Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Собака, которая не хотела быть просто собакой

ModernLib.Net / Природа и животные / Моуэт Фарли / Собака, которая не хотела быть просто собакой - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Моуэт Фарли
Жанр: Природа и животные

 

 


Фарли Моуэт

Собака, которая не хотела быть просто собакой

Появление Матта

В тот августовский день 1929 года гнетущая мгла окутала город Саскатун. По часам было близко к полудню, по солнцу… но густая пыль спрятала солнце. Взрыхленная в новых пустынях Юго-Запада и высоко поднятая осенними ветрами, оскверненная человеком почва прерий двигалась на север, и небо темнело.

В нашем маленьком домике на окраине маме пришлось включить электричество, затем она вернулась к приготовлению завтрака для папы и для меня.

Папа еще не пришел с работы, а я – из школы. Мама была наедине с этим мрачным днем.

Звук дверного колокольчика вызвал ее из кухни в холл. Она приоткрыла входную дверь всего на несколько дюймов, как будто опасаясь, что грозное небо сметет ее и ворвется в дом.

В наружности человека, который с виноватым видом стоял на крыльце, не было ничего угрожающего. Маленький мальчик, лет десяти, переминался с ноги на ногу по щиколотку в сером песке, который бесшумно сыпался на город день и ночь. Мальчик держал перед собой плетеную корзинку; когда дверь открылась, он протянул корзинку маме и проговорил голосом, хриплым от пыли и от страха получить отказ:

– Миссус, – спросил он неуверенно, – не подкинуть ли вам утку?

В его словах мама услышала отголосок грубоватой шутки, которая не сходила с уст остряков еще времен ее юности, и мама растерялась. Но это не помешало ей заглянуть в корзинку, где она, к своему изумлению, обнаружила трех тощих утят с раскрытыми от жары клювиками и затиснутого между ними невзрачного, грязного щенка.

Мама умилилась, в ней шевельнулось сострадание, но она, конечно, не собиралась ухватиться за эту утку.

– Пожалуй, нет, – сказала она с мягкой улыбкой. – Почему ты их продаешь?

Мальчик набрался смелости и улыбнулся в ответ.

– Приходится, – сказал он. – Болото по дороге на ферму высохло. Больших мы съели, а эти маленькие – есть нечего. Я продал несколько штук в трактирчик, китайцам. Не желаете ли остальных, госпожа? Они дешевые: всего лишь по десять центов.

– Извини, – ответила мама. – Мне негде держать уток. А собачка у тебя откуда?

Мальчик пожал плечами.

– Эта-то? – сказал он равнодушно. – Да так, случайно. Думаю, что ее вышвырнули из автомобиля прямо у наших ворот. Ношу с собой на всякий случай. Собаку ведь не продашь.

Его лицо оживилось, – видно, в голову пришла идея.

– Послушайте, госпожа, вам ведь нужна собачка. Я вам ее за пять центов уступлю. Вот и сбережете пятицентовик.

Мама колебалась. Затем почти непроизвольно ее рука потянулась к корзинке. Щенок изнемогал от жажды, и протянутые пальцы, должно быть, показались ему спасительным источником, посланным прямо с небес. Он торопливо и неуклюже перевалился через утят и стал сосать пальцы.

Мальчик быстро оцепил положение вещей и воспользовался им.

– Видите, вы нравитесь ему. Он ваш всего за четыре цента!

* * *

Меньше месяца прошло с тех пор, как мои родители и я переселились из изумрудно зеленого уголка Южного Онтарио в сухие, укутанные пылью прерии.

Для окружающих это представлялось отчаянной авантюрой, так как даже на Востоке начиналась трудная пора, а на Западе тяжелые времена – периоды засухи и неурожая – стали уже привычными. Я не знаю, какие соображения побудили моего папу променять спокойную жизнь чиновника в Уиндзоре на весьма неустойчивое будущее библиотекаря в Саскатуне. Возможно, что его неудержимо поманило само название: Саскатун в Саскачеване. Может быть, он просто устал от неподвижности и провинциальной лености ума, особенно давившей в те годы. Во всяком случае осенью 1928 года он принял решение, и остальные члены семьи дали согласие: я – с легким сердцем и в радостном ожидании новизны, мама – очень сдержанно и не без мрачных пророчеств.

Папа провел ту зиму в постройке «каравана» – жилого автоприцепа, которому предназначалось везти нас на Запад. Для меня эта зима была долгой. Но воскресеньям я бежал к папе под навес, где мы усердно работали молотками и пилами, а прицеп обретал форму. Форма его была необычной. Папа мой был в дуто моряком и располагал весьма скудным опытом проектирования сухопутных транспортных средств. Действительно, наш автоприцеп представлял собой некое сооружение, похожее на лодку, неуклюже взгромоздившееся на четыре тонкие колеса старого автомобильного шасси от модели «Т»[1] корявый и кривой, он не внушал доверия. Его боковые стенки возносились над рамой вертикально на целых семь футов до слегка сводчатой палубы, которую мы никогда не называли крышей. Прицеп был огромным, массивным и этим подчеркивал малые размеры бедного Эрдли – нашего «форда» модели «А»[2] с открывающимся верхом – так же, как громоздкий плавучий кран уменьшает размеры буксира, который тянет его.

Время от времени под навес заходили папины друзья полюбоваться нашими успехами. Они никогда не говорили много, но, уходя, долго задумчиво качали головами.

Я понимал, что наш прицеп не блистает красотой, но он был безусловно удобным. Мой папа, оригинальный строитель, оснастил каюту автоприцепа всевозможным мореходным комфортом. К нашим услугам был камбуз с примусом на шарнире – шарнир не давал ему наклоняться при качке, – лампы, тоже подвешенные па шарнирах, множество запирающихся шкафчиков, хранилище для карт, на передней переборке – хронометр системы Сэт-Томас, две роскошные койки для моих родителей и подвесная койка для меня. Посуда, наши многочисленные книги и прочие вещи аккуратно и надежно укладывались в специально оборудованные шкафы так, что даже в самую бурную погоду они не блуждали по прицепу.

Хорошо, что мой папа постарался подготовить прицеп изнутри для самого бурного плавания. Потому что, как только мы двинулись на Запад, обнаружилось, что наше судно на колесах, по меткому выражению моряков, весьма-таки валкое. Высокий и узкий, а в целом просто громадный, наш прицеп оказался добычей любого ветра. Когда бриз[3] дул на него сбоку, прицеп сильно раскачивало и он тяжеловесно заезжал на встречную полосу дороги, увлекая туда же и беднягу Эрдли. Лобовой ветер заставлял папу включать вторую скорость, но даже и тогда, чтобы тащить дальше своего норовистого подопечного автомобилю приходилось чудовищно напрягаться и бешено плевать паром. Ветер в корму был не слаще: тогда махина прицепа старалась обогнать маленький автомобиль, а если это не удавалось, толкала Эрдли вперед со скоростью, от которой холодело мамино сердце.

В общем, для восьмилетнего мальчика это путешествие было незабываемым. По желанию я мог ехать на тряском сиденье Эрдли, где тут же становился нилотом-стрелком истребителя «Кэмел»[4]; или я мог ехать в самом прицепе и вести свою замечательную ракету в далекий космос. Я предпочитал прицеп. Здесь я погружался в особый мир, мир для отважных. Моя складная койка находилась высоко у заднего иллюминатора. Я лежал в ней надежно пристегнутый для защиты от отрицательного воздействия силы тяжести и ураганных ветров и мог направлять свой космический корабль в вечной пустоте к дальним планетам, известным одному мне под названиями Огайо, Миннесота, Висконсин, Мичиган и Северная Дакота.

Когда мы снова въехали в Канаду вблизи маленького городка Эстеван, мне уже ни к чему было напрягать свое воображение, создавая в нем инопланетные ландшафты. Запустение юго-восточной части Саскачевана было потрясающим и при этом до ужаса космическим. Пылевые бури поработали здесь много лет и оставили после себя зарождающуюся пустыню. Там и сям белели остовы покинутых строений; они стояли памятниками погибшим надеждам, а отполированное ветрами дерево покосившихся изгородей торчало из наносов бесплодной пыли, которые поглощали следы человеческого труда.

Мы все были подавлены. Хотя папа упорно старался разуверить нас, говоря, что дальше будет лучше и лучше, так как мы двигаемся на север, но я не могу припомнить сколько-нибудь заметных перемен в этом лунном ландшафте. Мы пересекали опаленные солнцем просторы, пораженные засухой поля, проезжали через бесконечное множество мелких деревушек, находящихся на последней стадии исчезновения.

К тому времени, как мы достигли Саскатуна, мама уже не скрывала своего возмущения и даже папа был несколько обескуражен. Но я был в том возрасте, когда человек не способен оставаться долго в мрачном настроении. Я понимал только одно: что эта страна не укладывается в моем воображении; здесь открываются неограниченные возможности для совершенно непредвиденных приключений. Меня приводили в восхищение покрытые трещинами белесые блюдца высохших болот, пыльные куны тополей, которые по какой-то непонятной причине назывались утесами, и беспредельный горизонт. Я хорошо запомнил слова одного старика, у фермы которого мы остановились, чтобы попросить воды для горячего радиатора Эрдли.

– Она плоская, мальчик, – сказал он мне. – Зта страна такая плоская, что если ты встанешь на кочку у норки гофера[5], то сможешь увидеть землю почти до самого Китая.

Я поверил ему и продолжаю верить, вопреки мнению географов, так как на тех необъятных равнинах нет предела человеческому взору.

Бесчисленные маленькие гоферы вызывали у меня острый интерес, так же как и горькая на вкус вода из редких непересохших колодцев, крупные парящие тела ястребов, которые взлетали со столбов придорожных изгородей, и вечерний плач койотов, от которого по спине бежали мурашки. Даже Саскатун, когда мы его наконец нашли, разомлевший в бессильной безнадежности у реки, в ту пору превратившейся в ручеек, казалось, готов был одарить приключениями. Город, основанный не более чем тридцать лет тому назад как маленький аванпост религиозной секты, проповедующей трезвенность, он перерос эти первоначально задуманные рамки и стал городом в тридцать тысяч жителей, приютившим религии и обычаи половины стран западного мира. Многие из этих религий поражали своими названиями и были полны таинственности для мальчика из степенной англосаксонской провинции Онтарио.

Папа снял для нас дом в северной части города. В этой построенной на скорую руку коробке летом бывало нестерпимо жарко, как в печи крематория, а зимой – холодно, как на зимовке во льдах Арктики.

Мне же дом, ставший моим жилищем, казался замечательным, так как находился у самой границы города, а Саскатун, который вознесся над поверхностью равнины совсем недавно, не имел еще предместий. Надо было только сойти с трамвая в конце последнего ряда домов, чтобы оказаться в нетронутой прерии, где меня сразу охватывало неведомое мне до сих пор ощущение пространства и времени, а я мог вступать в этот необыкновенный мир не только по субботам, но и в любое время дня после занятий в школе.

Если в новой жизни в Саскатуне нам чего-то и не хватало, так это собаки. Всю мою жизнь мы владели разными собаками (или, точнее сказать, они владели нами). Еще младенцем меня охраняла шотландская овчарка – колли Сэппер, которую злой сосед обварил кипятком и она от боли взбесилась. Но в течение последующих восьми лет в доме всегда жили другие собаки. Это продолжалось до тех пор, пока мы не переселились на Запад. Здесь мы оказались без собаки. Для мальчика отсутствие собаки лишало прерии половины их очарования.

Я начал уговаривать родителей завести собаку сразу же после приезда и нашел в папе горячего союзника, хотя собака была нужна ему для одного дела, а мне совсем для другого.

В течение многих лет он жадно впитывал в себя живописные охотничьи истории моего двоюродного дедушки Фрэнка, поселившегося в провинции Альберта в 1900 году. Фрэнк был прирожденным охотником, и в большинстве его рассказов изображалась изумительная охота, которую можно вести только на западных равнинах. Еще до того, как мы прочно обосновались в Саскатуне, папа решил проверить на практике эти чудесные истории. Он купил отличный английский дробовик, охотничью куртку, много патронов, брошюру «Закон об охоте в Саскачеване» и руководство по стрельбе из охотничьего ружья дробью. Оставался один обязательный пункт: охотничья собака.

Как-то вечером он вернулся из библиотеки, ведя на поводке некое животное по имени Кронпринц Неутомимый. Животное было ростом с обеденный стол и, насколько мы с мамой могли судить, состояло в основном из лап и языка. Папу покоробила наша неуместная веселость, и он заносчиво сообщил нам, что Кронпринц – ирландский сеттер, выращенный в питомнике, натасканный на дичь и вообще собака, которая может порадовать сердце любого знатока. Мы с мамой остались равнодушными. Может быть, сеттер и был чистокровным, и обладал бесчисленным множеством кубков и лент, но, по-моему, он выглядел совершенно бесполезным животным, наделенным лишь одним подкупающим качеством: меня приводили в восторг его бесконечные слюни. Я никогда не думал, что пес может пускать столько слюней, как это делал Кронпринц. Он не пускал слюни только тогда, когда шлепал к кухонной раковине, чтобы снова налакаться воды. Куда бы он ни шел, позади оставался мокрый и липкий след. Пожалуй, кроме слюней, в нем не было больше ничего примечательного, потому что он был просто глуп.

Мама, может быть, и не заметила бы его явных недостатков, если бы не цена сеттера. На цену она не могла не обратить внимания, так как хозяин просил двести долларов, а потратить такую сумму на собаку нам было так же невозможно, как купить роскошный «кадиллак»[6]. Кронпринца увели на следующее утро, но папа не был обескуражен, и стало ясно, что это не последняя попытка ввести в дом собаку.

Мои родители были достаточно давно женаты, чтобы достигнуть того тонкого равновесия сил, которое только и позволяет супругам понимать друг друга. Они оба отлично владели неуловимой тактикой семейной дипломатии, но мама была чуть-чуть более гибкой.

Она поняла, что появление собаки теперь неизбежно, и, когда в тот пыльный августовский день случай привел к нашей двери «мальчика, подбросившего утку», как мы его потом называли, мама показала свой характер, вырвав инициативу прямо из папиных рук. Покупая щенка у «мальчика, подбросившего утку», она не только предупреждала покупку дорогой собаки, угодной моему папе, но еще экономила шесть центов звонкой монетой. Мама никогда не упускала случая сделать выгодную покупку.

Когда я пришел из школы, эту покупку уже приютили на кухне в картонном ящике из-под мыла. Пес выглядел довольно сомнительным приобретением даже за полцента. Маленький, тощий, весь в засохших коровьих лепешках, он близоруко таращился на меня. Но когда я опустился возле него на колени и протянул к нему руку, он приподнялся и щенячьи зубки вцепились в большой палец с таким блаженством, что все сомнения испарились. Я понял, что мы поладим… Реакция папы была другой.

Он вернулся домой в шесть часов и еще с порога начал рассыпаться в похвалах спаниелю, которого только что видел. Сперва он не расслышал маминых слов о том, что у нас уже есть собака, а двух было бы многовато, а когда наконец заметил щенка, то возмутился; но ловушка была хорошо расставлена, и не успел он прийти в себя, как мама начала атаку.

– Дорогой, разве это не п р е л е с т ь? – спросила она ласково. – И так дешево. Знаешь ли, я фактически сэкономила тебе сто девяносто девять долларов и девяносто шесть центов. Достаточно, чтобы уплатить за все твое снаряжение и за то д о р о г о е новое ружье, которое ты приобрел.

Папа не сдавался. Пренебрежительно указал на щенка и, взвизгнув от раздражения, ответил:

– Но, черт побери, эта, эта штука – н е о х о т н и ч ь я собака!

У мамы и тут был готов ответ.

– Откуда ты знаешь, дорогой, – спросила она мягко, – если ты еще не испытал животное?

Что тут можно было возразить? Кто мог догадаться, что из этого щенка вырастет или какова была его родословная?

Папа обратился за поддержкой ко мне, но я отвел глаза. Он понял, что его перехитрили.

Папа воспринял поражение со всем присущим ему мужеством. Я и сейчас отчетливо, с благодарностью вспоминаю слова, сказанные им три дня спустя своим друзьям, которые зашли к нам вечерком пропустить по стаканчику. Щенок, относительно чистый и уже начинающий понемногу становиться упитанным, был показан гостям.

– Пса привезли из-за границы, – объяснил папа голосом, не вызывающим сомнения. – Я полагаю, что здесь, на Западе, он единственный экземпляр своей породы: охотничья поисковая принца Альберта. Изумительная порода для охоты на равнине.

Не желая признаться в своем невежестве, гости сделали вид, будто что-то припоминают.

– Как его зовут? – спросил один из мужчин.

Тут вмешался я. Папа еще не придумал ответа, и я его опередил.

– Я зову его Матт, – выпалил я. Молниеносный взгляд папы потряс меня.

Папа повернулся ко мне спиной и доверительно улыбнулся гостям.

– С этими чистокровными экземплярами нужна осторожность, – пояснил он. – Не всегда годится, чтобы они знали только свои клички по питомнику. Лучше давать им простые, всем знакомые имена вроде Спорт, или Ниппер, или, – и тут он слегка как бы сострил, – или даже Матт.

Ранняя пора

За первые несколько недель, проведенных с нами, Матт поразил всех зрелостью ума. Он никогда не вел себя по-щенячьи, по крайней мере с того момента, как попал к нам. Может быть, его сделало преждевременно взрослым тяжелое испытание, когда его чуть не удушили утята; может быть, он обладал здравым умом от рождения. В любом случае пес решительно воздерживался от обычных шалостей щенячьего возраста. Он не оставлял ни покалеченных шлепанцев, ни порванной обивки кресел, ни пятен на коврах. Он не вел притворно свирепой войны с босыми ногами и не превращал ночь в кошмар, когда его оставляли одного в темной кухне. С первого же дня его появления в нашей семье он отличался чувством собственного достоинства, твердостью характера и сдержанностью. Он воспринимал жизнь всерьез и ожидал того же от нас.

Но послушным он не был. Характер у него был твердым, по-видимому, еще до нашего знакомства, не изменился он и в дальнейшем.

Я подозреваю, что в какой-то ранний момент своего существования он решил, что не стоит быть просто собакой. И поэтому с упорством, которым отличался каждый его поступок, он пытался стать чем-то сверх того. Подсознательно он вообще не верил в то, что он собака, но, однако, не ощущал себя и человеческим существом, как это, вероятно, воображают многие глупые псы. Он терпеливо сносил и тех и других, но не числил себя в родстве ни с собакой, ни с человеком.

При весьма странных взглядах, он был не менее странным и внешне. По величине Матт ненамного уступал сеттеру, но во всех других отношениях был очень далек от любой известной породы.

Задняя часть его тела была на несколько дюймов[7] выше передней, причем его сильно заносило вправо, и поэтому, когда он приближался, создавалось впечатление, что его сносит ветром градусов на тридцать от намеченного курса. Одновременно возникало ужасное сходство его с подводной лодкой. Мало знакомому с ним человеку бывало трудно сообразить, куда он направляется или что его интересует в данный момент, как трудно предположить, куда ринется подводная лодка, начавшая срочное погружение. Глаза его не давали разгадки: они были поставлены так близко, что он выглядел, а может быть, и действительно был немного косоглазым. Обманчивый взгляд преследователя имел свои преимущества, так как гоферам и кошкам редко удавалось угадать, куда же пес нацелился. Жертвы слишком поздно обнаруживали, что мчится-то он именно на них.

Еще большее недоумение вызывало то обстоятельство, что его задние ноги двигались медленнее, чем передние. Теоретически это удавалось объяснить тем, что задние ноги были намного длиннее передних, но после такого объяснения все же не исчезало тревожное впечатление, что передняя часть тела Матта медленно и неумолимо отрывается от запаздывающей задней.

И, несмотря на все странности, Матт в общем не принадлежал к заурядным дворняжкам. У него была красивая, шелковистая черная с белыми пятнами шерсть, лежащая роскошными «штанами» на ногах. Хвост длинный, гибкий и выразительный. Хотя уши были довольно большими и висячими, голова – лобастой и выпуклой. Черная маска покрывала всю морду, за исключением носа картошкой. Нос был чисто-белым. Матт не был по-настоящему красивым, но обладал презабавным чувством обостренного достоинства – чертой характера, так отличавшей Авраама Линкольна и герцога Веллингтона.

Посторонних приводила в замешательство непостижимая находчивость нашей собаки. Матт был так убежден в том, что он не просто собака, что ему каким-то непостижимым образом удавалось убедить в этом людей.

В один ужасно холодный день в январе мама пошла в город сделать несколько послерождественских покупок, и Матт сопровождал ее. Она оставила его на улице перед универмагом Компании Гудзонова залива. Уже в те первые месяцы пребывания у нас Матт проникся глубоким отвращением к некоторым вещам, в частности, он терпеть не мог этой знаменитой Компании джентльменов – искателей приключений – и за мамой не пошел. Мама находилась в универмаге без малого час, и все это время покинутый Матт дрожал па ветру; ветер пытался смести его с тротуара, как снежинку.

Когда мама наконец появилась, Матт уже позабыл, что добровольно остался на улице, и затаил обиду на предумышленное равнодушие к его особе со стороны моей мамы. Он решил выразить свое неудовольствие, а когда он дулся, то становился непокорным. Никакие слова из тех, которые мама обычно употребляла, не могли побудить его встать с холодного бетона и сопровождать ее домой. Мама умоляла. Матт не обращал на нее никакого внимания и сосредоточенно смотрел на запотевшие окна кафе «Стар» на противоположной стороне улицы.

Ни он, ни она не обращали внимания на толпу, образовавшуюся вокруг них. Тут были трое мужчин в причудливых зимних одеяниях, полисмен в куртке на бизоньем меху и зубной врач из соседней поликлиники. Невзирая на холод, эти незнакомые люди стояли и с возрастающим интересом наблюдали, как мама приказывает, а Матт решительно отказывается слушаться, утробно ворча и слегка обнажив верхние зубы. Оба начинали раздражаться, и тон их восклицаний становился все более резким.

Именно в этот момент дантист потерял ощущение реальности происходящего. Он шагнул вперед и обратился к Матту как мужчина к мужчине.

– Послушай, старина, будь разумным! – сказал он укоризненно.

Матт ответил глухим презрительным ворчанием, и это окончательно вывело из равновесия полисмена.

– Что здесь происходит? – спросил он. Мама объяснила:

– Он не хочет идти домой. Не хочет, и все! Полисмен был человеком действия. Рукой в перчатке он помахал перед носом Матта.

– Ты разве не видишь, что даме холодно? – спросил он строго.

Матт выпучил глаза и зевнул. Полисмен потерял самообладание.

– Послушай-ка, – закричал он, – ты сейчас же пойдешь, или, клянусь, я тебя арестую!

К счастью, в этот момент папа и Эрдли проезжали мимо. Папа и раньше уже бывал свидетелем подобных перепалок между Маттом и мамой; он сразу же принял решительные меры: схватил обоих в охапку и затолкал на переднее сиденье Эрдли. Папа не мешкал, так как не имел ни малейшего желания быть свидетелем реакции рослого полисмена и почтенного дантиста, когда они осознают, что всерьез спорили на людной улице с собакой.

Спорить с Маттом было почти всегда бесполезно. С возрастом он стал более голосистым и еще более упрямым. Когда его просили сделать что-то, чего ему не хотелось делать, он начинал ворчать. Если настаивали, – ворчание усиливалось и звучало то высоко, то глухо. Это не было рычанием, и в нем не было ничего грозного. Это было ни на что не похожее упрямое гудение.

Случилось так, что в ту первую зиму на Западе папа писал роман и моментально раздражался, когда ему мешали во время работы над рукописью.

Однажды вечером он сидел в гостиной, сгорбившись над портативной пишущей машинкой. Его лицо вытянулось и осунулось от сосредоточенности, но на бумаге мало что появлялось. Почувствовав напряженность момента, мама и я благоразумно перебрались на кухню, а Матт остался в гостиной и спал у пылавшего камина.

Матт не умел спать беззвучно. Он храпел с особым присвистом, а так как он был собакой, которая в сновидениях активно действует, то, когда он мчался по прерии в погоне за кроликом, всхрапывание у него часто перемежалось с пронзительным тявканьем.

В тот вечер ему, должно быть, везло. Возможно, он преследовал старого или больного кролика, а может быть, кролик поскользнулся и упал.

Во всяком случае Матт схватил его, напряженное преследование закончилось, и гостиная туг же огласилась урчанием и чавканьем.

Творческое настроение папы было грубо прервано. Он вышел из себя и заорал:

– Убирайся, несносная тварь!

Матт, непочтительно разбуженный как раз в момент победы, приподнял верхнюю губу и приготовился спорить.

Папа был вне себя.

– Я сказал: вон, ты, живая молотилка! Упрямое ворчание Матта сразу же стало громче. Мы с мамой на кухне вздрогнули от ужасной догадки и молча посмотрели друг на друга.

Звук разбитого стекла подтвердил наши опасения, когда увесистый том энциклопедии грохнулся в стену столовой, пролетев сквозь стеклянную дверь. Матт появился на кухне почти одновременно с этим звуком. Даже не взглянув в нашу сторону, он с шумом скатился по лестнице в погреб, всем своим видом выражая негодование.

Папа тут же раскаялся. Он поспешил за Маттом в погреб, и мы услышали, как он извинялся, – безрезультатно. Три долгих дня Матт просто не замечал папу. Физическое насилие вместо убеждения было, по мнению Матта, самым страшным пороком.

Очень рано у нашего пса развилась еще одна несносная привычка, от которой он так и не избавился. Когда упрямое ворчание не помогало уклониться от исполнения какой-нибудь неприятной обязанности, он притворялся глухим. В этих случаях я терял самообладание и, наклонившись так, что мне удавалось поднять одно из его длинных ушей, кричал ему мои приказания голосом валькирии[8]. Но Матт поворачивал ко мне свою морду с таким выражением, что, казалось, он вот-вот вежливо, с несносным спокойствием спросит: «Извините. Вы что-то сказали?»

Мы не могли предпринять никаких эффективных мер, чтобы излечить Матта от раздражающей нас привычки, так как точно такая же привычка была у моего дедушки со стороны папы, который иногда навещал нас. Дедушка бывал абсолютно глух ко всему, что требовало с его стороны каких-нибудь усилий. Однако он мог услышать и среагировать на слово «виски», даже если бы его произнесли шепотом в запертой спальне тремя этажами выше того уютного кресла, в котором он обычно сидел.

Читателю уже ясно, что Матт был собакой, нелегкой для совместного проживания. Но непреклонность, из-за которой с ним было так трудно справляться, в еще большей степени затрудняла, а иногда делала фактически невозможным его собственное общение с окружающим миром. Упрямство ставило его в разные трагикомические положения на протяжении всей его жизни. Но к несчастью, его борьба с капризницей судьбой не была только его личной борьбой. В свое неразумное сопротивление требованиям самой жизни он неизбежно вовлекал и тех, кто его окружал, причем часто это вело к катастрофическим последствиям.

Где бы Матт ни проходил, он оставлял по себе неизгладимые воспоминания, то о возмутительных, весьма ярких происшествиях, то о происшествиях туманных и непонятных, почти фантастических. В нем сидел дух Дон Кихота. Вот в такой атмосфере моя семья и я жили более десяти лет.

Тоска сизая

Матта возмущало многое, его частое негодование было нам не в диковинку, но особо запомнилось его бешеное возмущение, связанное с невинным пристрастием моего папы к чистейшему английскому языку. Библиотекарь, писатель, начитаннейший человек, папа был воинствующим защитником святости письменного и устного слова, и, когда он сталкивался с неправильным употреблением слов, возмущение его не знало границ.

Но постольку поскольку североамериканцы говорят именно так, как и положено говорить североамериканцам, у папы частенько были все основания гневаться. Один раз я сам видел, как он с презрением отвернулся от представителя так называемой новой аристократии, известного бизнесмена, услышав, что бедняга собирается «занемедлить» выпуск нового продукта. Папа считал, что такого рода языковая нелепость – непростительна. Для оценки стиля авторов рекламных объявлений у папы просто не находилось слов.

Он испытывал к рекламному стилю такую неприязнь, что популярные журналы редко допускались в наш дом. Маму отсутствие этих журналов мало огорчало; но вы не можете себе представить, какие неприятности обрушивались на наши головы, если папа случайно обнаруживал экземпляр журнала «Друг женщин»[9], спрятанный за диванными подушками в гостиной. Потрясая возмутительной книжицей, папа разражался обвинительной речью и осыпал своих невольных слушателей целым градом язвительных предсказаний о том, что грозит народу, допускающему такое поругание святого святых – родной речи. Такие случаи бывали, к счастью, редки, но время от времени, когда один из нас забывал об осторожности, это повторялось. Именно в результате одного такого инцидента Матт затосковал.

Событие началось весенним вечером, на второй год пребывания Матта в нашей семье. У мамы был файф-о-клок[10], и одна из дам принесла популярный журнал для женщин, а потом не потрудилась унести его с собой.

В тот вечер папа был не в своей тарелке. Он забыл захватить из библиотеки очередную охапку книг. Предаться своему любимому вечернему занятию он также не мог. Папа любил покопаться в земле в садике за домом, но сегодня москиты были слишком назойливы. Он остался в доме и бесцельно слонялся по гостиной, пока у мамы не лопнуло терпение.

– Ради бога, перестань топать, – сказала она наконец. – Сядь и почитай журнал. Он там, на столе, у моего стула.

Мама, должно быть, была полностью поглощена вязаньем, когда говорила это. Она редко бывала такой несообразительной.

Из моей спальни, где я писал сочинение по Шамплейну[11], я слышал, как она что-то сказала, но слов не разобрал. Матт, который спал у меня в ногах и видел сны, совсем ничего не слышал. Никто из нас не ожидал того отчаянного вопля, который в следующее мгновение огласил весь дом. Голос моего папы вгонял в оторопь даже тогда, когда сами слова вообще было понять невозможно.

– Что же, черт побери, могут сказать соседи, когда они видят в нашем доме грязное исподнее? – прогремел он.

Матт вскочил так внезапно, что больно стукнулся головой о крышку стола. Шамплейн вылетел у меня из головы, и я судорожно стал перебирать в памяти свои проступки. Затем мы услышали успокаивающий, миролюбивый голос мамы, пытавшейся все уладить. Мой пульс снова стал нормальным, а любопытство тут же вытолкало меня в холл и заставило заглянуть в дверь гостиной.

Папа гигантскими шагами мерил комнату и размахивал перед собой раскрытым журналом. Я мельком увидел многокрасочную, во всю страницу рекламу, на которой была изображена невыразимо грязная пара кальсон, как позорный флаг, развевающаяся на бельевой веревке. Через всю страницу крупными красными буквами шло убийственно оскорбительное для любой хозяйки обвинение: «ЭТО, МОЖЕТ БЫТЬ, ВАШИ!»

Мама мирно сидела на своем стуле, но ее губы были поджаты.

– Послушай, Ангус! – сказала она. – Возьми себя в руки! Ведь каждый хочет жить, а если эта компания не может иначе продать свою синьку для белья, то как же ей быть?

Папа ответил язвительным и, на мой взгляд, подходящим советом, но мама пропустила его замечание мимо ушей.

– Возможно, это немножко вульгарно, – продолжала она, – но реклама должна бросаться в глаза читателю, вот она и бросается. Разве не так? – Уж кому-кому, а папе реклама заскочила в глаза. – Ведь так, не правда ли? – закончила мама торжествующе. Такими словами она всегда завершала свои доводы.

На следующее утро журнал бросили в мусоросжигатель, и мы с мамой подумали, что вопрос исчерпан. Мы ошибались, ибо не знали законов работы подсознания. Мы не догадывались, что где-то там, в самой глубине, этот случай все еще бередит папину душу.

Лето шло, болота снова стали сухими и белесыми, молодые хлеба засохли и сгорели – наступил сезон засухи. В обжигающем воздухе постоянно висел слой пыли, и мы избавлялись от ее песчаного прикосновения, только когда сбрасывали одежду и шли окунуться в ванну. Для Матта такого облегчения не было. Его длинная шерсть впитывала и удерживала пыль до тех пор, пока не спутывалась в колтун и не меняла свою обычную окраску на цвет желтого шафрана, но в ту раннюю пору, чтобы избавиться от страдания, он еще не научился добровольно залезать в воду.

Пес был истинным порождением засухи. Думаю, в первые месяцы жизни он видел так мало воды, что имел право относиться к ней подозрительно. Во всяком случае он шарахался от любого количества воды так же, как индейская лошадка шарахается от гремучей змеи. Когда мы решались искупать его насильно, он не только сопротивлялся и притворялся глухим, но, если ему удавалось от нас вырваться, заползал под гараж и сидел там без пищи и питья, пока мы не сдавались и не заверяли его клятвенно, что купания не будет.

Не менее трудно было составить план, как заманить ничего не подозревающего Матта в подвал, где уже наготове стояли лоханки. Эта проблема требовала каждый раз новых уловок, ибо Матт ничего не забывал, а подозрения насчет возможного купания возникали мгновенно. Однажды для этого мы запустили в подвал живого гофера и затем, якобы неожиданно обнаружив зверька, позвали Матта, чтобы он его поймал. Но этот гениальный прием сработал только один раз.

Само купание бывало тяжелым испытанием для всех, кто принимал в нем участие. Во время первых попыток на нас были дождевики, зюйдвестки и резиновые сапоги, но этого оказалось недостаточно. Позднее мы бывали в одних трусах. Матт никогда не сдавался и ни перед чем не останавливался, чтобы оставить лоханку и нас в дураках. Однажды он вырвал у меня из рук зеленое мыло и проглотил его – не знаю, случайно или из упрямства.

Почти сразу же у него изо рта пошла пена, мы прервали купание и вызвали ветеринара.

Ветеринар был человек средних лет, лишенный воображения. Его практика в основном сводилась к лечению фурункулов у лошадей и затвердения вымени у коров. Ветеринар отказался поверить, что Матт добровольно проглотил мыло, и ушел раздраженный. Матт, воспользовавшись перепалкой, исчез. Собака вернулась через сутки осунувшаяся, слабая – убедительное доказательство рвотного действия зеленого мыла.

Решение выкупать Матта никогда не принималось легкомысленно, и мы старались откладывать это мероприятие как можно дольше. Собаку уже давно нора было купать, когда в конце июля я уехал на несколько дней к приятелю на озеро Маниту.

Мне очень понравилось Маниту, которое считается одним из самых соленых озер Запада. Мой друг и я целыми днями пытались в нем поплавать, но вода была настолько соленой, что нам никак не удавалось ни погрузиться достаточно глубоко, ни добиться равновесия, а потом на солнце соль вызывала болезненные ожоги и сильный зуд.

В понедельник утром в беззаботном и радостном настроении я вернулся в Саскатун. Я подошел к дому по главной дорожке, высвистывая Матта: у меня был для него подарок – мертвый гофер, которого только что мы подобрали на обратном пути. Матт не ответил на мой свист. Немного обеспокоенный, я толкнул входную дверь и увидел маму, которая сидела на диване с выражением глубокого страдания на лице. При моем появлении она встала и судорожно прижала меня к своей груди.

– О дорогой, – воскликнула она, – твоя бедная, бедная собака! О твоя бедная собака!

Меня охватил смертельный страх. Я застыл в ее объятии.

– Что с ним? – потребовал я ответа. Мама отпустила меня и посмотрела мне в глаза.

– Крепись, дорогой, – сказала она. – Ты лучше сам погляди на него. Он под гаражом.

Я уже бежал.

Пространство под гаражом было единоличным убежищем Матта, так как туда можно было попасть только через узкий лаз. Я встал на четвереньки и заглянул в нору. Когда глаза привыкли к темноте, мне удалось различить нечто похожее на Матта. Он свернулся клубком в самом дальнем углу, половина головы была прикрыта хвостом, и из мрака угрюмо сверкал один глаз. Я понял, что его не покалечило серьезно, и с облегчением приказал ему вылезти.

Он не шелохнулся.

В конце концов мне самому пришлось ползти в берлогу и, применив грубую силу, тянуть его наружу за хвост. На свету вид моего Матта так поразил меня, что я выпустил его хвост, и пес снова мигом исчез в своем укрытии.

Матт больше не был собакой черной с белым или даже черной с желтым. Он был ярко-черным с синим. Те участки его шкуры, которые когда-то были белыми, светились теперь неземным ультрамариновым цветом. Впечатление было ужасным, особенно от головы, так как нос и морда просто были ярко-синими.

Превращение Матта произошло в тот самый день, когда я уехал на озеро Маниту. Он был раздражен и недоволен тем, что его оставили дома, и всю вторую половину дня дулся. Когда пес увидел, что никто не жалеет его, как он того заслуживает, он убежал и пропадал до вечера. Его возвращение было примечательным.

Где-то в прерии восточнее города он нашел то, чем можно было отомстить человечеству: дохлую лошадь, очень удобную для того, чтобы вываляться в тухлятине.

Матт проделал задуманное очень старательно.

Домой он явился в самом начале десятого и предоставил сумеркам скрывать его до тех нор, пока ему не удастся незаметным образом пробраться в свое убежище. Матта захватили врасплох: из засады на него прыгнул папа. Пес сделал отчаянный рывок и убежал на короткое время. Его сцапали на заднем дворе и, не взирая на горькие вопли, приволокли наконец в подвал. Двери закрыли, заперли на ключ, а в лоханках приготовили воду.

Папа никогда не испытывал желания описать сколько-нибудь подробно то, что затем произошло, но мама, хотя сама она не спускалась в подвал, смогла описать мне все достаточно красочно. Происходила, должно быть, героическая борьба. Она длилась почти три часа, и звуки и ароматы этой битвы достигали маминых ушей и носа через вентиляционные отдушины без заметных искажений. Я узнал, что к концу второго часа и папа и Матт охрипли и умолкли, но звуки воды, шумно перекатывавшейся по полу, ясно говорили о том, что борьба еще продолжается.

Лишь близко к полуночи папа, один, появился на верхней площадке лестницы, ведущей из подвала. Он был раздет догола и близок к изнеможению. Глотнув спиртного и приняв ванну, он пошел спать, не сказав маме и слова о тех ужасах, которые он пережил в подвале на залитом водой поле битвы.

Остаток ночи Матт провел на улице под парадным крыльцом. Очевидно, он был слишком измотан, чтобы тут же дать выход своему раздражению и отправиться к дохлой лошади… Хотя, может быть, из коварства он приберег это удовольствие моим родителям на утро.

Но когда наступил рассвет, то затея с дохлой лошадью все же отошла на второй план перед железной привычкой выполнять свои утренние обязанности.

Уже давно и регулярно, в часы между рассветом и завтраком, он обегал все переулки и задворки по соседству. У него был разработан маршрут, от которого он отступал только в исключительных случаях. Были определенные мусорные баки, которые он никогда не пропускал, была, конечно, уйма привлекательных телефонных столбов, которые нельзя не обслужить. Путь Матта обычно пролегал по проулку между Девятой и Десятой авеню, оттуда до нового моста, затем на задворки ресторанов и бакалейных лавок у Пяти углов. Повернув к дому, он следовал по главной улице, инспектируя по пути пожарные колонки. К тому времени, когда он двигался домой, на улицах бывало много народу, направлявшегося за реку к месту работы. В то памятное утро ничто не предвещало беды, пока Матт не примкнул к толпе рабочих, шагавших в южную часть города.

Не было никаких предчувствий и у мамы до тех пор, пока без четверти восемь не зазвонил телефон. Мама взяла трубку, и сердитый женский голос прокричал ей в ухо:

– Вас следовало бы посадить в тюрьму! Вы почувствуете, так ли это приятно, когда я напущу на вас закон!

На том конце провода трубка с треском опустилась на рычаг, и мама вернулась к приготовлению завтрака. Рано утром она всегда бывала флегматичной и потому решила, что эта гневная тирада прозвучала просто не по тому номеру телефона. Мама даже улыбалась, когда за завтраком рассказывала об этом папе. И когда приехала полиция, она все еще улыбалась.

Прибыли два полисмена, симпатичные и вежливые. Один из них объяснил, что какой-то чудак позвонил в полицейский участок и сообщил, что Моуэты выкрасили свою собаку. Полисмены были смущены и поспешили объяснить, что закон обязывает проверять все жалобы, какими бы странными они ни казались. Если мама заверит их, ради пустой формальности, что ее собака все еще имеет свою естественную окраску, они охотно откланяются. Мама сразу же заверила их, что все так и есть, но, чувствуя себя озадаченной, поспешила в столовую сообщить об этом папе.

Но папа исчез. Он даже не допил своего утреннего кофе. Ворчание и фырканье Эрдли в переулке за домом говорило о том, что он спешно уезжает.

Мама пожала плечами и стала убирать посуду. В этот момент Матт начал царапаться в дверь с сеткой для защиты от москитов. Мама пошла впустить его.

Матт просеменил в дом с самым страдальческим видом, низко опустив голову. На людной улице ему, должно быть, пришлось очень худо. Он тут же юркнул в мою комнату и исчез под кроватью.

Папа еще не доехал до места работы, когда мама позвонила в библиотеку. В результате на работе его встретило взволнованное и строгое мамино распоряжение: немедленно вернуться домой.

Затем вызвали ветеринара.

К несчастью, это был тот же человек, который приезжал, когда Матт съел зеленое мыло. Ветеринар явился уже с выражением подозрительности во взгляде.

Мама встретила его на пороге и поспешно провела в спальню. Затем они вдвоем попытались убедить Матта вылезти из-под кровати. Матт упорно отказывался подчиниться. В конце концов ветеринару пришлось ползти к собаке под кровать, но проделал он это очень неуклюже.

Когда он вылез, то, казалось, лишился дара речи. Мама истолковала его молчание как признак опасного состояния собаки. Она попросила доктора скорее назвать болезнь. Она совсем не была готова к тому бурному потоку слов, которым доктор разразился в ее адрес. Он отбросил всю профессиональную этику и когда покидал наш дом, то горестно клялся, что бросит медицину и вернется на пшеничную ферму, где родился. Доктор был так зол, что совершенно забыл о гонораре.

Для одного утра мама натерпелась вполне достаточно и была уже на пределе, когда несколько минут спустя с черного хода осторожно появился папа. У него был почти такой же жалкий вид, как у Матта. Он увидел выражение маминых глаз и попытался опередить ее.

– Клянусь, я даже не предполагал, что это произведет такой эффект, – поспешил объяснить он. – Все это, конечно, отмоется? – В его голосе звучала мольба.

Маму наконец-то озарило запоздалое прозрение относительно всего случившегося с Маттом. Она устремила на папу самый уничтожающий взгляд, на какой только была способна.

– Что отмоется? – спросила она повелительным голосом, не оставив папе даже щелки для дальнейших уверток.

– Синька, – робко ответил папа. Не удивительно, что к моменту моего возвращения мама чувствовала себя несчастной. В течение трех дней телефон звонил почти непрерывно. Некоторые из звонивших были общительны – терпеть их было труднее всего. Другие были настроены мстительно. К счастью, репортеры газеты «Саскатун Стар Феникс» были друзьями моего папы и с замечательным благородством отказали себе в возможности широко использовать эту забавную тему на страницах своей газеты.

Тем не менее в Саскатуне почти все жители были оповещены о Моуэтах и их ярко-синей собаке, и каждый имел на этот счет свое собственное мнение.

Когда я пришел домой, папа уже болезненно вздрагивал от одного упоминания о случившемся, и было опасно выпытывать из него подробности. Но я все-таки рискнул его спросить о количестве синьки, которое он использовал.

– Всего-то горсточку, – ответил он сухо. – Только чтобы убрать этот противный желтый оттенок и вернуть шерсти белизну!

Не знаю точно, сколько эта «горсточка» вмещала, но зато знаю, что когда несколько дней спустя мама попросила меня прочистить засорившийся водослив в подвале, то я извлек из трубы комок бумажных оберток не менее чем от десяти кубиков синьки… Очень сомневаюсь, что несколько оберток попало туда раньше.

Стая уток

Осенью того же года мы с папой начали готовиться к нашему первому охотничьему сезону на Западе. Время перед открытием сезона были полно для меня больших волнений и ожидания, а школа казалась почти невыносимой пыткой. Ночи стали холоднее. В предрассветные сумерки я внезапно просыпался и, лежа в постели, с учащенно бьющимся сердцем прислушивался к величавым голосам первых гусиных стай, тянувшихся на юг. На кровати у себя под боком я держал свое ружье маленькое ружье двадцатого калибра (первый в моей жизни дробовик). В гулкой темноте я поднимал его к плечу, потолок и крыша исчезали, и дуло ружья следовало за небесными путешественниками.

Папа был возбужден еще сильнее. Каждый вечер он вынимал из чехла свое ружье, заботливо полировал сверкающую ложу из орехового дерева, вытаскивал патроны и снова укладывал их в коробки. Мама обычно сидела и глядела на него с выражением ангельской покорности, которое кого угодно может вывести из себя и которое женщины умеют превращать в грозное оружие против своих спутников жизни. Матт, напротив, полностью игнорировал наши приготовления, и ему становилось от них так тошно, что он начинал проводить вечера вне дома. Отсутствие у собаки всякого интереса к ружьям, манкам, патронам и к одежде для охоты вызывало у папы презрение, и при этом подтверждалась справедливость его первоначальной оценки Матта.

– Нам придется охотиться без собаки, Фарли, – угрюмо сказал он мне однажды вечером.

Мама, которой на самом деле было адресовано это замечание, попалась на удочку.

– Ерунда, – возразила она. – У вас есть Матт – вам надо только потренировать его. Папа иронически фыркнул.

– Ты говоришь, Матт! Нам нужна собака для охоты на птицу, а не собака с птичьими мозгами.

Меня кольнул намек на умственные способности Матта.

– Я думаю, что у него в роду где-нибудь, вероятно, была собака для охоты на птицу, – сказал я. – Посмотри на его длинную шерсть на ногах – ведь она как у настоящего английского сеттера.

Папа бросил на меня серьезный взгляд и попросил следовать за ним в гараж. Когда мы вошли в это убежище, он запер дверь.

– Ты снова идешь на поводу у мамы, – бросил он мне обвинение тоном, который подчеркивал всю серьезность моего нарушения мужской верности.

– Не то чтобы и д у н а п о в о д у, – оправдывался я. – Мама сказала только, что нам следовало бы испытать пса и он, может быть, стал бы приносить нам к а к у ю – т о пользу.

Папа взглянул на меня с сожалением.

– Ты не понял главного, – объяснил он. – Ты теперь достаточно взрослый, чтобы понять, что в мужских делах никогда не стоит давать женщине возможность считать, что она права. Не стоит давать ей ни малейшего шанса доказать это. Матт остается дома.

Папина логика смутила меня, но я не стал спорить. Так в этот первый сезон мы бродили по полям и озеркам без собаки. Возможно, тогда это ничего бы не изменило. Самому папе и мне предстояло еще многому научиться, а процесс обучения охоте оказался бы невероятно сложным, попытайся мы одновременно натаскивать на дичь и собаку.

В день открытия охоты мы с папой были на ногах задолго до рассвета (в ту ночь мы по-настоящему и не ложились). Погрузив ружья и все наше имущество на тряское сиденье Эрдли, мы покатили сквозь сумрачную пустоту спящего города на широкую равнину. Чуть брезжило, когда мы уже неслись по прямым грунтовым дорогам и за кормой Эрдли клубилась пыль, кроваво-красная в рассеянном свете задней фары. Случайные зайцы делали гигантские прыжки в конусах света от передних фар или мчались рядом с нами по придорожным кюветам, похожие на призрачных скаковых лошадок, сопровождающих наш маленький автомобиль.

Поля по обе стороны дороги были уже давно сжаты, зерно обмолочено. Теперь жнивье при зарождающемся рассвете стояло мертвенно-бледное, неживое, седое, как борода старика. Тонкие, почти невидимые линии оград и колючей проволоки тянулись до самого горизонта, сплошную линию которого нарушали только неясные контуры элеваторов в невидимых деревушках где-то там, на краю света. Время от времени мы пролетали мимо группы тополей, сохранивших только отдельные пятна уже обреченных желтых листьев. Изредка попадалась хижина фермера – обшитая горбылем, серая, источенная пыльными бурями и сильными зимними ветрами.

Думается, что пейзаж был унылым, но тем не менее он пробуждал во мне ощущение бесконечной свободы и раскованности, которое не понять тем, кто живет в пределах цивилизованного Востока. Нам не попадалось ничего омерзительного для созерцания, гнета запустения не ощущалось. В состоянии восторга мы смотрели, как солнце выплывает из-за горизонта, а дымка от рассеивающихся облаков пыли переливается в изумительном и щедром потоке света.

После того памятного утра мне довелось любоваться восходом солнца в прерии много раз, но желание видеть это чудо снова и снова остается неутоленным.

Наконец мы повернули па восток. Теперь лучи солнца били нам в глаза. Маленький Эрдли выбрасывал из-под танцующих колес клубы пыли. Настало утро. Я не мог дольше сдерживать своего нетерпения.

– Где мы отыщем птиц? – спросил я.

Дело в том, что почти целый год папа лихорадочно собирал сведения по охоте со стрельбой влет. Он прочитал множество книг, побеседовал с двумя десятками старых охотников и думал, что уже стал специалистом.

– Это зависит от того, на каких птиц охотишься, – отвечал он с напускной небрежностью. – Раз сезон охоты на тетерева еще не открыт, то мы ищем гуннов, – объяснял папа с видом знатока, пользуясь этим жаргонным обозначением степного тетерева и венгерской куропатки, – а гунны любят выбираться на рассвете на дороги клевать гальку. Мы можем увидеть их в любой момент. Я поразмыслил над сказанным.

– На этих дорогах нет никакой гальки, только пыль, – сказал я, как мне казалось, с убедительной логикой.

– Конечно, здесь нет никакой гальки, – ответил папа сухо. – «Клевать гальку» – такое выражение. В данном случае это безусловно означает купаться в пыли. А теперь прикуси язык и смотри в оба.

Размышлять было некогда, так как в следующий миг папа резко нажал на тормоза, Эрдли пронзительно взвизгнул, затрясся и остановился.

– Вот они! – зашептал папа горячо. – Ты оставайся у машины. Я подкрадусь по канаве и спугну их на тебя.

Было уже совсем светло, но, сколько я ни напрягал зрение, мне удалось лишь мельком заметить несколько сероватых силуэтов, суетившихся в придорожной канаве ярдах[12] в сорока впереди. Тем не менее я зарядил свое ружье и, в невероятном возбуждении выскользнув из автомобиля, сжавшись в комок, замер у переднего крыла. Папа уже двинулся по канаве с ружьем под мышкой и, маскируясь, почти зарылся лицом в сухую траву. Вскоре он исчез из виду, и некоторое время передо мной все было неподвижно, кроме одинокого гофера, который высунул голову у столба ограды и насмешливо посвистывал.

Мне казалось, что папы нет уже целую вечность, но в тот момент я не знал, что он впервые познакомился с перекати-полем. Это ужасный сорняк. Его высохшие и колючие стебли каждую осень перекатываются по равнине на расстояние многих миль, сбиваясь в непроходимые клубки за заборами или в глубоких придорожных канавах. В тот год был очень большой урожай на перекати-поле, и канава, по которой папа пробирался, была забита им.

Папа испытывал ужасные страдания, но продолжал двигаться, затем внезапно выскочил из канавы, прицелился в шумную стайку вспорхнувших птиц и выстрелил случайно сразу из двух стволов. Тут же он снова исчез, так как двойная отдача дробовика двенадцатого калибра равносильна нокауту мощным ударом в челюсть справа.

Как папа и предсказывал, гунны полетели прямо на меня. Я был так возбужден, что забыл спустить предохранитель, но это оказалось даже к лучшему. Когда птицы пролетали над головой, я увидел, что это такая прелестная стайка луговых жаворонков, какой я еще ни разу в жизни не встречал.

Немного погодя папа возвратился к автомобилю, и мы двинулись дальше. Он правил одной рукой, а другой отдирал от лица колючки. Я не болтал, чувствуя, что молчать безопаснее.

Тем не менее наш первый день на охоте все-таки прошел не безуспешно. К вечеру мы обнаружили птичий выводок, и папа с тридцати ярдов убил двух птиц великолепным дуплетом. Мы очень гордились собой, возвращаясь к дому. А разгружая автомобиль, папа увидел, что к нам подходит один из соседей – между прочим, опытный охотник, – и с гордостью поднял связку птиц.

Это произвело впечатление. Сосед стремительно бросился к автомобилю и, вырвав птиц у моего отца, пробормотал:

– Ради бога, Моуэт, скорее прячьте эту проклятую дичь! Разве вы не знаете, что до сезона охоты на степных тетеревов еще целая неделя.

В ту первую осень мы с папой научились многому. Мы узнали, что венгерская куропатка – самая хитрая из птиц: быстрая, как пуля в полете, и почти такая же быстроногая, как газель, когда она бежит по земле по густым зарослям. Мы привыкли к шумному и стремительному вылету куропаток из высокой болотной травы, похожему на взрыв. Мы узнали, что есть только один вид утки, по которой уважающие себя охотники Запада соизволят стрелять: это зеленоголовая кряква. Желание добыть почетный трофей едва не обернулось для нас трагедией.

Как-то в октябре мы обнаружили десяток зеленоголовок, которые безмятежно кормились в болотце метрах в пятнадцати от хижины, по-видимому, давно заброшенной. Хотя утки выглядели немного крупнее тех, за которыми мы безрезультатно гонялись целый сезон, мы с трудом поверили тому, что у них оказался хозяин, да к тому же еще и инспектор по охране дичи, человек с крайне преувеличенным представлением о стоимости своей домашней птицы. В тот раз мы еще легко отделались, так как хозяин-инспектор мог бы обвинить нас в превышении нормы отстрела, будь такая норма применима к домашним уткам.

Тот первый сезон убедительно показал, что нам очень не хватает помощи подружейной собаки – если не пойнтера, то но крайней мере хорошего ретривера[13]. Мы потеряли много раненых в крыло куропаток, которым удалось убежать и спрятаться. Один раз чуть не потеряли самого папу, когда он вошел в озеро с зыбучим песком, чтобы достать птицу, которую позже определили как большого баклана. Память о потерянных птицах и особенно о зыбучем песке мучила папу целый год и придала новый вес доводам мамы в пользу Матта, когда подошел следующий сезон охоты. Она свято верила в собаку, а может быть, это было только женское упрямство.

Папа сдавал позиции медленно и пытался обороняться.

– Ведь так очевидно, что Матт не охотничья собака! – настаивал он, отступая еще на пару шагов.

– Ерунда! – возражала мама. – Ты отлично знаешь, что если Матт решится, то он все может сделать. Вот увидишь.

Не думаю, чтобы папа хоть один раз открыто признал себя побежденным. Никаких слов не было сказано, но, когда охотничий сезон приблизился, стало ясно без слов: Матту дадут возможность показать себя.

Матт чуял, что затевается что-то необычное, но не понимал еще, что именно. Он с любопытством следил за тем, как мы с папой вытаскивали наши драгоценные охотничьи брюки из кучи старья, которое мама отложила, чтоб отдать Армии спасения[14] (был такой ежегодный ритуал); собака в растерянности сидела рядом, когда мы чистили ружья и подновляли подсадных – деревянных – уток. Когда до дня открытия охоты оставалось уже совсем мало времени, пес начал проявлять что-то похожее на интерес к нашим приготовлениям и даже стал отказываться от своих ночных обходов мусорных баков. Мама быстро смекнула, что такое поведение – признак пробуждения наследственного спортивного инстинкта.

– Он начал принимать решение, – сказала нам мама. – Подождите – и увидите!

Ждать долго не пришлось. Открытие сезона было в субботу, а накануне днем один фермер, который познакомился с папой через библиотеку, позвонил, что на своем жнивье видел большие стаи крякв. Это место находилось примерно в ста милях западнее нашего города, поэтому мы решили выехать в пятницу вечером и заночевать на ферме.

Мы покинули Саскатун в сумерках. Матт влез в автомобиль достаточно охотно и, захватив место рядом с шофером, погрузился в тревожный сон. Было слишком темно, чтобы видеть гоферов, и слишком холодно, чтобы сунуть свой нос-картошку в воздушный поток для обследования новых удивительных запахов. Поэтому он шумно спал, в то время как Эрдли трясся по грязным дорогам залитой лунным светом прерии. Папе и мне было не до сна. Мы знали, впереди большие стаи устраиваются на ночлег, на рассвете они поднимутся с широких нолей для утреннего перемещения на ближайшее болото, где утолят жажду и немного посплетничают, прежде чем вернутся к такому серьезному занятию, как склевывание зерен пшеницы, оставшихся после молотьбы. В полночь, достигнув цели нашего пути, мы свернули с дороги и проехали полем к скирде соломы в полумиле от болота. С наступлением темноты мы ощутили пронизывающий холод приближения ранней зимы, а ждать рассвета нам предстояло много часов. Я выкопал в соломе пещерку для пас троих, а папа тем временем при тусклом свете фар Эрдли собрал ружья. Когда все было готово для встречи утренней зари, папа присоединился ко мне, и в ароматной уютной норе из соломы мы завернулись в одеяла.

Через дыру в соломе заглядывала полная луна – луна охотничей удачи. Присмотревшись, я различил сверкание кристалликов инея, который начал покрывать капот Эрдли. Где-то высоко-высоко, а может быть, только в моем воображении мне слышался трепетный шум крыльев.

Я протянул руку – рука коснулась холодного, липкого от смазки ствола моего ружья, лежавшего рядом. Меня охватило такое счастье, какого мне с той далекой поры больше не довелось испытать.

Матт не разделял моего счастья. Он никогда не любил спать под открытым небом, и в эту холодную ночь его не радовали ни морозные поля, ни сияющее небо. Он не доверял сомнительному уюту нашей пещеры, подозревая, что это какая-то ловушка; он отказался покинуть теплое сиденье автомобиля.

Примерно через час после того, как сон победил меня, я внезапно проснулся от пронзительного заливистого воя койота, прозвучавшего в холодном воздухе где-то совсем рядом. Не успел койот исполнить свою песнь даже до половины, как Матт пулей влетел в пещерку, отскочил от папы, как упругий мяч, и, дрожа, плюхнулся мне на живот. Я застонал и сердито сбросил его. В темноте завязалась беспорядочная толкотня, в которую вплелось папино недовольное бормотанье насчет охотничьих собак, которых пугает вой койота. Матт не ответил, а, обрушив на наши головы порядочную часть соломенной кровли, свернулся у меня на груди и притворился, что спит.

Перед рассветом меня разбудила соломинка, которую пошевелила хлопотунья-мышь, а затем щебетанье вьюрков на стерне перед нашим убежищем. Я разбудил папу, и мы начали в полусне возиться с грязными ботинками и тяжелой от влаги одеждой. Матт путался под ногами. Он упорно отказывался встать в такую рань, и в конце концов его пришлось вытащить из теплого укрытия силой. Казалось, что все его унаследованные охотничьи инстинкты за ночь исчезли. И когда мы готовили завтрак над шипящим голубым пламенем примуса, то не испытывали никакого оптимизма относительно потенциальной ценности пса для нас.

А когда наконец было покончено с кофе и мы тронулись по хрупкой от мороза стерне к болотистому озерку, Матт, делая большое одолжение, согласился сопровождать нас, так как не хотел оставаться один на один с койотами.

Было еще темно, но на востоке уже родился слабый намек на тусклый свет, когда мы шагали мимо окаймляющих болотистую низину тополей к засидке – укрытию из тростника, – которую фермер соорудил для нас. Тишина казалась беспредельной, а холод был настолько неумолимым, что кусал сквозь одежду, и я весь дрожал от его прикосновений. Крепко стиснутый между моих колен, когда мы сидели на корточках в укрытии, Матт тоже дрожал и время от времени невнятно ворчал, возмущаясь глупостью взрослых и мальчишек, которые добровольно подвергают себя и своих подчиненных таким труднопереносимым мучениям.

Я не обращал внимания на его жалобы, так как ожидал рассвета. Дрожа от возбуждения не меньше, чем от холода, я ждал, напрягая зрение и слух, казалось, конца вечности. Затем, с внезапностью летней молнии, наступил рассвет. Сквозь размазанные контуры сбросивших листву деревьев я увидел живое серебро озерка, волшебно выступившее из густого тумана. Мерцающую водную гладь покрывало рябью от медлительных движений двух чирков с зелеными крыльями. При взгляде на них мое сердце отчаянно забилось, и рука в перчатке так крепко вцепилась в ошейник Матта, что тот начал извиваться. Я посмотрел на собаку и с удивлением заметил, что его угрюмое настроение сменил острый интерес с примесью растерянности. Возможно, ему передалась частица моих ощущений, а может быть, мама была на самом деле права, когда говорила о наследственности. У меня не было времени на размышления – птицы приближались.

Сначала мы уловили низкую отдаленную вибрацию, которую и слышали и как-то воспринимали всем нутром. Скоро эти колебания воздуха перешли в нарастающий глубокий звук, как будто, вспарывая воздух, на нас неслось бесчисленное множество артиллерийских снарядов. Я услышал почти беззвучное восклицание папы и, выглянув из укрытия, увидел, как потемнело желтое небо, когда его закрыла живая туча. Л затем бесчисленное множество хлопающих крыльев окутало нас ревом океанского прибоя, дробящегося о скалы.

Когда, пораженный этим фантастическим зрелищем, я поднял лицо, папа быстро прошептал:

– Один-то круг они обязательно сделают. Не стреляй, пока не начнут садиться.

Теперь все небо дрожало от взмахов крыльев. Пролетело пять-десять тысяч птиц, и шум отдалился, потом снова стал нарастать, осязаемо приближаться: желанный момент был близок.

Я выпустил ошейник Матта, чтобы снять ружье с предохранителя.

Матт обезумел.

Во всяком случае это самое точное объяснение того, что он сделал. Из сидячего положения он прыгнул вверх так высоко, что перемахнул через переднюю стенку укрытия, а приземлившись, помчался со скоростью, на которую никогда не был и не будет способен. И подал голос. Визжа и тявкая в истеричном порыве, он мог бы сойти за две дюжины собак, никак не меньше.

Мы с папой выстрелили вдогонку быстро удалявшейся стае, но это был не более чем жест – разрядка нашему гневу. Затем мы опустили бесполезные ружья и разразились жуткими проклятиями вслед нашей подружейной собаке.

Но мы могли бы спокойно поберечь наши голоса. Не думаю, чтобы Матт вообще слышал нас. Он несся стрелой по сверкающим полям и, казалось, вот-вот оторвется от земли, а стая перепуганных уток накрывала его своей тенью. В беспредельной дали он превратился в точку, потом точка исчезла, и в мире наступила тишина.

Слова, которые мы могли бы сказать друг другу, когда мы потом сидели, прислонившись к стенке укрытия, не имели смысла. Мы и не говорили, мы просто ждали. Взошло красное солнце, небесный диск стал ослепительно ярким, и только тогда мы окончательно поняли, что уток в это утро нам больше не видать. Мы возвратились к автомобилю и сварили немного кофе. Осталось дождаться возвращения Матта.

Он вернулся через два часа, причем пришел так осторожно, под прикрытием изгородей, что я заметил его только в пятидесяти ярдах от автомобиля. Матт представлял собой печальное зрелище. Уныние сквозило в каждой черточке его существа – от опущенного хвоста до жалко повисших ушей. Ему явно не удалось схватить ни одной утки.

Для папы этот первый опыт с Маттом был и горьким и сладким. Конечно, мы упустили уток, но папа снова был на правильном пути к тому, чтобы захватить инициативу на домашнем фронте в своих действиях против мамы. Первую стычку он выиграл. Но папа был не из тех, кто успокаивается на достигнутом. Разумеется, за первую неделю этого сезона мы не подстрелили вообще ни одной птицы, а Матт с подкупающей убедительностью показал, что он не был и никогда не будет собакой для охоты на птицу.

Верно и то, что Матт все еще болезненно страдал от неудачи своего первого охотничьего выступления и очень старался сделать нам приятное.

Было ясно: он не в силах понять настоящую цель наших экскурсий на осеннюю равнину.

На второй день выезда на охоту он решил, что мы охотимся на гоферов, и большую часть того дня энергично раскапывал их глубокие норы. Он не получил никакого вознаграждения за свои труды – разве что приступ астмы от большого количества пыли, забившей ему всю носоглотку.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3