Поль Ди вздохнул и перевернулся на другой бок. Сэти воспользовалась этим и тоже повернулась. Глядя на спину Поля Ди, она вспомнила кукурузные стебли, что сломались и согнулись над спиной Халле, и пальцы свои, которые цеплялись за все, что попадалось, и наконец вцепились в початки, обрывая листовую оболочку и шелковистые нити.
Как струился под пальцами шелк! Как сочны початки!
Ревнивое возбуждение наблюдавших мужчин еще возросло благодаря пиршеству, которое они устроили в ту ночь из молодых початков, сорванных с тех самых поломанных стеблей. Мистер Гарнер был уверен потом, что на поле побывали еноты. Поль Эф свои початки хотел поджарить; Поль Эй – сварить, и теперь Поль Ди уже не мог вспомнить, как же они все-таки приготовили эту кукурузу, которая еще и молочной-то зрелости не достигла. Но вот что он помнил отчетливо: как они осторожно очищали початки от шелковистых волосков, стараясь не повредить ногтями ни одного зернышка.
Треск листьев, спеленавших початок, сам этот звук всегда казался ей криком боли.
Но стоило содрать первый листок, как все остальные снимались легко, и обнаженные, беззащитные теперь зернышки представали перед глазами ряд за рядом. Как струился под пальцами шелк! Как напоены соком освобожденные из зеленой темницы зерна!
И не важно, что перепачкан весь рот и пальцы; разве можно принимать это в расчет, когда испытываешь столь простую и сильную радость!
Как струился под пальцами шелк! Какая покорность, и нега, и воля!
* * *
Все «секреты» у Денвер были душистые. Все свои драгоценности она перекладывала дикой вероникой, пока не открыла для себя такую замечательную вещь, как одеколон. Первый флакон ей подарили, второй она стащила у матери и спрятала в зарослях букса, а зимой одеколон замерз и флакон треснул. Это было в тот год, когда зима явилась второпях: как-то вечером, сразу после ужина заглянула к ним да и задержалась на целых восемь месяцев. Это были военные годы, и мисс Бодуин, та добрая белая женщина, принесла им подарки на Рождество – одеколон им с матерью, апельсины мальчикам, а Бэби Сагз – отличную шерстяную шаль. Говоря о Войне, где столько людей умирает, она казалась удивительно счастливой – лицо ее пылало, и хотя голос у нее был низкий, почти мужской, она благоухала так, словно в комнате было полным– полно цветов, – восторг, связанный с этим ароматом, Денвер потом испытывала в полном одиночестве в зарослях букса. За домом номер 124 был небольшой лужок, а дальше начинался лес. В лесу протекал ручей, и на ближнем краю леса, между лугом и ручьем, среди огромных дубовых пней, росли пять буксовых кустов, образовавших пышную куртину; поднявшись над землей фута на четыре, кусты начали тянуться друг к другу, и получилось нечто вроде округлой беседки футов семи в высоту, с толстыми зелеными стенами из шепчущихся листьев.
Низко пригнувшись, Денвер ныряла в густую зелень, а внутри этой комнатки могла даже выпрямиться в полный рост, окруженная изумрудным светом.
Все это началось, еще когда она маленькой девочкой играла здесь в обыкновенные игры, но потом ее желания изменились, изменилась и сама игра. Здесь было тихо, никто сюда не заходил, и никто не знал об этом месте, разве что кролики заглядывали, но сразу пугались запаха одеколона и убегали. Сперва Денвер просто играла здесь (тишина в зеленой комнатке была какой-то удивительно спокойной), потом это превратилось в убежище (здесь она забывала о страхе, владевшем ее братьями), и вскоре эта естественная беседка стала для нее самым любимым местом, где она спасалась от горестей горького мира и давала волю воображению, рождавшему и утолявшему жажду, и этим Денвер жила, ибо беспросветное одиночество выматывало ее, иссушало душу. Да, именно так иссушало душу. Под защитой зеленых листвяных стен она чувствовала себя взрослой и умной, и спасение было совсем близко, стоило только пожелать.
Однажды она полуодетая сидела в своей лесной комнатке – это было осенью, задолго до того, как Поль Ди переехал к ним и стал жить с ее матерью, – и ей вдруг стало холодно: повеял какой-то странный ветер, пахнувший духами. Она быстро оделась, вылезла, пригнувшись, из своего зеленого убежища, выпрямилась, да так и застыла под падавшими с небес снежинками: этот мелкий колючий снежок словно пришел из воспоминаний матери о том, как она родила Денвер – в жалкой дырявой лодчонке с помощью белой девушки, в честь которой Денвер и получила свое имя.
Дрожа, Денвер подошла к дому и взглянула на него с осторожностью – для нее он был живым существом. Существом, способным плакать, вздыхать, дрожать и страдать нервными припадками. Походка и взгляд Денвер были робкими, как у ребенка, который неуверенно подходит к болезненному и праздному родственнику, зависимому, но гордому. Дом был окован тьмой, приоткрыта была лишь одна нагрудная пластина – неярко светилось окно комнаты Бэби Сагз. Денвер заглянула туда и увидела, что мать молится, стоя на коленях. В этом не было ничего необычного. Необычным было другое (даже для девочки, что всю свою жизнь прожила в доме, где хозяйничают духи умерших): рядом с матерью и тоже на коленях стояло белое платье, рукавом обнимая ее за талию. Нежность этого объятия тут же заставила Денвер вспомнить обстоятельства ее появления на свет – нежность и мелкие, колючие снежинки, что сыпались на нее с небес, словно лепестки цветов. Белое платье и мать казались двумя взрослыми женщинами-подругами – и одна из них (платье) поддерживала другую. А волшебство ее, Денвер, рождения – настоящее чудо, – как и ее собственное имя, подтверждало, что такая дружба возможна.
Она легко погрузилась в историю, рассказанную ей бесчисленное число раз, и давно знакомые картины разворачивались перед нею, пока она брела по тропке от освещенного окна к двери. В доме была только одна дверь, и Денвер, чтобы добраться до нее, нужно было обойти весь дом кругом и зайти с фасада, то есть пройти мимо теплой кладовки, мимо холодной, мимо уборной, мимо сарая – в общем, обойти весь двор и только потом подняться на крыльцо. А чтоб добраться до того места в знакомой истории, которое Денвер любила больше всего, ей пришлось повернуть вспять: услышать птиц в густом лесу, шорох листьев под ногами, увидеть, как ее мать пробирается через пустынные, безлюдные холмы. Как она идет на своих истерзанных ногах, истерзанных до того, что и ступить-то уже невозможно. Они настолько распухли, что Сэти не могла различить, где у нее свод стопы или щиколотка. Ноги или, точнее, бесформенные подпорки оканчивались толстыми, мясистыми лепешками, в которых чуть вырисовывались пять ногтей на пяти пальцах. Но она не могла, она ни за что не должна была останавливаться, потому что, если останавливалась, маленькая антилопа у нее внутри тут же начинала бодаться и пинать ее чрево своими нетерпеливыми копытцами. Когда она шла, антилопа вроде бы успокаивалась и начинала мирно щипать траву – вот Сэти и не жалела своих несчастных ног, которым на шестом месяце беременности лучше было бы стоять спокойно. Возле закипающего на плите чайника, или у маслобойки, или у таза с бельем, или у гладильной доски. Молоко, липкое и прокисшее, пропитавшее платье у нее на груди, привлекало внимание всех летучих тварей, от москитов до саранчи. К тому времени, как Сэти добралась до подножия этого холма, она перестала даже отгонять их. Боль у нее в голове, сперва похожая на отдаленные удары колокола, превратилась в сплошной гул, плотным шлемом охвативший голову и отдававшийся в ушах. Вдруг она споткнулась и куда-то провалилась. Все тело ее, казалось, было мертво, кроме переполненных молоком грудей и маленькой антилопы внутри. Наконец она поняла, что все– таки упала и лежит на земле – острые стебельки дикого лука царапали ее висок и щеку. И хотя от ее жизни зависела жизнь ее детей, она говорила Денвер, что подумала тогда. «Что ж, вот и хорошо, по крайней мере не нужно больше делать ни шагу». Эта мысль лишь мелькнула и тут же пропала, а может, и не возникала вовсе. Сэти ждала, когда маленькая антилопа у нее внутри снова начнет протестовать. Странно, и почему она все время представляла себе антилопу? Сэти никогда ни одной антилопы не видела. Может, это воспоминание о той, давнишней ее жизни, что была до Милого Дома, о детстве, о тех местах, где она родилась (то ли в Каролине, то ли в Луизиане)? Хорошо она помнила только песню и танец. Даже собственную мать она помнила хуже. Мать показала ей старшая девочка, которой было уже восемь и она присматривала за младшими ребятишками: показала на одну из множества женских спин, движущихся над залитым водой полем. Сэти терпеливо ждала, когда эта спина доберется до конца ряда и выпрямится. И увидела: на ее матери была фетровая шляпа, а у всех остальных соломенные – существенное отличие в этом мире тихо переговаривавшихся, вечно согнутых женщин, каждую из которых звали «Мам».
– Сэ-ти!
– Да, мам?
– Не оставляй ребенка одного.
– Хорошо, мам.
– Сэ-ти!
– Что, мам?
– Принеси щепок для растопки.
– Хорошо, мам.
Ох! Но когда они пели… И, ох, когда они танцевали!.. Порой они танцевали тот самый танец антилопы. Мужчины вместе с женщинами, одна из которых точно была ее «мам». Они меняли свое обличье и превращались в кого– то иного. В своевольных, ничем не связанных диких животных, чьи копытца чувствовали ритм ее сердца лучше, чем она сама. Как и эта антилопа в ее животе.
«Наверное, матери этого ребенка так и суждено умереть в зарослях дикого лука на проклятом левом берегу Огайо». Вот что тогда было у нее на уме; она так и сказала Денвер. В точности так И ее это вовсе не пугало, особенно если учесть, что тогда ей больше не нужно было бы делать ни шагу. Однако, представив себе, как она лежит здесь мертвая, а маленькая антилопа еще живет – сколько она сможет прожить? час? день? сутки? – в ее безжизненном теле, она так ужаснулась, что громко застонала, и этот стон заставил человека, бредущего по тропе шагах в десяти от нее, остановиться и прислушаться. Сэти не слышала самих шагов, но вдруг почувствовала, что кто– то остановился неподалеку, а потом почувствовала запах волос. И услышала голос, который спрашивал: «Кто здесь?» Так Все ясно. Ее обнаружил какой-то белый мальчишка. У него тоже, как и у тех, хищные зубы и мерзкие желания. Даже теперь, среди холмов и сосен, почти достигнув великой реки Огайо, всей душой стремясь к своим трем малышам, один из которых может умереть с голоду, не дождавшись молока, которое она несет, после того, как пропал ее муж, после того, как у нее украли молоко, а спину превратили в чудовищное месиво, после того, как осиротили ее детей, – даже после всего этого легкой смертью она не умрет. О нет!
Она рассказывала Денвер, что вдруг нечто вошло в нее прямо из земли – страшно холодное, но живое – как будто челюсти заходили внутри. «Ледяные челюсти», – говорила она. И вдруг ей захотелось увидеть глаза того белого мальчишки, захотелось вырвать их зубами, прокусить ему щеку.
– Я вдруг почувствовала нестерпимый голод, – рассказывала она Денвер. – Ужасно! Мне ужасно хотелось впиться в его глаза. Ждать я не могла.
И она, приподнявшись на локте, немного проползла – подтягиваясь и раз, и другой, и третий, и четвертый – навстречу тому молодому голосу, который все спрашивал:
– Эй, кто это там, а?
«Подойди да посмотри, – думала Сэти. – И это будет последнее, что ты увидишь». Сперва появились чьи-то ноги, и она решила: что ж, видно, придется так выполнять волю Твою, Господи, – сейчас я эти ноги отгрызу.
– Теперь-то я смеюсь, – говорила Сэти дочери, – а я ведь действительно так думала. Я просто не успела. Но мне ужасно хотелось сделать это. Я была как змея. Ничего, кроме собственных челюстей и голода, не чувствовала.
Но это был вовсе не мальчишка. А белая девушка. Жуть какая оборванная, нечесаная – видно, из самых что ни на есть разбедняцких бедняков. И она сказала:
– Ой, гляди-ка, черномазая! Вот это да! В жизни не поверила б!
И дальше следовала та часть истории, которую Денвер любила больше всего.
Девушку звали Эми, и вот уж кому действительно нужны были крепкий бульон и побольше мяса. Руки у нее были узловатые и тонкие, как стебли сахарного тростника, а на голове – такая копна волос, что хватило бы на пятерых. Взгляд какой-то медлительный. Она вообще на все смотрела подолгу. Уставится – и смотрит. Зато говорила ужасно много и быстро, даже непонятно, как она успевала дышать. А руки-тростинки оказались удивительно крепкими, прямо железными.
– Ну, знаешь, ни разу в жизни не видела более испуганного лица! Чего это ты? И что здесь, в темноте, делаешь?
Распластавшись на траве, как змея, – ей все казалось, что она теперь стала змеей, – Сэти открыла было рот, но вместо ядовитого зуба и раздвоенного языка на свет явилась истина.
– Я убежала, – сказала Сэти. Это были первые слова, произнесенные ею за целый день, и она выговорила их с трудом, так сильно распух и болел язык – С такими ногами? Ах ты господи! – Девушка присела на корточки и уставилась на распухшие ступни Сэти. – У тебя, случайно, ничего нету поесть, а?
– Нет. – Сэти заворочалась, пытаясь сесть, но не смогла.
– Смерть как есть хочется. – Девчонка пошарила глазами вокруг, ища в траве что-нибудь съедобное. – Я думала, здесь черника растет. В соснах ее много. Я только поэтому сюда и поднялась. Вот уж не ожидала, что какую-то негритянку здесь найду. А впрочем, если черника и была, так ее давно птицы склевали. А ты чернику любишь?
– Я беременна, мисс. Эми посмотрела на нее:
– Так это тебе, наверно, потому есть и не хочется, да? Что ж, мне-то непременно нужно хоть что-нибудь проглотить.
Она пригладила свои немыслимые патлы руками и тщательно обследовала вокруг каждый кустик. Так и не обнаружив ничего съедобного, она решительно встала, явно намереваясь уйти. Сердце у Сэти так и подпрыгнуло при мысли, что она останется совсем одна, лежа на траве и без единого ядовитого зуба в пасти.
– Куда держите путь, мисс?
Девушка обернулась; глаза ее как-то по-новому блеснули.
– В Бостон. Бархату хочу купить. Там есть такой магазин, называется «Вильсон». Я видела картинки – у них самый красивый бархат продается. Никто не верит, что я бархат могу купить, а я его непременно куплю!
Сэти кивнула и приподнялась на локте.
– А ваша мама знает, что вы отправились искать этот бархат, мисс?
Девчонка тряхнула головой, отбрасывая волосы с лица.
– Моя мать работала на наших хозяев, чтоб свой проезд домой отработать. А тут я у нее родилась, и она почти сразу после этого умерла. Вот хозяева и заявили, что я должна отработать ее должок Я и отработала. А теперь хочу купить себе бархат.
Они не смотрели друг на друга, по крайней мере в глаза друг другу смотреть избегали. И тем не менее между ними тут же завязалась обычная, самая свойская беседа ни о чем – разве что одна из них лежала на земле.
– Бостон, – сказала Сэти. – А это далеко?
– Еще бы! Ужасно! Сто миль. А может, и больше.
– Небось бархат-то можно бы и поближе сыскать.
– Можно, да не такой, как в Бостоне. В Бостоне самый лучший. И мне так к лицу будет! Ты его хоть когда-нибудь трогала?
– Нет, мисс. Никогда я никакого бархата не трогала. – Сэти не понимала, в чем тут причина – то ли в голосе этой девчонки, то ли в Бостоне, то ли в бархате, – но, когда эта белая девушка говорила, ребенок у нее в животе спал. Ни разу не толкнул и не пихнул ее изнутри; счастье, казалось, начало ей улыбаться.
– А ты хоть видела его? – спросила девушка. – Спорим, ты его даже не видела!
– Даже если и видела, все равно не знала, что это бархат. А на что он похож, этот твой бархат?
Эми с недоверием перевела взгляд на Сэти, словно опасалась рассказывать о столь важных вещах какой-то незнакомой негритянке.
– Тебя как зовут-то? – спросила она.
И хотя Сэти находилась от Милого Дома достаточно далеко, не стоило все же называть свое настоящее имя первому встречному.
– Лу, – сказала Сэти. – Меня Лу зовут.
– Ну вот, Лу, значит, так бархат похож на новорожденный мир. Чистый, нежный и очень мягкий. Тот бархат, что видела я, был коричневый, но у них в Бостоне есть любые цвета. Кармин, например. Это значит «красный», но, когда говоришь о бархате, надо говорить «кармин». – Она уставилась в небеса, но потом, словно вдруг вспомнив, что и так уже слишком задержалась в пути, вскочила и заявила: – Мне пора идти.
Уже продираясь сквозь кусты, она крикнула Сэти:
– А ты-то что будешь делать? Так и будешь лежать, пока не разродишься?
– Я встать не могу, – сказала Сэти.
– Что? – Девушка остановилась и обернулась к ней, словно не расслышав.
– Я сказала, что не могу встать.
Эми рукой вытерла под носом и медленно вернулась к тому месту, где лежала Сэти.
– Вон там есть какой-то дом, – сказала она. – Дом?
– Н-ну… я мимо проходила. Да нет, это ненастоящий дом, люди там не живут, конечно. Что-то вроде сарая или навеса.
– Далеко это?
– Ну, это как посмотреть. Но если ты останешься здесь на ночь, тебя змея укусить может.
– Что ж, пусть кусает. Я все равно не могу встать, не говоря уж о том, чтобы куда-то идти. Господи, мисс, я и ползти-то не могу!
– Конечно же можешь, Лу! Давай, давай! – рассердилась Эми и, тряхнув копной волос, достаточной для пятерых, первой двинулась по тропе.
И Сэти поползла, а Эми шла рядом; когда Сэти нужно было передохнуть, Эми тоже останавливалась и понемножку рассказывала ей о Бостоне, о бархате и о разных вкусных вещах. При звуке ее голоса, похожего на голос шестнадцатилетнего мальчишки, маленькая антилопа вела себя тихо, – видно, паслась на лужку. И пока она ползком преодолевала ужасный путь до сарая, ребенок совсем не брыкался.
Когда они наконец добрались до цели, одежда на Сэти вся превратилась в грязные лохмотья, за исключением повязки на голове. Ниже кровоточивших колен она вообще своих ног не чувствовала; переполненные груди кололо точно булавками. И лишь хрипловатый голос, что говорил о бархате, о Бостоне и всяких лакомствах, заставлял ее ползти дальше и думать, что, возможно, она все-таки ползет не к собственной могиле и это не последние часы в жизни ее не рожденного еще шестимесячного младенца.
В сарае было полно сухих листьев, которые Эми сгребла в кучу, чтобы Сэти могла лечь. Потом она притащила целую кучу камней, сверху тоже забросала их листьями и заставила Сэти положить ноги повыше, приговаривая:
– Знала я одну женщину, так ей, между прочим, ноги отрезали, когда они у нее вот так же распухли. – И она изобразила, как той женщине отпиливали ноги по колено. – Вжик пилой – и готово!.. Я вообще-то ничего была. Красивые руки и все прочее. Тебе небось это и в голову прийти не может, верно? Но это было до того, как они меня в подвале заперли. А знаешь, я как– то рыбу удила на Вивере. Знаешь, сомики там сладкие, как курятина. Ну так вот, удила я рыбу, и подплывает ко мне утопший ниггер. Я страсть как утопленников не люблю, а ты? Между прочим, у тебя сейчас ноги совсем как у того негра. Такие же распухшие.
А потом она совершила чудо: подложила под ноги Сэти еще больше камней и стала растирать ей ступни и растирала до тех пор, пока Сэти от боли не заплакала горючими слезами.
– Да, конечно, теперь болеть-то будет, – сказала Эми. – Когда что-нибудь к жизни возвращается, всегда больно.
Истина на все времена, подумала Денвер. Может быть, то белое платье, обнимая своим рукавом талию ее матери, тоже мучилось болью? Если это так, значит, маленькое привидение что-то задумало. Входя в дом, она столкнулась с Сэти, выходившей из гостиной.
– Я видела, как тебя какое-то белое платье обнимало, – сказала Денвер.
– Белое? Может, это мое свадебное? А ну-ка, расскажи, как оно выглядело.
– С высоким воротом. На спине длинный ряд пуговок.
– Пуговки? Нет, не подходит. У меня отродясь ни одной пуговицы ни на чем не было.
– А у бабушки Бэби? Сэти покачала головой.
– Она с ними управляться не умела. Даже с теми, что у нее на туфлях были. Ну а еще что?
– Сзади такие сборки. Там, на самом заду.
– Турнюр? Это было платье с турнюром?
– Я не знаю, как это называется.
– Ну, оно было все присобрано? Сзади, ниже талии?
– Угу.
– Такие платья богатые дамы носят. Шелковое?
– Из хлопка, похоже.
– Из батиста, наверное. Из белого батиста. Говоришь, оно меня обнимало? Как?
– Оно было как ты. В точности как ты. И стояло на коленях подле тебя, когда ты молилась. И рукой обнимало тебя за талию.
– О, господи!
– О чем ты молилась, мама?
– Ни о чем таком. Я вообще больше ни о чем Господа не прошу. Я просто думаю вслух.
– И о чем ты думала?
– Ты не поймешь, детка.
– Нет, пойму.
– Я думала о времени. Мне так трудно поверить, что время действительно существует. Некоторые вещи уходят. Минуют. А некоторые остаются. Мне все казалось, это из-за моих вечных воспоминаний. Понимаешь? Некоторые вещи забываешь скоро. А некоторые – никогда. Оказалось – дело не в этом. Сами-то места, они всегда остаются там же, где и были. Даже если, к примеру, дом сгорит, место, где он стоял, – и воспоминания о том, где он стоял, – останется, и место это будет существовать не только в моей памяти, но и в жизни. А то, что я вспоминаю, это все берется оттуда, не у меня из головы; я хочу сказать, что если даже я не буду ни о чем думать и даже если умру, то все, что я сделала, узнала или увидела, все равно там и останется. Именно там, где происходило.
– А другие люди могут это видеть? – спросила Денвер.
– О да! Да, да, да! Вот, например, идешь ты по дороге и вдруг ясно слышишь или видишь что-то прямо перед собой. Совершенно ясно. Ну и решишь, что просто подумала об этом. Что сама только что все это придумала. Ан нет. Это ты на чужие воспоминания налетела. То место, где я жила до этого дома номер сто двадцать четыре, на самом деде существует! И никогда никуда не денется. Даже если вся ферма целиком – каждое ее дерево, каждая травинка – исчезнет. Воспоминание о ней будет там; больше того, если ты туда отправишься – даже если никогда там не бывала – и постоишь на том месте, где эта ферма была, то все произойдет снова; все снова начнется – для тебя, будет поджидать тебя. Так что, Денвер, в Милом Доме тебе никогда нельзя появляться. Никогда. Потому что хоть все это и кончено давно – кончено раз и навсегда, – но те дни непременно будут ждать тебя там. Вот потому-то я и должна была навсегда увезти оттуда всех своих детей. Остальное значения не имело. Денвер погрызла ногти.
– Если оно все еще там и ждет, то, значит, на свете ничто никогда не умирает?
Сэти посмотрела ей прямо в глаза.
– Ничто и никогда, – сказала она.
– Ты никогда толком не рассказывала мне о том, что там произошло. Я знаю только, что тебя выпороли плетью и ты сбежала. Беременная. Мной.
– А больше и рассказывать нечего, разве что о том учителе. Он был маленького роста. Коротышка. Всегда носил жесткий воротничок с галстуком, даже когда ездил в поле… Учит детей, говорила она. Ей это было приятно. Приятно, что деверь у нее по-настоящему образованный, а согласился приехать и наладить дела на ферме после смерти мистера Гарнера. Наши-то вполне могли бы и сами с этим справиться, хотя Поля Эф уже продали. Но получилось в точности так, как говорил Халле. Она не захотела быть единственным белым человеком на ферме; да к тому же еще и единственной белой женщиной. И очень обрадовалась, когда этот школьный учитель согласился приехать. Он привез с собой двух парней. Сыновей или племянников. Не знаю. Они его звали Онка[2] и были очень хорошо воспитаны, и они, и он сам. Говорили негромко и сморкались в платочек Ну очень воспитанные. Знаешь, из тех, кто даже с самим Иисусом Христом на короткой ноге и может запросто Его по имени звать, да только никогда этого не делает – из вежливости. Он очень хорошо в фермерских делах разбирался, так Халле говорил. Не такой сильный, как мистер Гарнер, но весьма смекалистый. Ему очень нравились те чернила, что я делала. Рецепт-то был миссис Гарнер, но ему больше нравилось, когда их растирала и смешивала я, а хорошие чернила были для него очень важны, потому что по ночам он сидел и что-то писал в своей книге. Книга была про нас, но тогда мы еще этого не знали. Мы просто думали, что у него манера такая – всякие вопросы нам задавать. Он стал таскать с собой повсюду записную книжку и записывать все, что мы говорили. Я и сейчас думаю, что эти вопросы сгубили Сиксо. Доконали его.
Она умолкла.
Денвер понимала, что больше от матери ничего не добьешься – по крайней мере сейчас. Медленно поднялись и опустились веки; нижняя губа медленно поползла вверх и прижала верхнюю; ноздри раздулись, Сэти глубоко вздохнула,
словно собиралась задуть свечу, – по этим признакам Денвер всегда сразу догадывалась, что больше мать рассказывать не будет.
– Знаешь, мне кажется, маленькое привидение что-то задумало, – сказала Денвер.
– Да? И что же?
– Не знаю, но платье, которое тебя обнимало, что-то же, наверное, значит?
– Возможно, – сказала Сэти. – Может быть, оно что-нибудь и задумало.
Кем бы они ни были, Поль Ди прогнал их навсегда. Ударяя столом, крича громким мужским голосом, он избавил номер 124 от его дурной славы. Денвер давно уже приучила себя гордиться тем приговором, который вынесли им соседи– негры, считавшие, что привидение непременно злое и выискивает очередную жертву. Ведь никто из них никогда не испытывал тайного удовольствия от настоящих чар, от того, что не предполагаешь, а знаешь совершенно точно, что за миром окружающих тебя вещей есть еще один мир. Вот ее братья это понимали, но боялись; бабушка Бэби это знала, но печалилась. Никто не способен был по-настоящему оценить, что находиться в компании маленького привидения совершенно безопасно. Даже Сэти его не любила. Она просто мирилась с его присутствием – как мирятся с неожиданной переменой погоды.
А теперь оно исчезло. Изгнано гневными воплями мужчины с ореховыми глазами, и мир Денвер сразу стал плоским, неинтересным, у нее осталась только ее изумрудная комнатка высотой в семь футов, в лесу, у ручья. У матери были свои секреты – то, о чем она ни за что не хотела говорить или рассказывала только наполовину. Что ж, и у Денвер секреты тоже есть. И у нее они сладкие и душистые – словно одеколон «Ландыш».
Сэти не слишком задумывалась о том белом платье, пока не пришел Поль Ди, и тогда она вспомнила слова Денвер: маленькое привидение что-то задумало. Наутро после первой ночи, проведенной с Полем Ди, Сэти улыбалась, стоило ей подумать о том, что может означать одно-единственное слово. Это была роскошь, от которой она отвыкла за восемнадцать лет. До этой ночи она старалась не то чтобы избежать боли, но побыстрее перетерпеть ее. Когда-то, единственный раз в жизни, она строила планы – когда решилась бежать из Милого Дома, – и все тогда пошло вкривь и вкось, и она больше никогда не осмеливалась перечить судьбе и что-то еще затевать сама.
И все же утром, когда она проснулась рядом с Полем Ди, ей сразу вспомнилось слово, произнесенное ее дочкой несколько лет назад, и она подумала о том, кто это в белом платье стоял на коленях с нею рядом, а еще – об искушении, что охватило ее вчера у кухонной плиты, когда он обнял ее сзади, – о страстном желании доверять и помнить. А может, так и нужно? А может, стоит все-таки жить дальше и чувствовать? Жить дальше, полагаясь на что-то?
Мысли у нее путались, пока она лежала с ним рядом и слушала его дыхание, а потому – потихоньку, очень осторожно – она выбралась из кровати.
Стоя на коленях в гостиной, куда обычно приходила поговорить с Богом и подумать, она вдруг отчетливо поняла, почему Бэби Сагз так тосковала по ярким краскам. В этой комнате не было ничего яркого, кроме двух оранжевых квадратов на стеганом лоскутном одеяле, которые среди здешней мрачной обстановки выглядели ослепительно. Стены комнаты были серые, пол – землисто– коричневый, деревянный комод – темно-бежевый, занавески – белые, а главный здесь предмет – стеганое лоскутное одеяло на железной кровати – являл собой полный набор темных и мрачных оттенков, говорившие о бережливости и скромности хозяйки: кусочки синей саржи, черной, коричневой и серой шерсти. И на этом фоне дико и неожиданно выглядели два оранжевых пятна – как жизнь в стране мертвых.
Сэти посмотрела на свои руки, торчавшие из рукавов платья бутылочно– зеленого цвета, и подумала, как все-таки мало в этом доме ярких красок и как странно, что до сих пор она и сама не затосковала по ним. Это неспроста, подумала она, определенно неспроста, потому что последняя яркая краска, которую она помнила, была розовой —покрытый розовыми блестками камень, который она положила на могилу своей малышки. После этого она стала различать цвета не лучше, чем наседка. Каждый день с раннего утра она трудилась над пирожками с фруктовой начинкой, над закусками из картофеля и прочих овощей, пока повар занимался супами, мясом и всем остальным. Но ей было совершенно безразлично, были ли в тот день яблоки зелеными, а кабачок желтым. Каждый день она видела утреннюю зарю и закат, но не замечала и не различала красок Что-то тут было неладно. Как будто, увидев однажды красную кровь ребенка, а потом блестки на розовом надгробье, она совершенно перестала различать цвета.
Дом номер 124, может быть, именно потому был так полон сложных чувств и переживаний, что сама Сэти теперь совершенно равнодушно относилась к любой утрате. Было время, когда она каждое утро и вечер вглядывалась в поля, надеясь снова увидеть там своих мальчиков. Когда она стояла у открытого окна, не замечая мух, склонив голову к левому плечу, и все смотрела, смотрела – все высматривала их. Тень от облака на дороге, какая-нибудь старуха, коза, сорвавшаяся с привязи и изодранная колючками ежевики, – все сперва казалось ей Ховардом – нет, Баглером. Но понемногу она прекратила высматривать их в поле, и лица тринадцатилетних мальчишек таяли в ее памяти, превращаясь в личики младенцев, да и то являвшихся ей только во сне.