Алеша вынул брата из раскладушки и перенес на свою кровать, – чтобы спать ему было просторнее. Сонный Гриша обнял Алешу за шею и засопел ему в ухо.
Младший брат – это чудесно, подумал Алеша, это здорово, когда младший брат так беспомощно тебя обнимает во сне и сопит тебе в ухо! А всякое там… со временем тоже уладится. И притом с таким замечательным братом я сумею всегда сговориться, мы будем друг другу писать, и потом он приедет ко мне. Он же будет все время расти и все понимать, у него и сейчас уже есть характер и воля: "Человек! Мы же – братья!" – вспомнил Алеша, улыбнулся и подошел на цыпочках к печке, там он видел днем карандаш и ломтик картонки. Вот они!
Улыбаясь, Алеша нацарапал карандашом на картонке несколько слов и положил это на видное место – не под подушку Грише, а рядом, на простыне, чтобы он, проснувшись, сразу нашел послание брата.
Теперь Алеша хотел оставить записку отцу. Без этого он никак уехать отсюда не мог. Но бумаги больше нигде не нашлось. Зато нашлась коробка с розовыми мелками. Алеша взял оттуда один розовый стержень и, сойдя бесшумно с крыльца, написал на дощатом столе: "Дорогой папа! С болезнью Боткина жить можно. Я поехал. Алеша".
Он отвязал лошадь и спустился с ней по тропе с другой стороны, чем приехал.
Какая удача, что кто-то когда-то протоптал этот путь с противоположного склона! Теперь Алеша тихо-тихонечко объехал скалу и глянул вверх – на прощание. Там, в скале, наверху, была голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. За одной голубой стеной спал Гриша, очень младший и очень родной брат, мама которого где-то поблизости таращит глаза и не спит.
За другой голубой стеной курил и работал очень старший и очень родной отец, художник Сергей Боткин, который детям своим передал по наследству удивительную болезнь, можно сказать, душевную.
Алеша распрямился и полетел. На востоке уже золотилось прозрачное небо, расцветая воздушными облаками. Облака на глазах превращались в самую разную живность: вот прошел кудрявый баранчик, стал баранчик кудрявой собачкой, собачка – кудрявой кошкой, кошка – кудрявой курицей, курица стала бабочкой, бабочка – дальше некуда… вишней.
Вишневое солнце вышло из моря.
Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Во всем его облике наблюдалось достоинство души, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. На миг он крепко закрыл глаза, ослепленные ранним солнцем. И увидел такое же солнце в собственном существе. Это солнце вращалось, разгораясь в космическом мраке телесной Алешиной жизни. Он хотел удержать это солнце навеки в недрах одушевленного тела, – чтоб, как сердце, пульсировал в ритме Вселенной этот огненный мускул неба.
Но, разгораясь, Алешино солнце уменьшалось, сжималось и, наконец, превратилось в блестящую синюю звездочку, которая скрылась в незримых звездных глубинах, однажды родясь в глубинах Алешиной жизни, ослепленной утренним солнцем Крыма. Эта звездочка, подумал Алеша, свободно плавает в каждой капле пространства и времени, но рождается лишь в человеке, который смотрит на солнце, а потом закрывает глаза. Эта звездочка – вроде мысли, когда моя воля ее отправляет плавать по миру, чтобы узнать, какой он… там, где я никогда не буду.
И он снова проделал свой солнечный фокус, и снова в Алеше зажглась блестящая синяя звездочка – посланница солнца.
От такой чепухи, доступной каждому смертному, он испытал сильнейшее чувство любви, свободы и счастья. И запел свою какую-то песню без слов – как птица.
Как птица, поющая благодарение радости.
Многие утром спустились с гор по разным делам – на бахчу, на кукурузное поле, на почту, в контору. И увидели, как промчался поющий всадник. Они сочли это добрым знамением – и дела их пошли на лад.
1980
ТАБУРЕТКА
Жили-были старик с табуреткой. Старику было сто лет, и стал он такой маленький, что спал в колыбели, а табуретка ногой колыбель качала и пела ему песенки.
Бывало, проснется старичок Филофей, а тут как тут табуретка стоит с кашкой и тертой свеклой или с пюре морковно-яблочным.
Потом бежит, кувыркаясь, табуретка на рынок, в аптеку, в магазин и на почту.
На почте она шлет открытки и письма детям, внукам и правнукам старичка Филофея, поздравляет их с Рождеством, с Новым годом, с Первым мая, с днем рожденья и с днем именин, а внизу подпись ставит – "Ваши старичок Филофей и табуретка".
Потом она домой скачет с творожком, с овощами, с овсянкой, с лекарствами травяными. Дома быстренько табуретка одевает старичка для прогулки, кладет его в детскую коляску, на сквер катит, а там уж, на сквере, они за ручку гуляют, и табуретка покупает старичку леденец на палочке или воздушный шар.
На прогулке следит табуретка, чтоб у старичка Филофея шарфик не развязался, а то ведь простудится старичок с непригляда, будет чихать, кашлять, в ознобе трястись, бредить в жару и звать свою старушку, жену-красавицу Анастасию Васильевну, которая давно улетела на небо.
Жарким летом табуретка водила гулять старичка Филофея в одних трусиках и в панамке. Сама, бывало, стоит на берегу озера, а старичок там в озере плавает, от жары отдыхает. А потом табуретка растирает его большим голубым полотенцем с цветами и дает сладких черешен.
Летними вечерами табуретка варила на зиму варенье из роз и вишен и рассказывала старичку сказки, а он пил чай с молоком и с пенками от варенья.
Больше всего старичок Филофей любил варенье из райских яблок и "Сказку о золотом петушке".
А ночью, когда старичок Филофей спал очень сладко, табуретка любила стоять на балконе и на звезды глядеть, от звезд у нее ноги болели не так сильно.
Однажды во сне старичок Филофей улетел на небо. Табуретка тихонечко застонала и закачалась, упала в обморок. Потом обмыла она старичка Филофея, одела во все новое и послала телеграммы детям его, внукам и правнукам. Они приехали на поездах, приплыли на пароходах, пешком пришли, старичка помянули, дом его продали, а табуретку выбросили – у нее потому что одна нога была короче других.
Вот хромает одинокая табуретка по улице, а тут я из бани бегу и ей говорю:
– Здравствуйте, табуретка! Очень рада вас видеть. Не свободны ли вы случайно сегодня вечером? Приглашаю вас на чай с пирогом, у меня как раз день рожденья, мне сегодня исполняется пятьсот лет.
Справили мы с табуреткой праздник, и так хорошо нам было вдвоем, что стали мы вместе жить. Теперь, когда нет меня дома, табуретка на телефонные звонки отвечает и на бумажках записывает – кто звонил да по какому делу. Когда меня обижают, она покупает мне ландыши. А летними вечерами мы с табуреткой стоим на балконе, глядим на звезды и шлем открытку старичку Филофею на небо:
"Дорогой Филофей Пантелеевич!
Мы Вас помним и нежно любим. Сегодня была гроза. После грозы посвежело, мы чирикали и качались на ветках липы. А потом опять припекло, нынче – жаркое лето, на балконе лимоны выросли. Вчера был Ваш юбилей и портрет Ваш во всех газетах и по телевизору. Выглядели Вы замечательно.
Желаем Вам благодати.
Обожающие Вас -
МАРУСЯ И ТАБУРЕТКА".
1997
ДО И ПОСЛЕ ОБЕДА
Всякий раз, как мне попадаются на глаза киноленты и книги про шпионов, разведчиков, сыщиков и бандитов, я вспоминаю во всей живости одну бесподобную историю о том, как целых двадцать четыре дня прожила я в комнате – между гестапо и НКВД.
Нас разделяли только дощатые стены, за одной из которых гестапо допрашивало разведчиков – до и после обеда, а за другой НКВД допрашивало бандитов, агентов и шпионов – после обеда и до.
Дело было летом, году в шестьдесят пятом, на берегу Понта Евксинского, или Понта Скифского, или просто Понта. В общем, меня взяли на Понт, в город Гагру, где платаны, магнолии, розовые птицы и все чудеса райских садов.
Правда, в этом раю грохотала железная и автомобильная дорога. Но одноэтажное, длинное строение под названием "Деревянный корпус", голубое снаружи и сырое внутри, стояло так близко к волнам, что грохоты всех дорог утопали в морском гуле. Там круглые сутки длился концерт природы, ветры свистели, море ходило, волны гуляли, чайки вопили, дети визжали от счастья, шпарило солнце, ливни гремели, все заглушая, кроме кое-чего… А справа и слева от моей комнаты обитали авторы детективных произведений.
В семь утра за стенкой, где стояла моя кровать, начинало работать гестапо.
Их было двое. Один говорил другому:
– Значит, так!.. До обеда – я допрашиваю тебя. После обеда – ты допрашиваешь меня. Во время допроса все идет под машинку в трех экземплярах. Допрос – перламутровый, переливчатый. Море видишь? А жемчуг на дне видишь? Так вот, жемчуг – ерунда. Главное – раковина: сюда падает свет – она зеленая, туда падает свет – она красная, а туда-сюда падает свет – она синяя, красная, зеленая, фиолетовая и так далее. Главное – куда падает свет при допросе. Это же гестапо, старик, ге-ста-по! Зрелище, ужас, игра! Я почти приволок тебя на виселицу. Теперь ты должен сработать, как фокусник. Туда бросай свет, сюда бросай свет, напрягай меня, отвлекай вниманье на мелочи, рассеивай, колдуй на конвейере обманных движений, привораживай к ерунде – и вешай лапшу на уши! Ну виртуозно так, артистично… Игра называется "Чем больше смотришь, тем меньше видишь". Но каждый раз должна получаться чистая правда, чи-ста-я!
Понял? А чистая правда, она из чего получается? Из лапши, из виртуозной лапши!.. Из фокуса, больше не из чего. Старик, сегодня допрос будет кошмарный, ты наследил, а твоя любовница скурвилась с английским агентом.
Потом они шли на завтрак и весь день допрашивали друг друга с двумя перерывами для купания.
На пятые сутки я развернула свою кровать к противоположной стенке.
В семь утра за этой стенкой начинало работать НКВД. Их было трое: двое мужчин и женщина.
– Значит, так! До обеда я допрашиваю тебя,- говорила она.- После обеда ты допрашиваешь его. В это время я схожу на базар. А потом вы оба допрашиваете меня. Труп находится на экспертизе. Шарфик покойницы опознали прохожие на Марье Петровне. Но банда еще должна наследить, а мы выследить. Если работа пойдет, сегодня появится на пароходе немецкий агент с чемоданом денег и с рацией. НКВД получило шифровку от Рябчика и очень тихо ведет агента. На допросе вполне допустимо психическое давление, даже пытка страхом, тихим ужасом и ожиданьем кошмара. Ребятки, если б вы только знали, как загробно делает это Хичкок!.. Нам показывали на закрытом просмотре. Вот Хичкок – это настоящее НКВД! – и она снимала купальник с веранды.
Потом они шли купаться и до ужина допрашивали друг друга с перерывом на обед. Несмотря на жару, они делали это в комнате.
Тогда, поразмыслив, я перетащила свою кровать на веранду и занавесилась.
О, ужас!.. Работа у них не клеилась, они торопились и приступили к допросам с пяти утра. Теперь с двух сторон я слышала два допроса одновременно, справа – гестапо, слева – НКВД:
– Что вы делали на Фридрихштрассе в среду вечером, когда ели омаров?
– Откуда у вас, Марья Петровна, этот шарфик покойной гражданки Моськиной?
– На Фридрихштрассе вечером в среду? Что я делал? Я? Ел омаров.
– Этот шарфик покойной гражданки Моськиной я купила на распродаже в райкоме, вот квитанция!
Не вытерпев лютой пытки, я постучалась в гестапо, которое занимало две комнаты, во второй жили их дети. Гестаповцам я сказала, что слышу все их допросы с пяти утра, и очень их попросила переселиться с детьми поближе к НКВД, а вместо моей отдать мне их детскую комнату. Они с удовольствием это сделали, но спросили сперва: "Чьи допросы лучше, у нас или у них?" Я сказала, что нечего даже сравнивать этого Шекспира с теми сапогами. Все были счастливы, у гестапо случился творческий подъем.
Но как же я потом хохотала, когда ранним утром их дети за стенкой проснулись и звонко-звонко сказали друг другу:
– Значит, так! До обеда я допрашиваю тебя. А после обеда ты допрашиваешь меня. Вам барыня прислала сто рублей! Что хотите, то купите. Да и нет – не говорите. Черный с белым не берите. Вы поедете на явку?
– Поеду.
– Вы – шпион или разведчик?
– Я – графиня.
– Резидент или агент?
– Я – графиня.
– А какого цвета граф?
– Голубого.
– А какого цвета зубки?
– Розового.
– Эх, графиня, вы же графа провалили! Он теперь пропал!
– Почему?
– А потому, что зубки – розовые! На зубки маску не наденешь – их везде видно, когда едят и улыбаются. По этим зубкам мы теперь его поймаем.
– А вот и нет! У графа зубки вынимаются! Они кладутся в чашку и в любой тайник. Например, в дупло. В этих зубках оставляет граф секретные записки, граф секретные записки оставляет в этих зубках! – дразнилась графиня, игравшая всех прекрасней в эту страшно древнюю "игру в допросики".
1993
СЫР, ИНДЕЕЦ И НАДЕЖДА
Жил-был Сыр. Снаружи – круглый и красный, а внутри – со слезой и с большими дырками. Он в масле катался да и сам был продукт. Наивысшего качества, талантливой жирности, с большим содержаньем минеральных солей. Он катался на службу, где многих вывел в сыры: одних – в крупные, других – в очень крупные, а третьих – "по собственному желанию".
Очень крупные сыры были квадратные и прямоугольные или колесом – все зависело от пресса! Чем прессы прогрессивней, тем крупней сыры. Очень крупные раз в месяц совещались, просто крупные все время совещались: кого переплавить? кого растереть?..
У Сыра были женка и трое детей. Женка – голландская, две дочки – швейцарские, а сын – рокфор! От первого брака было два внука: один – камамбер, другой – пармезан.
А у нас в тот год корова у колонки в лед вмерзла. Еле отодрали, еле ископали, глядь – а она вся мамонт!.. о молоке и речи быть не может. Отвели в музей. Музеец говорит:
– Это – не подделка, а подлинник мамонта, отличная сохранность, полный комплект. Мы б его купили, но у нас большие трудности. Денег нету. Можем обменять вашего мамонта на нашего индейца.
– Зачем нам индеец?.. Вещь бесполезная – ни молока, ни масла, ни сметаны, ни сливок, ни творога, ни сыра. Это – не продукт!
– Индейца не хотите? Ну, как хотите! А все равно мамонт не может вам принадлежать, он – государственный. Это ископаемое – наше достояние, принадлежит народу, науке и культуре, передовой общественности. Вызовем милицию, составим опись мамонта и конфискуем в пользу поколений. Меняйте вашего мамонта на нашего индейца, а то будет хуже! – говорит музеец, грубиян и жулик.
Ну его к черту! Взяли мы индейца. И правильно сделали, нет худа без добра.
Индеец был тихий, курил себе трубку и сажал маис. От этого маиса, то есть кукурузы, вспрыгнули на ножки дохлые коровы, козы и овечки, гуси и жирафы, зебры и удоды, сами поскакали, дали молока!.. Загудели прессы на нашей сыроварне. Ох, нет добра без худа! Главный Сыр от радости съехал с катушек, в кресло покатился, запер свой кабинет и составил списки: кого переплавить, кого растереть.
Сижу и дрожу за бедную Надю, за Надежду Павловну, за душу святую. Так оно и есть! Сыр вызывает и Наде говорит с великим отвращеньем:
– Вас не переплавить, вас не растереть! Вы – старородящая! А у меня сырьезный, ответственный сыр-бор. Кассыру из Минсыра, из Минсыробороны обещано давно, освободите место для юной пармезанки, дорогу – молодым!
Надя – на грани. Индеец курит "Яву" и думает: "Хана! Ведь он ее угробит.
Надо что-то делать, кому-то позвонить… Узнать – кого боится вонючий этот Сыр? И кто стоит на прессе?.." А там на прессе как раз стоит приятель нашего индейца. Ему индеец позвонил, и выразил большое пожеланье, и попросил о маленькой услуге на вот каком секретном языке:
– Алло! Привет, китаец! Да это я! Индеец! А как живет кореец? Женился ли алтаец? А где сейчас гвинеец? Здоров ли кустанаец? Дежурят ли гаваец, малаец, гималаец?
И отвечал китаец:
– Давно пора, индеец! Я тоже – сырота, и всюду эта сырость…
Какое совпаденье! Минут через пятнадцать сама собой разбилась на сыроварне лампа – башкой своей стеклянной вдрызг о потолок. Малаец с гималайцем в такой кромешной тьме не ту нажали кнопку – и Сыр пошел под пресс!
Услышав эту новость, кассыру из Минсыра сказала пармезанка, что больше – никогда!.. Такой-сякой рокфор! …Но все равно ничто непоправимо. Душа Надежды жмется к облакам, а плоть мычит, вмерзая в черный лед.
1988
• *Эроплан – эротический план. (Прим. ред.)
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
29.11.2008