Она вспоминала большую дачу в Пушкино, которую семья снимала на лето. Тогда все казалось простым. Мама всегда приглашала много гостей. У Семеновых весело гуляли. Весело, легко, хотя и без затей… Впрочем, может быть, не так уж безоблачно все было даже тогда.
* * *
Сестрички Катя и Маша сидели на огромной светлой веранде и жевали бутерброды. Папа и мама ссорились на втором этаже. Бутерброды лежали стопочкой на тарелке посреди круглого облупленного стола. Бутерброды были трех видов: с сыром, вареной колбасой и селедочным маслом. Уплетая колбасу, которую она ловко подхватывала с хлеба языком, Катя, казалось, забывала обо всем на свете. Ярко выраженный пищевой инстинкт. Что касается Маши, то она осторожно слизывала с хлеба селедочное масло и прислушивалась к обрывкам злых фраз, которые долетали со второго этажа. Она старалась составить цельное впечатление о разговоре. Речь, по всей видимости, шла о секретарше, которая работала в папиной нотариальной конторе. Мама была очень рассержена. Мама предупреждала папу, что, если
подобноебудет продолжаться, она с ним разведется.
— И ты меня больше не увидишь, жидяра! — кричала мама.
— Антисемитка! — почти добродушно отбивался папа. — Погромщица!
Маленькая Маша отметила про себя, что при этом ни словом не было упомянуто о них, о детях. Маша была готова зареветь. Куда же денутся они, детки? Этот вопрос надрывал детскую душу. Она была перепугана появлением в их жизни какой-то пресловутой секретарши — зловещего персонажа вроде ведьмы или бабы-яги.
Маша вопросительно взглянула на Катю, но та была слишком увлечена поеданием ломтиков сыра, которые исчезали у нее во рту с изумительной быстротой. Что значит старшая сестра. Наверное, поэтому младшие почти всегда вырастают заморышами. Потом наступила очередь бутерброда с селедочным маслом, который Катя принялась методично обкусывать со всех сторон, так что от него скоро остался только маленький кружок, на который Катя некоторое время любовалась, словно на произведение искусства, чтобы затем отправить вслед за остальным.
— Катенька, — прошептала Маша, — ты слышишь?
— Слышу, а что? — ответила та, засовывая остаток бутерброда в рот и проталкивая его внутрь указательным пальцем.
Глядя на нее, трудно было поверить, что она способна на какие-либо чувства. А если и способна, то, вероятно, на чувства весьма специфические.
Вообще-то, ни одна из сестер не умела успокоить или приободрить другую, поскольку никто их этому не учил.
Мама сбежала со второго этажа, когда Катя допивала компот, а Маша лишь приступила к бутерброду с колбасой. Следом за мамой сбежал и папа.
— Шизофреничка! — вопил он.
— Мамочка, любимая! — тут же вскрикнула Маша, вскакивая.
Ослепнув от горьких слез, мать стремительно побежала по направлению к вишневому саду — даже не оглянувшись на дочку, а отец, вздыхая, уселся рядом с детьми за стол на веранде. Сестра Катя как ни в чем не бывало искусно завела с ним разговор о своих собственных нуждах. Что же, так у них заведено — каждый за себя.
— Я уже выросла, папа. Мне нужен новый велосипед.
— Хорошо, — смущенно ответил отец.
Однако тут вмешалась Маша. В свои семь лет она все еще не понимала всех хитросплетений в отношениях полов.
— Почему вы с мамой ссоритесь? — в лоб спросила она.
— И вовсе мы не ссоримся, — проворчал отец. — Просто иногда родителям нужно выяснить отношения.
— А что такое шизофреничка? — настаивала Маша.
— Шизофреничка, — без колебаний ответил он, — значит просто нервная.
Маша с сомнением покачала головой. Даже в семь лет трудно удовольствоваться таким приблизительным ответом. Она смолчала, но отцу не поверила. Только спустя годы она поняла, что ошибалась. В том-то и дело, что взрослым действительно очень часто приходится выяснять отношения, а эпитет «шизофреничка» — для таких мужчин, как ее родитель, — действительно обозначает что-то вроде нервной женщины.
* * *
Когда в тот вечер Эдик не вернулся в гостиницу к ужину, Маша ощутила детский сосущий страх — где-то в низу живота, можно было бы указать анатомический орган и более точно, да, она помнила этот страх еще с тех пор, когда, прислушиваясь, ждала, как в конце рабочего дня в замке входной двери начнет поворачиваться ключ, и дома появится отец. Девочка никогда не знала, что случится на этот раз и когда начнется ссора. Теперь, сидя в одиночестве в гостиничном номере, она думала о том, сколько же ей пришлось вытерпеть от него — от ее отца.
Когда ему было выгодно, он сразу становился евреем. Он был евреем, когда собирался узкий круг избранных профессионалов и за водкой можно было повторять «я еврей и ты еврей» с таким же исступлением, с каким русские рвут на себе рубаху, чтобы продемонстрировать православный крест. Однако и в такие редкие моменты в горле у него слетка першило, и он подозрительно присматривался к соплеменникам, словно сомневаясь, что его почитают за своего. Время было что ли такое или страна, что он как будто и сам начинал сомневаться в своей исторической богоизбранности.
Когда же он попадал в общество знакомых и родственников жены, которые всю дорогу маниакально твердили о материнских и прочих линиях Пушкиных и Гончаровых, а в перестроечную кампанию добрались и до Рюриковичей, он вдруг превратился в не-еврея и даже начинал что-то бормотать не то о купеческих, не то о казачьих кровях. Особенно он становился не-евреем, если дела заносили его в закрома родины, и на обильных сабантуях чиновничьей братии с партийцами и гебистами его дружески шлепали по заду, отпуская очередную антисемитскую шуточку… И только в самое последнее время, когда о евреях устали говорить даже сами евреи, он, кажется, вообще наконец забыл о своей национальности. Лишь однажды, когда Маша в полемическом запале выразилась о своем женихе Эдике этот «новый русский», отец вдруг почти печально улыбнулся и неожиданно для самого себя сказал:
— Какой он новый русский, если ж мы ж с его папаней старые евреи?
Как бы там ни было, все эти национальные полутона, без сомнения, имели самое прямое отношение к тому, как складывалось детство Маши Семеновой, прошедшее в большом доме на Патриарших, в который мамины предки заселились еще до войны, поскольку были крупными советскими служащими, впоследствии многократно репрессированные и реабилитированные. Медленно деградируя, дом тем не менее постоянно состоял в ведении каких-то важных хозяйственных управлений, а потому Маша сызмальства росла в окружении вохровских рож, и все эти лифтеры и вахтеры, примелькавшиеся в служебном контексте, воспринимались почти в качестве дальних родственников.
К тому же отроковице Маше приходилось проводить в их обществе довольно много времени по причине того, что в воспитательных целях строгий отец имел обыкновение не пускать Машу в квартиру, если она возвращалась домой позже назначенного часа. Пристыженная и оскорбленная, Маша отсиживалась в служебной каморке парадного на потертом кожаном диванчике около ночного вахтера. До чего же позорно и тягостно было коротать ночь на этом диванчике и, в полудреме наблюдать, как над Патриаршими занимается зорька! Ночной вахтер, вечный старик Петрович, казалось, должен был вполне разделять точку зрения отца Маши в вопросе воспитания. Однако на его дубленом лице появлялось подобие сочувственного выражения, и Маша была готова провалиться от стыда сквозь землю. Конечно, она всячески старалась дать понять старику Петровичу, что подобное ночное времяпрепровождение в его каморке — совершенно естественная вещь для юной девушки из приличной семьи. Петрович отмалчивался и деликатно отводил взгляд. Его, заслуженного отставника госбезопасности, которому довелось насмотреться всякого, приводило в смущение, как приличные люди тиранят свое чадо. Выпороть — еще туда-сюда. Но заставлять холеную барышню валяться как последнюю на вахтерском диване — это уж слишком! Этот явный педагогический перегиб огорчал почтительного к субординации Петровича, и, не глядя на скорчившуюся на диванчике Машу, он скорбно качал головой и начинал чистить для нее огромное антоновское яблоко, которое извлекал из газетного кулька, приготовленного для него супружницей. Он по-братски делился с ней домашними котлетами и пирогами и лишь лечебную огненную воду единолично высасывал из своей маленькой походной фляжки.
Ранним утром мимо них начинали проходить сонные жильцы, спускавшиеся выгуливать собак. Проходил почтальон с толстой сумкой на ремне. Он тоже становился свидетелем Машиного позора. Потом на дежурство заступал сменщик Петровича и, увидев Машу, обменивался с Петровичем понимающим взглядом…
Тут нужно заметить, что из всех жильцов один лишь папа держался с вахтерами подчеркнуто бесстрастно. Никакой фамильярности, никакой сердечности. Попросту говоря, они для него вообще не существовали. Оттого, вероятно, сочувствие последних доставляло Маше особенную муку. Дожидаясь, пока отец смилостивится и пришлет за ней Катю, Маша имела достаточно времени, чтобы философски поразмыслить обо всем об этом. Однако она так и не решила, что безнравственнее: — отцовское пренебрежительное отношение к вахтеру, которого он считал просто низшей формой жизни, или же бессердечие, которое он проявлял, наказывая подобным образом дочку за то, что та задержалась на десять минут после школьного вечера.
* * *
Ожидая возвращения Эдика той ночью в Киеве, Маша пришла к заключению, что, наказывая ее, родитель наказывал и мучил самого себя. Чтобы понять эту элементарную вещь, Маше потребовалось не только повзрослеть, но и выйти замуж… Как все это объяснить Эдику, которому глубоко наплевать, как муторно и пакостно на душе у позолоченной девушки, которую он взял в жены? Главное, он взял приличную девушку из своего круга, почти девственницу. Остальное дело техники. И никакого просвета впереди. Перед глазами Маши уже замаячило видение надгробной плиты на собственной ее могилке и отчеканенные слова, в которых, если можно так выразиться, будет сконцентрирована вся пустота и никчемность ее жизни: «Моей дорогой супруге Маше, матери моих детей, от любящего Эдика»… Такова будет последняя запись о ней в Книге Судеб… Ну уж нет, только не это! В этой жизни Маше хотелось еще кое-чего, кроме почетного звания «дорогой супруги любящего Эдика».
Мало-помалу дело стало проясняться. Все дело в том, что она всегда вела себя как затюканный ребенок, который лезет вон из кожи, чтобы оправдать родителей, и всячески отрицает, что именно папа и мама льют деготь в мед его жизни. Все несправедливости Маша всегда воспринимала как должное и задним числом оправдывала родителей, в частности отца. Что касается матери, то та, будучи по натуре женщиной несгибаемой воли, никогда не скрывала своего холодного, почти безразличного отношения к дочерям…
Бедный, бедный Эдик Светлов. Вот какими словами она встретит его, когда он вернется в гостиницу. Впрочем, ему никогда не понять, какая убийственная ирония заключена в этих словах.
* * *
— Бедный Эдик!..
На его лице отразилось смущение. Он все еще держался рукой за дверную ручку, словно боялся поскользнуться.
— И ведь тебя это даже не удивляет, дорогой, не правда ли? — мягко продолжала Маша.
Он долго и довольно бессмысленно пялился на нее, а потом сказал:
— Удивляться вообще не в моих правилах.
Он старался изъясняться внушительным тоном.
— Должен тебе заявить, — начал он с запоздалой надменностью, — что отказ следовать за своим мужем во время свадебного путешествия есть начало нравственного падения…
IV
В общем, так или иначе, Эдик покончил с осмотром мемориальных достопримечательностей в городе Киеве, и через некоторое время молодожены прибыли в Одессу и остановились у родственников Эдика на образцово-шикарной приморской вилле, где Маша впервые начала осознавать размах семейного бизнеса Светловых. Однако поразило Машу не это. Эдик предупреждал, что попутно намерен устроить кое-какие дела, но, едва они приехали, с головой ушел в бизнес. Дома в Москве отец никогда не занимался работой. Даже по телефону разговаривал мало и неохотно. У родственников Эдика все было иначе. Здесь безраздельно царила коммерция. Приходили и уходили какие-то люди. Эдик не отрывал от уха радиотелефона. Информация поступала непрерывно. Жизнь Эдика устремилась в привычное для него русло капиталовложений, валютных курсов и экспорта-импорта. Маша почувствовала себя лишней. Бесконечные деловые завтраки, совещания и визиты к партнерам. Это было похоже на то, как еще девочкой она однажды влезла на колени к папе, чтобы посмотреть, как взрослые играют в преферанс. Взрослые острили, хохотали, огорчались и до хрипоты спорили, а она только напряженно следила за выражениями их лиц, пробуя угадать, когда нужно засмеяться или огорченно вскрикнуть, однако все происходящее было абсолютно лишено для нее какого-либо смысла. К тому же игроки непрерывно курили и то и дело опрокидывали то чашку кофе, то рюмку коньяка…
Эдик прибыл в Одессу, чтобы повидать нужных людей, и более чем прозрачно дал понять Маше, что в течение дня ей лучше заняться какими-нибудь своими делами.
* * *
Во время одного из бесцельных блужданий по городу Маша забрела в дорогой французский магазин, чтобы присмотреть себе что-нибудь из нижнего белья. Там она и повстречала Риту Макарову.
Рита представляла собой абсолютную противоположность Маше. Иначе говоря, она обладала всем тем, чего не было у Маши: точеной изящной фигуркой, рыжими волосами, веснушками, искристыми зелеными глазами и нежным голоском. Однако, несмотря на внешность, Рита была стойким оловянным солдатиком и не боялась самого черта. Она любила цитировать Веничку Ерофеева: «Раз уж родились, нужно немножечко и пожить…» Рита похоронила своего грудного ребенка, умершего не то от воспаления легких, не то от инфекции, подхваченной в больнице. В тот момент, когда она моталась с ребенком по врачам, муж сообщил, что уходит к другой женщине, с которой познакомился в ресторане.
Но Рита принимала жизнь такой как есть, а именно: бесконечной полосой препятствий и несчастий. Ей однако удалось сделать карьеру одного из самых удачливых редакторов на телевидении. Она вела дела на пару со своим вторым мужем Иваном Бурденко, весьма заслуженным телевизионным чиновником, который к тому же был достаточно умен и сердечен, чтобы понять, что горе заставляет людей глядеть на мир особыми глазами. Он понимал, что она нуждается в успехе более, чем в чем-либо другом. На телецентре они даже поместились в одном кабинете. На двери кабинета красовались две таблички с их фамилиями, между которыми чья-то язвительная рука вывела губной помадой сердечко, пронзенное стрелой. Однако ни Рита, ни Иван даже не подумали его стирать. Оба были того мнения, что человек может пережить что угодно, если только не потеряет чувства юмора.
Итак, Маша и Рита нашли друг друга в дебрях изысканного нижнего белья — среди бюстгальтеров, кружевных поясов и комбинаций. Маша без всякого удовольствия перебирала интимный товар и была полна самой черной Меланхолии. Эдик уже успел махнуть на нее рукой и даже не пытался каким-либо образом возбудить в ней супружеский энтузиазм и вознаградить за то, что ей приходилось делить с ним ложе. Когда Маша подумала о том, что их супружество безнадежно прокисло, по ее щекам потекли слезы. Молодожен даже перестал интересоваться ее мнением о технике секса. Видимо, он догадался, что она не только не пылает к нему страстью, но, в лучшем случае, старается относиться к его домогательствам философски.
Рита приметила Машу сразу же. Решительно приблизившись к ней, она сказала:
— Когда я вспоминаю, что все это мне влетит в копеечку, я тоже начинаю рыдать!
Взглянув на нее, Маша сразу заметила у нее на пальце обручальное кольцо и, словно встретив родственную душу, испытала что-то вроде облегчения: блеск золота, символизирующий узы Гименея, говорил о том, что и у нее есть муж, а значит, как женщина, она тоже несет свой крест.
— Я хочу сказать, — поправилась Рита, видя, что Маша хранит молчание, — нет лучшего способа утешиться, как купить себе что-нибудь подороже.
— Это точно… — кивнула Маша с улыбкой.
— Ничто не может так поднять настроение замужней женщине, как хороший лифчик или трусы… — продолжала Рита, и Маша снова улыбнулась.
— Как вам этот? — спросила она.
— Ну, этот вам пойдет, если только вы собрались в монастырь!
— Пожалуй, — кивнула Маша. — Слишком скучный.
— А как насчет этого?
— В этом я бы и в монастырь согласилась!
— Еще бы!
Тут они обе засмеялись и принялись вместе бродить по магазину и перебирать вещи. Потом они направились к выходу, решив где-нибудь посидеть и вспрыснуть знакомство. Отыскав маленькое открытое кафе в тени каштанов, они устроились поудобнее и повели более обстоятельный разговор.
— В Одессу — отдыхать? — поинтересовалась Рита.
— В свадебное путешествие. Мы только что прилетели из Киева. Мы с мужем… — проговорила Маша и смущенно умолкла, не решаясь поведать о том, какого рода развлекательную программу запланировал Эдик на медовый месяц.
— Вы плакали из-за него? Или просто объелись шоколада?
— Как вы угадали? — удивилась Маша. — Так и есть. Я плакала потому, что оказалась совершенно не готова к семейной жизни… Теперь мне кажется, что от меня не останется ничего, кроме надписи…
— Какой надписи? — в свою очередь удивилась Рита.
— Да на моей могилке.
Кажется, Рита поняла ее. По крайней мере, она больше ни о чем не спрашивала.
— А я в этих краях, можно сказать, в командировке, — сказала Рита, помешивая соломинкой коктейль. — Я работаю на телевидении, и мы делаем передачу о военных базах Черноморского флота и вообще о проблеме разделения вооруженных сил. Нас предупреждали, что у нас будут большие проблемы с местными военными властями…
Маше стало любопытно. Еще никогда она не встречала женщину, которая, кроме того, что носила обручальное кольцо, занималась бы такими серьезными делами.
— Ну и пришлось мне натерпеться! — продолжала Рита. — Когда я приехала из Киева, ухитрившись выбить официальное разрешение, и вся группа уже вылетела из Москвы, одна местная сволочь мужского пола начала ставить нам палки в колеса.
— Не понимаю, — сказала Маша.
— Политика, — усмехнулась Рита. — То есть это он так думает.
— Но почему же он так уперся?
— Да потому, — нетерпеливо сказала она, — что женщинам в этом мире отведено лишь получать оплеухи. А тем, кто связал себя с политикой или, упаси Бог, с телевидением — тем более…
Так они мило беседовали, и Маша даже не заметила, когда они перешли на «ты».
— Ну а ты что поделываешь? — спросила ее Рита.
— Вот, вышла замуж…
— Это я уже знаю, — мягко улыбнулась Рита. — Видела, как ты орошала слезами бюстгальтеры и трусы… Я спрашиваю о том, чем ты занимаешься и вообще есть у тебя какие планы.
— Сначала были, а теперь не знаю…
— А вот это просто глупо. Замужество, как бы это сказать, вещь сомнительная во многих отношениях. Особенно, если ты в нем не очень счастлива. Заметь, прошло только две недели, как ты замужем, а уже недоумеваешь по поводу того, что с тобой происходит.
— Не знаю…
— В любом случае тебе стоит поразмыслить о том, чем заняться. Ведь что-то тебя, наверное, интересует?
Сначала робко, а потом смелее Маша принялась рассказывать о своей заветной мечте.
— Мне кажется, я бы хотела стать журналисткой… Я подала документы на журфак. Я бы хотела заниматься чем-то настоящим. Чтобы много ездить, много видеть… Там, где происходит самое главное… Может быть, даже делать репортажи о войне.
Рита с удивлением взглянула на эту девчонку, которая выскочила замуж, когда у нее еще молоко на губах не обсохло, но слушала с искренним вниманием и заговорила только тогда, когда фонтан Машиного красноречия иссяк.
— Короче, ты бы хотела работать на телевидении? — спросила она. — В эфире?
Эти слова, произнесенные так запросто и вслух, повергли Машу в замешательство, которое тут же сменилось глубоким унынием. Мечта показалось ей совершенно нереальной. Первый раз в жизни завела об этом речь с посторонним человеком. Ничего глупее, наверное, нельзя было придумать.
— Да, на телевидении, — сказала она почти со злостью и вспыхнула. — Да, в эфире!
В конце концов, почему она должна стыдиться своей мечты?!
— Ас чего ты взяла, что у тебя это получится? Не такое простое это дело.
— Я просто знаю, — твердо ответила Маша, словно уже боролась за свое место под солнцем на телевидении. — И если бы кто-то дал мне шанс, я бы это доказала.
Рита опять улыбнулась.
— Это весьма жестокий мир. И грязный. Наверное, нигде нет столько грязи, как на телевидении. Другой такой работы, пожалуй, и не сыскать. Можешь мне поверить. Мне ох сколько пришлось нахлебаться…
Маша только пожала плечами. У нее на лице по-прежнему была написана твердая решимость. Про себя же она удивлялась, до чего они могли договориться, едва познакомившись.
— Мне пора, — вдруг спохватилась она. — Я обещала встретиться с Эдиком в пять, а сейчас уже без пятнадцати!
Маша умолчала о том, что Эдик Светлов бывает весьма недоволен, когда его заставляют ждать. Она была достаточно умна и понимала, что в качестве супружницы одаривает его ласками более чем скромно — а он многого и не требует, — а потому, по крайней мере, нужно иметь совесть и стараться не доставлять ему слишком много хлопот вне постели. Так она решила для себя с первых же дней их совместной жизни.
— Ничего, подождет, — небрежно сказала Рита. — Подождет и пять минут, и даже пятнадцать. Ничего с ним не случится. Я обещаю.
Они допили коктейль, и Маша бережно спрятала в сумочку визитную карточку с телефоном, которую ей протянула Рита.
— Обязательно позвони, — сказала Рита.
— Как только приедем в Москву, — пообещала Маша.
* * *
Она возвращалась к Эдику с легким сердцем. Словно впервые в жизни почувствовала себя самостоятельным человеком. Вообще, человеком. Так, вероятно, ощущали себя целые народы, когда катапультировались из состава Союза. Неплохое сравнение, подумалось ей, журналистское. Надо бы записать. Впрочем, в действительности дело, может быть, обстояло куда серьезнее. Маша сделала свой жизненный выбор, и еще неизвестно, к чему этот выбор мог ее привести.
Эдик дожидался Машу, нетерпеливо прохаживаясь около дома. Он то и дело вытягивал шею и озирался по сторонам. Маша опаздывала на пятнадцать минут. Он ждал не столько ее появления, сколько того, как она будет оправдываться.
— Маша, — строго сказал Эдик, — никогда не заставляй меня ждать. В нашей семье деньги зарабатываю я, и за все плачу тоже я.
Прошло всего две недели их медового месяца, самым ярким воспоминанием которого у Маши должно было стать несостоявшееся паломничество к ужасному Бабьему Яру, а Эдик уже раз и навсегда распределил их роли. Маше, как она это поняла, отводилась роль вечно виноватой и оправдывающейся стороны.
V
Тяжелый транспортный самолет ждал на пустынной бетонной полосе в военном аэропорту близ Грозного. Маша держала ладонь на сером цинковом гробу, который вот-вот должны были загрузить в чрево самолета. Накануне у Маши был еще один прямой выход в эфир прямо в момент очередного обстрела боевиками российского блокпоста. Она стояла перед телекамерой и рассказывала о текущей ситуации в пекле гражданской войны, рассуждая о том, каким образом эта война может повлиять на общую политическую ситуацию в стране, на отношения России с другими кавказскими республиками. Она чувствовала, как ее эмоциональная, почти импровизированная речь складывается в один из самых драматических телевизионных репортажей, которые ей когда-либо приходилось вести.
Впрочем, ей мало верилось в то, что телезрители вообще способны понять весь ужас того, что здесь происходит. Огромная территория была охвачена неискоренимым мятежным духом, и многочисленные и подчас противоборствующие друг с другом отряды боевиков, рассредоточенные в недоступных федеральным войскам горах, были готовы сражаться насмерть до последнего человека.
Голос Маши прервался, а на глаза навернулись слезы, когда она начала рассказывать о том, на что способен подствольный гранатомет. Режиссер делал ей знаки, чтобы она продолжала, не желая прерывать съемку, а Маша ему делала отчаянные знаки, что ей необходима передышка. Режиссер сожалел лишь об одном — о том, что не посчастливилось заснять все случившееся с Ромой вживую. Если бы только удалось это сделать, то выдающийся ролик можно было бы тут же толкнуть западным коллегам со всеми вытекающими отсюда последствиями. Со стороны режиссера никаким цинизмом здесь и не пахло. Что случилось то случилось, а работа прежде всего. После эфира режиссер уверял Машу, что материал тем не менее отснят грандиозный, а главное, им удалось сработать эпизод прямо в ходе боевых действий… Что ж, видно, бедный Рома уже превратился в «эпизод»…
* * *
…Александр Вовк по-прежнему находился рядом. Полковник в выгоревшем камуфляже с серыми звездами на погонах. Он был рядом с Машей, когда погиб Рома Иванов. Теперь он поддерживал Машу под локоть, пока она дожидалась погрузки цинкового ящика в самолет, который должен был доставить тело в Москву. Может быть, Маше нужно было попытаться послать родителям Ромы телеграмму в глухую деревню под Торжком, даже если московское начальство уже известило их о гибели сына. Пожалуй, им было бы немного легче, если бы они узнали об этом от Маши, то есть от той, которой эта смерть была не совсем безразлична. От той, которой Рома рассказывал о своем детстве и о том, каково быть сыном деревенского милиционера. В детстве Рома был бойким парнишкой, а его отец жестко карал за драки и пьянку местную шпану, в компании которой шатался его сынок, пока не увлекся радиотехникой. Мать Ромы, простая сельская баба, суеверная и верующая, была бы тронута, если бы Маша поведала ей, как переживал Рома из-за того, что в свой последний приезд, когда мать стала приставать к нему, почему он никак не женится, он прямо заявил ей о своих столичных трансвеститских наклонностях. Рома в лицах рассказывал Маше об этом разговоре и о том, как у матери испуганно распахнулись глаза, а ладошкой она прикрыла отвисшую челюсть. Она была в шоке, не в состоянии поверить, что у сыночка, выросшего в нормальной советской семье, могли укорениться такие паскудные убеждения. Теперь она, должно быть, зачастит в церковь и будет недоуменно вопрошать боженьку, почему тот, при всей своей бесконечной мудрости, вместо того, чтобы вразумить ее единственного сыночка, отнял его у нее. Маша могла бы уверить ее, что Рома возвел на себя напраслину, что именно такие — чистые и непорочные, как ангелы небесные, — и нужны Боженьке…
Слезы опять потекли у Маши по щекам, когда она вспомнила, что всего неделю назад Рома как раз приглашал ее посетить с ним окрестности родного Торжка, русскую Венецию, познакомиться с его родителями. Она могла бы сказать его матери, даже солгав в утешение:
— Он не успел меня с вами познакомить, но я та, которая знала вашего сына с самой лучшей стороны. Я любила вашего сына. И он приглашал вместе погостить у вас, пойти по грибы, по ягоды, поудить рыбку. Потому что на родной сторонке, как он уверял, сам воздух целебен для его души. Потому что родители — это святое, и тому подобное… Понимаете, — сказала бы Маша, — у нас, в столице, ничего этого нет. У нас там перестройка и всякое такое. Вы же знаете. У нас заботятся, как бы сделать выгодное вложение, а духовная пища совершенно исключена из рациона… — Эти слова, по мнению Маши, вполне подходили к случаю.
Ее рыдания раздавались все явственнее, и полковник Александр Вовк молча подал ей мятый, но чистый носовой платок, который извлек из кармана своих камуфляжных штанов. Она взяла платок, даже не взглянув на полковника, и принялась сморкаться и утирать слезы. Потом на нее нашло что-то вроде столбняка. Четверо мужчин подняли серый цинковый гроб, погрузили его на желтый электротранспортер, который медленно пополз в чрево самолета. Рома Иванов отправлялся домой, в русскую Венецию. Как знать, было бы ему отраднее, если бы он знал, что есть на земле люди, которые о нем убиваются и грустят и даже с нетерпением ждут, чтобы получить то немногое, что от него осталось…
Только за последнюю неделю здесь погибли тридцать семь мирных жителей, включая женщин и детей. Один «шальной» снаряд обрушил дом, под сводами которого погибла целая семья из шести человек. Не осталось никого из родных, кто бы мог их оплакать. Во время обстрелов блокпостов, а также при подрывах на минах и от пуль снайперов погибли семь российских военнослужащих. Из них один — в чине майора. Тела четверых будут отправлены на родину, остальных похоронят там, где они сложили головы. И это потери, когда в войне наступило относительное затишье и активных боевых действий не велось.
Сегодня Маше еще предстояло вести репортаж из штаба федеральных войск в Чечне и пытаться выяснить, каковы на ближайшее время намерения военных, а также, каких ответных действий можно ожидать со стороны вооруженных формирований. Она сунула руку в карман своей выстиранной и высушенной курточки-хаки и нащупала прямоугольный кусочек пластика — пресловутую кредитную карточку Ромы Иванова, которую вкупе с плеером можно было считать единственным оставшимся от звукооператора имуществом, а саму Машу невольной душеприказчицей…
Дело сделано. Створки грузового отсека самолета захлопнулись, и немногочисленная публика начала расходиться. Маша медленно брела прочь, мысленно воспроизводя одну и ту же картину: цинковый ящик с телом исчезает, больше она никогда не увидит Ромку.
Она увидела, что ей навстречу выбежал режиссер, который пытался докричаться до нее сквозь рев самолета, вырулившего на взлетную полосу.
— Машенька! — услышала наконец она, — завтра утром у нас запись беседы в штабе. Это пойдет прямо в вечерний выпуск новостей!
Маша кивнула.
Какая к черту разница, в какой выпуск — вечерний или утренний — пойдет репортаж? Вопрос в том, сможет ли она рассказать, как здесь гробят людей и почему даже тех, кто приехал зафиксировать безумие этой бойни для истории.