Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Она что-то знала

ModernLib.Net / Современная проза / Москвина Татьяна Владимировна / Она что-то знала - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Москвина Татьяна Владимировна
Жанр: Современная проза

 

 


– А что это за дичь такая – «натёрли пятёрку на тёрке»? Что такое ЛИМРА?

– Без понятия!

– Но, Яков Михайлович, почему вы так убеждены в… насильственной смерти Лилии Ильиничны? Человека можно зарезать, задушить, отравить тайно, но взять и запихнуть в него три упаковки таблеток – это нереально.

– Анечка, у меня нет никаких зацепок, никаких доказательств, но… – Фанардин заметался по кухне. – Вы верите в интуицию?

Анна как женщина не могла сказать «нет». Все женщины обязаны верить в интуицию. Однако в интуицию современников Анне верилось плохо. Чтобы улавливать скрытое знание, надо быть лёгким, прозрачным—а современники были нелегки.

– Глупо я сказал. Не то. А вот допустим, что вся информация обо всём на свете носится в воздухе. И что-то во мне застряло и покоя не дает. Вот, смотрите, Лиличкино письмо ко мне, я тогда в Комарове безвылазно сидел, она потом из него небольшое эссе сделала – ну правильно, не пропадать же впечатлениям…

«…И он даже не думал меня оскорбить или унизить, – писала Лилия, – для подобных операций в его голове не было места. Он сказал „тётка, подвинься» так же коротко и просто, как сказал бы кошке „брысь». И тут у меня что-то прояснилось в голове – я увидела мир как он есть. И себя в нём. Я была в этом мире тёткой.

Это не было наградой или наказанием, это не было хорошо или плохо, это было так. В мире существовали дети, подростки, молодые мужчины и женщины, старики – и ещё в мире существовали тётки. Вот отныне моя должность, моё звание, моя прописка! Что ж, раз я получила эту роль – будем играть. Как всегда, по-русски, с душой.

Тётки – женщины средних лет, с угасшей, подавленной или повреждённой женственностью – плотно коренятся в жизни. Собственно, они и есть сила жизни. Войско Богини-Матери! Тётки несут бытие на крутых, подпорченных остеохондрозом плечах, исхаживают его короткими толстыми ножками, где, как малый счёт в Сбербанке, заведено отложение солей. (Если бы эволюция не остановилась, тётки сумели бы нарастить себе копытца!) Царство тёток – строгое царство: здесь всё своё: и болезни, и радости, и обычаи, и дизайн, и вера… Вот она, вот она, наша тётка, ввалилась в маршрутный автобус, с двумя сумками в руках, уцепиться не за что, передавила кучу граждан, болтаясь по салону, нашла место, плюхнулась. Рассмотрим её, пока она, сопя, достает кошелёк. (А в кошельке-то есть, всегда есть, об этом знают тёмные парни в шапочках-облипочках!)

Здравствуй, голубка! Я тебя знаю. Тебя знают все. Расскажи, где ты достала эту кофту невыразимой расцветки… или нет, лучше сказать – неизъяснимой. Кофта эта всегда длиной до бёдер и всегда включает в себя что-то запредельное – золотые пуговицы там, или синие молнии через всю кокетку, или изображение попугая либо тигра. Как грустно и смешно видеть над буйством тропических красок усталое русское лицо, блестящее от пота, в морщинках и пигментных пятнах. А ведь выбирала, думала, стоя у прилавка, – и, поражённая дешевизной цветной тряпочки, пробормотала что-нибудь вроде «ну, живенько так и недорого»… Кофта может стоить двести рублей, две тысячи рублей, двадцать тысяч рублей, но так и останется навеки – тёткиной кофтой…

У тётки есть работа, и жилплощадь, и родственники, и обязательно кто-то на кладбище, и везде надо быть – с едой, с деньгами. Такая роль. Крепкий второй план – и всегда хорошие актрисы. Кэти Бейтс, Инна Ульянова. Самое невозможное и позорное для тётки – влюбиться. Нет, она даже может и замуж выйти в своём, в тёткином состоянии, но влюбиться – это какая-то комическая мерзость, вроде спаривания бегемотов. Или лучше: космический стыд. Потерявшая достоинство Богиня-Мать бежит куда-то, тряся грудями, вскормившими мир, и хор крокодилов поёт, нет, ревёт, колебля густое синее небо: Готовьтесь, смертные! Он пробил, час позора. О, древний ужас, землю пощади! Мать заблудилась. Горе мирозданью!»


– Грустный текст, конечно, – сказала Анна. – Но, судя по нему, Лилия Ильинична ясно сознавала жизнь.

– Кому это помогло? – резонно возразил Фанардин. – Не в этом дело. Если вы когда-нибудь сталкивались с людьми суицида, то сами знаете об их полной погружённости в себя, в свою ситуацию, У Серебринской принципиально другое направление психики – она работает индуктивно, от своей ситуации к общей, от собственной личности – к другим людям. У неё был ограниченный, но ясный ум, который постоянно перерабатывал информацию. Стала тёткой – ну что ж, посмотрим, как живут тётки и чем дышат.

– Действительно, – засмеялась Анна. – Я только сейчас задумалась, как много в мире тёток… Все куда-то едут, с сумками, такие озабоченные, смешные…

– Ну вот именно. Тётки – основа жизни. Простая, крепкая, суровая нить, которая хоть как-то сметывает и сшивает мир – так сказать, на живую нитку. Вот нам не хватало только, чтоб тётки стали кончать с собой от неведомых причин! Чтоб им вдруг расхотелось жить, видите ли! Да они и права такого не имеют – с собой кончать. Это наша привилегия. Это мы, мужики, обязаны искать смысл, воевать, рвать жилы, разочаровываться, ломаться, пить, распадаться!

– А Цветаева?

– Так и знал! – взвыл Фанардин, тяпнув коньяку, и даже его кроткая собачка кстати лайнула в миноре. – Так вот и ждал, что опять вылезет горькая Марина со своей петлёй. Но это же крайний случай, экстрим такой, человека совсем допекли, и потом – какая ж из Марины тётка? С мужским умом и гением – явно бесполым? Всё это из другого ведомства, из царства особых случаев, диковинных экспериментов по прививке духа к плоти. А Лиличка была самая обыкновенная умная девочка, кость от кости своей интеллигентской среды. Нет, не верю. Кому-то она помешала… Что-то знала она… Конечно, вы правы, и таблетки силой не впихнёшь, но можно заставить! Можно довести человека! В общем, что-то там нечисто, я вам ручаюсь. Слушайте, Анюта, у вас такой надёжный вид – пойдёмте к Лиличке на квартиру, почитаете бумаги, подышите воздухом. Я скажу Витасику, что вы пишете про неё статью.

– Да, зайти можно, – ответила Анна. – Вижу, втягиваете вы меня в историю…

Самые жестокие две вещи на свете, думала она и так и видела их неуклюжесть, ярость, властность, каверзность, бесстыдство, когда, в макинтоше, они стоят и подслушивают под дверью: любовь и религия… Она посмотрела в окно на старушку, поднимавшуюся по лестнице в доме напротив. И пусть себе поднимается, раз хочется ей; пусть остановится; а потом пусть, как часто наблюдала Кларисса, пусть войдёт к себе в спальню, раздвинет занавеси и опять сокроется в комнатной глубине. Как-то это уважаешь: старушка выглядывает в окно и знать не знает, что на неё сейчас смотрят. И что-то тут даже важное и печальное, что ли, – но любви и религии только б это разрушить – неприкосновенность души.

Вирджиния Вулф. Миссис Дэллоуэй

Лилия Ильинична была несколько рассеянной и непрактичной, но чистоплотной и трезвой женщиной, и её богатое только книгами жилище на Третьей Кейской улице понравилось прохладной душе Анны. Отсутствие денег, мужчины и вещей новейшего времени сообщало аккуратной квартире провинциальный стародевичий уют.

Фотография хозяйки стояла на столе, перевязанная черным бантиком. Анна впервые видела столь игривый знак траура, но самое беглое знакомство с Витасиком, секретарём и помощником Лилии Ильиничны, разъяснило ситуацию – иначе как бантиком молодой человек ничего завязывать и не умел.

Всё время, пока Анна листала блокноты и просматривала записи, не понимая, что она ищет, Лилия Ильинична пытливо смотрела на неё с фотографии светлыми, близко посаженными большими глазами. Что-то старинно-русское, с хорошей примесью суровости и достоинства, было в её длинном лице, «лошадиной морде» – как выражалась она сама…

Трогать чужую душу умственными пальцами – стыдно и приятно; впрочем, стыд скоро проходит. Трудно себе представить эллина или иудея библейских времен, развлекающегося чтением чужих писем и дневников, к тому же размноженных и угодливо разложенных для всеобщего чтения, – так же трудно, как представить эллина или иудея, эти дневники ведущего. К чему вообще это болезненное скопление письменных слов? Мусорная свалка или накопитель, которым воспользуются некие другие времена? Ладно бы литература. Охотно представляю себе «Войну и мир» Льва Толстого как гигантский метафизический сундук, в котором хранится закодированная жизнь – идеальная жизнь русских господ. Если кому-то вдруг понадобится воскресить её – надо всего лишь открыть сундук и сказать какой-то шифр. И вот заклубятся в воздухе и сгустятся, воплощаясь, балы и обеды, войны и охоты, усадьбы и дома, наряды и танцы, весь быт и обиход великолепного миража по имени «Россия». Ротовая матрица жизни, всё прописано – как объясняться в любви и как проводить день в осенней усадьбе, как воевать и как танцевать. Только нарастить плоть, и всё! В сущности, пустяки…

А на что рассчитывать частному человеку, пишущему самому себе? Что на основе изложенных данных и его когда-нибудь воскресят? За что же такая привилегия, спрашивается, – ведь пишущие дневники не есть самые лучшие или самые интересные люди на свете. И потом, обещали воскресить всех. Стало быть, вся информация о человеке, переведенная на какую-то там небесную цифру, хранится где положено и волноваться решительно не о чем.

Но человек волнуется и ничего не может поделать с собой. Режет по дереву, пачкает бумагу, испещряет знаками бесконечные электронные поля. Оставляет следы охотникам, даже если охотников (желающих постичь-настичь его) нет и в помине.

Лилия Ильинична, чьи заметки читала сейчас Анна, вела дневник нерегулярно, однако именно в последний год жизни обращалась к нему часто. Она, читавшая лекции по минералогии и петрографии в Горном институте, вышла на пенсию, оказавшуюся совсем крошечной. Статьи её публиковали, но редко – повышенного спроса на рассуждения о судьбах страны не наблюдалось. Вопросы, которые человек обычно решает в юности, – на что жить и для чего жить? – встали перед Лилией внезапно и в голом виде, как маньяк в парке культуры.

Нет, Фанардин ошибался, и никакой хреновой тучи людей вокруг Серебринской не было. Дитя социалистического коллектива оказалось скорее в пустоте, где время от времени возникали отдельные фигуры. Фронт гражданской защиты, выселенный из-за тотальной реконструкции квартала на улице Правды из двух комнат, когда-то дарованных демократическими самозванцами, почти перестал действовать. Дочь приезжала раз в год. Из трёх закадычных подруг в городе осталась только одна – Роза Штейн. И вот со своим бурным темпераментом, жаждой общения, деятельным умом и постоянным социальным раздражением Лилия Ильинична осталась одна, и притом без достаточных средств к существованию.

Непрактичная, но разумная женщина решила сдать комнату какому-нибудь юноше-студенту, и юноша явился в её жизнь, но не только не разрешил материальных затруднений, а ещё и подбавил путаницы. Виталий Карасик, прочно обосновавшись в квартире, нашел уголок и в душе хозяйки. Нет, никакой лирической связи между пенсионером-публицистом и «самым нелепым геем Северо-Запада» (так он сам называл себя со смешком) не было, просто Витасик стал для Лилии Ильиничны подружкой, помощницей по хозяйству, компаньоном, чем угодно – только не съёмщиком, обязанным платить твёрдую сумму за месяц проживания.

Странно, но он не был болтлив, хоть и был приветлив, как большинство жителей его удивительной страны. Смешно читать о том, что-де геями становятся в процессе каких-то обстоятельств, таких-сяких и пятых-десятых. Может, кто-то и становится, но основная масса, конечно, прибывает откуда-то, ласково и брезгливо щурясь на землянскую нашу жисть, вздыхал, танцуя, блистая манерами, акцентом, нравами и модами своей прелестной и– увы! – – на время покинутой родины… Белёсый, мягкотелый, с крупными губами, Витасик всё время, пока Анна читала бумаги покойной, печально шуршал у себя в дальней комнатёнке, как мышь в доме, откуда выехали хозяева. Он неподдельно грустил по хозяйке. Он ведь её и нашёл тогда.

Лилия Ильинична писала в блокнотах, чьи листочки были насажены на пружинку и потому легко откидывались, настоящей ручкой, заправленной синими чернилами, с одной только стороны листа – поскольку бумага от настоящих чернил часто промокала насквозь.

Она вела дневник нерегулярно и бессистемно – реальная её жизнь попадала на страницы урывками: так, довольно подробно Серебринская описала визит бывшего мужа, когда-то блестящего, но вчистую спившегося ученого-биолога, который огненно декламировал стихи Вознесенского, перемежая их матом (отчего стихи Вознесенского сильно выигрывали) и упрямо повторяя, что от неё он не возьмет ни копейки. «Да, – отметила Серебринская, – копейки не взял. Взял пятьсот рублей».

Были стихи и рассуждения о них. Были разные мысли и наблюдения.

«Нет, мне кажется, ничего мужеподобного во мне нет, – писала она. – Я женщина, женщина.

Только какая-то недопечённая. Вот хорошее слово. Недопечённая, как булка. Не получилась я с какого-то боку. Вот чего уж теперь, да? А вспоминаю зачем-то – ну почему было не одевать меня покрасивей родителям-то? В кружок танцев опять-таки. Научить следить за весом, научить готовить. Допечь как-то булку. Нет – суровая, спартанская прямо простота. Да нет, всё им удалось, навалившись на меня всем советским миром, всё удалось – они воспитали члена социалистического общества. Воспитали! Откуда же им было знать, что общества этого не станет, а члены – с сиськами и без оных – останутся? Почему же нас не ликвидировали? А может, нас ликвидировали? Остались одни только «белковые тела», как любит писать Москвина. Белковые эти тела будут себе доживать биологическое время. Историческое время для нас – кончено».

«Ну и чёрт с ней, с историей. Гора трупов и набор сменных лозунгов. Но вечность! В неё-то – с чем идти? Я так себе иногда представляю: приведут меня на Суд. Ну, бухнусь на колени и скажу: Господи! Я такая же дура, как все! Прогони нас, советских послевоенных баб, каким-нибудь общим списком, не трать вечности на каждую пожилую морду!»

«Я прожила всю жизнь в одной стране, в одном городе, в одной квартире. У меня есть одна дочь, было два мужа и четыре собаки. Я никогда не могла себе представить, что мне будет не с кем поговорить. А это теперь почти что так».

«Я несчастна? Да с чего вы взяли. Абсурд – это не трагедия. Люди абсурда разве несчастны? Они вне смысла, только и всего. Трагедия чиста, трагедия сверкает космическим льдом. Вот есть тиран, и он тиранствует, и он берёт и сажает тебя в узилище. И ты бедствуешь, льёшь слезы или сурово молчишь, а тиран – о! грядёт час, и не станет тирана, и ввергнутый в узилище выйдет на свободу. И что-нибудь такое тут грянет, вроде марша или хора. Вообще картинка такая выразительная, и для её изображения требуется академическая живопись. На троне тиран, в тюрьме гонимый. Красотища. Подпиши воззвание! Не подписал воззвание? Значит, ты тварь дрожащая. Промолчал, предал товарищей – вечное проклятие тебе в задницу! А в абсурде никакой нет красотищи, да и воззваний никаких не требовается. Чего там подписывать, когда всё уже подписано. Идут тихие толпы с гниющими душами и пьют пиво».

«Чёрт победил. Что же ему теперь делать? Он скучает. А не дай нам Бог иметь дело со скучающим чёртом».

«Около половины одноклассников уже нет в живых. Мертва примерно треть курса. За десять лет, что я преподаю в Горном, я была на похоронах коллег – дай бог памяти – кажется, одиннадцать, нет, четырнадцать раз. Что-то многонько. Смертненько что-то».

«Приезжала Алёнка, три дня бегала по городу, хохотала, пила водку, висела на телефоне. Говорит: Лилька, ей-богу, нашла бы ты себе какого-никакого мужа. Жить можно! – это она всё повторяет, это у неё как припев. Я её спросила – а ты помнишь про договор? Она сказала, что прекрасно помнит. И на время перестала хохотать. Зубы у неё уже не те, и волосы поредели, но всё равно хороша. Зараза».

«Жить можно, кто спорит. Только зачем? И кстати, с чего вы взяли, что в аду плохо пахнет? В аду пахнет шашлыками!»

Слова – а ты помнишь про договор – были первой зацепкой в поисках тайны девичьего кружка. Но и пока единственной: более о таинственном договоре Лилия не упоминала. Имена подруг то и дело всплывали в дневниковых записках, но без связи с загадочным договором.. .

«Муж! Тоже темка. Не хватает мне какого-нибудь ещё мсье Верду на мою седеющую голову. Какой это чудесный фильм – недавно по «Культуре» показывали. Как ему противны эти женщины, эти глупые туши, которые все без исключения поддаются на одну и ту же приманку. Они верят, что их можно полюбить. Что вот придёт такой красивый, седой и печальный, скажет: о, только вы, только ваша душа, вы такая необыкновенная, понимающая… И эти четырежды перезревшие в сытости мадам Бовари, которым и в голову не пришло, правда, вовремя покончить с собой, сразу поплывут головой в мир своих тошнотворных грез. Им сразу всего надобно– и страстной любови как в кино, и жить в своём доме до ста лет, подстригая газон. Правильно, мсье! Топите их в ванной побольше. Это так хорошо, так по-настоящему бессмысленно – ведь их меньше не станет».

«Однажды я видела царапнувшую меня картинку, да, это правда, однажды душа залилась горечью и сожалением. Китя вывезла меня в Ниццу, был девяносто восьмой год. Мы поехали вдоль побережья и нашли дивный ресторанчик, сели ужинать. И тут появилась эта пара. Он и она. Пожилые, даже старые, можно сказать, люди. Ухоженные, причёсанные, одетые по-вечернему – он в костюме и белой рубашке, она в шёлковом платье абрикосового цвета, с ожерельем на шее, волосы тщательно уложены. Красивые люди, супруги или старые любовники, пришли поужинать в ресторан. Ничего особенного. Просто быт, норма. И я вдруг поняла, что я этого не видела у себя дома НИКОГДА. Никогда. Ни разу в жизни. Я не видела пожилую, хорошо одетую пару, идущую ужинать в ресторан. У себя в Отечестве. Пожилые пары-то у нас есть, едут с тележками в электричках сражаться за пищу на дачных участках. Господи, что же мы натворили с собой? Что? Что?»

«Китя сказала мне спокойно, даже лениво: мамочка дорогая, ты же сама и развалила свой социализм. Я только рот открыла, как рыба на песке, хватала воздух. Я развалила? Я? Я была за справедливость, чтобы люди могли заниматься своим делом, чтобы могли посмотреть мир, чтобы никто не влезал в их веру, в их свободное время, в их частную жизнь… А Китя и говорит, с улыбкой: понимаешь, мама, уроды они и есть уроды. Они и капитализм построят такой же уродский, каким уродским был их социализм. Они, говорит, за сто лет дважды поменяли общественный строй, ну и что? Живут ещё глупее, ещё хуже, чем до семнадцатого года. Россия не получилась, вот и всё. Вот и всё?! – говорю я. И что теперь нам делать, нас сто миллионов, доченька? Сто миллионов, отвечает, я взять к себе не могу, а тебя могу».

«Роза говорит мне: Лилька, ей-богу, ты уж совсем какая-то простодырая, так нельзя… Да, Роза Борисовна, я не как вы, не сверхчеловек, в магазинах не ворую. А она преспокойно, с пятнадцати лет и до сих пор».

«Я начинаю превращаться в старую идиотку. Сегодня устроила сцену в автобусе, потому что кондукторша не объявляла остановки, как положено. Нельзя бороться за справедливость в автобусе. Я кричала. Это ужасно».

Некоторые листочки были из блокнотов вырваны, остался лишь зубчатый, нежный краешек на пружине. Так была ликвидирована запись, начинающаяся словами «Странно, я никогда не вспоминала об этом лете, и вдруг вспомнила всё, целиком. Сказала Марине, та, как обычно, стала хихикать и жеманиться. То лето, когда мне исполнилось двенадцать…» – следующие пять листочков отсутствовали.

Чистая, беззащитная душа… Анна читала записи Серебринской с печальным сочувствием. Лилия Ильинична, безусловно, попала в психологический тупик из-за повышенного уровня личной ответственности. Так сформирован был этот когда-то пластичный характер – в детстве и юности ей внушали, что человек должен отвечать за всё. происходящее в мире. В идеале – постоянно бороться за изменение мира к лучшему. «Понаделали психов… – с раздражением подумала Анна. – Бесятся теперь, выкинутые из жизни». Однако суицидных настроений в дневнике Серебринской всё-таки не было. Она страдала, она возмущалась неправедностью нового русского мира, но психологически была полностью включена в его вампирские спирали. Пусть одинокая и отставленная от дел, она жила в обществе, как говорится, «на миру». Действительно, сломать такой характер могло только нечто чрезвычайное. Но что?

– Виталий! – позвала Анна главного свидетеля последних дней жизни Лилии Ильиничны. – Виталий! Можно с вами поговорить?

– Чайку, кофейку? – мигом отозвался тот. – А я всё думаю – позовёте, не позовёте? Вы же частный детектив, правильно?

– В том, что вы рассказали, нет ничего дурного… Это рассказ о хорошем, честном, бескорыстном человеке, – светлый и ясный, как эта луна. Сумасшествие и отчаяние заслуживают снисхождения. Всё значительно хуже.

– Как! – с порывистым жестом вскричал Фламбо и быстрее зашагал вперед. – ещё хуже?

– Ещё хуже, – как эхо, откликнулся священник.

Гилберт Кийт Честертон. Сломанная шпага

– Я не детектив. Просто хочу написать про Лилию Ильиничну. Что она была за человек…

– Человек! – воскликнул Витасик, пытаясь сварить кофе. – Да вот именно человек! Всё, таких больше не будет. Откуда тут они возьмутся… Я сам, знаете, из Выборга, приехал в универ поступать, на психфак, ну, провалился. Приятель мой, которого она от армии спасла буквально, познакомил.

Именно в ту секунду, когда Витасик повернулся к Анне, кофе сбежал. Выборжанин и глазом не моргнул, видимо, привычный к такому исходу любого своего дела.

– Она людям помогала просто так, всегда расспросит, выслушает… Вот, я вам налью что осталось, а сам уж так…

На столе, покрытом скатертью в красно-розовую клетку, стоял небольшой телевизор и на нём DVD-проигрыватель. Вещи были отчётливо новые, даже как будто светились остаточным светом другого, не Лилии Ильиничны, мира.

– Кексы будете? Я купил такие хорошенькие, маленькие…

– Виталий, а этот телевизор Лилия Ильинична когда приобрела? Недавно?

– Да где-то недели за три до… до конца.

– А я так поняла, что с деньгами у неё в последнее время было неважно?

– Совсем плохо.

– Совсем плохо. И на это «плохо» женщина покупает новый телевизор?

– Понимаю, – грустно сказал Витасик. – Ну, какие-то деньги у неё появились тогда.

– Откуда?

– Ох, боже мой… – Витасик задёргался под пристальным, спокойным взглядом Анны. – Ну, я не знаю… Приходил один человек. Толстый, чернявый, мордатый такой. По-моему, от него деньги. Точно не знаю. Артур Балиев – так его звали. Совершенно не наш человек, такой, знаете, хозяйчик.

– Артур Балиев? – охнула Анна и бросилась к сумочке. – Вот же у меня его визитка! Я с ним только что говорила на премьере! Гад какой, слова не сказал, что знал Серебринскую. Какие у неё могли быть с ним дела?

Витасик понуро моргал, один за другим поглощая хорошенькие кексы.

– Знаете, Анна Ивановна, я хочу сказать, что честные люди тоже попадают в разные непростые истории. А Лилия Ильинична была просто как младенец в джунглях. И совершенно не надо про это писать. Это самое… бросать тень.

– Тень? – изумилась Анна. – Почему тень? Какие такие тенистые проблемы мог решать хозяйчик, как выразились вы, с пенсионеркой? Что между ними могло быть общего?

– Такое общее, что все толкутся в центре города, а он хоть большой, но не безразмерный. Ладно, скажу. Фронт гражданской защиты занимал две комнаты на этаже, который отходил к этому Балиеву под магазин его музыкальный. И Лилия Ильинична писала во все инстанции, чтоб эти комнаты остались за Фронтом. А их переселяли на Гражданку. А Балиев уже вложился по-крупному в этот этаж… А у Лилии Ильиничны два зуба сломались, и к дочери не на что было ехать, и вообще…

– Оп-па, – растерянно сказала Анна.

– Он сказал, что жертвует на нужды Фронта, чтоб они переехали по-тихому и можно было что-то приобрести на новоселье. И что не надо гнать волну постоянно, что меняется время и без толку ложиться поперек дороги.

– Сколько она взяла?

– Три тысячи. Полторы отдала Фронту.

– Полторы – не отдала…

Витасик вздохнул так горестно, что поперхнулся кексом.

– Она с вами обсуждала эту историю?

Секретарь, отчаянно кашляя, кивнул.

– Сидела, вот где вы сидите, а деньги на столе лежали кучкой. Она так плакала… Понимаете, по закону была труба, ничего им не светило. Им дали эти комнаты каким-то левым распоряжением, в аренду только. И аренда эта вышла давно. Можно было только на совесть давить, на заслуги перед обществом. Она ходила по инстанциям одна практически… То есть абсолютно было нормально взять с этого мужика за беспокойство, ничего такого тут не было стыдного! Нормально! Можно было и больше взять. Чего там, я не пони маю. Они ваще оборзели, комерсы! – последнюю фразу Витасик, доселе державшийся прилично, проверещал чистым голосом улицы. Голосом, шпаны из черного «бумера».

Так ли бесхитростен был секретарь Лилии Ильиничны? – подумалось Анне.

– Она, конечно, выполнила обещание?

– Да, Фронт спокойно переехал, и она никуда больше не писала. Они там на Гражданке обои поклеили, компьютер купили.

– Она ещё говорила с вами об этом? Переживала?

– Ужасно, если по-честному.

Натёрли пятёрку на тёрке, —почему-то вспомнила Анна.

– А деньги остались после неё?

– Восемьсот баксов и рубли какие-то. Катя взяла, дочка её. Катрин Лепелье зовут. Стильная женщина и такая спокойная – как черепаха. То есть она не тормозная, нет, просто… без эмоций практически. Вроде вас.

– Первый раз слышу, что похожа на черепаху.

– Да нет, не внешне, что вы! Потому что панцирь, и вот если ползёт куда – обязательно доползёт, хоть ты что. Я очень черепах люблю. У меня дома…

– А вы следователю что-нибудь говорили про это дело?

– Да он ничего и не спрашивал. Да дело как открыли, так и закрыли – всё же чисто. Записка же была.

– А где она, кстати? Записка – у кого?

– Катя себе забрала, на память. Она обещала приехать, скоро, на сорок дней… Разрешила мне здесь жить, пока не войдет в эти… права наследства…

Детскую, толстогубую, испорченную мордашку Витасика исказила гримаса надрывной жалости к себе.

– Просто спасла меня, потому что, Анна Ивановна, вы не знаете, как трудно жить! Абсолютно не на что. Никаких средств. Все обманывают, никто не фига не платит, ботинков приличных вот не могу купить…

– Ботинок, – поправила Анна.

На лестнице Анна столкнулась с высокой, сильно накрашенной девицей, в кожаной мини-юбке и джинсовой куртке, с разноцветными волосами и огромными золотыми кольцами в ушах. Девица пахла «Опиумом», коньяком и помойкой. Что-то насторожило в ней Анну, и она проследила взглядом, куда та направляется. Восьмая квартира, точно!

– Простите, вы к Лилии Ильиничне?

– Чё?

– Вы-идёте-к-Серебринской? В квартиру восемь?

– Да тут тётка знакомая живёт.

– Не живёт. Она больше там не живёт.

Девица спустилась на полпролёта, на полпролёта поднялась Анна. Бесстыжие синие глаза, как южные звезды, в упор разглядывали Анну.

– Тётка что, переехала?

– Умерла.

– Блин, – хмыкнула девица. – Облом, значит.

– Облом, – согласилась Анна. – А вы давно знакомы?

– Ты чё, ментовка? Чё, пришили тётку? Давно?

– Я не ментовка, просто знакомая. А Лилия Ильинична покончила с собой.

– Блин, дура старая, – проворчала девица и пошла вниз, стуча каблуками. К джинсовым курткам такие девушки обожают надевать вечерние туфли и золото.

– Простите! – крикнула Анна вслед. – Можно вас на пару слов? Как вас зовут?

Тук-тук, молчание. Анна выбежала на улицу и догнала резвую девицу.

– Мы не могли бы поговорить? Я собираюсь поужинать, не составите компанию?

Девица окинула Анну оценивающим взглядом.

– Ты чё, грешница?

– Не знаю. Может быть… – засмеялась Анна.

О чём её спрашивали, она поняла только в кафе, где Анжелика (так звали девицу, по её словам) стала вести себя, как ведут подцепленные мужиками па улице или в поезде дешёвки – клянчить дорогую выпивку и навороченные яства с какой-то заунывной, попрошайничьей жадностью, курить, подкрашиваться и издавать звуки, смысла которых Анна большей частью не могла понять. Красивое от природы существо было плотно закутано в тошнотворный кокон своих пакостных привычек и овеваемо смрадными вихрями безвозвратного падения.

«Обширна и умилительна русская традиция непременного сочувствия падшим созданиям, – думала Анна, – но не было ли чего-то истинного в том ужасе, в той жестокой брезгливости, с которыми женщины когда-то отшвыривали от себя соблазн падения и его носительниц? И теперь, когда и понятия-то такого – падение – не существует, а просто каждый распоряжается своим телом в личном интимном дизайне, теперь как раз и стало очевидным, что оно есть! Образ женщины осквернён вдрызг, всё безнадежно, – подумала Анна, – мы потеряли чистоту и утратили цену. Мы больше ничего не стоим. Мы просто дырки. Какая противная тварь…»

Между тем поведение Анжелики было довольно разумно. Канюча дорогие блюда и напитки, она проверяла возможного клиента на состоятельность, попутно выясняя, щедр он или прижимист, раздражителен или покладист, на что готов, чего потребует в итоге и какова вероятная прибыль. Обычно тётки были добрее козлов, но это тоже – как нарвёшься.

– Да я в клубе работала, фициянткой… – фыркнула она в ответ на вопрос Анны. – Ноги опухли бегать. Там одни козлы… Сейчас так, прикидываю, чем заняться. А ты на своей квартире живёшь или как?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4