другим не мешай это делать, – и ушла, сильно хлопнув дверью.
Я ударом раскрыл створки окна, стиснул зубы и заметался по комнате как ужаленный. И вот представьте себе: раскрывается дверь и передо мной сияющая счастливая Наташа в красивом новом платье.
– Ну, как, хорошо? Смотри! – И она закружилась передо мною, как волчок. А я ни с места, словно меня кувалдой по голове стукнули.
– Что с тобой? – спросила она вдруг, остановившись. – На тебе лица нет!
Я взял ее за руки, притянул к себе и сказал, глядя в упор в лицо:
– Давай уйдем отсюда, уйдем поскорее…
Видно, у меня был нелепый вид, потому что она испугалась и растерянно спрашивала:
– Что с тобой? Куда уйти? Я тебя не понимаю.
– Уйдем на квартиру, в другое место куда-нибудь, хоть к дьяволу!
Она жалко улыбнулась.
– Что ты, Женя, уйти от матери?! Ведь это же – позор. Нас все знают здесь.
– Пойми ты, я не могу больше здесь жить, не могу.
Она обняла меня и заговорила быстро, таким испуганным тоном, почти шепотом:
– Зачем ты так? Не надо, не надо… Ведь мама для нас старается… Она добрая. Видишь, платье купила! А деньги с нас берет? – так это для нас же…
– Мы ей не нужны, – говорю. – Мы, то есть я и ты вместе, семья наша, не по душе ей. Пойми ты!
А она в слезы:
– Нельзя так о матери говорить. Нельзя злиться друг на друга. Вы меня мучаете. Помирись с матерью! Я тебя умоляю: помирись!
– Ну как я могу помириться с ней, если она и говорить-то со мной не желает? Все с издевкой, с подковыркой, все побольнее задеть меня старается. Я для нее просто бедный родственник, которого терпят из милости.
– А тебе-то что, как на тебя смотрят да как о тебе думают? Лишь бы в лицо не говорили гадостей. Мама всегда вежливо говорит, а ты задираешься.
О бог ты мой! Я и виноватым оказался. Шумели мы, шумели, так и не договорились. Ей все казалось, что я из гордости не хочу уступить матери, а я пытался доказать ей, что не могу лгать и притворяться. Но она не понимала этого, просто не могла понять – отчего это нельзя из уважения к близкому человеку говорить не то, что думаешь. Так и заснула, всхлипывая, как обиженный ребенок.
9
В эту ночь я так и не заснул. Я понял, что жить мне больше так нельзя. Куда же податься? На квартиру? – Наташа не пойдет. Уйти одному – тоже нельзя. Люблю я ее! А там еще и ребенок появится. Разве я их оставлю? Вот тогда я и надумал уехать куда-нибудь подальше.
Но легко сказать: уехать куда подальше. Как уехать? Чего делать? Где пристроиться? На судно податься? Уйти в плаванье матросом? Ну и что? Заработаешь немного денег, но вернешься сюда же. Какой толк?
Помнится, как раз в то время у нас в городе вербовали в лесную промышленность на Дальний Восток. Афишу расклеили. На ней был нарисован маленький домик в лесу, такой терем-теремок… Между прочим, там говорилось, что рабочим выдается ссуда в пятнадцать тысяч на строительство собственного дома или предоставляется готовая квартира. Выбирай, что лучше.
А я, служба, еще с детства полюбил лес. Дед мой лесником был. Каждое лето я проводил у него на кордоне, возле Оки. И все эдак складывалось одно к одному: днем лесную афишу увидел, вечером с тещей поругался, а ночью деда вспомнил и жизнь на его кордоне. Ну и размечтался…
В летнюю пору мы с ним, бывало, то на волчьи мари ходили, то порубщиков гоняли. В лесу, Енька, и волк, и порубщик – одной веревочкой связаны, говаривал он, одно слово – хищники. Не дать им окорота – без леса и без зверья останемся. А наше дело, говорит, охранять живые твари. У него и дерево вроде живую душу имело. Все, мол, дадено на радость. И лес пилить с умом надо, выбирать то, что созрело, отжило свое да то, что других теснит, росту не дает. Дед у меня был грамотный, книжки любил читать. Лес, говорит, беречь надо, он человеку душу врачует. Не будь леса – озверели бы все да перегрызлись. Ты гляди, что в степи творилось? То печенеги, то половцы, то нагайцы, то татаре. Поедом друг друга ели. Отчего, говорит, ордынцы так лютовали? Оттого, что по голой земле рыскали. И государство ихнее развалилось от этого. А Русь в лесах сохранилась, от лесу и сила у нее. Вот и потянуло меня в лес, в далекую тайгу.
Утром начал я Наташу уговаривать. Чего, мол, дома сидеть! Стал ей описывать красоту таежной жизни: про всякие там утесы говорил ей, про изюбрей, про соболиные шапочки, ну, словом, про все такое заманчивое. И надо сказать, к моему удивлению, она быстро согласилась. Больше всего ей понравился домик в тайге. «Я буду настоящей лесной хозяйкой, – говорила она, – как в сказке!» Да и мне, по правде сказать, немножко по-сказочному представлялось. Я думал, что в таежном краю ценят человека не по шелковым платьям и котиковым шубам.
Вот так я и подался, служба. Да разве один я такой? Сколько их едет сюда, в таежную глухомань, за счастьем! – закончил он, нахмурившись.
Он разлил оставшуюся водку по стаканам, выбросил бутылку за борт и своими дрожащими руками стал отдирать кусочки юколы и складывал их, словно щепки, в кучку.
– Ну, покончим с этим, – сказал он, поднимая стакан.
Мы выпили. Варя собрала хлеб, рыбу, завернула стаканы в тряпки и ушла под тент. Мы снова остались одни.
Ни рассказ, ни выпитая водка не меняли печальной сосредоточенности на его лице, и только по тому, как все суше и резче блестели его глаза, я догадывался о том, что он волнуется. Он пересел с низкого борта прямо на железную палубу и начал рассказывать, уставившись мне в лицо. Признаюсь, что мне было несколько неловко под его тяжелым неподвижным взглядом.
– Вот так я и уехал в Хабаровск. Уехал сначала один.
– Почему же один? – перебил я его с досадой.
Он улыбнулся.
– Я понимаю, что вы имеете в виду, – отвечал он. – Нельзя оставлять Наташу в одном городе вместе с Чесноковым, так? Но, во-первых, она была в положении, во-вторых, я ей верил, а в-третьих, я ведь не простым рабочим в лес решил поехать, а предварительно поучиться на мастера. Мне хотелось доказать и ей, и теще, и себе, что я умею добиваться кое-чего. Да и что греха таить, я надеялся на хорошие заработки. Почти год проучился я и курсы мастеров окончил на «отлично». Да, вот мой аттестат. – Он полез за пазуху, достал аккуратно завернутый в тряпицу аттестат в форме книжицы и протянул его мне: – Посмотрите!
Я раскрыл аттестат и пробежал глазами по довольно длинному столбику отличных оценок. Он снова тщательно обернул аттестат тряпкой и положил его в боковой карман.
– Ну и представьте себе мою радость, – продолжал Силаев, – когда я наконец встречаю на вокзале жену с дочкой. Подошел поезд, и вдруг я вижу ее в окне вагона. Окно открыто, она стоит в нем – ну, как в рамке на портрете. Да такая белая, пополневшая, красивая, что и сказать нельзя. Вместо того чтобы бежать в вагон, я стою и любуюсь ею… Так, в раскрытое окно, она мне и ребенка подала, потом чемодан, который подхватил шофер. Но когда она вышла из вагона, поцеловала меня, взяла под руку и мы пошли через вокзальную площадь, я будто и вовсе с ума сошел от счастья. Иду и улыбаюсь во всю физиономию, как Иван-дурак.
Из леспромхоза мне дали грузовик. Я посадил жену в кабину, сам сел в кузов, и поехали мы прямо в тайгу на участок, километров за двести пятьдесят.
Стоял август месяц. Вы же знаете нашу тайгу. Кому она не понравится! Все в ней так заманчиво, необычно, непонятно… То стелется понизу виноградная завеса, сквозь которую и солнце не пробивается; то вымахнет кедр, которому все деревья кажутся по плечо; то вдруг блеснет сквозь листья, засинеет укромная протока, да так и потянет к себе… И все это шепчется, шумит, пересвистывается. И во всем этом плавает, сквозит синий дремотный воздух. Хорошо!
Мы несколько часов ехали по таежной дороге, часто останавливались, пили родниковую воду с привкусом хвои. Сначала сам попью, на лицо побрызгаю, на голову. Потом Наташу заставляю: «Теперь ты испей. Причастись. Не то лес не примет». И я замечал, что Наташа была очень довольна. Но радовалась она тихо, задумчиво и все улыбалась так мягко, совсем по-новому. «Изменилась она к лучшему», – думал я и тоже радовался.
Сперва мы заехали в леспромхоз. Контора была в длинном приземистом здании, похожем на барак. Странное дело! Сколько я потом ни ездил по здешним местам – все леспромхозовские поселки на одно лицо: то конторы, похожие на бараки, то бараки, похожие на конторы, щелястые стены, грязные полы, окна без наличников и двери не притворяются. И всюду валяются бочки железные, ломаные стальные рамы, обрывки тросов, старые автомобильные скаты, и лужи, и непролазная грязь посреди улицы.
И бревна везде… И на бревнах возле конторы всегда сидят оборванцы, вроде меня теперешнего, и судачат.
Так и в тот раз. Идем мы с Наташей в контору сквозь строй зевак, а шофер наш поотстал. «Кого это ты привез?» – спрашивают его. «Новенького». И потом ехидный голосок: «Олень идет на солонцы семейством по глупости. А медведь прет в одиночку. Хе-хе!»
Принял нас сам директор. Директор нам показался очень любезным и заботливым. Усадил нас в своем кабинете в кресла, все рассказывал, как он лет двадцать назад работал в этом леспромхозе простым сплавщиком, и все шутил, что, мол, вы через столько лет, пожалуй, трестом будете управлять. Надо сказать, что на бывшего рабочего он мало походил: полный, благообразный, с мягкими, как подушечки, руками, он скорее смахивал на бухгалтера.
– Значит, семьей приехали? – спрашивал он, потирая руки. – Это хорошо. Вам повезло, товарищ Силаев. Я вас направлю на лесопункт Редькина. Это довольно далеко. Но зато там – природа! Загляденье.
– Как с жильем там? – спросил я.
– Все в порядке… Все как полагается. Теперь что? Теперь благодать! Вот мы труднее начинали: палатки – и все. Бараки некогда рубить было – план выполняли. Так что жмите на всю железку! – говорил директор, а сам смотрел куда-то в окно.
– И домик зеленый будет? – весело спросила Наташа.
– Какой хочешь. В любую краску выкрасим. – Директор пожал нам на прощание руки и проводил до крыльца.
Потом между собой мы всю дорогу обсуждали, какой он хороший, обходительный человек.
10
Дальше мы ехали дня два на тракторе, потом по узкоколейке, потом по реке до озера и по озеру и еще по другой реке километров двадцать на моторной лодке. Словом, как на край света на перекладных ездили раньше. Но чем дальше, тем места шли все красивее, и Наташа была даже довольна, что мы едем на самый дальний лесопункт.
Наконец лодка наша приткнулась к берегу под штабелем бревен, вроде того, от которого мы сегодня отчалили.
– Слезай, приехали, – говорит моторист.
Мы вышли на берег. Под бревенчатым штабелем сидел парень в гимнастерке. Он подошел к нам и спросил:
– Вы мастер Силаев?
– Да, я – Силаев, – отвечаю.
– Пойдемте, я вам покажу жилье.
– А начальника лесопункта разве нет? – спросил я.
– Уехал куда-то, – ответил лениво парень. – Вот мне приказал отвести вас в барак.
– То есть как в барак? – удивился я. – Нам квартира положена, домик.
– Сам директор нас заверил, – вмешалась Наташа.
– Может, вас-то и заверили, да мне приказано вас в барак отвести.
– Здесь какое-то недоразумение, – сказал я Наташе. – Ведь вербованным министерство дает ссуду…
– Ну правильно, – усмехнулся парень. – Бери эту ссуду и живи в ней. Ну, пошли, пошли, мне некогда стоять с вами тут!
Он пошел вразвалочку к серому облупленному бараку, а мы двинулись за ним по дощатым хлюпающим мосткам: а по сторонам грязища, бревна валяются и старые какие-то, оголенные и ободранные, пни с обрубленными корнями, словно лесные чудища с растопыренными руками, и дырявые заборчики вдоль огородов. Картина что надо. Во сне приснится – и то испугаешься, подумаешь, что в царство Бабы Яги попал. Это я теперь ко всему привык, а тогда меня покоробило.
И все у меня в памяти встало: и как Наташа в дороге радовалась, и как директор нас обласкал, и я никак не мог уяснить себе, что все это значит? Наташа шла молча и только иногда смотрела на меня так тревожно и растерянно. И дочка плакала…
Вошли в барак, осмотрелись: комнатка маленькая, грязная, шершавый пол из неструганых досок, выбитые стекла, ну и все в таком духе… Сквозь щели дощатой перегородки из соседней комнаты смотрела на нас с любопытством девочка лет шести, дочка кузнеца, вдового. Говорит: «Здравствуйте, тетенька!»
В другой соседней комнате кто-то стучал ведрами, а из третьего или четвертого отсека кто-то кричал: «Да не крути ты головой, сатана, макушку порежу!» Видать, кого-то стригли. Словом, все звуки слышны, как на улице.
Наташа эдак робко спрашивает рабочего:
– И надолго нас сюда?
– А уж этого я не знаю, – отвечает тот. – Мое дело маленькое – привести и показать. – И ушел.
Мне стало так стыдно, будто я обманул в чем, и не мог, понимаете, в глаза ей смотреть. Я начал с фальшивой бодростью насвистывать и разбирать вещи.
– Ну, это ничего для временного жилья, – говорю, – все же лучше, чем в палатке. А щели занавесим.
– Да, конечно, – отвечает Наташа, потом посмотрела на девочку, стоящую за перегородкой, и отошла к окну. А у самой слезы – кап, кап…
– Да ты что? Эх ты, глупая! – утешаю я ее. – Это же – временная трудность. Хочешь – я сегодня все устрою!
– Нет, не надо, – говорит она. – Я же все понимаю. Ты – хороший… – А сама еще сильнее плачет.
И эти слова – «ты хороший», и слезы – меня как ножом по сердцу.
Вышел я, помню, из барака злой и решительный. «Ну, – думаю, – держись, начальник!»
Разыскал контору, вваливаюсь и спрашиваю сердито:
– Кто здесь Редькин?
И встает мне навстречу из-за стола такой маленький, худенький мужичонка и говорит, ухмыляясь:
– Ого, какой сердитый! Новый мастер, если не ошибаюсь? – И так с усмешечкой осмотрел меня. – Ничего, – говорит, – подходящий.
И только потом сказал, что начальник-то и есть он самый.
– Ну, расположились?
– Я приехал не располагаться, как цыган, а жить по-человечески!
А Редькин все так же тихо и насмешливо:
– Живите на здоровье!
Лесорубы, сидевшие в конторе, засмеялись.
Я же долдонил, точно глухарь, про свое:
– А что квартира, достраивается?
Редькин опять хитровато усмехнулся и сказал:
– Скоро начнем сруб рубить.
Тут я уж совсем вышел из терпения и заорал:
– Где же мне зимовать?
А он и ухом не повел, будто не расслышал меня.
– Там, – говорит, – в бараке вас десять семей, за компанию весело будет. Зимой дров не жалейте, лес рядом.
– Меня же директор заверил, что здесь все готово, – не сдавался я.
– У него, мил человек, такая обязанность.
– Но ведь для нас же средства отпущены. Министерство платит! Почему же вы не строите дома?
Но он осадил меня своим тихим насмешливым голоском, да так, что мне стыдно стало:
– А кем строить-то, милый? Ведь у меня каждый рабочий – это плановая единица. Он должен план лесозаготовок выполнять, а не дома для мастеров строить. Ведь если я не выполню плана, с меня штаны снимут, и с тебя за компанию. Понял?
Но я продолжал спорить, скорее из упрямства:
– По-моему, рабочий – не плановая единица, а человек.
Он отмахнулся от меня, как от комара:
– Не надо мне политграмоту читать. – Сморщил свое маленькое лицо и взял меня за пуговицу рубахи. – Я тебе вот что лучше скажу: первую зиму я жил здесь в палатке. И ничего, как видишь. Но я, между прочим, начинал не со строительства дома для себя, а с выполнения плана. Однако я вас не виню: подход к делу бывает разный. Так что сегодня даю вам день на домашнее устройство, а завтра прошу приступить к работе.
11
Крепко он меня осадил. И что мы за народ? Вроде бы и неробкого десятка: случись какое несчастье – или там подраться, или дело какое опасное взять на себя, или воевать, или авария где произойдет – в огонь и в воду ледяную лезем. А за себя же заступиться, права свои отстоять, взять свое, что тебе наркомом положено, как на флоте говорят, вроде бы и стесняемся. Вроде бы нам и неловко чего-то. И стыдно даже. Подсунут тебе голую фразу: твое личное, мол, дороже общественного. Шкурные интересы! И ты сразу скис. Это еще ладно. А то яриться начинаешь на самого же себя. Так и со мной было.
Шел я из конторы и думал: как же это я не заметил, что омещанился! Мне, потомственному рабочему – и начинать разговор не с работы, а с квартиры, с ругани! Уперся я рылом в бытовое корыто, вот в чем суть. А я думал, что тещу победил. Нет, она меня одолела: прилипла ко мне ее расчетливость, как репей, и по миру за мной пошла. И я стал противен самому себе, и мне трудно было заходить домой: что я скажу Наташе? Утешать ее, врать, что все будет хорошо, то есть получим дом, я не мог. Убеждать ее в том, что главное жизнь не в удобстве, а в труде, и все такое прочее?.. Но зачем? Разве она сделала мне хоть один упрек за этот барак? Я вспомнил, как она испуганно и растерянно умолкла, когда рабочий вел нас к бараку. Я видел, как она глотала слезы в комнате и шептала мне: «Ты – хороший», точно извинялась передо мной за свою слабость. Ну что я ей скажу?
Прихожу, а та комната вроде бы уж и не та; теперь она прибрана, и словно все повеселело: на окнах занавесочки, кровать под голубым покрывалом, над кроватью висит картина «Неизвестная» Крамского, из «Огонька» вырезала, и то место в дощатой перегородке, где были большие щели, завешено ковриком.
Наташа возле порога сидит на скамеечке и расчесывает и прихорашивает ту самую девочку, которая смотрела в щель сквозь перегородку. А рядом тазик с водой, где вымыта была эта девочка. И дочка наша спит посреди кровати.
– Молодец, – говорю, – Наталья. Сейчас я кроватку для Люськи смастерю. – А про то, что Редькин сказал, и не заикаюсь. И она молчит. Каждый свое делаем и молчим.
Под вечер уже с улицы донеслось хриплое пение: «Кээк умру я, умру ды пыхаронят меня…» Потом кто-то загрохал сапогами по коридору, и в дверях наших появилась волосатая личность в расстегнутом пиджаке и в замызганной рубахе. Это был наш сосед кузнец Сергованцев. Ухватился руками за косяк и любезно эдак осклабился:
– А, соседушек бог послал! Добро пожаловать к нашему шалашу.
А дочка подбежала к нему и дернула его за полу. Он ажно удивился:
– Дочка! Кто же тебя так убрал-то? – И вроде бы протрезвел в минуту. Присел у порога на пол, стал гладить ее по голове и приговаривать: – Пожалели тебя, значит. Эх ты, моя сирота-сиротинушка! Вы уж извините за беспокойство. Мать схоронили, вот она и прибивается, как ярочка, к чужому табуну.
– А что с ней? – спросила Наташа.
– Аппендицит! Хватились поздно. Везти на операцию, а дороги нет. Пока на этой чертовой волокуше везли – она и скончалась.
Кузнец ушел, а я снова за свои раздумья. Все мои мысли как бы разбились на две группы. Первая кричала: «Ты омещанился! Ты поддался бытовой трудности!» А вторая спрашивала: «А в чем виновата жена? Разве она в этот барак ехала?».
– Но ведь бывают же временные трудности? – перебил я Силаева.
– Вот-вот! – с живостью подхватил он. – Я тогда точно так и думал. Мол, какого черта в самом деле – это же временная трудность! Очень удобный сучок, за который мы часто хватаемся. Но подо мной он тогда сразу обломился. Для директора леспромхоза и для вас – это все временные трудности. А для кузнеца Сергованцева какие ж это временные, когда из-за них он жену свою похоронил? Дочь его на всю жизнь сиротой осталась!
Он машинально протянул руку к тому месту, где стояла водка и, не найдя ничего, смущенно кашлянул, затем взял папиросу и долго молча курил, опершись подбородком на колени.
– Может, вам не интересно все, что я рассказываю? – спросил он раздумчиво, не глядя на меня.
– Нет, почему же? Рассказывайте, пожалуйста, – попросил я его.
– Ну, хорошо, я постараюсь покороче, – сказал он, поднимая голову. – С этого же дня захандрила моя Наташа. Правда, вечером нас позвали в гости. Пришел тот самый парень, который в барак нас провожал, Елкин по фамилии. Я из-за этого парня потом в скверную историю попал. А в тот вечер приходит он, зовет в гости. Говорит, начальник за вами послал. Нынче получка, план перевыполнили. Прогрессивка! У Ефименко собрались. Без вас, мол, не начнем. И чтоб с женой приходил.
Я смотрю на Наташу, она же только плечами пожимает, и на лице такая обида: сунули, мол, в этот барак, да еще веселись с ними за компанию. Но ответила чинно-благородно: «Спасибо! Но у меня ребенок. Куда я от него?»
А тут опять появился кузнец Сергованцев, видно, слыхал наш разговор: «Познакомиться надо, – говорит. – Да и выпить не грех с дороги-то. Ефименко у нас передовой. А насчет ребеночка не беспокойтесь: Манька возле него посидит. А заплачет – я ему соску дам».
Ну и пошли мы к Ефименко. Дом у него большой, пятистенный, с подворьем, сараем, с тесовыми воротами. У порога встретил нас сам хозяин, такой плотный подвижный мужик, лицо еще свежее, крепкое, а волосы седые. И хозяйка ему под стать: широкоплечая, сильная, а на лице такая тишь да благодать и полная покорность.
– В горенку пожалуйте, в горенку, – приглашали они нас в два голоса.
За нами сунулся было и Елкин. Но хозяин поймал его за шиворот у порога и сказал ему:
– А ты ступай в избу!
И потом жене:
– Настасья, налей ему водки!
А сам с нами вошел в горницу. Там за накрытым столом уже сидели Редькин и хмурый чернявый мужчина лет под сорок. Это был бригадир грузчиков Анисимов.
– Новый мастер! – представил меня Редькин.
Анисимов подал мне руку и усмехнулся:
– А я старый бригадир. – И, эдак хитровато щурясь, спросил Наташу: – Ну как, нравится вам дом-то? – и руками развел.
Наталья впервой за день улыбнулась. Нравится, говорит.
А Редькин уже в рюмки водки налил – и первый тост за хозяина, за его золотые руки. А Ефименко тотчас ответил:
– И за нашу голову. За вас, Николай Митрофаныч! Эх, голова да руки – не помрешь со скуки.
Ну, выпиваем, разговоры ведем, а Редькин все мне Ефименко нахваливает:
– Бригадир у нас что надо: и работает как черт, и жить умеет.
И как бы между прочим Наташу спросил:
– Как наши места, понравились?
– Красиво! – ответила она. – И река волшебная, и лес.
А Редькин засмеялся, подмигивая мне:
– Если смотреть не из окна барака!
А Наталья смутилась и покраснела.
– Ничего, это все временно, – ласково сказал ей Редькин. – Чего-нибудь сообразим. Не то я боюсь вашего супруга. Ух, как он налетел на меня нынче! И вам не бывает с ним страшно?
Она рассмеялась и сказала, что я у нее ручной медведь.
– Да из-за чего беспокоиться? Из-за дома? – спрашивал все, наваливаясь грудью на стол, Ефименко. – Экая невидаль! Вот они – хоромы! – и разводил руками. – Сам срубил. И вам срубим. Уж постараемся для мастера. С нами, брат, не пропадешь.
Ну и все в таком духе разговоры шли. Потом кто-то гармонь принес, я сыграл «Глухой неведомой тайгою». Все дружно пели и меня хвалили: мастер, мол, он и за столом мастер. Что петь, что играть…
Словом, друзьями расстались. И Наташа вроде повеселела. Да недолго была благодать, – как поется в старой песне.
На другой день в конторе лесопункта Редькин по карте показал мне границы моего участка, где лесосеки, где лесной склад, и все такое прочее. И опять напомнил:
– Имей в виду, бригада Ефименко – передовая, вымпел по леспромхозу держит.
– А где живут рабочие? – спросил я.
– У Ефименко в домах, у Анисимова в бараках.
– Почему такая разница?
– Кто как умеет… Вкусы у людей разные, – усмехнулся Редькин и эдак прищуркой, как в первый день, поглядел на меня.
Ладно, думаю про себя, разберемся.
А бригада у Ефименко и в самом деле была передовая, и народ в ней подобрался крепкий, все из «старичков». «Старичками» у нас называли старожилов поселка. И занималась эта бригада валкой леса. Эти вальщики держались годами. Зато грузчики и раскряжевщики сплошь состояли из вербованных, которые работали не больше одного сезона или от силы двух. Помню, мне бросилась в глаза разница между теми и другими. Вальщики имели огороды почти по гектару, луга, скотину. А грузчики жили скопом в бараке. И вот я с горячей головы решил уравнять, так сказать, условия.
12
Пришел я, помню, на лесосеку Ефименко, посмотрел – и ахнул. Повалены деревья как бог на душу положит. Да на выборку, помощнее! Упадет кедр – и десяти ясеням да ильмам макушки посшибает. А потянет его трактор, и словно утюгом весь молодняк под корень сносит. И захламлено все – ноги не протащишь. Здесь, думаю, и за полвека ничего не вырастет. Да что ж это мы, в чужом лесу, что ли, орудуем? Смотрю – нет ни одного вальщика. Только трактора ползают, вытягивают хлысты к лежневке. Подошел я к одному трактористу и кричу: «Где Ефименко?» Тот сплюнул в мою сторону. «Да пропади он пропадом, – отвечает. – Ему лишь бы план выполнить, а после него хоть надорвись тут».
Куда они могли уйти, думаю, может, на лесном складе?
Зашел я сначала в бригадный барак. Ну, брат, обстановочка! Стены дымом прокопчены, в два ряда койки стоят, на которых где постель, а где голый матрац с пиджаком. В конце барака стоял длинный дощатый стол. В одном углу печь с вмазанными в нее двумя котлами для варки пищи, в другом углу чуланчик, в котором, как я потом выяснил, жила Варя. За столом сидел в черной расстегнутой рубахе Анисимов и пил очень крепкий чай, с похмелья. Варя возилась возле котлов.
Поздоровались. Анисимов эдак руками обвел и сказал:
– Это все наше. Жилье.
А я ему со смехом:
– Гостиница «Приют комара».
Он пробурчал:
– Для нас тоже. – Потом подозвал Варю. – Знакомься, – говорит, – это наш завхоз, общий товарищ, так сказать.
Варя поздоровалась со мной за руку, но перед этим так усердно терла о фартук свою ладонь, что Анисимов рассмеялся:
– Кожу не сдери, Варька!
А я спросил:
– Что значит «общий товарищ»?
Варя вдруг покраснела и отвернулась к котлам. Анисимов удивленно пожевал губами и сказал:
– Нас тут мужиков много, а она одна у нас… Ну и, понятное дело, зовем, значит. – Он покосился на Варю, загремевшую ведрами, и добавил: – В общем – это все наше языкоблудство. Так что вы не думайте насчет чего иного.
От Анисимова я узнал, что бригада Ефименко выполнила еще вчера недельную норму, сэкономила два дня и что теперь все вальщики разъехались за сеном по берегам озера.
«Что ж это получается? – думал я. – Одни пятистенные дома отгрохали, коров да свиней разводят, а другие в бараках вповалку спят. Ну нет, так не пойдет…» И такая решительность у меня появилась, такая злость. «Ну, – думаю, – пусть я в бараке зимовать буду, но рабочим выстрою жилье перед носом твоим, товарищ Редькин».
– Женатые есть среди вас? – спрашиваю.
– Есть, – отвечает Анисимов. – Да семьи некуда вызывать – сам видишь.
– А почему не строите свои дома, как у Ефименко? Ссуды всем дают одинаковые.
– А зачем мне этот дом? Ведь поселок-то наш временный.
– Но так тоже нельзя жить, в бараках-то, – сказал я.
Он эдак поморщился:
– Да ты не волнуйся, тебе-то найдется дом.
– Не обо мне речь, – говорю. – Хоть бы общежитие построили. Живете как свиньи.
Тут он совсем ощетинился:
– Ты полегче, – говорит. – Строителей нам не дают, а самим некогда – план выполняем.
А я ему:
– Надо уметь и план выполнять, и жилье строить.
– Экой ты умный парень! – усмехнулся он. – Ну что ж, давай, покажи нам.
Мы пошли на лесной склад. Возле одного штабеля сидели кружком грузчики и раскряжевщики. Рядом стоял кран, возле которого лежал, задрав ноги, крановщик и посвистывал.
Я поздоровался с рабочими. Ответили мне разноголосо, нехотя.
– Что, загораем? – спросил я.
– Да вот собрались купаться, – сострил Елкин, – да не знаем, кого первого в озеро опустить. Может, его, ребята? – Он показал на меня.
Все захохотали.
– Весело у вас, – говорю. – Тоже, видать, как у Ефименко, недельную норму выполнили? Они не работают, и вы тоже.
– Мы-то? – переспросил крановщик, вставая. – Да мы от совести этого Ефименко горим как от керосина. Ты был на лесосеке?
– Был, – говорю.
– Видел, как он там наработал? Мало того что одни кедры валит, да еще внахлест. Оттуда бревна не вытащишь.
– Я-то вижу, – говорю. – Но куда вы смотрите?
– А что нам делать?
– Шуметь! Говорить кому надо. Требовать, чтоб валка велась по правилам.
– Вот мы и говорим, – сказал Анисимов.
– Кому?
– Тебе. Ты же наш мастер.
– И я вам скажу вот что: отныне конец будет этой выборочной рубке, – и пошел.
А за спиной у меня: «Поет он хорошо». – «Видать, из театра?» – «Тенор!» – и опять гогот. Смеяться будем потом, думаю.
Сел я в лесовоз и поехал на озеро, Ефименко искать.
Уже под вечер мне показали его лодку, груженную сеном, по озеру шла. Я лег возле стожка на берегу. Тут у него и огородик был, и сарай, нечто вроде заимки, и все обнесено забором – без шеста не перелезешь. Вот он подогнал лодку, выпрыгнул на берег и крикнул бабе, стоявшей в корме: «Настасья, выгружай!» Я узнал хозяйку. Та стала бросать сено на берег, а он перебрасывал его в копну. Я подошел к нему и опять подивился его крепости: хоть и сед, но здоров, черт! Загорбина-то что у хорошего быка. «Здорово, дорогой!» – это он ко мне и руки развел – прямо обниматься лезет. Артист! Только что ворчал сердито на жену, а тут и улыбка во все лицо, и глазки блестят.
И знаете, кого я вдруг вспомнил? – Тещу! Только у нее так лицо менялось на глазах из аспидного в ангельское. «Ну, – думаю, – такой лаской меня не возьмешь. Я уж знаю, какова она на вкус». А он все суетится.
– Да вы садитесь, – говорит, – вот в копешку, что ли… Ай, может, в сарайчик пройдем, потолкуем? Я уж думал, где вам тут домик сладить…
А я ему в ответ так строго, официально:
– С завтрашнего дня самочинные отгулы отменяются…
– Понятно, – закивал он и губы поджал. – Значит, перевыполнение нормы не в счет?
– Да, не в счет! Вы нарушаете технологию, выборочная рубка запрещена, – говорю. – И потом, придется вам выделить из бригады несколько человек – общежитие строить.
– У моих рабочих есть квартиры, – ответил он угрюмо.
– Зато у грузчиков нет.
– На этих лодырей я работать не буду, – зло сказал он. – И какое мне дело до чужой бригады!
Меня взорвало, и тут я выпалил такую мысль, которая только еще зарождалась в моей голове.
– Запомните, – говорю, – товарищ Ефименко! Через месяц не будет вашей бригады, а будет одна – общая…
Я повернулся и пошел от него прочь.
– Ну, это мы еще посмотрим, – пробурчал он вслед мне.
А мысль у меня была вот какая: создать из трех бригад одну – значит, поставить их под контроль друг другу. Чтобы, к примеру, вальщик знал, что если он навалит деревья как попало – трелевщики и грузчики норму не выполнят, значит, вся бригада прогрессивки не получит… На курсах нас этому учили.
Ну, вы сами понимаете, взбунтовался Ефименко, а грузчики, трелевщики, раскряжевщики – все за меня. Теперь это обычное дело на лесных участках, оно циклом называется. А тогда это еще в диковинку было. И главное – я хотел запретить выборочную рубку леса.
– Да в чем смысл этой рубки? Почему она вредная? – перебил я Силаева.
– Выборочная-то? – переспросил он и глянул на меня с удивлением. – Вот тебе и раз! Что у нас в тайге растет? Кедр, лиственница, ясень, ну и всякое разнолесье: ильм там, пихта… При выборочной рубке кедр и пихту начисто вырезают, ясень и лиственницу оставляют, иное ломают. Подрост губят. Лес не восстанавливается: не растет, а гниет – шурум-бурум получается.
– А почему же не берут ясень и лиственницу?
– Да потому, что они тяжелые, в воде тонут. А вывозить – дороги нет. Не удосужились построить. – Он приостановился и, махнув рукой, словно возражая самому себе, досадливо произнес: – Да не в дороге дело! Лет тридцать назад сплавляли по этим рекам и ясень, и лиственницу – вязали в плоты вперемежку с кедром, и получалось. Лоцмана были по таким делам. И теперь бы наладить можно, да уж пообвыклись. Вот и выходит – в книжке, на курсах, одно, а здесь другое. То, говорят, – правило, а это – жизнь. Здесь план выполняй. Выполнил – герой! И никто с тебя не спросит, во что иной раз обходится этот план? А надо бы спрашивать.
13
Он закурил и с минуту смотрел на меня пристально и сердито. Потом покривился, как от зубной боли, и рукой махнул.
– Все это известные штучки; говорят – работать не хочешь или не умеешь, а потому, мол, прикидываешься законником. Ефименко после того разговора точно озверел, такое начал творить на лесосеке… Ну не валка, а разбой. Я его остановил, не соблюдаешь, говорю, технологию. Потолще выбираешь? А он мне: «Кубометры!» – «А сколько вокруг деревьев поломаешь? Сколько погубишь кубометров? Это ты считаешь?» А он дурачком прикинулся: «Кого?» – «Ты мне брось это дурацкое «кого»! Хватит за кедрами гоняться! Такую выборочную рубку запрещаю». А он мне: «За простой платить будешь ты». Бензопилу на плечо и пошел в контору…
Ну, а за ним и я подался. Прихожу – они, как два сыча, в углу на табуретках сидят и бубнят потихоньку. Редькин встал и спросил меня:
– В чем дело?
– Мы, – говорю, – не рубим лес, а губим.
– Ты что, с луны свалился? Здесь уже лет двадцать так рубят.
– Я за прошлые годы не отвечаю, а на своем участке лес губить не позволю. Во всех постановлениях выборочная рубка запрещена. Это браконьерство!
– Да ты не шуми, как постовой в мегафон, – он даже ухо, которое ко мне ближе было, прикрыл ладошкой. – Во всех постановлениях положено дороги строить. А у нас они есть?
– Если нет, значит, строить надо.
– Фу-ты ну-ты, лапти гнуты! Да ты кто такой? Управляющий трестом? Министр?! Ты за кого распоряжаешься?
– Только за себя. Есть порядок рубки. Это – закон. Его выполнять надо.
– Закон, говоришь? Ну, хорошо. Садись, потолкуем, – Редькин указал мне на табуретку, сам сел за стол. – Давай о законе. Значит, подрост ломать нельзя, рубить все подряд, потом зачищать деляны и насаждать новый лес. Правильно?
– Правильно.
– Ну, ладно. Начнем рубить все подряд… Лиственницу, ясень, ильмы, бархат молем сплавлять нельзя – тонут. Вывозить – дороги нет. Что делать? Начнем завтра дорогу строить? А кто за нас будет план выполнять?
– Давайте плоты вязать, – говорю.
– А где людей возьмешь? Мало связать плоты, нужны еще плотогоны, лоцмана! Чего молчишь? Лес государству нужен? Нужен. Так, может, скажем государству: подождите, мол, годик-другой. Вот мы дорогу построим, тогда и лес будет. Так, что ли?
– Нет, не так.
– А-а! Дошло? – Он встал из-за стола, подошел ко мне, глазами так и сверлит и лупит безо всяких стеснений: – Да, мы выбираем только кедры, потому что их можно сплавлять молем. Да, мы заламываем молодняк, оставляем гиблые места. Даже зверь уходит из тайги, потому что кедр уничтожен, этот кормилец тайги. Нерестилища сплавом захламляем. Рыба исчезает. Ты думаешь, об этом никто не догадывается? Думаешь, у меня душа не болит? Я что, деревянный? Или мне сладко кочевать по временным лесопунктам? Или не хочется жить оседлой жизнью, по-человечески? Я не враг ни тебе, ни себе. Но и сообщником в таких делах, о которых хлопочешь ты, сделаться не могу. Мне совесть не позволит. Я знаю – государству нужен лес, нужен не завтра, а сегодня. И мы должны его поставлять любой ценой. У нас нет иного выхода.
– За двадцать лет иного выхода не нашли?
– Не нами заведен был этот порядок. Наше дело – выполнять задание! Нам некогда рассуждать да мечтать о лучших вариациях. Мы исполнители. Есть которые повыше нас. Они понимают лучше нас, они и решают, и отвечают. За все! В том числе и за нас с вами, и за этот лес.
– Интересно, – говорю, – и наш директор такого же мнения?
– А ты сунься к нему со своим разговором.
– Попробуем, – я встал и вышел.
А в прихожей заторкался, ребята стояли… И вот слышу из кабинета голос Ефименко – дверь-то щелястая, филенки тонкие: «Не то чокнутый, не то вредитель». А ему Редькин: «Это фрукт особый. За ним глаз нужен… Не то он все дело погубит».
Тут уж, возле конторы, и народу много собралось: одни посмеиваются, другие вроде бы с советом ко мне: да брось ты с ними канителиться. Плетью обуха не перешибешь. А я уж, как говорится, удила закусил…
– Милый мой, это же называется у нас донкихотством, – сказал я Силаеву с сочувствием. – Неужели вы не понимали, что Америку пытались открыть этим людям?
– Да разве ж в таких случаях спрашивают себя? Тут прешь очертя голову! Когда у тебя цель впереди и ты знаешь, что это стоящее дело, справедливое, так душа из тебя вон, а добивайся своего. Иначе ты не человек, а скотина рабочая, слюнтяй! Или хуже того – мошенник и лжец. Думаешь одно, а делаешь другое.
Силаев насупился и опять сердито, с вызовом поглядел на меня.
– И вы пошли к директору? – спросил я участливо.
– Ходил. По звериным тропам, через перевал. Ноги в кровь избил за трое суток. Я еще верил, надеялся втолковать ему, что нельзя лес губить, что не одним днем живут люди, что земля-то не чужая – своя! А он смотрел на меня как на тронутого и жалел: «Ну зачем вы так волнуетесь, голубчик? Ведь никто не хвалит выборочную рубку. Но что поделаешь? Временная трудность. Вот станем открывать новые лесопункты, и все сделаем по науке. Поезжайте, голубчик, трудитесь. А мысли ваши ценные учтем. Правильные мысли». Но, правда, разрешил работать в едином комплексе. И на том спасибо…
14
Ввалился домой – Наталья хмурая. На тебя, говорит, смотреть страшно: худой и грязный. Одни глаза блестят. Дак я ж две ночи у костра ночевал в пути, комаров кормил. И тут, в бараке, комары. Аж гудят. Над кроватью полог висит, Наталья укуталась в платок. Вместо того чтобы по тайге шляться, говорит, ты бы лучше стены проконопатил. Комары-то сквозь щели лезут. Ладно, говорю, проконопачу.
Надрал я старого мха и вечером конопачу стены долотом. Вот приходит Анисимов. Сели на бревно, закурили. Сергованцев вышел к нам. Сидим, калякаем то да се. Рассказываю им, как директор утешал меня.
– Ему ветер в спину, – говорит Анисимов. – Живет рядом с райцентром. Едет к нам – командировочные получает. А дорогу построят – еще и леспромхоз сюда переведут. Торчи здесь.
– Опять же процент хороший даем, – заметил Сергованцев. – Премии идут. Дело не пустое.
– А как насчет комплексной бригады? – спросил Анисимов.
– Это разрешил, – говорю, – только просил поосторожнее, не жать сверху на лесорубов.
– А мы собрание проведем, – сказал Анисимов. – Все чин чинарем. Проголосуем. Попробуем перетянуть.
– Чего тут тянуть? – отозвался Сергованцев. – И грузчики, и трелевщики, и те, которые на раскряжевке, – все за. Смотреть будут, следить друг за другом в работе. Копейка всех воедино свяжет. Небось и вальщики не станут баловать.
– Еще бы наладить сплошную рубку – и жить можно, – сказал я.
Тут Анисимов мне подмигнул хитровато.
– Я, – говорит, – посылал одного паренька в Тамбовку. Это село на реке, в сотне километров от нас. Там кержаки живут. Так они согласны плоты вязать. И лоцмана у них есть.
Я аж подпрыгнул на бревне и по коленке его хлопнул.
– Да ты чего ж, – говорю, – молчишь, медведь снулый? Все! Завтра же собираем собрание. Объединим вас в одну бригаду, комплексную. И заработки будут едины. И дело пойдет по-другому.
Наутро уже весь поселок гудел. И вот вызывает меня Редькин и говорит спокойным, насмешливым голоском.
– Слушай, новатор, а ты знаешь, что в четвертом квартале не опытами занимаются, а план выполняют?
А я ему:
– Не знал, что в году есть специальные месяцы для опытов.
Но Редькин пропустил мою шпильку мимо ушей и все так же спокойно изрек:
– Мы должны дать двенадцать тысяч кубов. А третью часть – твоя мАстерская точка. Понял?
– Ну?
– Вот тебе и ну. На этой сплошной рубке ты дашь четыре тысячи кубов?
– Дам!
– Смелый, – Редькин усмехнулся. – Вы все-таки подумайте, что вас ожидает, если завалите план.
– А я уж подумал.
– Ну, вы человек взрослый, – он снова чуть заметно усмехнулся. – Ваше дело – ваш ответ.
Я понимал, что несдобровать мне, если план не выполню, но и отступить я не мог.
В это время Ефименко подставил мне первую подножку. И ведь как ловко, подлец, использовал Варю!
Помню, решили мы вечером собрание провести, чтобы выбрать бригадира, одного вместо двух, и чтоб плотников выделить на строительство общежитии. Пойду-ка я, думаю, пораньше, с ребятами потолкую. Стемнелось уже, когда я подходил к бараку грузчиков. Вдруг слышу в стороне, в кустах, приглушенный говор. Один голос был Барин, второй тоже вроде бы знакомый, мужской. Варя, видимо, старалась уйти и упрашивала все; мужчина не пускал и приговаривал: «Подумаешь, какая недотрога!» Я уж было пошел своей дорогой, как вдруг Варя зло сказала: «Пусти, хам, кричать буду!» – «А я рот зажму – не крикнешь», – ответил мужчина. Послышалась возня, Варя коротко крикнула. И я бросился на помощь. В потемках я схватил кого-то за шиворот и рванул так, что пиджак затрещал на нем. Он отлетел от Вари и упал на спину навзничь. И тут я узнал его – это был крановщик Елкин.
Он встал, заложил, как говорится, руки в брюки и уставился на меня нагло.
– Ах, это ма-астер! – прикинулся он удивленным. – Что ж, завидуешь? Видать, своя жена надоела… Решил к нашей общей приспособиться?
– Да это, кажется, новый мастер! – удивленно ахнул сзади меня Ефименко, словно из-под земли вырос. – Что же ты, Елкин, мешаешь людям? – И он многозначительно закашлял и засмеялся.
– Да не разглядел в потемках-то, думал, кто из наших с Варькой возится, – начал выкручиваться Елкин. – А это начальник, оказывается.
И тут вдруг наша тихая Варя подходит к Елкину и – раз его по морде. И так молчком. Тот оторопел, а Варя пошла в барак. Но Ефименко и тут не растерялся.
– Не надо сердиться, бабочка, на правду не сердятся, – сказал он наставительно вслед Варе.
– Вы сначала разберитесь, – сказал я Ефименко.
– Да я что ж? Я молчу. Мое дело маленькое. – Он снова многозначительно покашлял и подмигнул Елкину.
Мне эта комедия надоела, и я пошел в барак. А на собрании я и вовсе забыл про нее. Я не обратил внимания ни на то, как Ефименко перешептывался с вальщиками, ни на то, как стали ухмыляться, поглядывая исподтишка на меня грузчики. Это все я потом припомнил, день-два спустя. Припомнил и то, как я приглашал Варю. Она спряталась перед собранием в своем чуланчике. А я постучал ей и сказал, чтоб она выходила и тоже присутствовала.
– В президиум ее избрать нужно, – смеясь, предложил Елкин.
– Ага, она будет у нас протокол писать… поварешкой, – сказал Ефименко, и все засмеялись.
Я одернул Ефименко, а Варе указал место за столом, говорю:
– Садитесь сюда. – И тетрадь перед ней положил: – Писать умеете?
Она покраснела и сказала:
– Постараюсь.
– Вот и хорошо. Пишите протокол.
И опять ужимки Ефименко и шепоток по собранию. Кто-то крикнул: «Где начальник лесопункта?» Я сказал, что он занят отчетом и доверил мне провести собрание.
Говорил я немного: что, мол, в комплексе работать сподручнее: и вальщики, и трелевщики, и грузчики – все будут связаны единой прибылью. И на те же работы людей понадобится меньше, а заработки вырастут. Контролировать будем друг друга. Я тут подсчитал, говорю, шесть человек можно выделить на строительство жилья. А с выборочной рубкой кончать надо, не то скачем по тайге, как зайцы, и сами мучаемся, и тайгу портим, «А кто плоты вязать будет?», «А где лоцмана?» – стали спрашивать меня. Тут встал Анисимов и говорит, что он связался с кержаками. Они помогут и плоты вязать, и лоцманов дадут с весны.
Ну, предложения мои одобрили; грузчики, трактористы, раскряжевщики ликовали: «Даешь комплексную! Прогрессивку – всем!» И даже Ефименко проголосовал за.
– Если, – говорит, – мастер подсчитал, что так выгодней и людей меньше надо, давайте выделим на строительство общежитии. Я трех вальщиков даю.
И снова кричали: «Молодец, Ефименко!»
Мы выбрали бригадиром комплексной бригады Анисимова, назначили шесть плотников и разошлись. «Ну, – думаю, – теперь конец междоусобице».
15
А на следующий день в поселке только и разговору: «Варьку с новым мастером застукали!» Тут я и понял, что попался глупо, как заяц, в петлю Ефименко. Теперь все подробности истории с Варей встали в моих мыслях совсем в ином свете. И я понял, что сам же на собрании помог Ефименко затягивать на себе петлю и что теперь я ничего не смогу сделать в свое оправдание. Я догадался, что все это было подстроено Ефименко, и он, чтобы снять подозрения с себя, вчера при всех поддержал меня. Мне даже и оправдываться нельзя, ведь каждое слово оправдания – это капля масла в огонь сплетни. Мне оставался единственный выход – терпеть и не обращать внимания. Не подумайте, что это легко, особенно когда у вас есть жена, которую вы любите. Я понимал, конечно, что до нее дойдет сплетня, и готовился заранее вынести любой скандал. Но и здесь меня поджидал подвох. Да, служба…
Встречается мне в тот день на лесосеке Редькин, уцепился, как всегда, за пуговицу на моей рубахе, и так это снизу вверх поглядывает на меня своими насмешливыми глазками и с притворным прискорбием спрашивает:
– Как же это вы поступаете так неосторожно? Нехорошо, брат, весь участок ославил.
– Вы это, – говорю, – о выдумке насчет Вари? Пустая болтовня!
Он весь сморщился, как мяч, из которого выпустили воздух.
– Я не утверждаю, но тем не менее вам неприлично оставаться на этой площадке… Ни в пользу лично вам, ни для дела. Я на всякий случай держу для вас место на другой точке, в Озерном.
Ах ты, зараза, думаю! И здесь объегорить хочешь! Но молчу… А только эдак сдержанно говорю ему:
– Благодарю за заботу. Отсюда никуда не уеду.
Ты ж понимаешь, служба, что значило для меня уехать на новую мастерскую точку? Во-первых, принять на себя позор сплетни, а во-вторых, и это – главное, бросить начатое, обмануть рабочих, поверивших мне; уступить перед той же мерзкой расчетливостью, которая вышибла меня из родного города. Нет, только не это.
Силаев быстро закурил и несколько раз глубоко и жадно затянулся.
– И знаете, что сделал Редькин в тот день? Он встретил мою жену, пригласил ее в моторку и свозил-таки на ту мастерскую точку в Озерное. Там и домик незанятый оказался. Вот, мол, уговаривайте мужа и переселяйтесь себе на здоровье. Для вас специально постарался.
Прихожу я вечером домой – Наташа будто меня не замечает. Я сразу догадался: ей все известно про Варю. Но виду не подаю.
– Ну и денек был! – говорю. – Осень, а жара – спасу нет.
Она сидит у детской кроватки, качает ее и не оборачивается.
Я подхожу к кроватке, говорю, будто о дочке:
– Сердитая она у нас… Вылитая мать. Вон, во сне и губы надула.
Наташа молчит.
Прохожу к умывальнику, ковшом гремлю, говорю погромче:
– Анисимов у нас прямо академик. Плоты вязать будет, лоцманов нашел.
Она молчит.
– Ты чего такая пасмурная? – спрашиваю.
– Я все жду, когда же ты наконец обратишь и на нас внимание. Или тебе бревна дороже семьи?
– Постой! Вроде бы я все, что могу, делаю для тебя.
– Что ты можешь? Вон Анисимов плоты хочет вязать, и ты уж от радости готов спать на хворосте. Ты уже всем доволен.
– А чего ж мне не быть довольным?
– Конечно! А меня с дочерью тоже, может быть, на хворосте уложишь?
– Ну что ты хочешь от меня? Что я – министр? Ну, нет… Нет здесь дома! Я не вижу возможности.
– Ты не видишь, это верно. Зато чужие люди видят, как я здесь мучаюсь. Лицо вон задубело, смотреть на себя стало страшно. Господи! Так и состаришься в этой конуре.
– Ну, потерпи. Перемаемся как-нибудь. Зато потом будет хорошо. Люди станут жить по-человечески.
– У тебя все потом! Потом я, между прочим, старухой буду. И мне все равно тогда – где и как жить. А сейчас мне надоело мучиться. И если ты этого не замечаешь, так чужие хоть заботятся.
– Кто же это о тебе позаботился?
– И о тебе тоже. Редькин возил меня в Озерное. Место для тебя там готово, и дом очень хороший. Собираемся! И завтра же уедем отсюда.
– Ох, сукин сын! Езуит! Душить за такое надо!
А она с эдакой улыбочкой:
– Спасибо! Так ты людей благодаришь за внимание.
– Какое внимание? Ты просто дура! Он же от меня отделаться хочет. И я поддамся? Да кто я такой?
– Послушай, что о тебе говорят…
– А что говорят?
– Успехом пользуешься среди красавиц барака.
– Да ты что, в самом деле сдурела? Неужто поверила этой сплетне? Пойми, меня ж хотят выжить отсюда. Но я не поддамся! Никакой поклеп меня не выживет отсюда. Мне люди поверили… Так неужели ты хочешь, чтобы я обманул их и бросил?
И она закричала:
– А я жизни хочу нормальной! Это ты понимаешь? – Потом стала упрашивать: – Послушайся меня, Женя. Сейчас же давай соберем вещи и завтра уедем. Слышишь? Я прошу тебя!
– Да ты с ума сошла.
Тут она и взорвалась:
– Не-эт, это ты сумасшедший! Носишься везде со своими обвинениями… Все люди как люди – живут спокойно. А для тебя все не так. Все тебе мешают. Дома мать мешала, здесь Редькин. Везде свои порядки заводить хочешь! Умнее всех хочешь быть? Ты просто эгоист. Ты не любишь меня. А я, как дура, на край света за тобой потащилась. И здесь меня мучаешь… Ну что ж, иди к своей потаскухе! Но запомни, я губить свою молодость не стану. Хватит уж, сыта по горло…
И все в таком духе.
Я хлопнул в сердцах дверью и ушел из дому. Тошно мне стало и обидно. «Неужели, – думаю, – она права – не забочусь я о своей семье? Выходит, что мне Анисимов с Варей дороже Наташи? Но это же чепуха! Чепуха? А почему же я стараюсь для них общежитие построить, а для нее от готового дома отказываюсь? По совести это или не по совести? Но что такое совесть? Для Редькина совесть – выполнить план; для тещи – обеспечить дочь. А для меня что такое совесть?» И я не находил ответа.
Вышел я на берег озера. Ночь была темная. Смотрю – какой-то пень торчит. Вдруг этот пень заговорил голосом Анисимова:
– А, Аника-воин! Садись.
Я сел и заметил, что он выпимши.
– Совестливый, значит? Пожалел нас и получил первую затрещину за это. – Анисимов засмеялся, вынул флягу, отвинтил колпак, налил его и протянул мне: – Пей, я тоже тебя жалею.
Я отказался. Он выпил и подмигнул мне.
– Еще получишь по загривку, не горюй раньше времени.
– Не смеяться надо, а порядок наводить, – ответил я в сердцах.
– Ишь ты! – отозвался он насмешливо. – А чем здесь плохо? Зарабатываем тыщи по две на нос. План выполняем… Почет, брат, и уважение… Пей, гуляй… Чего тебе не хватает?
– У вас же, – говорю, – семья, поди, есть…
Анисимов долго молчал и вдруг заговорил совсем иным тоном, серьезно:
– Некому порядок-то наводить: хозяина нет… До министерства отсюда как до луны, не долетишь. – Он откинулся на траву и потянулся. – Эхма, я вот отбарабаню этот год – и прощай, золотая тайга. И ты удерешь года через два, если не раньше. А Ефименко будет жить.
– Да почему же так получается? – с досадой спросил я его.
– Да потому, что мы рабочие с тобой, – ответил он. – Не можем мы скакать по тайге, как зайцы. Уж лес разрабатывать, так по всем правилам, да на одном месте. А мы что? Тут попилим, там нашвыряем и бежать дальше. Мусорим только, лес портим… И поселок нам нужен, а не такая вот временная дыра… Ведь я бы тоже мог себе такую же избу построить, как Ефименко. А на кой черт она мне? Если участок года через два-три перенесут отсюда. Кто здесь останется? Ефименко да его друзья. Они станут либо охотниками, либо кородерами. И что им лесная промышленность! Они въехали на ее спине в лесное царство. Землицы отхватили, скот поразвели. Приспособились. А мы, брат, не умеем приспосабливаться. Бежим отсюда, или, как говорят в канцелярии, течем. А ведь им, чертям, деньги ежегодно отпускают, чтобы строить для нас и дома, и все такое прочее. Но им некогда, х-хе! – план выполняют. А мы течем…
– Что же делать? – спрашиваю.
– Переводись-ка, – говорит, – милок, в другой леспромхоз, поближе к железной дороге. Там по-человечески все устроено. Там и с женой можно жить. А тут, в бездорожье, чего ты хочешь? Почта и та раз в неделю ходит…
«Ну, нет, – думаю, – это не выход».
16
После этого вечера мы близко сошлись с Анисимовым, но встречались либо на складской площадке, либо возле озера. В барак я перестал ходить, чтобы не давать повод к сплетням. Мне жалко было Варю. Очень она переживала. Однажды, помню, иду я по берегу и вижу такую картину: Варя взяла на плечо коромысло с ведрами и никак не может подняться по крутой тропинке, – дождь прошел, и земля была влажной, скользкой. Я быстро подошел к ней, снял ведра и вынес их на откос. Варя поблагодарила меня, а у самой слезы на глазах.
– Что вы, – говорю, – Варя, разве так можно? Ведь вы не виноваты!
Она только губу прикусила и пошла быстро-быстро к бараку.
Прошел еще месяц. И представляете, что сделал со мной Редькин? – спросил мой рассказчик.
– В калошу посадил! – с досадой воскликнул я.
– Конечно, – подтвердил Силаев. – И ведь на чем провалил меня, на тонкомере! Тонкомером в лесном деле называются тонкие деревья. Трелевать и раскряжевывать их очень невыгодно: хлыстов получается много, а объем маленький и отходы большие. Редькин с Ефименко и подобрали такую деляну, где было очень много тонкомеру, и пошли валить его сплошняком. Я-то не сообразил по неопытности, чем это грозит для меня, и спохватился лишь в конце месяца. Что ж получилось? По количеству поваленного леса план выполнили, но по товарной продукции крепко завалили. Понимаете, какая хитрая штука этот тонкомер? Вроде бы и настоящий лес, и кубатуру замеряешь на деляне – подходящая. А в дело пустишь – и половины нет. Отходы! Пшик…
Ну и получился, конечно, скандал. Поднялись и Редькин, и Ефименко, и даже директора вызвали. Как же – план завалил Силаев! И приехал директор. Вызвали меня в контору. И руки не подал сам-то. «Садись», – говорит. Я сел, а он вокруг меня по конторе забегал. Невысокий, кругленький, так катышем и катается. И куда все его благодушие делось? Руки за спину заложил, молчит… И я молчу. Бегал он, бегал и наконец разразился.
– Что ж ты, – говорит, – со мною наделал? План завалил, лучшую бригаду лесорубов разогнал. Манипулятор ты, а не новатор! И на чем, на чем сыграть решил! Лес не так рубим!.. Не по правилам! Портим! Думаешь – ты один такой заботливый? Заметил… А мы все тут слепые? Демагог ты!
Здесь я не выдержал и говорю:
– Сами вы демагог.
Ух, он аж подпрыгнул, как ошпаренный.
– Хорошо, – говорит, – подобные художества тебе даром не пройдут. Запомни, у тебя договор на два года с леспромхозом. А я тебя не отпущу никуда. Мастером не захотел работать – грузчиком будешь!
Я встал и ушел. Иду и думаю: говорить Наташе или нет? Поймет ли она меня? И как она встретит этот новый удар? Но ведь это не скроешь. Да и душу отвести надо. Скажу!
И вот прихожу домой. Наташа показалась мне какой-то натянутой и рассеянной. Стала собирать мне ужин и вместо скатерти платок на стол накрыла. Платок лежал в детской кровати, подняла она его – а под ним письмо. Смотрю я и глазам не верю: письмо адресовано ей от Чеснокова. Я подошел к Наташе, тронул ее за плечо и говорю:
– Сними платок со стола и положи на старое место.
– Ох ты боже мой, совсем из ума выживаю! – сказала она и так суетливо свернула платок и понесла к кроватке.
А я смотрю на нее – что будет? Вот она подошла, заглянула в кроватку, увидела письмо и застыла. А потом тихонько стала раскладывать платок, не оборачиваясь; я только видел, как загорелись у нее щека и ухо. И я ей, понимаете, ничего не сказал. Я ушел в барак к Анисимову и в первый раз в жизни напился до беспамятства.
В бараке тогда никого не было, все ушли в кино. Директор на своем катере привез картину.
Захмелел я так, что за столом и уснул. А потом скверно, так скверно все получилось, что и вспоминать не хочется…
Он поморщился и покачал головой.
– Анисимов ушел, по обыкновению, на озеро. В бараке я один остался. Варя и позаботилась обо мне, ваяла да уложила меня в своем чулане. Мол, проспится за вечер… Боялась, как бы директор не наскочил на меня пьяного. Да кто-то из ребят заметил. А потом в кино пустили слух, что мастер в Варькиной постели спит. Варя почуяла недоброе и бежать в барак. А Ефименко того и надо, он с дружками за ней. Варя-то уберечь меня хотела от скандала. Только все получилось еще хуже. Закрыла она свой чулан на замок и говорит этой братии, мол, нет у меня никого, не пущу, да и только… Но куда там! Полон барак нашло народу. Даже жену мою не постеснялись пригласить. Ну и открыли, конечно, чулан-то.
Он сурово свел брови и с минуту молчал, уставившись в палубу.
– Вот и вся история, – сказал он, встряхнувшись. – Проснулся я на следующий день поздно. Мне все рассказал Анисимов. Жену я дома не застал. Она уехала утром на директорском катере. Все в комнате было взбудоражено: валялись на полу газеты, грязное белье, одеяло с койки сорвано. На все я смотрел как-то тупо, равнодушно, еще сердцем не понимал, что она уехала. И только по-настоящему почувствовал всю жуть, когда над неубранной кроватью сквозь появившуюся снова щель в стене увидел дочку кузнеца. Так же, как в день нашего приезда, она смотрела своими черными глазенками и сосала пальчик. У меня будто оборвалось что внутри и стало так пусто и жутко, что захотелось бежать.
Помню, на столе лежала записка, оставленная Наташей. Всего несколько слов, вроде этого: «Прости, я больше не могу. Ты знаешь, к кому я уехала. Не пытайся видеть меня». Ну, и все такое прочее…
И я ушел в тот же день из этого поселка. В конторе был вывешен приказ, уже подписанный директором. Мастера такого-то за моральное разложение, за дезорганизацию производства и дальше в том же духе, за многие грехи, снять и зачислить рабочим того же леспромхоза.
С тех пор и брожу по всем участкам. Сначала пил от обиды и злости, а потом по привычке. Спохватился вот…
Ушла со мной вместе и Варя. Одинокая она, мужа-то на войне убили. Тоже горемыка – приехала сюда счастья искать. Вот теперь везет меня лечиться. Настойчивая, – произнес он тихо и ласково улыбнулся. – Год уговаривала и добилась своего.
Он придвинулся ближе и заговорил, понизив голос:
– Вы не подумайте, что я оставлю ее в беде. Ни за что! Но ведь вы же видите – она старше меня лет на десять, и понимаете, что это значит для здорового мужика. Другая бы на ее месте жила бы с таким, каков я есть. А эта нет – тянет меня, на ноги поставить хочет. И знаете, что мне говорит? – он перешел почти на шепот: – «Не сердись, дорогой, если выйдешь из больницы здоровым и не найдешь меня: я тебе нужна больному». Вот они, люди-то, какими бывают, служба, – закончил он свой рассказ, встал и пошел к борту, но остановился и с какой-то растерянной улыбкой сказал: – Дочка у меня славная: глаза серые, вострые такие, материнские, а волосенки рыжеватые и кудрявятся… Уже смеялась вовсю. – Он вдруг засмущался и умолк.
Весь остальной путь до самой базы Евгений простоял у борта лицом к тайге, вглядываясь в дальние синие сопки, в бесконечные бурые щетинистые холмы.
17
К базе подходили мы на исходе дня. Огромное медно-красное солнце садилось быстро, словно проваливалось сквозь частую решетку оголенных прибрежных талов. Тонкие черные тени деревьев ложились на холодно блестевшую поверхность реки; на перекатах и бурунах они дрожали, извивались в медной толчее волн и казались живыми, ползущими к тому берегу. Наконец они достали тот берег, сплошь покрыли реку, и от воды резче потянуло свежестью и острым запахом мороза.
На крутом и высоком берегу, к которому мы подходили, виднелись дома, заборы и даже деревянный шатер электростанции с длинной железной трубой. Старшина баржи сам встал у штурвала, и через минуту раздались его сердитые властные окрики: «Эй, на баке, голову убери!», «Кто там на курсе встал?», «Приготовить швартовы!».
Рулевой, невысокий паренек в расстегнутой фуфайке, встал на носу баржи. И когда наша посудина, скрежеща железным брюхом, поползла на прибрежный песок, он выпрыгнул на берег и привязал баржу на пеньковую веревку за обыкновенный, вбитый в землю кол, как привязывают корову на выгоне. Затем он прислонил маленький трапик к борту, и пассажиры начали расходиться.
Мы распрощались с Силаевым.
– Значит, в город? – спросил я его.
– Да, буду двигаться туда потихоньку.
– Ну, а потом куда, после лечения?
– Туда же, в лес, – ответил он неожиданно твердо. – Слишком дорого он мне обошелся, чтобы так просто расстаться с ним.
Он рывком тиснул мою руку жесткой, как терка, ладонью.
Взбирались они на бугор долго и медленно. Чуть впереди шла маленькая Варя, за ней, сутулясь, Силаев. Походка его была нетвердой, но он упорно взбирался на откос, опираясь на Варино плечо. За спиной его, на палке, болтался серый тряпичный узел.
1956
Notes