– Ну, знаешь, я не любитель бородатых дам.
– Если бы она за собой следила, она была бы ничего, – заметила Леона.
– Я теперь вспомнил, что мне рассказывал Лусто. Она сама не аристократического происхождения, не то дочь, не то племянница Мельера, бывшего мэра Бордо. А почему ты смеешься?
– Потому что ты как-то огорчился, что она не настоящая аристократка…
Робер сердито взглянул на жену и, сутулясь, подошел к порогу; там он прислонился к стене и яростно, даже с присвистом, стал сосать трубку.
В то время пока мать предавала сына в руки красного учителя, ее несчастный кролик, извлеченный на свет божий из своего укромного убежища, куда, увы, уже не было возврата, глядел на взрослых и растерянно моргал, словно от слишком яркого света. В отсутствие мамы между тремя добрыми богами – папой, бабусей и фрейлейн – начался спор. Откровенно говоря, бабушка и фрейлейн часто сцеплялись, но обычно по самым нелепым поводам. Австриячка иной раз позволяла себе дерзкие выражения, которые казались особенно странными оттого, что в разговоре со своей баронессой она почтительности ради употребляла третье лицо. Но сегодня Гийом догадался, что и фрейлейн тоже хочет отдать его красному учителю.
– Почему бы ему не стать образованным господином? Он не хуже прочих, уж поверьте!
И, повернувшись к Гийому, она произнесла:
– Поди поиграй, детка, в комнатах, иди, мой цыпленочек…
Мальчик вышел, но тут же снова проскользнул в кухню: ведь все равно считалось, что он ничего не слышит, а если слышит, то не понимает.
Баронесса, даже не удостоив ответом дерзкую фрейлейн, отчитывала сына, который сидел в своем любимом соломенном кресле у кухонного очага: зимой он проводил все вечера за выделкой бумажных спичек или начищал до блеска отцовские ружья, хотя ни разу сам не выстрелил.
– Покажи хоть теперь свою власть, Галеас, – умоляла его старая баронесса, – скажи только: «Нет, не желаю! Не желаю доверять своего сына этому коммунисту», а гроза тем временем пройдет.
Но фрейлейн снова вмешалась в разговор:
– Не слушай баронессу (она была кормилицей Галеаса и поэтому говорила ему «ты»). Почему это Гийу не должен быть таким же образованным, как дети Арби?
– Оставьте детей Арби в покое, фрейлейн. Они здесь совершенно ни при чем. Я просто не желаю, чтобы мой внук набрался у этого человека вредных идей, вот и все.
– Бедный мой цыпленочек, да неужели с ним будут о политике говорить…
– При чем тут политика… А религия – это, по-вашему, ничего не значит? Он и так слаб в катехизисе…
Гийом не спускал глаз с отца, который неподвижно сидел в кресле, глядя на пылавшие в очаге сухие виноградные лозы, и только время от времени слегка покачивался – налево, потом направо. Мальчик, открыв рот, старался понять, о чем же идет речь.
– Баронессе, конечно, наплевать, что он вырастет неучем. Кто знает, может быть, баронесса как раз этого и хотят!
– Совершенно излишне защищать от меня интересы моего собственного внука! Это уж чересчур, – твердо проговорила баронесса, по в ее притворно-негодующем голосе послышались смущенные нотки.
– Разумеется, баронесса очень любят Гийу, они рады, что он при них живет, а вот когда речь заходит о будущем, о семье, так баронесса кое на кого другого рассчитывают.
Баронесса заявила, что фрейлейн повсюду сует свой нос. Но пронзительный голос австриячки без труда заглушил реплику хозяйки.
– Пожалуйста! Вот вам и доказательства! Ведь было же решено после смерти Жоржа, что старший Арби, Станислав, присоединит к своему имени имя Сернэ, будто нет на свете, кроме него, других Сернэ, будто наш Гийу не зовется Гийом де Сернэ…
– Мальчик слушает, – вдруг произнес Галеас. И снова замолчал.
Фрейлейн взяла Гийу за плечи и тихонько выставила его за дверь, но он остановился в буфетной и услышал ее крики:
– Однако ж кого-то не пожелали назвать Дезире [1], когда он родился! Пусть баронесса вспомнят, что они мне тогда говорили: «Нечасто бывает, чтоб больной сделал сиделке ребенка…»
– Ничего подобного я вам не говорила, фрейлейн. Галеас чувствовал себя прекрасно. И к тому же говорить такие грубости вообще не в моих привычках.
– Тогда пусть баронесса вспомнят, что мальчик явился на свет, так сказать, вне программы. Я-то хорошо знаю моего Галеаса, я знаю, что он не ротозей какой-нибудь, не хуже, слава богу, других, это всем известно.
Подозрительный огонек зажегся между розовых, лишенных ресниц век австриячки. «У вас судачьи глаза», – сказала ей как-то мадам Галеас. Шокированная баронесса повернулась к фрейлейн спиной.
Сплющив нос об оконное стекло, Гийу стоял в буфетной и смотрел, как дождевые капли подпрыгивают, словно маленькие танцующие человечки. Взрослые без конца занимались им и никак не могли договориться на его счет. Его не захотели назвать Дезире. Хорошо бы сейчас вспомнить те истории, которые он сам себе рассказывал, которые знал он один, но сегодня отвлечься ему не удавалось, он должен сначала убедиться в окончательном отказе учителя. Вот-то будет радость, вот-то будет счастье, и он ничуть не станет жалеть, что оказался нежеланным. И вообще ничего ему не надо, пусть только не заставляют быть вместе с другими детьми, которые изводят его, пусть только не нанимают учителей, которые говорят таким громким голосом, раздражаются, так сердито выкрикивают какие-то бессмысленные слова.
Бабуся не желала его, а мама и подавно! Неужели они заранее знали, что он получится не такой, как другие мальчики! Ну, а бедный папа? Во всяком случае, папа не отдаст его учителю. А баронесса тем временем наставляла сына:
– Ты только скажи «нет»… Неужели так трудно сказать всего одно слово! Ведь я же тебе повторяю, скажи только «нет»… Скажи только «нет».
Но сын молча качал тяжелой головой в шапке седеющих кудрей и наконец заявил:
– Я не имею права.
– Как так, Галеас? Отец имеет все права в вопросах воспитания детей.
Но он упрямо качал головой и твердил: «Я не имею права…»
В эту минуту в кухню ворвался Гийом и, рыдая, уткнулся в колени фрейлейн.
– Мама идет! Идет и смеется сама с собой. Значит, учитель согласился.
– Ну и что из того? Не съест же он тебя, дурачок. Утрите ему нос, фрейлейн, на ребенка противно смотреть.
Когда торжествующая мама переступила порог кухни, Гийу успел спрятаться за лохань.
– Ну, все уладилось, – сказала она. – Завтра в четыре часа в отведу к нему Гийома.
– Если только ваш муж даст свое согласие.
– Безусловно, мама, но он, конечно, согласен, не правда ли, Галеас?
– Во всяком случае, милая дочь моя, мальчик задаст вам хлопот.
– Кстати, где он? – спросила Поль. – По-моему, он где-то тут сопит?
При этих словах из-за лохани вылез Гийом; вид у него был особенно жалкий, он размазал по всей физиономии сопли, слюни и слезы.
– Не пойду, – захныкал он, не глядя на мать. – Не пойду к учителю!
Всякий раз, видя сына, Поль не могла отделаться от чувства стыда; но сегодня на этом маленьком личике, искаженном гримасой, особенно отчетливо проступали черты отца, спокойно сидевшего в кресле. Этот полуоткрытый рот был точной копией его холодного и слюнявого рта. Поль сдержалась и произнесла почти мягко:
– Не поведу же я тебя к учителю силком. Значит, придется отдать тебя пансионером в лицей.
Баронесса пожала плечами:
– Вы же отлично знаете, что нашего несчастного малютку не будут держать в лицее.
– Тогда остается одно: устроить его в исправительное заведение.
Мать так часто повторяла свою угрозу, что Гийу в воображении довольно точно представлял этот страшный исправительный приют. Он задрожал всем телом и, рыдая, воскликнул: «Не надо, мама, не надо!», бросился к фрейлейн и спрятал свое лицо на ее мягкой груди.
– Да ты не верь ей, цыпленочек… Неужели же я позволю, как ты думаешь?
– Фрейлейн не уполномочена решать такие вопросы, и на этот раз я говорю совершенно серьезно, я уже все обдумала и узнала даже адрес, – добавила Поль с каким-то веселым возбуждением.
Но, пожалуй, больше всего напугало мальчика то, что его бабуся громко рассмеялась.
– Тогда почему же, милая, уж не прямо в мешок? Почему тогда не утопить его в реке, как котенка?
Обезумев от страха, Гийу тер лицо грязным носовым платком.
– Не надо в мешок, бабуся!
Мальчик был лишен чувства юмора и все принимал за чистую монету.
– Ну-ну, дурачок! – сказала баронесса, привлекая к себе внука.
Но тут же мягко оттолкнула его.
– Не знаешь, как к нему приступиться, настоящая мартышка! Уведите его, фрейлейн. Иди умойся…
Стуча зубами от страха, мальчик пролепетал:
– Я пойду к учителю, мама, я буду слушаться!
– Вот и хорошо. Видишь, какой ты умный мальчик.
Умывая Гийу из крана над лоханью, фрейлейн старалась успокоить его:
– Это они хотят напугать тебя, а ты им не верь, плюнь на них.
Галеас вдруг поднялся с кресла и, не глядя на присутствующих, произнес:
– Солнышко выглянуло. Пойдешь со мной на кладбище, малыш?
Гийу не особенно любил гулять с отцом, но на этот раз быстро протянул ему руку и, всхлипывая, поплелся вон из кухни.
Дождь перестал. Мокрая трава блестела под теплыми солнечными лучами. Дорога в деревню шла через луга. Гийу ужасно боялся коров, которые, завидев прохожего, подымали голову и долго следили за ним глазами, словно раздумывая, броситься на него или не стоит. Отец сжимал ручонку сына и не произносил ни слова. Они могли ходить целыми часами, не разговаривая. Гийу не догадывался, что бедный барон с трудом переносит это гнетущее молчание, что он старается собраться с мыслями, но тщетно: он не знал, о чем говорить с ребенком. На кладбище они проникли через заросший крапивой пролом в стене позади церкви.
На могилах увядали букеты, принесенные в день всех святых. Галеас выпустил ручонку сына и взялся за тачку. Гийу смотрел вслед удалявшейся фигуре отца. Заштопанная коричневая фуфайка, отвислые на заду брюки, спутанная густая шевелюра и маленький беретик – вот это он, его папа. Гийу присел на могильную плиту, почти ушедшую в землю. Осеннее солнце слегка нагрело камень, но мальчику было холодно. А вдруг он простудится, заболеет и не сможет завтра выйти из дому? Умрет… Станет таким же, как те, что лежат здесь, в этой жирной земле, станет как мертвецы, которых он силился представить себе, как эти люди-кроты, чье присутствие выдают лишь низенькие холмики.
За кладбищенской оградой он видел по-осеннему безлюдные поля, иззябшие виноградники, липкую и черную землю, словно смазанную маслом, эту враждебную человеку равнодушную стихию, столь же коварную, как волны моря, довериться которым может только безумец. У подножия холма бежал ручеек, приток речки Сирон, вздувшейся от осенних ливней, впитывавшей в себя тайны болот и непроходимых зарослей; Гийу слыхал, что иногда на том берегу поднимали бекасов. Мальчик, извлеченный из своего убежища, дрожал от холода и страха, очутившись среди всей этой враждебной жизни, недружелюбной природы. По склонам холмов блестела кармином новая черепица на кровлях домов, но его взгляд бессознательно обращался к бледно-розовой, слинявшей под дождями, старой круглой черепице. Возле него ящерицы оскверняли стены храма, один витраж был разбит. Гийу знал, что боженьки там больше нет, что господин священник не пожелал оставить здесь боженьку, боясь святотатцев. Не было боженьки и в старой домашней часовне, где фрейлейн складывает теперь метлы, ящики, сломанные стулья. Где же в этом жестоком мире живет бог? Где он оставил хоть какой-нибудь след?
Гийу замерз. И больно обстрекал крапивой ногу. Он поднялся, подошел к памятнику павшим воинам в виде пирамиды, который поставили в прошлом году. Тринадцать имен на одну их маленькую деревушку: Сернэ Жорж, Лаклот Жан, Лапейр Жозеф, Лапейр Эрнест. Лартиг Репе… Гийом видел, как над могилами мерно склоняется коричневая фуфайка отца, слышал пронзительный визг папиной тачки. Завтра его отдадут красному учителю, но ведь учитель может внезапно умереть сегодня ночью. А вдруг что-нибудь случится: ураган, землетрясение… Но нет, ничто не заставит умолкнуть страшный мамин голос, ничто не притушит блеска ее злых глаз, прикованных к нему, и под этим взглядом он вдруг начинает видеть и свое худенькое тельце, и грязные коленки, и спустившиеся на ботинки носки; в такие минуты Гийу судорожно глотает слюну и, желая умилостивить врага, старается закрыть рот… А сердитый голос восклицает (ему кажется, что его раскаты слышны даже здесь, на маленьком кладбище, где он стучит зубами от холода): «Убирайся куда хочешь, чтобы я тебя больше не видела!»
А Поль тем временем разожгла в спальне камин и мечтает. Никто не в силах заставить себя полюбить, никто не волен понравиться другому, но ни земные, ни небесные силы не могут помешать женщине избрать себе мужчину и сделать его своим богом. Пусть даже он об этом ничего не знает, раз от него ничего не требуют взамен. И вот она непременно воздвигнет себе кумира, и он станет средоточием всей ее жизни. Она водрузит алтарь среди окружающей ее пустыни и посвятит его кудрявому божеству, ибо ничего больше ей не остается.
Пусть другие женщины рано или поздно начинают вымаливать милости у их бога, она знает твердо, что не будет ничего ждать от своего кумира. Она похитит лишь то, что может взять незаметно. Чудесной властью обладает взгляд исподтишка, неуловимая для другого мысль! Может быть, настанет день, когда ей позволено будет приблизиться к своему кумиру, быть может, бог стерпит прикосновение ее губ к его руке…
3
Мама стремительно тащила его за собой по дороге, изрезанной глубокими колеями, где стояла дождевая вода. Навстречу попадались школьники, они расходились домой без криков и смеха. Только оттопыривающаяся на спине пелерина выдавала присутствие невидимого ранца, отчего ребята казались маленькими горбунами. Из-под капюшонов, надвинутых на лоб, поблескивали карие и голубые глаза. Глядя на школьников, Гийу думал, что все эти мальчики, такие мирные с виду, не замедлили бы превратиться в его мучителей, если бы ему пришлось сидеть вместе с ними в классе или играть на школьном дворе. Но сейчас его отдадут учителю, и учитель будет заниматься только им одним, на него одного будет обращена вся опасная власть взрослых, которые стараются подавить маленького Гийу своими вопросами, озадачить своими объяснениями и доказательствами. Этой власти с лихвой хватило бы на целый класс. А придется одному Гийу противостоять этому чудовищу учености, которое будет сердиться и кричать на ребенка, не понимающего смысла громогласных речей.
Он шел в школу в тот час, когда все остальные мальчики расходились по домам. Гийу почувствовал укол в сердце: он вдруг еще яснее ощутил свое отличие от них, свое одиночество. Сухая теплая рука, державшая его ручонку, судорожно сжалась. Равнодушная, если не враждебная, сила влекла его за собой, Замурованная в своем никому не ведомом мире страстей и мыслей, мать за всю дорогу не сказала сыну ни слова. Вот уже выступили из сумерек первые домики, запахло дымом, замелькали за мутными стеклами огоньки керосиновых ламп, заблестели яркие огни гостиницы Дюпюи. Посреди дороги стояли два воза, и широкие спины возчиков загораживали стойку. Еще минута – и вот он, тот огонек… Гийу вспомнилось, как бабуся, рассказывая ему сказку про Мальчика-с-пальчика, произносила страшным, грубым голосом: «Перед ним был дом людоеда». Сквозь стеклянную дверь Гийу различил фигуру жены людоеда. Она стояла, видимо поджидая свою добычу.
– Почему ты дрожишь, дурачок? Господин Бордас тебя не съест.
– Может быть, он озяб?
Поль пожала плечами и бросила с измученным видом:
– Нет, это у него нервное, начинается совершенно неожиданно и без всяких причин. В полтора года у него был родимчик.
Зубы Гийу громко стучали. В комнате слышались только эта дробь да мерный стук маятника больших стенных часов.
– А ну-ка, Леона, сними с него башмаки, – скомандовал людоед. – И надень на него туфли Жан-Пьера.
– Пожалуйста, не надо, – умоляюще произнесла Поль. – Да не беспокойтесь вы.
Но Леона уже вынесла из соседней комнаты пару туфель. Она посадила Гийу на колени, сняла с него пелерину и пододвинулась к огню.
– Стыдись, такой взрослый мальчик, – сказала мать. – Я не принесла сегодня ни книг, ни тетрадей, – добавила она.
Людоед заверил, что это совсем не обязательно: сегодня вечером они только поговорят, познакомятся.
– Я зайду через два часа, – сказала Поль.
Гийу не слышал, о чем говорили мать и учитель, который пошел провожать Поль до входной двери. Мать ушла, и он почувствовал это, потому что ему сразу стало теплее. Дверь захлопнулась.
– Хочешь, давай чистить со мной горошек, – предложила Леона. – А может быть, ты не умеешь чистить горошек?
Гийу расхохотался и сказал, что он всегда помогает фрейлейн чистить горошек. То, что первая фраза, с которой к нему обратились, была о горошке, подбодрило его. Он до того осмелел, что даже добавил:
– А у нас горошек уже давно собрали.
– Ну, это, видишь ли, последыши, – объяснила учительница. – Среди них много порченых, приходится отбирать.
Гийу подошел к столу и взялся за дело. Кухня Бордасов была похожа на все кухни – огромный очаг, над ним висит на крюке котел; длинный стол, на одной полке – медные кастрюли, а на соседней выстроены в ряд горшочки с маринадами, с потолочных балок свисают два окорока, завернутые в мешковину. Однако Гийу казалось, что он попал в странный и восхитительный мир. Может быть, в этом повинен был запах трубочного табака, который исходил от господина Бордаса, даже когда он не курил. А главное, книги, повсюду книги, груды газет на буфете и на круглом столике, стоявшем возле учителя. Удобно вытянув ноги, не обращая никакого внимания на Гийу, учитель разрезал страницы журнала в белой обложке, на которой большими красными буквами было выведено название.
Над камином висел портрет какого-то толстого бородатого человека со скрещенными на груди руками. Под портретом была надпись, и мальчик, вытянув шею, пытался вполголоса ее разобрать: Жор… Жор…
– Жорес, – вдруг подсказал людоед. – Ты знаешь, кто такой Жорес?
Гийу отрицательно покачал головой.
– Надеюсь, ты не собираешься начинать урок с разговора о Жоресе! – запротестовала Леона.
– Да он сам со мной о Жоресе заговорил, – ответил господин Бордас.
Он засмеялся. Гийу с удовольствием посмотрел на его сузившиеся, как щелки, глаза. Ему очень хотелось знать, кто такой был Жорес. Чистить горошек, пожалуй, даже было приятно. Испорченные стручки он откладывал в сторону. Никто не обращал на него внимания. Он мог думать о чем угодно, глазеть на людоеда и на людоедову жену, осматривать их жилье.
– Может быть, хватит? – вдруг спросил господин Бордас.
Учитель не читал журнала, он изучал оглавление, разрезал страницы, разглядывал подписи, близко поднося к лицу книжку, с наслаждением вдыхая запах типографской краски. Ведь этот журнал прибыл из самого Парижа… Робер думал о том, как должны быть немыслимо счастливы те, кто сотрудничает в этом журнале. Он пытался представить себе их лица, редакционную комнату, где они собираются, чтобы обменяться мнениями, – собираются люди, которые знают все, обозрели все философские системы. Даже от Леоны он скрыл, что послал в журнал статью о Ромене Роллане. И получил отказ, правда очень вежливый, но все же отказ. Статья, писали ему, носит слишком явный политический характер. Дождевые капли стекали теперь прямо с крыши, так как переполненный водосточный желоб уже не вмещал воды. Человеку дана всего одна жизнь. Робер Бордас никогда не узнает, что такое парижская жизнь. Господин Лусто сказал ему, что его здешняя жизнь в Сернэ тоже может стать материалом для творчества… И посоветовал вести дневник. Но Робер не особенно интересовался собственной персоной. Впрочем, и другие люди интересовали его не больше. Ему хотелось убеждать их, внушать им свои взгляды, но их индивидуальные особенности не привлекали его внимания… Он был талантливым оратором, мог в один присест набросать статейку. Его заметки для «Франс дю Зюд-Уэст», по мнению все того же господина Лусто, были гораздо выше всего, что печатали в Париже, конечно, за исключением «Аксьон франсез». А в «Юманите», если верить господину Лусто, никто не мог с ним сравниться. Париж!.. Робер дал слово Леоне, что никогда не покинет Сернэ, даже когда Жан-Пьер поступит в Эколь Нормаль, даже потом, когда сын преуспеет, выдвинется в первые ряды. Не следует его стеснять, мешать ему. «Каждому свое место», – думала Леона.
Робер встал и прижался лбом к стеклянной двери. Но, когда он обернулся, он заметил, что Гийу следит за ним ласковым влажным взором. Мальчик тут же отвел глаза. Робер вспомнил, что его новый ученик любить читать.
– Не довольно ли тебе чистить горошек, малыш? Хочешь, я дам тебе книжку с картинками?
Гийу ответил, что хочет любую книжку, даже без картинок.
– Покажи ему библиотеку Жан-Пьера, – сказала Леона, – пусть сам выберет.
Предшествуемый господином Бордасом, который нес лампу, мальчик переступил порог супружеской спальни. Она поразила его своим великолепием. На огромной кровати с резным узором раскинулся царственно прекрасный пуховик алого цвета, словно на стеганое одеяло опрокинули бутылку смородиновой настойки. Под самым потолком были развешаны увеличенные фотографии. Потом господин Бордас ввел Гийу в комнату поменьше, где стоял какой-то нежилой запах. Учитель с гордостью поднял лампу, и Гийу восхищенно оглядел комнату молодого Бордаса.
– Конечно, в замке апартаменты пороскошнее, но все-таки и здесь неплохо, – добавил учитель не без удовольствия.
Мальчик не верил своим глазам. Первый раз в жизни маленький барчук вдруг ясно представил себе крохотный чуланчик, где он спал. Там безраздельно царил запах мадемуазель Адриен, на обязанности которой лежали штопка и чинка господского белья и которая все послеобеденное время проводила в чулане. Рядом со швейной машиной стоял манекен, которым уже давно не пользовались. В углу складная кровать в чехле, на ней во время болезни Гийу обычно спала фрейлейн. Мальчик вдруг отчетливо увидел потертый коврик у постели, на который он столько раз опрокидывал свой ночной горшок. А у Жан-Пьера Бордаса была собственная спальня, где он жил один, была белая кроватка, расписанная голубыми цветами, книжный шкаф, где за стеклом стояли ряды книг.
– Почти все эти книги Жан-Пьер получил в награду за успехи, – пояснил господин Бордас. – Все награды в классе всегда получает он.
Гийу погладил ладонью корешок каждой книги.
– Выбирай что хочешь.
– Ой! «Таинственный остров». Вы читали? – спросил Гийу, вскинув на учителя заблестевшие глаза.
– В твои годы читал, – ответил учитель. – Но, по правде сказать, позабыл. Кажется, это что-то вроде «Робинзона»?
– Нет, это лучше «Робинзона»! – с жаром воскликнул Гийу.
– А чем же лучше?
Но при этом вопросе, поставленном в упор, мальчик снова ушел в себя. Взгляд у него стал опять отсутствующий, почти тупой.
– А я думал, это продолжение, – сказал, помолчав, господин Бордас.
– Да, сначала нужно прочитать «80000 лье под водой» и «Дети капитана Гранта». Я не читал «80000 лье под водой»… Но, знаете, все равно понять можно. Только я пропускаю те страницы, где Сайрес Смит изготовляет динамит.
– А там, в «Таинственном острове», был какой-то человек, которого нашли спутники инженера на соседнем острове, или не было?
– Был, был, Айртон. Значит, вы помните? Как хорошо ему Сайрес Смит сказал: «Ты плачешь – значит, ты человек».
Не глядя на мальчика, господин Бордас снял с полки толстую книгу в красном переплете и подал ее Гийу.
– Ну-ка найди это место. По-моему, там была еще картинка.
– Это конец пятнадцатой главы, – пояснил Гийу.
– А знаешь что, прочти мне эту страницу, я послушаю, словно я маленький.
Господин Бордас зажег керосиновую лампу и усадил Гийу у стола, который Жан-Пьер залил в свое время чернилами. Мальчик начал читать прерывающимся голосом. Сначала учитель различал только отдельные слова. Он нарочно сел в сторонке, в тени, и почти не дышал, словно боясь вспугнуть дикую птичку. Но через несколько минут голос Гийу окреп. Очевидно, он забыл, что его слушают.
– «Дойдя до того места, где подымались первые мощные деревья леса, листья которых слегка колыхались от ветра, незнакомец с наслаждением вдохнул резкий запах, пронизывающий воздух, и глубокий вздох вырвался из его груди. Колонисты стояли сзади, готовые схватить незнакомца при первой попытке к бегству. И действительно, бедняга чуть было не бросился в ручей, отделявший его от леса; ноги его на мгновение напряглись, как пружины… Но он тут же сделал шаг назад и опустился на землю. Слезы покатились из его глаз. «О, ты плачешь, – воскликнул Сайрес Смит, – значит, ты снова стал человеком!»
– Как это прекрасно! – сказал господин Бордас. – Теперь я припоминаю… Кажется, на их остров напали пираты.
– Да, напали. Айртон первый заметил черный парус… Хотите, я вам прочту?
Учитель отодвинул стул еще дальше. Он мог бы, он должен был бы удивляться, слушая выразительное чтение мальчика, который слыл чуть ли не кретином. Он мог бы, он должен был бы радоваться этой новой задаче, которую взял на себя, радоваться, что в его власти спасти это маленькое, трепещущее существо. Но он внимал не столько голосу ребенка, сколько сумятице собственных мыслей. Он, сорокалетний мужчина в расцвете сил, полный желаний и мыслей, осужден навеки прозябать здесь, в этой школе, притулившейся на краю безлюдной дороги. Он все понимает, он правильно рассуждает обо всем, что напечатано в журнале, сладкий запах которого – типографской краски и клея – он вдыхал с таким наслаждением. Любая журнальная дискуссия была ему доступна и понятна, хотя здесь он мог говорить на такие темы только с одним господином Пусто. Леона, конечно, тоже могла бы понять многое, но она предпочитала оглушать себя каждодневной работой. И чем ленивее становился ее мозг, тем с большим жаром отдавалась она физической деятельности. Она гордилась тем, что вечерами, намаявшись за день, чуть не засыпает на стуле. Будучи от природы умницей, она порой жалела мужа, сознавала, что он страдает, но ведь у них есть Жан-Пьер, и он вознаградит их за все невзгоды. Она верила, что мужчина в возрасте Робера может доверить сыну свершить то, что не суждено было свершить ему самому… Она верила в это!
Робер заметил, что Гийу дочитал главу и остановился.
– Читать дальше?
– Нет, не надо, – сказал господин Бордас. – Отдохни. А ты очень хорошо читаешь. Хочешь, я дам тебе домой какую-нибудь книгу Жан-Пьера?
Мальчик живо вскочил со стула и снова стал рассматривать одну за другой книги, читая вполголоса названия.
– А «Без семьи» интересно?
– Жан-Пьер очень любил эту книгу. А сейчас он читает более серьезные вещи.
– А вы думаете, я пойму?
– Конечно, поймешь! Видишь ли, школа отнимает у меня слишком много времени, и мне некогда читать… Ты каждый вечер будешь мне что-нибудь рассказывать, а я с удовольствием послушаю.
– Ну да, это вы нарочно говорите, для смеха…
Гийу подошел к камину. Он не отрываясь смотрел на фотографию, прислоненную к зеркалу: лицеисты полукругом стоят возле двух учителей в пенсне, на чьих толстых коленях чуть не лопаются брюки. Гийу спросил, есть ли на фотографии Жан-Пьер.
– Есть, в первом ряду, справа от учителя.
Гийу подумал, что, если б ему даже не показали Жан-Пьера, он все равно узнал бы его. Среди бесцветных физиономий его лицо светилось. А может быть, это только так казалось, потому что Гийу столько слышал рассказов о Жан-Пьере. Впервые в жизни ребенок с таким вниманием приглядывался к человеческому лицу. До сих пор он мог часами рассматривать какую-нибудь картинку в книге, вглядываться в черты несуществующего героя. И вдруг он подумал, что этот мальчик с высоким лбом и коротенькими кудряшками, с твердой складкой между бровей, что этот самый мальчик читал все эти книги, работал за этим столом, спал в этой постели.
– Значит, это его собственная комната? И к нему нельзя войти, если он не хочет?
Он, Гийу, был в одиночестве только в уборной… Дождь упрямо барабанил по крыше. Как, должно быть, прекрасно жить здесь, среди книг, в этом тихом пристанище, куда нет доступа посторонним. Но Жан-Пьер не нуждался ни в тихом пристанище, ни в покровительстве, ведь он был первым в классе по всем предметам. Даже за гимнастику он получил награду, как сказал господин Бордас. Леона тихонько приоткрыла дверь.
– За тобой мама пришла, малыш.
Гийу последовал за учителем, который по-прежнему нес лампу, в супружескую спальню. Поль де Сернэ сушила у очага свои грязные туфли. Как обычно, она весь вечер проплутала по тропинкам.
– Боюсь, вам мало что удалось из него выудить?
Учитель запротестовал.
– Напротив, для начала совсем неплохо.
Мальчик стоял, понурив голову, Леона застегнула ему пелерину.
– Вы не проводите меня немного? – предложила Поль. – Дождь перестал, и вы мне скажете откровенно ваше мнение о мальчике.
Господин Бордас снял с вешалки непромокаемый плащ. Жена пошла за ним в спальню: неужели он пойдет ночью бродить по дорогам с этой сумасшедшей? Да на него пальцем будут показывать. Но он сухо оборвал жену. Хотя супруги говорили вполголоса, Поль догадалась, о чем шел спор в спальне, но даже виду не подала и, повернувшись на пороге, осыпала Леону благодарностями и уверениями в дружбе. Наконец она вышла за учителем во влажную осеннюю мглу и приказала сыну:
– Ступай вперед, не болтайся под ногами.
Потом она в упор спросила учителя:
– Не скрывайте от меня ничего. Как бы ни был мучителен для матери ваш приговор…
Он замедлил шаги. Почему он не послушался Леоны? Было совершенно ни к чему очутиться в полосе света, падавшего из дверей гостиницы. Но если бы даже Робер был твердо уверен, что их никто не увидит, он все равно предпочитал держаться настороже. Именно так он и вел себя в отношении женщин даже в молодые годы. Инициатива всегда исходила от них, а он старался стушеваться, и отнюдь не для того, чтобы подогреть интерес к своей особе. Когда они подошли к гостинице, Робер остановился.