Я слушал его с тем ироническим и почти смущенным удивлением, которое всегда вызывает чужая любовь. Между тем он был прав, считая партию выигранной: неделю спустя г-жа Треливан стала его любовницей. Он провел решающие операции с большим искусством, готовясь к каждому свиданию, заранее выверяя свои поступки и слова. Его успех ознаменовал победу почти научной любовной стратегии.
По расхожим представлениям обладание знаменует конец любви-страсти; случай с Лекадье, напротив, доказывает, что оно может стать ее началом. Ведь эта женщина подарила ему почти все, что с юных лет рисовалось ему картиной счастливой любви.
Некоторые его представления о любви всегда меня удивляли - мне они были абсолютно чужды. Ему было необходимо:
1. Чувствовать, что любовница в каком-то отношении выше его, приносит ему что-то в жертву: социальное положение, богатство.
2. Он желал, чтобы она была целомудренной и привносила в наслаждение сдержанность, которую бы ему, Лекадье, приходилось побеждать. Думаю, что тщеславие было в нем сильнее чувственности.
И Тереза Треливан почти в точности воплощала тот тип женщин, который он мне так часто описывал. Его восхищал ее дом, элегантная комната, где они встречались с помощью сообщницы-подруги, ее наряды и экипажи. Он испытал особенную радость, укрепившую его чувства, когда она призналась, как долго робела перед ним.
- Тебе это не кажется необыкновенным? - спрашивал он меня. - Думаешь, что тебя презирают, что ты для нее пустое место, находишь тысячу убедительнейших причин ее высокомерию. И вдруг, проникнув за кулисы, узнаешь, что она переживала все те же страхи. Помнишь, я говорил тебе: "Уже три урока она не приходит, я наверняка ей наскучил". А она тогда думала (она мне призналась): "Мое присутствие раздражает его, я лучше пропущу урока три". Полностью проникнуть в душу человека, который казался тебе враждебным, - в этом, дружище, и заключается для меня главное наслаждение любви. Наступает полный покой, сладостное отдохновение самолюбия. Мне кажется, Рено, что я влюбляюсь в нее.
Я, человек по натуре сдержанный, не забыл наш разговор со стариной Лефором.
- Но умна ли она? - спросил я.
- Умна? - взвился он. - Ум - понятие растяжимое. Разве мало в Школе математиков (Лефевр, к примеру), которых специалисты считают гениями, а мы с тобой - дураками. Если я начну объяснять Терезе философию Спинозы (а я пробовал), конечно, ей скоро станет скучно, как бы внимательно и терпеливо она ни слушала. И напротив, во многих вопросах она удивляет и превосходит меня. Она знает истинную жизнь определенных слоев французского общества конца нынешнего, XIX века лучше, чем ты, и я, и Ренан. Я могу часами слушать ее рассказы о политических деятелях, о свете, о влиянии женщин.
Все последующие месяцы, когда эти темы всплывали в разговоре, г-жа Треливан с бесконечной предупредительностью старалась удовлетворить любопытство моего друга. Лекадье стоило только сказать: "Хотелось бы мне как-нибудь увидеть Жюля Ферри. Констан, должно быть, прелюбопытный человек... А вы знакомы с Морисом Барресом?" - как она обещала устроить встречу. Она стала ценить бесчисленные знакомства Треливана, которые раньше тяготили и раздражали ее. Она с наслаждением использовала ради своего юного возлюбленного влияние мужа.
- Но что же Треливан? - изредка спрашивал я Лекадье, когда он рассказывал мне об этих вечерах. - Не может ведь он не замечать, каково твое положение в доме?
Лекадье впадал в задумчивость.
- Да, - говорил он, - это довольно странно.
- Скажем, вы встречаетесь иногда у нее?
- Почти нет, - из-за детей, из-за прислуги, но что до Треливана, то его никогда не бывает дома между тремя и семью. Что удивительно, она двадцать раз просила у него пропуска, приглашения в Палату депутатов, в Сенат, и он всегда вежливо, даже любезно давал их, не прося никаких объяснений. Когда я обедаю у них, он обращается со мной с подчеркнутым уважением. Он представляет меня: "Юный студент Нормальной школы, очень талантлив..." Мне кажется, что он проникся ко мне расположением.
Из-за этой новой жизни Лекадье совсем забросил учебу. Наш директор, завороженный могущественным именем Треливана, перестал следить за его отлучками, но преподаватели жаловались. Он был слишком способным, чтобы завалить конкурсные экзамены, но он сдавал позиции. Я говорил ему об этом, он только смеялся. Штудировать тридцать - сорок трудных авторов казалось ему теперь занятием бессмысленным, недостойным его.
- Конкурс на должность преподавателя лицея, - говорил он, - ну выдержу я его, раз уж взялся, но что за скучища! Неужто тебе интересно смотреть на нити, заставляющие двигаться старых университетских марионеток? Меня это немного забавляет - я вообще люблю перебирать нити, но все же, глупость против глупости, лучше подвизаться в другом балагане, где зрителей побольше. В этом мире, таков как он есть, могущество обратно пропорционально затраченным усилиям. Самую счастливую жизнь современное общество дарует самому бесполезному. Хороший оратор, остроумный человек завоюет салоны, женщин и даже любовь народа. Помнишь слова Лабрюйера: "Знатность ставит человека в выгодное положение, она позволяет выиграть тридцать лет". Сегодня быть знатным значит быть в милости у нескольких людей: министров, лидеров партий, высших чиновников, более могущественных, чем в свое время Людовик XIV или Наполеон.
- Так что же? Ты ударишься в политику?
- Зачем? Я не строю никаких определенных планов. Я начеку, я ухвачусь за первую же возможность. Есть тысячи путей вне политики, столь же "чудодейственных", но безопасных. Политик обязан снискать расположение народа - дело тяжелое и темное. Я хочу снискать расположение политиков это намного легче, да и приятней. Многие из них образованные люди: Треливан рассуждает об Аристофане интересней, чем наши преподаватели, и с тем знанием жизни, которого они лишены. Ты даже представить не можешь его откровенный цинизм, его великолепное бесстыдство.
После этого мои хвалы месту провинциального учителя, четырем часам нагрузки, свободному времени для размышлений должны были казаться ему просто жалкими.
Тогда же я узнал от одного из наших соучеников, чей отец бывал у Треливанов, что Лекадье нравился там отнюдь не всем. Он не умел скрывать, что чувствовал себя равным великим мира сего. Его макиавеллизм бил в глаза. Странное впечатление производил этот юноша, не отходивший от хозяйки дома, слишком грузный для своих лет, строивший из себя Дантона. Чувствовалось, что он одновременно робеет и злится из-за этого, что он силен, но слишком высокого мнения о своей силе. "Что это за Калибан, говорящий как Просперо?" - спросил как-то Леметр.
Другой неприятной стороной всех этих событий было то, что теперь Лекадье постоянно нуждался в деньгах. Одежда многое решала на его новом поприще, и этот могучий ум доходил в сем пункте до ребячества. Однажды он мне три вечера подряд рассказывал о белом двубортном жилете, в котором щеголял юный начальник канцелярии. На улице он останавливался перед обувными магазинами и подолгу изучал фасоны. Потом, заметив мое неодобрительное молчание:
- Давай, выкладывай, - говорил он. - У меня достанет аргументов на все твои возражения.
Комнаты учеников в Нормальной школе напоминают ложи, разделенные занавесями и расположенные вдоль коридора. Моя была справа от Лекадье, слева спал Андре Клейн, ныне депутат от Ланд.
За несколько недель до конкурсного экзамена я проснулся от непонятного шума и, сев на постели, явственно услышал рыдания. Я поднялся, а в коридоре Клейн, вскочив как по тревоге, уже подслушивал перед комнатой Лекадье, прильнув ухом к занавеси. Оттуда-то и доносились стенания.
Я не видел моего друга с самого утра, но мы так привыкли к его отлучкам, что столь долгое отсутствие никого не беспокоило.
Клейн кивнул на занавесь, советуясь со мной, и распахнул ее. Лекадье, зареванный, распластался в одежде на постели. Вспомните, что я рассказывал о силе его характера, о нашем преклонении перед ним, и вы поймете наше удивление.
- Что с тобой? - спросил я. - Лекадье! Ответь... Что с тобой?
- Оставь меня в покое... Я уезжаю.
- Уезжаешь? Что за бредни?
- Это не бредни, я должен уехать.
- Ты с ума сошел? Тебя исключили?
- Нет... Я обещал уехать.
Он покачал головой и вновь рухнул на постель.
- Не смеши людей, Лекадье, - произнес Клейн.
Тот резко приподнялся.
- Ну ладно, - сказал я, - что там у тебя стряслось? Клейн, уйди, а?
Мы остались одни. Лекадье уже взял себя в руки. Он встал, подошел к зеркалу, пригладил волосы, поправил галстук и сел опять напротив меня.
И тогда, увидев его вблизи, я поразился, как сильно исказились черты лица. Глаза его казались потухшими. Я почувствовал, что в этом прекрасном механизме сломалась какая-то важная деталь.
- Госпожа Треливан? - спросил я.
Я испугался, что она умерла.
- Да, - вздохнул он. - Не нервничай, я тебе все объясню. Итак, сегодня, после урока, Треливан через камердинера попросил меня зайти к нему в кабинет. Он работал. Он вежливо поздоровался, дописал абзац и без лишних слов протянул мне два моих письма (я по глупости писал не только чувствительные письма, но и чересчур откровенные, в которых оправдаться никак не мог). Я что-то пролепетал, наверняка какие-то бессвязные фразы. Я не был к этому готов, я жил, как ты знаешь, с ощущением полной безопасности. Он-то был совершенно спокоен, а я чувствовал себя подсудимым.
Когда я замолчал, он стряхнул пепел с сигареты (о, эта пауза, Рено... несмотря ни на что, я восхитился им - он великий актер) и начал говорить о "нашем" положении - с удивительной беспристрастностью, хладнокровием, ясностью суждений. Мне трудно даже пересказать его речь. Все казалось таким убедительным, очевидным. Он говорил мне: "Вы любите мою жену, вы пишете ей об этом. И она вас любит - искренне и глубоко, как мне кажется. Вы знаете, разумеется, чем была наша супружеская жизнь? Я не виню ни вас, ни ее. Напротив, у меня сейчас тоже есть причины желать свободы, я не собираюсь препятствовать вашему счастью Дети? У нас, как вы знаете, только мальчики, я помещу их интернами в лицей. Каникулы? Можно все уладить вежливо, по-хорошему. Ребята нисколько не будут страдать, напротив. Средства к существованию? У Терезы есть небольшое состояние, вы будете зарабатывать на жизнь... Я вижу только одно препятствие, или, вернее, затруднение: я государственный деятель, и мой развод наделает шуму. Чтобы свести скандал к минимуму, мне нужна ваша помощь. Я предлагаю вам честный, почетный выход. Мне не хочется, чтобы жена, оставшись в Париже во время процесса, невольно давала пищу сплетникам. Я прошу вас уехать и увезти ее. Я предупрежу вашего директора, найду вам должность преподавателя в провинциальном коллеже. - Но я еще не прошел конкурсный экзамен, возразил я. - Ну и что? Это не обязательно. Не беспокойтесь, я пользуюсь достаточным влиянием в министерстве, чтобы назначить преподавателя в шестой класс. Кроме того, ничто не мешает вам продолжать готовиться к конкурсу и пройти его в следующем году. Тогда я смогу найти вам место получше. Только не думайте, что я собираюсь вас преследовать... Напротив, вы попали в тяжелое, затруднительное положение, я знаю это, друг мой, я сочувствую вам, я помню о вас, я пекусь о ваших интересах как о своих; если вы примете мои условия, я помогу вам выкарабкаться... Если вы откажетесь, я буду вынужден действовать законным путем".
- Что это значит, законным путем? Что он может тебе сделать?
- О! все... возбудить процесс о супружеской измене.
- Что за глупость! Шестнадцать франков штрафа? Он выставит себя на посмешище.
- Да, но такой человек, как он, может погубить всякую карьеру. Сопротивляться было бы безумием, тогда как уступить... кто знает?
- И ты согласился?
- Через неделю я уезжаю вместе с ней в коллеж в Люксей.
- А что она?
- Ах, - произнес Лекадье, - она была великолепна. Я провел у нее весь вечер. Я спросил ее: "Вас не пугает провинциальная жизнь, пошлость, скука?" Она ответила: "Я уезжаю с вами; я слышала только это".
Тогда я понял, почему Лекадье так легко уступил: его пьянила возможность открыто жить со своей любовницей.
В то время я был, как и он, слишком молод, и эта театральная развязка показалась столь драматичной, что я примирился с ее фатальной неизбежностью, даже не пытаясь спорить. Позднее, лучше узнав людей, я поразмыслил над этими событиями и понял, что Треливан ловко воспользовался неопытностью мальчишки, чтобы с наименьшим ущербом устроить собственные дела. Он давно мечтал избавиться от постылой жены. Впоследствии выяснилось, что он уже тогда решил жениться на м-ль Марсе. Он знал о первом любовнике, но не решился пойти на скандал, который из-за необходимости поддерживать с коллегой деловые отношения мог бы сильно усложнить политическую жизнь. Государственная деятельность научила его смирять себя, и он стал подкарауливать благоприятную возможность. Лучшей нельзя было и желать: подросток подавлен его авторитетом, жена надолго удаляется из Парижа, если решит последовать за любовником (а это было весьма вероятно, поскольку он молод, и она его любила). Общественное волнение успокаивается из-за исчезновения главных действующих лиц. Он увидел, что дело верное, и выиграл его без труда.
Через две недели Лекадье исчез из нашей жизни. От него изредка приходили письма, но на конкурсный экзамен он не явился ни в этом, ни в следующем году. Волны, поднятые этим падением, разошлись, улеглись. Пригласительный билет уведомил меня о его свадьбе с г-жой Треливан. От приятелей я узнал, что конкурс он выдержал, от генерального инспектора что он назначен в лицей в Б., весьма престижное место, "благодаря своим связям". Потом я покинул институт и забыл Лекадье.
В прошлом году, попав проездом в Б., я зашел из любопытства в лицей, расположенный в старинном аббатстве, одном из красивейших во Франции, и осведомился у привратника о Лекадье. Привратник, человек суетливый и напыщенный, вынужденный вести табели опоздавших и оставленных после уроков, пропитался атмосферой науки и стал изрядным педантом.
- Господин Лекадье? - переспросил он. - Г-н Лекадье вот уже двадцать лет как принадлежит к числу преподавателей лицея, и все мы надеемся, что он останется здесь до пенсии. Впрочем, если вы желаете его видеть, вы можете пройти через парадный двор и спуститься по левой лестнице во двор для младших классов. Скорее всего он там - беседует с надзирательницей.
- Как? Разве лицей не закрыт на каникулы?
- Разумеется, но мадемуазель Септим взялась присматривать днем за детьми, чьи семьи живут в нашем городе. Г-н директор дал свое согласие, и г-н Лекадье приходит составить ей компанию.
- Ну и ну! Но ведь Лекадье женат, не так ли?
- Он был женат, сударь, - трагическим тоном произнес привратник, и в голосе его прозвучал упрек. - Г-жу Лекадье схоронили в прошлом году, перед днем Карла Великого.
"А и вправду, - подумал я, - ей уже, наверное, было около семидесяти... Странная, должно быть, жизнь была у этой пары".
Я решил уточнить:
- Ведь она намного старше его, не так ли?
- Сударь, - ответил он, - это самое удивительное, что я только видел в лицее. Г-жа Лекадье постарела в один миг. Когда они приехали сюда, это была, я не преувеличиваю, юная девушка... белокурая, румяная, хорошо одетая... и гордая. Вы, верно, знаете, кто она такая?
- Да, да, знаю.
- Ну, естественно. Когда жена премьер-министра оказывается в провинциальном лицее, то, сами понимаете... Мы вначале смущались ее. Живем мы здесь дружно. Г-н директор все время повторяет: "Я хочу, чтобы мой лицей был одной большой семьей". Зайдя в класс, он обязательно спросит у учителя: "Господин Лекадье (или г-н Небу, или г-н Лекаплен), как поживает ваша женушка?" Но поначалу, как я вам сказал, она ни с кем не хотела знаться, никому не наносила визиты - даже ответные. Многие злились на мужа, и это понятно. К счастью, г-н Лекадье весьма галантен и все трудности улаживал с нашими дамами. Он умеет нравиться. Теперь, когда он читает в городе лекцию, собирается вся аристократия, приходят нотариусы, промышленники, префект, все-все... Постепенно все уладилось. Да и супруга его переменилась; последние годы г-жа Лекадье была так проста, общительна, так любезна. Но она стала старой, совсем старой.
- Правда? - сказал я. - С вашего позволения я пойду его поищу.
Я пересек парадный двор. Это был старинный монастырь XV века, немного изуродованный обилием окон, в которых виднелись рассохшиеся лавки и столы. Слева горбатая крытая лестница вела вниз, во двор поменьше, окруженный чахлыми деревьями. У подножия ее стояли двое: мужчина, спиной ко мне, и женщина с костлявым лицом и жирными волосами, чью клетчатую фланелевую блузку вздымал старомодный корсет. Эта пара, по-видимому, вела оживленную беседу. Сводчатый спуск, как слуховая труба, донес голос, заставивший меня необыкновенно ясно вспомнить лестничную площадку дортуара Нормальной школы. И я услышал:
- Да, Корнель величественный, но Расин нежнее, тоньше. Лабрюйер очень верно сказал, что один рисует людей такими, как они есть, другой же...
Так странно и так горько было мне слышать подобные пошлости, обращенные к подобной собеседнице, считать, что произносит их человек, которому я поверял свои первые думы и который в юности так сильно на меня повлиял, что я стремительно шагнул под своды, дабы лучше рассмотреть говорившего, с тайной надеждой, что ошибся. Он обернулся, и я с удивлением увидел седеющую бороду, лысый череп. Но это был Лекадье. Он меня тоже тотчас узнал, и на лице его промелькнула тень досады и даже боли, быстро сменившаяся ласковой улыбкой, чуть-чуть смущенной и неловкой.
Взволнованный, я не хотел вспоминать прошлое при этой угрюмой надзирательнице и быстро пригласил друга вместе пообедать. Он назвал ресторан, где мы и договорились встретиться в полдень.
Перед лицеем в Б. есть маленькая площадь, усаженная каштанами; я просидел там довольно долго. "От чего зависит, - спрашивал я себя, успешно или неудачно сложится жизнь? Вот Лекадье, рожденный быть великим человеком, год из года переводит все те же отрывки с очередными поколениями школьников из Турени и проводит каникулы, педантично ухаживая за нелепой уродиной, тогда как Клейн, человек умный, но все же не гениальный, осуществляет юношеские мечты Лекадье Почему все так? Надо, подумал я, - попросить Клейна перевести Лекадье в Париж".
По дороге к Сент-Этьен де Б., красивой церкви в романском стиле, которую мне хотелось вновь увидеть, я пытался понять причины такой деградации. Сразу Лекадье измениться не мог. Это был тот же человек, тот же ум. Что же произошло? Треливан, должно быть, безжалостно держал их в провинции. Он выполнил свои обещания, обеспечил быстрое продвижение по службе, но закрыл им дорогу в Париж. На некоторых провинция действует исключительно благотворно. Я сам нашел в ней свое счастье. Когда-то давно в Руане меня учили преподаватели, которым провинциальная жизнь подарила удивительную ясность ума, безупречный вкус, избавленный от модных заблуждений. Но таким, как Лекадье, нужен Париж. В изгнании желание первенствовать заставило его довольствоваться мнимыми успехами. Остаться умным человеком в Б. - страшное испытание для человеческой натуры. Заняться политикой? Очень трудно, если ты не местный уроженец. В любом случае это дело долгое; здесь действуют наследственные права, выслуга лет, особая иерархия. А при его характере, он, наверное, быстро пал духом. И потом, если человек один, он может бежать, работать, а у Лекадье была жена на руках. После первых месяцев счастья она, должно быть, пожалела о своей светской жизни. Она понемногу стала сдавать... Потом постарела... Он мужчина темпераментный. Юные девушки, уроки литературы... Г-жа Треливан начала ревновать. Жизнь превратилась в череду глупых изнурительных сцен... Потом болезнь, желание забыться, да к тому же привыкание, поразительная приспосабливаемость честолюбия, счастье удовлетворенного тщеславия, которое показалось бы смешным в двадцать лет (муниципальный совет, ухаживание за надзирательницей). И все-таки мой Лекадье, юный гений, не мог исчезнуть совершенно: должны же были остаться в нем следы былых задатков; вероятно, они погребены, но до них можно докопаться, высвободить их...
Когда я, осмотрев собор, вошел в ресторан, Лекадье уже был там и вел с хозяйкой, низенькой толстухой в черных завитушках, шутливую ученую беседу, от которой мне сразу стало тошно. Я поспешил увлечь его за стол.
Знаете, как беспокойно болтливы люди, боящиеся неприятного разговора? Едва только беседа приближается к "запретным" темам, наигранное оживление выдает их тревогу. Их фразы снуют, как пустые поезда, которые командование пускает на опасных участках фронта, чтобы предотвратить возможное наступление противника. Весь обед мой Лекадье, упиваясь собственным красноречием - легковесным, водянистым, банальным до абсурда, - болтал без умолку: о городе Б., о своем коллеже, о погоде, о муниципальных выборах, об интригах преподавательниц.
- Есть тут, старина, в десятом приготовительном одна учительница...
Ну, а меня интересовало только одно - как угасло это великое честолюбие, как сломалась эта железная воля, какой была его внутренняя жизнь с того дня, как он покинул Школу. Но всякий раз, как я подводил его к этим темам, он начинал темнить, извергая потоки пустых, путаных слов. Я вновь увидел эти "потухшие" глаза, поразившие меня в тот вечер, когда Треливан раскрыл его интрижку.
Когда подали сыр, я, разозлившись, отбросил все приличия и, глядя на него в упор, грубо спросил: "Что за игру ты затеял, Лекадье? Ведь ты был умен. Почему ты изъясняешься как сборник избранных мест? Почему ты боишься меня? И себя?"
Он чуть покраснел. Огонь страсти, быть может, гнева вспыхнул в его глазах, и на несколько мгновений я обрел моего Лекадье, моего Жюльена Сореля, моего юного Растиньяка. Но тут же привычная маска опустилась на широкое бородатое лицо, и он произнес с улыбкой:
- Что? Умен? Что ты хочешь этим сказать? Ты всегда был странным.
Потом он заговорил о директоре коллежа; Бальзак прикончил своего почитателя.