– Куда легче, чем многое другое.
– Слушай, Сэти, вот я, взрослый мужчина, все на свете видел и испытал, но я уверен, что с духами жить никому не по силам. А может, вам лучше уехать отсюда? Кому он принадлежит, этот дом?
Сэти метнула на Поля Ди ледяной взгляд поверх плеча Денвер.
– А тебе не все равно?
– Они что ж, не позволят вам выехать?
– Нет.
– Сэти!
– Нет. И слышать не желаю. Никаких переездов! Никаких отъездов! Все и так хорошо.
– Говоришь, что все хорошо, когда твоя дочка с ума сходит?
Что-то в доме насторожилось, затихло тревожно, и в наступившей напряженной тишине Сэти отчетливо проговорила:
– У меня на спине дерево, в доме моем привидение, и между мной и им – только моя дочь, которую я сейчас в объятиях держу. Я никуда больше не побегу – ни от кого. Я уже одно бегство совершила и расплатилась за него сполна, но вот что я скажу тебе, Поль Ди: слишком дорогой была та цена! Слышишь? Слишком дорогой. А теперь, если хочешь, садись вместе с нами за стол или уходи и оставь нас в покое.
Поль Ди, не отвечая, порылся в кармане, вытащил свой кисет и принялся сосредоточенно распутывать тесемки, а Сэти тем временем отвела Денвер в гостиную, соседнюю с той большой комнатой, где он сидел. Бумаги для курева у него все равно не было, однако он продолжал возиться с кисетом, прислушиваясь через открытую дверь к тому, как Сэти успокаивает дочь. Когда она вернулась, то, не глядя на него, прошла прямо к маленькому столику возле плиты и повернулась к нему спиной. Теперь он мог сколько угодно, не отвлекаясь, разглядывать ее замечательные волосы.
– Что это еще за дерево у тебя на спине?
– Уф! – Сэти поставила на стол тяжелую миску и снова нагнулась – за мукой.
– Я спрашиваю, что это за дерево у тебя на спине? У тебя что, на спине что-нибудь выросло? Я ничего такого не вижу.
– И все равно оно там.
– Да кто тебе такое сказал?
– Одна белая девушка. Так она это назвала. Сама-то я его никогда не видела и не увижу. Но она так сказала: похоже, мол, на деревце. На вишневое деревце. Ствол, ветки и даже листочки. Маленькие вишневые листочки. Только было это восемнадцать лет назад. Теперь-то уж небось и вишни поспели, откуда мне знать.
Сэти легонько облизнула указательный палец и быстро коснулась им плиты, пробуя, насколько та нагрелась. Потом просеяла муку сквозь пальцы, разделяя ее на кучки, маленькие холмики и горные кряжи, в поисках клещей. Ничего не обнаружив, она насыпала чуточку соды и соли в сложенную горсткой руку и смешала все это с мукой. Достала жестянку с топленым свиным жиром, зачерпнула оттуда полгорсти и ловко растерла муку с жиром, левой рукой сбрызнув все это водой. Потом замесила густое тесто.
– У меня еще было полно молока, – проговорила она. – Я была беременна Денвер, но для моей малышки молока у меня еще хватало, и я не переставала кормить ее до того самого дня, когда отослала ее к Бэби Сагз вместе с Ховардом и Баглером. – Сэти принялась формовать булочки с помощью деревянной лопатки. – Каждый мог за версту учуять запах моего молока – чего там, вечно у меня на груди были пятна, всем в глаза бросались, только я ничего не могла с этим поделать. Ну да все равно. Я непременно должна была доставить малышке молоко. Никто ведь не собирался кормить ее своим молоком. Никто не знал, когда ее нужно кормить и сколько ей нужно, а ведь сама она не могла об этом сказать. Никто не знал, что у девочки не могут отойти газы, если ее все время держать на плече – они у нее отходили, только когда она плашмя лежала у меня на коленях. Никто ничего этого не знал, кроме меня, и ни у кого не было для нее молока, кроме как у меня. Я сказала об этом женщинам в поезде[1]. Попросила их свернуть тряпочку в узелок, намочить в подсахаренной воде и давать ей сосать, чтобы за те несколько дней, пока я доберусь туда, она меня не забыла. Ничего, я бы поспела вовремя – и с молоком для нее.
– Мужчины, конечно, об этом толком не знают, – сказал Поль Ди, засовывая кисет обратно в карман, – да только всем ясно, что нельзя грудного младенца надолго от матери отрывать.
– А может, им ясно и то, каково это, отрывать от себя ребенка, когда груди твои полны молока?
– Мы ведь с тобой о дереве толковали, Сэти!
– После того как я ушла от тебя, явились те парни и отняли у меня мое молоко. Они именно за этим и явились. Повалили меня, держали и отняли молоко. Я про них сказала миссис Гарнер. Из-за этой своей опухоли она говорить не могла, но слезы у нее из глаз так и катились. Ну а эти парни прознали, что я наябедничала. И учитель велел одному из них заголить мне спину и располосовать ее так, что вышло вроде как дерево. Оно и сейчас там растет.
– Они тебя плетью из воловьей кожи избили?
– И отняли мое молоко.
– Они тебя плетью избили? Беременную?
– И отняли мое молоко!
Пышные белые кругляшки теста ровными рядами ложились на противень. Сэти снова коснулась плиты влажным кончиком пальца. Потом открыла дверцу духовки и сунула туда противень с булочками. Закрыв дверцу и распрямившись, она почувствовала, что Поль Ди подошел к ней сзади и обнял; ладони его были у нее под грудью. Она уже поняла, хоть и не могла этого почувствовать, что щекой своей он прижался к ветвям вишневого деревца, высеченного у нее на спине.
Не прилагая никаких усилий и не желая того, он стал тем человеком, в присутствии которого, стоило ему войти в дом, женщины начинали плакать. Потому что перед ним могли это делать. Было в нем что-то благословенное. Женщины, видевшие его впервые, начинали плакать и рассказывать ему, как болят у них грудь и колени. Даже самые сильные и мудрые женщины доверяли ему то, что могли сказать только друг другу: что на склоне лет желание становится неодолимым – жадным, диким и более жгучим, чем в юности; что это смущает их и печалит; что втайне они мечтают умереть – лишь бы избавиться от этой муки; и что сон и покой для них куда дороже каждого нового дня жизни. А юные девушки украдкой признавались ему, какие яркие и постыдные сны видят порой и как долго помнятся ощущения от этих снов. И поэтому, даже не зная истинной причины, Поль Ди не был удивлен, когда Денвер начала ронять слезы в очаг. Или когда, через четверть часа, рассказав ему об отнятом у нее молоке, ее мать тоже заплакала. Стоя над ней, изогнувшись радугой, он поддерживал ее груди своими ладонями. Он терся щекой об ее спину, ощущая случившуюся с ней беду, ее истоки, ее корни, ее толстый ствол и прихотливо переплетенные ветви. Скользнув пальцами по крючкам на ее платье, он уже знал, не видя, что вскоре польются слезы. А когда лиф платья упал и обернулся вокруг ее бедер и Поль Ди увидел узор у нее на спине, – словно кузнец-мечтатель, создавший это чудо, ревниво оберегал его от посторонних глаз, – он смог только подумать (но не сказал вслух): «О, господи, детка!» И не было ему ни терпежу, ни покоя, пока он не дотронулся до каждой зазубринки, до каждого листочка этого небывалого дерева собственными губами; ни одного из этих прикосновений Сэти почувствовать не могла, ибо кожа у нее на спине омертвела много лет назад. Но она знала одно: теперь – наконец-то! – груди ее покоятся в чьих-то надежных руках.
Неужели нельзя освободить хоть немного места, хоть немного времени в этой слишком богатой событиями жизни, думала Сэти, неужели нет хоть какого– нибудь способа сдержать ее неустанный бег, отодвинуть заботы и просто постоять немножко вот так, обнаженной и свободной от плеч до талии, когда груди твои покоятся в чьих-то надежных руках, и вновь ощутить запах украденного у нее материнского молока и аромат пекущегося хлеба? Может быть, на этот раз, замерев у кухонной плиты, она сумеет наконец ощутить ту боль, которую должна была бы чувствовать в своей спине? Чему-то поверить и что-то вспомнить, потому что последний из мужчин Милого Дома сейчас рядом и поддержит ее, если от этих мыслей у нее потемнеет в глазах.
Плита, нагревшись, перестала потрескивать. Денвер в соседней комнате совсем притихла. Пятно пульсирующего красного света не возвращалось, а Поль Ди дрожал так, как не дрожал с 1856 года, когда дрожь била его восемьдесят три дня подряд. Запертый в ужасной норе и закованный в кандалы, он тогда трясся так, что не мог даже закурить или просто почесаться. Сейчас, правда, у него дрожали ноги. Ему потребовалось некоторое время, чтобы догадаться, что ноги у него дрожат не от нервного возбуждения, а от того, что под ним колышутся доски пола. Весь дом ходил ходуном, скрежетал и раскачивался. Сэти беспомощно соскользнула на пол, пытаясь снова влезть в верхнюю часть платья и одновременно удержать собственный дом на месте. Так, на четвереньках, ее и увидела Денвер, вылетевшая из гостиной; в глазах у Денвер был ужас, на губах растерянная улыбка.
– Черт побери! Да успокойтесь вы! – кричал Поль Ди, падая и стараясь за что-нибудь уцепиться. – А ну убирайся из этого дома! Убирайся к чертовой матери! – Кухонный стол тут же бросился на него в атаку, и он схватил стол за ножку. Наконец ему удалось подняться, и он, так и не сумев выпрямиться до конца, поднял столик за две ножки и с размаху стал бить им куда попало, круша все подряд и яростно крича бушующему дому: – Хочешь драться со мной? Давай! Выходи! Черт тебя побери! Ей и без тебя за десятерых досталось. Хватит!
Чудовищная дрожь, сотрясавшая дом, почти прекратилась, и он лишь иногда передергивался и пошатывался, но Поль Ди продолжал орудовать кухонным столом, пока все не затихло. Взмокший от пота, тяжело дыша, Поль Ди прислонился к стене в том месте, где раньше стоял буфет. Сэти так и лежала, скрючившись возле плиты, и прижимала к груди спасенные башмаки. Все трое, Сэти, Денвер и Поль Ди, дышали в такт, словно одно усталое существо. И слышалось еще чье-то дыхание, тоже очень усталое.
Оно исчезло. Дом умолк. В воцарившейся тишине Денвер приблизилась к плите. Поворошила головешки, вытащила из духовки противень с булочками. Буфет был опрокинут, варенье куском студня лежало среди осколков и мусора в углу нижней полки. Денвер вытащила другую банку с вареньем и, поискав глазами тарелку, обнаружила половинку ее возле самой двери. Булочки, варенье и половинку тарелки она вынесла на крыльцо и присела там на ступеньку.
А эти двое ушли наверх. Босиком, ступая легко и неслышно, они поднялись по белым ступеням, оставив ее, Денвер, внизу. Одну. Она распечатала банку, сняла тряпочку и удалила тонкий слой воска. Потом вытряхнула варенье на краешек разбитой тарелки. Взяла булочку и отломила чуть подгоревшую корку. Из белой серединки колечками потянулся пар.
Она очень скучала по своим братьям. Баглеру и Ховарду сейчас должно было бы исполниться двадцать два и двадцать три. Хотя они обычно ее не обижали и всегда уступали ей любимое место в изголовье кровати, она отлично помнила, как они, усевшись с ней на белых ступеньках лестницы, – кто-нибудь, Баглер или Ховард, зажимал ее между коленями, не давая уйти, – наслаждались, заставляя ее слушать страшные-престрашные (умри, ведьма!) истории, применяя давно испробованный и безотказный способ напугать ее до смерти. И Бэби Сагз тоже о многом рассказывала ей, лежа в гостиной. Днем бабушка пахла древесной корой, а ночью – листьями. Денвер хорошо это знала, потому что отказывалась спать в своей прежней комнате с тех пор, как убежали братья.
А теперь ее мать поднялась наверх с мужчиной, который только что прогнал из дому единственное существо, заменившее ей друга. Денвер обмакнула кусочек булки в варенье и упрямо, медленно, горестно принялась жевать.
* * *
Не то чтобы поспешно, но и не теряя времени даром, Сэти и Поль Ди взобрались по белой лестнице на второй этаж Ошеломленный свалившимся на него счастьем, тем, что отыскал ее дом и ее самое, а также уверенностью, что сейчас они будут заниматься любовью, Поль Ди решил выбросить последние двадцать пять лет из своей памяти. На одну ступеньку впереди него шла та, что некогда сменила Бэби Сагз на ее посту, та самая девушка, о которой они мучительно мечтали ночами и совокуплялись с телками, ожидая, пока она сделает свой выбор. Он всего лишь поцеловал узор, выкованный у нее на спине, однако это потрясло весь дом, а его самого заставило разнести все вдребезги. Что ж, теперь он совершит нечто большее.
Она вела его вверх по лестнице, туда, где свет, казалось, падал прямо с неба, потому что окна на втором этаже были сделаны в наклонном потолке, а не в стенах. Там были две комнаты, и она провела его в одну из них, надеясь, что он не рассердится, застав ее врасплох: хотя она и сумела вспомнить, что такое желание, но совсем позабыла, как оно действует на человека: руки точно сведены судорогой и беспомощны, и нападает странная слепота – единственное, что видишь сразу, – это место, где можно лечь, а остальное – дверные ручки, всякие тесемки, крючки, печаль, собравшаяся в углах дома, быстротечное время – лишь помехи для главного.
Все было кончено еще до того, как они успели сорвать с себя одежду. Полуобнаженные, задыхаясь, они лежали рядом, злясь друг на друга и на свет, лившийся на них с небес. Он слишком долго мечтал о ней, и вообще – все это было слишком давно. Она же и вовсе не думала о себе и ни на что не надеялась. Оба испытывали разочарование и смущение и не решались заговорить друг с другом.
Сэти лежала на спине, отвернув от него лицо. Краешком глаза Поль Ди видел плавную линию ее груди и не испытывал ни малейшего удовольствия: он преспокойно мог бы отвернуться от этих больших, округлых, чуть расплывшихся грудей, а ведь там, внизу, он принял их в свои руки как самую большую драгоценность. И загадочный лабиринт страшных рубцов у нее на спине, который он исследовал на кухне с жадностью золотоискателя, наткнувшегося на богатую жилу, оказался на самом деле сплетением отвратительных шрамов. Никакое это не дерево. Может, немного и похоже, да только ничего общего с теми деревьями, которые он хорошо знал, ибо деревья всегда манили его к себе; деревьям можно было доверять, можно было открыть им душу, поговорить с ними, как он это часто и делал еще в Милом Доме, когда после обеденного перерыва возвращался в поля. Он всегда останавливался передохнуть по возможности в одном и том же месте, и выбрать это место оказалось нелегко, потому что вокруг Милого Дома росло куда больше прекрасных деревьев, чем на любой другой тамошней ферме. Выбранное дерево он назвал Братцем и часто сидел под ним, иногда один, иногда с Халле или с кем-то из Полей, но чаще всего с Сиксо, который тогда был очень тихий и смирный и пока еще разговаривал по-английски. Иссиня-черный, с ярко-красным языком, Сиксо без конца экспериментировал с заготовленной с ночи картошкой, пытаясь рассчитать, когда же надо раскалить камни на дне ямки, сверху положить картошку, а потом всякие прутики и веточки, чтобы к обеденному перерыву, когда они соберут стадо и придут к Братцу, картошка была в самый раз. Он мог ради этого, например, встать среди ночи и специально отправиться в такую даль, чтобы выкопать в земле ямку при свете звезд; а иногда он пробовал не слишком сильно нагревать камни и клал на них картошку, предназначенную на следующий день, сразу после завтрака. Картошка никогда не получалась у него так, как он хотел, но они все равно съедали ее – недопеченную, подгоревшую, пересушенную или почти сырую, смеясь, сплевывая шелуху и давая Сиксо разные советы.
Время никак не желало подчиняться расчетам Сиксо, и совладать с ним он не мог. Однажды, с точностью до минуты рассчитав тридцатимильный поход на свидание с женщиной, он вышел в субботу, когда луна была как раз там, где ей и полагалось быть, добрался до хижины своей возлюбленной еще до того, как в церкви зазвонили к обедне, и ему как раз хватило времени, чтобы поздороваться с ней и тут же отправиться назад, чтобы успеть к утренней перекличке в понедельник. Он шел пешком семнадцать часов, потом посидел у нее ровно час и прошагал еще семнадцать часов в обратном направлении. Весь день Халле и все остальные старательно скрывали от мистера Гарнера, как Сиксо измотан. В тот день они, разумеется, никакой картошки не ели – ни простой, ни сладкой. Растянувшись под Братцем, спрятав от них свой ярко– красный язык и иссиня-черное лицо, Сиксо весь обеденный перерыв проспал как убитый. Вот что такое мужчина и вот что такое дерево! Куда им до них! И сам он, и «дерево», возле которого он лежит, – оба не настоящие.
Поль Ди посмотрел в окно над изножием кровати и закинул руки за голову. При этом его локоть коснулся плеча Сэти. Она вздрогнула от прикосновения грубой материи к своему голому плечу. Она и забыла, что он так и не успел снять рубашку. Собака, подумала она и тут же вспомнила, что сама помешала ему. И что сама не успела снять нижнюю юбку, а ведь она-то начала раздеваться еще до того, как увидела его на веранде, – сняла и чулки, и башмаки, да так и несла их в руках, пока он не посмотрел на ее босые ноги и не попросил разрешения тоже разуться. А потом, когда она стряпала у плиты, он еще больше ее раздел. Так что если учесть, как скоро они принялись скидывать с себя одежду, то уж могли бы скинуть ее всю. Впрочем, возможно, Бэби Сагз была права, когда говаривала: «Мужчина – это всего лишь мужчина, и ничего больше». Они просят тебя передать им какую-то часть твоего бремени, но стоит тебе ощутить, как приятно и легко тебе стало, как они начинают всматриваться в твои шрамы и оценивать твои тяготы, а потом делают то, что этот вот уже сделал: выгнал ее детей из дому и разнес все вдрызг.
Нет, просто необходимо встать и уйти отсюда, спуститься вниз и поскорее снова собрать все по кускам. Этот дом, сказал он, нужно сменить, словно дом – это какая-то мелочь, блузка или корзинка с нитками, словно от дома можно запросто отвернуться и уйти. И такое он посоветовал ей, у которой никогда не было своего дома – кроме вот этого; она бросила свою хижину с земляным полом ради того, чтобы оказаться здесь; она каждое утро непременно приносила с собой на кухню в доме мистера Гарнера букетик козлобородника – чтобы, работая там, хоть в какой-то степени чувствовать, что это место принадлежит и ей, потому что ей хотелось любить свою работу, хотелось чувствовать себя на кухне уютно, уверенно, и по дороге она срывала какой– нибудь цветочек и прихватывала с собой. В те дни, когда она забывала это сделать, масло у нее не желало сбиваться, рассол в бочке оказывался слишком крепким, и все руки покрывались волдырями.
По крайней мере, она тогда считала, что все дело в этом. Несколько желтых цветочков на столе, пучок миртовых веточек, торчащих из утюга, придвинутого к открытой двери, чтобы пропускать в дом свежий ветерок, – все это действовало на нее благотворно, и, когда они с миссис Гарнер усаживались перебирать щетину или готовить чернила, ей было хорошо. Очень хорошо. Она совсем не боялась тех мужчин. Тех пятерых, что спали в лачугах неподалеку, но к ней никогда ночью не заходили. Только приподнимали свои обтрепанные шляпы, завидев ее, и смотрели во все глаза. Когда она приносила им в поле еду, копченую грудинку и хлеб в чистой тряпице, они никогда ничего не брали прямо у нее из рук. Отступали и ждали, когда она положит сверток на землю, у корней дерева, и уйдет. Они не только не желали брать еду у нее из рук, но и не позволяли ей смотреть, как они едят. Раза два-три она задержалась – спряталась за жимолостью и наблюдала за ними. Без нее они были совсем другими – смеялись, подшучивали друг над другом, пели, отходили в сторонку, чтобы помочиться. Посмеяться любили все, кроме Сиксо, который засмеялся только один раз в жизни – в самом ее конце. Лучшим из них, конечно же, был Халле. Восьмой, и последний ребенок Бэби Сагз, который брался за любую работу на соседних фермах, чтобы выкупить мать и отправить подальше от Милого Дома. Но и он тоже, как оказалось, был не более чем мужчиной.
– Мужчина – всего лишь мужчина, – говорила Бэби Сагз. – А вот сын – это уже и правда кое-что!
И справедливо это было по множеству причин: в течение всей своей жизни Бэби, как, впрочем, и Сэти, ощущала, что ею и другими мужчинами и женщинами манипулируют как при игре в шашки. Все, кого Бэби Сагз знала, не говоря уж о тех, кого она любила, – если им не удалось убежать или их не повесили, – могли быть сданы внаем, отданы другому хозяину в уплату долга, проданы, выкуплены, выставлены на продажу, заложены, выиграны в карты, украдены или конфискованы. Именно поэтому у восьмерых детей Бэби было шестеро отцов. Вот что она называла «паскудством жизни» – ужасное сознание, что никто не перестанет передвигать шашки по доске из-за того, что в игру включены теперь ее дети. Халле она сумела удержать при себе дольше всех остальных. Двадцать лет. Целую жизнь. Его отдали ей – явно в виде компенсации, – когда она узнала, что две ее девочки, у которых еще молочные зубки не выпали, проданы и уже увезены. Она даже не смогла помахать им рукой на прощанье. Когда-то, тоже в качестве компенсации, помощник хозяина, жалкий тип, который целых четыре месяца развлекался с ней как хотел, позволил ей оставить при себе третьего ребенка – а потом, следующей весной, мальчика продали в уплату за пиломатериалы, а она оказалась беременной от этого негодяя, пообещавшего, что мальчика не продаст, и все-таки продавшего. Ребенка от этого человека она любить не могла, а остальных – не позволяла себе. «Господь сам возьмет то, что захочет», – говорила она. И Он брал, Он брал, Он брал, но потом все-таки дал ей Халле, который подарил ей свободу, когда она уже почти ничего для нее не значила.
Сэти на удивление повезло – ей достались целых шесть лет замужней жизни с Халле, который действительно «был кое-чем» – сыном Бэби Сагз и отцом всех ее детей. Этой Божьей милости она безоговорочно и беспечно поверила, приняв ее как должное; сочла Милый Дом своим убежищем, словно это действительно могло быть так Словно пучок миртовых веточек, сунутых в утюг, который подпирал дверь на кухне господского дома, способен был превратить этот дом в ее собственный. Словно листочек мяты, взятый в рот, меняет все у тебя внутри, а не только придает аромат твоему дыханию. Да, большей дуры, чем она, на всем свете не сыскать!
Сэти хотела было перевернуться на живот, но передумала. Она опасалась вновь привлечь к себе внимание Поля Ди, так что довольствовалась тем, что скрестила поудобнее ноги.
Однако Поль Ди заметил и ее движение, и то, что она стала дышать иначе. Он чувствовал себя обязанным попробовать еще раз и действовать медленнее и спокойнее, но желание куда-то пропало. На самом деле было даже приятно не желать ее. Двадцать пять лет – и одно мимолетное мгновенье! Вот так же получилось и у Сиксо, когда он все подготовил для свидания с Патси, женщиной с тридцатой мили. Ему потребовалось три месяца и два похода – тридцать четыре мили туда и обратно, – чтобы исполнить задуманное. Чтобы убедить ее пройти ему навстречу всего одну треть этого долгого пути до заброшенной каменной постройки, которую он отыскал. В незапамятные времена в ней жили краснокожие, считавшие тогда, что вся эта земля принадлежит им. Сиксо обнаружил заброшенное строение во время одной из своих ночных вылазок и вежливо попросил разрешения войти. Войдя внутрь, он почувствовал то, что это за дом, и спросил у духов некогда обитавших здесь краснокожих, можно ли ему привести сюда свою женщину. Духи не возражали, так что Сиксо самым тщательным образом разъяснил своей подружке, как туда попасть, где свернуть и каким свистом он позовет ее, а каким предупредит об опасности. Поскольку ни он, ни она не могли отлучаться от своих ферм без разрешения и поскольку той женщине с тридцатой мили уже минуло четырнадцать и ее собрались отдать другому мужчине, опасность была и в самом деле велика. Когда Сиксо прибыл в условленное место, Патси там не оказалось. Он посвистел, но безрезультатно. Заглянув в заброшенный индейский дом, не обнаружил ее и там. Он снова вернулся туда, где они договорились встретиться. Никого. Он еще подождал.
Она не появлялась. Он совсем перепугался и двинулся по дороге ей навстречу, прошел три или четыре мили и остановился. Идти дальше было совершенно бессмысленно. Он стоял на ветру и молил о помощи, вслушиваясь в каждый звук. И тут услышал слабое хныканье. Он свернул с дороги, немного прошел на этот плач, подождал и, снова услышав его, потерял всякую осторожность: он громко окликнул ее по имени. Она ответила, и голос ее прозвучал для него как сама жизнь – не как смерть. «Не сходи с места! – крикнул он ей. – Дыши чаще и глубже, я тебя отыщу». И отыскал. Она была уверена, что пришла туда, куда нужно, и плакала, думая, что он не сдержал своего обещания. Однако теперь идти в индейское каменное жилище было уже слишком поздно, так что легли там, где стояли. Потом он до крови проколол ей кожу на лодыжке, как если бы ее укусила змея, – чтобы ей было что сказать по поводу своего опоздания на табачную плантацию, где она обирала с листьев гусениц. Он очень подробно рассказал ей, как можно сократить путь, если идти вдоль ручья, и немного проводил ее. Когда он выбрался на дорогу, было уже совсем светло, а он так и не успел одеться и нес свою одежду в руках. Вдруг из-за поворота прямо на него выкатилась повозка. Возница вытаращил глаза и замахнулся кнутом, а сидевшая рядом с ним женщина стыдливо прикрыла лицо. Но Сиксо нырнул в лес прежде, чем кнут успел полоснуть по его иссиня-черной голой заднице.
Он рассказывал об этом Полю Эф, Халле, Полю Эй и Полю Ди так забавно, что они стонали от хохота. А еще Сиксо ходил по ночам в лесную чащу. Танцевать, говорил он, и тем самым поддерживать связь с предками. И всегда совершал это в полном одиночестве, тайком. Никто из них никогда не видел этих его танцев, но когда они представляли их себе, то всегда смеялись – при свете дня, разумеется, когда смеяться над такими вещами безопасно.
Но все это было еще до того, как Сиксо перестал говорить по-английски, потому что «не видел в этом смысла». Благодаря той женщине с тридцатой мили Сиксо был единственным среди них, кто не очумел от желания заполучить Сэти. Нет ничего лучше, чем заниматься с нею любовью, воображал себе Поль Ди и думал так целых двадцать пять лет. Он улыбнулся своей наивности и повернулся на бок, к ней лицом. Глаза Сэти были закрыты, волосы в страшнейшем беспорядке. Если смотреть на нее такую, да еще когда ее блестящие глаза закрыты, лицо ее вовсе не кажется таким уж привлекательным. Значит, именно ее глаза внушали ему тревогу и возбуждали страсть. Если бы не было этих глаз, он вполне справился бы с собой – лицо ее без них сразу становится довольно заурядным. Может быть, если она так и не откроет их… Но нет, оставался еще ее рот. Красивый. Прелестный. Халле никогда не понимал, какое сокровище ему досталось!
Даже с закрытыми глазами Сэти знала, что он смотрит на нее, и та фотография в газете, по которой она поняла, как ужасно может порой выглядеть, вновь возникла у нее в памяти. Но он смотрел на нее вовсе не насмешливо. Нежно. Нежно и словно бы выжидающе. Он ее не судил – или, точнее, судил, но ни с кем не сравнивал. Никогда со времен их совместной жизни с Халле ни один мужчина не смотрел на нее так не любовно, не страстно, а заинтересованно, словно рассматривая початок кукурузы с точки зрения его качества. Халле вел себя с нею скорее как брат. Он заботился о ней как о члене семьи, а вовсе не доказывал, что он – мужчина, а она – его собственность. В течение нескольких лет они только по воскресеньям видели друг друга при свете дня. Всю остальную неделю они встречались, разговаривали, ласкали друг друга и ели в темноте. В предрассветных сумерках или во тьме позднего вечера. Так что рассмотреть друг друга как следует, внимательно, с удовольствием позволяли себе только воскресным утром, и Халле изучал ее так, словно запасался тем, что видит при солнечном свете, на всю оставшуюся неделю. А времени было так мало! После работы в Милом Доме и по воскресеньям после обеда он отрабатывал свой долг за мать. Когда он попросил Сэти стать его женой, она с радостью согласилась, а потом задумалась о том, каким должен быть следующий шаг. Ведь должно же быть какое-то торжество, верно? Священник, танцы, угощение – что-нибудь такое. Из женщин на ферме были только она сама да миссис Гарнер, так что Сэти решилась спросить у своей хозяйки:
– Мы с Халле хотим пожениться, миссис Гарнер.
– Да, я слышала. – Она улыбнулась. – Он говорил мистеру Гарнеру. А что, ты уже ребенка ждешь?
– Нет, мэм.
– Ну что ж, это быстро делается. Ты ведь знаешь, о чем я, правда?
– Да, мэм.
– Халле – парень очень хороший, Сэти. Он будет добр к тебе.
– И все-таки, мэм, мы хотим пожениться!
– Да-да, ты ведь уже это сказала. И я ответила: хорошо.
– А свадьба будет?
Миссис Гарнер положила ложку. С улыбкой коснулась волос Сэти и сказала:
– Милая ты моя девочка.
И больше ни слова. Сэти тайком сшила себе свадебный наряд, а Халле повесил свой аркан на гвоздь в ее каморке. И там, на тюфяке, что лежал прямо на земляном полу, они любили друг друга в третий раз; первые два были на кукурузном поле – это небольшое поле мистер Гарнер засеивал кукурузой, потому что ее ели не только животные, но и люди. И Халле, и Сэти были уверены, что там их никто не увидит. Нырнув в гущу кукурузных стеблей, сами они не видели ничего, только метелки кукурузы, что раскачивались у них над головами… и это было видно каждому.
Сэти улыбнулась, вспомнив, какими они с Халле были тогда глупыми. Даже вороны сразу все поняли и пришли посмотреть. Она снова вытянула ноги, стараясь не рассмеяться вслух.
Резкий переход от забав с телками к любви с настоящей девушкой, думал Поль Ди, оказался вовсе не таким уж впечатляющим. Отнюдь не прыжок над пропастью, как считал Халле. Впервые он взял ее в кукурузе, а не в хижине, находившейся буквально в двух шагах от хижин остальных негров, которые проиграли в этом соревновании. Старался уберечь ее от посторонних взглядов, хотел, чтобы для Сэти это было таинством, а устроил, не ведая о том, публичное представление. Разве можно не заметить, как в безветренный безоблачный день качаются метелки на кукурузном поле? Поль Ди, Сиксо и два других Поля сидели под Братцем и поливали себе головы водой из тыквенной фляжки, но и сквозь текущую по лицу холодную колодезную воду видели, как прямо перед ними качаются метелки кукурузы. Ох и тяжко же это было, сидеть там, сгорая от желания, и видеть, как под полуденным солнцем танцуют метелки на кукурузном поле. А вода, что охлаждала их головы и проясняла мысли, делала это зрелище еще нестерпимее.