На том берегу Ахерона мумия Нофруры при мрачном пении жрецов была внесена в фамильный склеп Рамзеса и после трогательного прощания с родными положена была в богатый саркофаг и накрыта гранитной крышкой с высеченным на ней изображением усопшей.
Весь этот погребальный обряд произвел на Лаодику глубокое впечатление. Она вспомнила, как погребали ее брата Гектора, убитого Ахиллесом. O! Какое это было страшное погребение, какая страшная ночь, предшествовавшая последнему моменту! Всю ночь троянцы сооружали громадный костер из соснового леса, который рубили в соседних горах и свозили к Трое. Наутро костер был готов и на него возложили бездыханное тело ее брата. Как ярко вспыхнуло ужасное пламя, пожирая зеленые иглы сосен и дорогое тело Гектора! И скоро от милого тела остался только серый пепел с обгорелыми и перетлевшими костями, которые и собраны были в урну.
Где теперь эта урна с дорогим прахом? От нее, как и от всей Трои, не осталось, вероятно, и следа.
А здесь не то. Тело Нофруры осталось нетронутым и его не коснулось ужасное пламя.
Так думала Лаодика, возвращаясь с похорон дочери фараона. А между тем молодые мечты ее забегали вперед. Слова и обещания Пентаура глубоко запали в ее сердце, жаждущее того, что обещал сын фараона. Неужели для нее возможно возвращение на родину? Он ведь говорил так уверенно. Да отчего не исполниться этому? Она не могла не видеть, как велико могущество фараонов. Что значила маленькая Троя перед громадным, многолюдным Египтом! Она видела, сколько войск возвратилось из похода вместе с Рамзесом. Одни Фивы обширнее всего царства троянского. А Мемфис, а Цоан-Танис! А все эти города на берегах Нила! Если ее милая Троя и разрушена, уничтожена пламенем, то все же она желала бы взглянуть хоть на ее развалины, на священный пепел священного Илиона, на его небо, на море, омывавшее ее родную землю. А может быть, она и найдет там кого-либо из своих, кого пощадила смерть или стрела и меч данаев.
А земля италов? А милый образ того, кто ей дороже всего на свете?
Но когда же Пентаур исполнит свое обещание? Когда объявлен будет поход?
Вдруг она вздрогнула и невольно ухватилась за руку Нитокрис, с которой шла рядом.
— Что с тобой, милая Лаодика? — спросила юная дочь Рамзеса.
— Я так испугалась, милая Снат, — отвечала Лаодика, сжимая руку Нитокрис.
— Чего, милая?
— Его — моего господина.
— Какого господина? Твой господин — мой отец, фараон Рамзес.
— Мой бывший господин — Абана, что купил меня на рынке в Цоан-Танисе и от которого мы бежали вместе с Херсе. Я его увидела вон там, среди носителей опахала фараона.
— Чего ж тебе его бояться?
— Он узнал меня, он возьмет меня к себе, о боги!
— Он не посмеет взять! — гордо сказала юная дочь Рамзеса, — ты моя сестра.
— Да хранят тебя боги, милая Снат! — с чувством сказала Лаодика, пожимая руку Нитокрис, — у тебя доброе сердце, а доброе сердце — лучший дар богов.
— А покажи мне, где он? Видно его теперь? — спросила Нитокрис.
— Видно, но я боюсь взглянуть на него… Вон он — около седого воина в панцире.
— А! Это Таинахтта, вождь гарнизона, отец нашей Аталы — ты ее знаешь!
— Знаю, милая Снат… Я ее боюсь…
— Почему? — спросила Нитокрис.
— Не знаю. Она меня, кажется, не любит.
— О! Понимаю: она ревнует тебя к брату, к Пентауру. Да и я тебя к нему ревную, — наивно говорила хорошенькая царевна. — Так который же Абана?
— Тот, что с золотой цепью на груди и с тремя кольцами у предплечья.
— А! Какие злые у него глаза! Какой нехороший. Он что-то говорит Таинахтте и показывает сюда.
— Он показывает на меня.
— Ничего, не бойся.
— Милая Снат! Как же мне не бояться? Я так виновата перед ним.
— Чем, дорогая?
— А как же! Ведь я — воровка.
— Что ты! Как?
— Я ж бежала от него и увела с собой свою старушку Херсе. А ведь он нас купил, значит, я украла у него цену двух Рабынь.
— А сколько он заплатил за вас?
— За меня десять «мна», а за Херсе пять «кити» с ребра [12].
— Пустяки, милая Лаодика, мы ему заплатим вдвое. Лаодика недаром опасалась: Абана действительно узнал ее сразу.
Когда, проснувшись утром на корабле «Восход в Мемфисе», он узнал, что за ночь исчезли и Лаодика, и старая Херсе, он пришел в ужасную ярость. Никто на корабле не мог сказать ему, что с ними сталось: никто не видел их бегства, потому что все спали. Рабы, которым поручено было стеречь их, также ничего не могли сказать о беглянках, и на них обрушился весь гнев молодого египтянина. Несчастные рабы подверглись жестоким истязаниям, но и истязания их ни к чему не привели: они говорили только, что злые духи нагнали на них мертвый сон, и они ничего не слыхали, что делалось ночью.
Естественно, что в исчезновении Лаодики Абана должен был подозревать Адирому, но последний отрицал свое участие в их бегстве, в противном случае он не оставил бы их одних, беззащитных женщин. Адирома, напротив, высказал предположение, что Лаодика и Херсе, не желая оставаться в рабстве, бросились в Нил и погибли в его волнах. Он считал это тем более правдоподобным, что гордая дочь троянского царя ни в каком случае не могла помириться с участью рабыни и сама прекратила свое горькое и унизительное существование: дочь Приама, богоравная Лаодика, не могла быть рабыней сына Аамеса!
И вдруг Абана видит ее среди дочерей фараона! — Она не утонула в Ниле — она бежала.
— Это она, клянусь Озирисом! — невольно воскликнул он.
— Кто она? — удивился стоявший около него Таинахтта, вождь гарнизона в Фивах.
— Моя рабыня, дочь троянского царя Приама.
— Где? Которая?
— Та, что идет рядом с царевной Снат. Я купил ее на рынке в Цоан-Танисе, и на дороге от Цоана, выше Мемфиса, она ночью бежала с корабля, воспользовавшись оплошностью моей стражи.
— Так это Лаодика? — в раздумье заметил Таинахтта. — Мне о ней много говорила дочь моя, Атала, которая состоит при женском доме его святейшества, фараона Рамзеса. Эта рыжеволосая троянка всем там головы вскружила; и неудивительно — она так прекрасна.
— Но она моя рабыня! — с негодованием сказал Абана, — она беглянка — я должен взять ее к себе как собственность.
— Ну! — заметил Таинахтта с улыбкой, — львы не уступают никому своей добычи.
— Но как она попала ко двору его святейшества?
— Ее представил ко двору Ири, верховный жрец богини Сохет.
Известие это еще более поразило Абану.
— Но откуда он ее достал? — спросил он.
— Ее прислал к нему Имери, верховный жрец великого бога Хормаху.
— А! Имери! — воскликнул сын Аамеса. — Теперь я понимаю: эта старая лиса…
— Не говори так о служителе божества, сын Аамеса! — прервал его Таинахтта.
— Но он вор! Он похитил у меня рабыню! — горячился Абана. — Это он похитил ее с корабля «Восход в Мемфисе» и отправил к Ири. А где замешаны жрецы, там не жди добра. Я понимаю теперь, почему Имери, еще там, на корабле, узнав, кто такая эта рабыня, сказал: «Прелестное это дитя могло бы быть и женою царя».
— Что ж удивительного? — возразил Таинахтта, — она дочь славного царя, и боги судили ей быть царицей. Верховный жрец великого Хормаху, вероятно, и действовал по внушению богов.
Но эти доводы не убедили Абану. Подумав несколько, он спросил:
— А что говорит о ней твоя дочь, достойная Атала?
Вождь гарнизона пожал плечами.
— Разве женщина может говорить что-либо хорошее о женщине? — отвечал он. — Скорее крокодил пощадит свою жертву, чем женщина другую женщину, красоте которой она завидует.
Этот ответ, по-видимому, понравился Абане — это можно было прочесть у него в глазах. Он, видимо, что-то замышлял.
Но ни Лаодики, ни Нитокрис уже не было видно: Рамзес и его двор скрылись за пилонами дворца.
XIX. СМЕРТЬ ЛАОДИКИ
После похорон Нофруры прошло несколько дней. Над Фивами только что забрезжило утро. В саду при женском дворе фараона слышен чей-то говор.
— Посмотри, Неху, что я нашла.
— Что это? Меч? Да какой красивый!… Где ты его нашла, Арза?
— Вон там, я поливала цветы лотоса, и вдруг что-то блеснуло в земле. Я нагибаюсь и вижу что-то золотое. Я начинаю откапывать — и вытащила вот этот меч.
— Ах, Арза, милая! Да он в крови.
— И точно — в крови, и кровь свежая! Великая Изида!
Что ж это такое!
— Брось его, милая Арза! Забрось!
— Я боюсь…
Вдруг воздух огласился страшным, раздирающим душу криком какой-то женщины.
— О боги! Что это?
Арза, уронив на землю меч, и Неху (это были рабыни, поливавшие цветы в саду при женском доме Рамзеса) бросились по направлению крика, который исходил из помещения, занимаемого с недавнего времени Лаодикой. Это кричала старая Херсе, которая металась у входа помещения Лаодики и рвала на себе волосы.
— Ее убили! Ее зарезали! — кричала она. — О, вечные боги!
— Кого зарезали?
— О! Мое сокровище! Мое дитя! Мою госпожу! Херсе бросилась внутрь комнаты и, упав на пол, билась в судорогах.
На высоком позолоченном ложе, покрытом белыми тканями, лежала мертвая Лаодика: в широко раскрытых глазах ее выражался ужас — это был ужас смерти, так нагло постигшей ее. Под левым сосцом ее чернелась продольная рана, кровь из которой окрасила белый покров ложа и стояла запекшейся лужей на полу.
Вопли Херсе разбудили все население женского дома. Все бежали к тому месту, откуда неслись эти вопли. На лицах видны были растерянность, испуг. Все толпились у входа в помещение Лаодики, и никто, по-видимому, ничего не понимал. Да и как понять! Ничего подобного никогда ее случалось в царских покоях. Убита невинная девушка, любимица царицы, гордость женского дома, дочь славного царя Трои. Кто убил? Какой изверг мог решиться на такое злодеяние, когда ни один мужчина, исключая детей фараона, не смел переступить порог этого святилища, состоящего под покровительством богини Сохет?
Вопли Херсе достигли и покоев царицы.
— Что это? — спросила Тиа свою постельную рабыню. — Что случилось?
Испуганная рабыня не смела сказать страшной истины.
— Что же? — повторила жена фараона. — Говори!
— О святейшество! Я боюсь поразить твои уши страшными словами, — отвечала рабыня.
— Говори же! Я повелеваю! Мои уши раскрыты для доброго и злого, — говорила Тиа, сама встревоженная.
— О, госпожа! У нас в доме убийство.
— Убийство! Кто убит?
— Троянская царевна Лаодика.
— О боги! Кто ее убийца?
— Не знаю, госпожа, никто не знает, — говорила рабыня, поспешно одевая царицу.
Тиа торопливо вышла в сад, куда выходило помещение Лаодики. Ей попалась навстречу вся заплаканная Нитокрис.
— О, мама! — вскричала юная царевна. — Вот меч, он в крови.
— Какой меч, дитя?
— Я нашла его в саду на земле, — он в крови… Это кровь Лаодики… О, мама, мама!
Тиа с содроганием взглянула на меч. Это было изделие изящной работы: тонкий, длинный клинок с золотой рукояткой, изображавшей какое-то неведомое божество — женщину с львиной головой, стоящую на колеснице, запряженной двумя конями.
— Это не египетский меч, — сказала жена фараона, — в нашей земле нет таких.
Тиа взяла меч.
— Его надо сохранить, — сказала она, — меч укажет нам убийцу… О боги!
— Мама! Пойдем взглянем на нее, я одна боюсь, — говорила Нитокрис, вся обливаясь слезами.
У входа в помещение Лаодики толпились придворные женщины и рабыни, выражая сожаление об ужасной смерти юной троянской царевны и общее недоумение — кто мог быть убийцей такого прелестного невинного существа, и притом в доме, охраняемой богиней Сохет.
Лаодика лежала на своем ложе, как мраморное изваяние.
Золотистые волосы ее, разметавшись, покрывали собой белую подушку из тонкого финикийского виссона. Около ее изголовья с глухим стоном причитала обезумевшая от горя Херсе, покачиваясь, словно автомат, из стороны в сторону.
— Я убила тебя, божество мое! Я достойна смерти, — хрипло причитала она, — я недоглядела, я заспала!
Завидев приближение Тии, все расступились. Говор и шепот смолкли. Слышны были только причитания старой Херсе.
— Не на своей милой родине нашла смерть ты, мое божество… Далеко от праха Гектора будет покоиться твое чистое тело… Слезы родных не оросят твоего прекрасного лица… О, всемогущие боги!
Весь запыхавшись, смущенный, растерянный торопился к месту ужасного происшествия Бокакамон, управляющий женским домом Рамзеса: в его доме, в доме его ведения, совершилось это страшное, неслыханное дело.
— О святейшество! — поднял он руки к небу при виде жены фараона, своей повелительницы. — Какие немилосердные боги судили мне это несчастье!
— Вот меч, которым совершено злодеяние, — сказала Тиа, подавая меч пришедшему. — У этого железа есть язык — он назовет нам злодея. Допроси железо!
Рука Бокакамона дрожала, когда он брал протянутый к нему клинок с пятнами крови.
— Это меч не египетской работы, — с удивлением заметил он. — Как он попал сюда?
— Его сейчас подняла в саду Нитокрис, — отвечала Тиа. — Но как он попал в мой дом, помимо стражи? Не сам он, конечно, вошел сюда — его внесла чья-нибудь злодейская рука, но чья?
— Только не рука мужчины. Я в этом ручаюсь, великая царица, — отвечал Бокакамон.
— Так рука женщины?
— Женщины, царица.
Тиа и Нитокрис молча приблизились к ложу, на котором лежала мертвая Лаодика. Утренний свет, падавший сверху на лицо убитой косой полосой и отражавшийся бликами в широко раскрытых глазах умершей, придавал застывшему лицу ее выражение изумления, смешанного с ужасом, точно то, что она видела там, в загробном мире, внушало ей этот ужас.
С изумлением и страхом все смотрели на старуху, я слезы текли по ее смуглым щекам. Нитокрис плакала, припав к плечу матери.
Вдруг Херсе перестала причитать, и, несмотря на присутствие царицы, нагнулась близко к лицу умершей.
— Я вижу ее… я вижу убийцу! — с ужасом проговорила она.
— Где? Кто? — с удивлением спросил Бокакамон.
— Вон она… в глазах у нее… Смотрите! Смотрите! — говорила старая негритянка, впиваясь глазами в открытые, уже остекленелые глаза Лаодики. — Я вижу ее!
С изумлением и страхом все смотрели на старуху, полагая, что рассудок ее помешался от горя. Но Бокакамон приблизился к ложу и тоже взглянул в глаза умершей.
— Видишь, господин? — глухим шепотом спросила его Херсе, как бы боясь спугнуть то, что она видит. — Тебе известно, господин, что когда кто убивает другого и тот, кого убивают, видит убийцу, то лицо убийцы, словно в зеркале, навсегда остается в глазах убитого… Убийца стоит в ясных очах моего божества, моей Лаодики… Вон она — это женщина — я узнаю ее.
— Кто же она? — с суеверным страхом спросили Бокакамон и Тиа.
— Я не знаю ее имени… но я видела ее здесь, в этом доме.
Все с изумлением и страхом посмотрела друг на друга.
— И ты узнаешь ее? — спросил Бокакамон.
— Узнаю… Она такая красивая… злая… глаза василиска…
— Посмотри, нет ли ее здесь? — сказал Бокакамон. Женщины этого дома, столпившиеся сзади царицы и жадно прислушивавшиеся к бессвязным словам старой негритянки, при словах Бокакамона с ужасом попятились назад. А что, если безумная старуха укажет на которую-либо из них?
Херсе отвела глаза от мертвого лица Лаодики и лихорадочным взором стала осматривать присутствующих. Все невольно потупляли глаза под ее пытливым взором.
— Видишь ее? Она здесь? — спросил Бокакамон.
— Не я! Не я! О боги! — вдруг закричала одна из рабынь, дрожа всем телом.
Это была Арза, которая на заре, поливая цветы лотоса, заметила в земле конец рукоятки предательского меча и вынула его, а потом показала другой рабыне, ливийке Неху.
Крик Арзы произвел общее смятение. Все глядели на нее, сторонясь с испугом. Бокакамон приблизился к ней.
— Говори, что ты знаешь? — грозно спросил он.
— О благородный господин, — трепеща всем телом, заговорила рабыня. — Я встала рано, вместе с Неху, и мы пошли поливать цветы на заре… Я поливала вон там цветы лотоса… Вдруг вижу, что-то блестит в земле… Я нагнулась… Вынимаю из земли… Это, вижу, меч… в крови… И показываю его Неху… Вдруг она закричала (указывая на Херсе)… я испугалась…— она замолчала.
— Ну и что же? — спросил Бокакамон.
— Я испугалась… я уронила меч… мы побежали сюда…
О, великие боги!
Ломая руки, она замолчала, все еще вздрагивая. Бокакамон обратился к Херсе.
— Это она? — спросил он, указывая на Арзу.-Узнаешь ее?
— Нет! Нет! Не она… Та, молоденькая, красавица… Вон она! — и Херсе опять уставилась в глаза умершей. — Глаза василиска… О, не гляди так… я — я твоя злодейка, я недоглядела… я заспала… О мое божество! Я недостойна служить тебе в загробном мире.
Скоро весть об ужасном происшествии в женском доме облетела весь дворец фараона. Прежде всех явился в помещение Лаодики царевич Пентаур, который был глубоко очарован красотой несчастной дочери Приама и мечтал сделать ее царицей Египта.
Вид мертвой Лаодики произвел на него потрясающее впечатление. Он не верил, чтобы это была та Лаодика, которая еще накануне мечтала с ним о возвращении в Трою, о восстановлении царства предков.
— Убита! Убита! О боги! — вырвался у него крик отчаяния. — О прекрасный, нежный цветок лотоса! Кто сорвал тебя? Где тот злодей? О, вечные, безжалостные боги!
Он бросился к матери и заплакал.
— О, матушка! Ты ее так любила…
— Дорогой мой! Ты видишь: я сама плачу, — говорила Тиа, прижимая к себе голову сына.
— Но кто же решился убить ее?
— Боги то ведают… Вон меч, а чья рука направила его в сердце — никто не знает.
— Какой меч? Где?
Бокакамон подал Пентауру меч.
— Его нашли здесь, в саду.
— Это меч мужчины, — удивился царевич. — Как мог мужчина попасть в дом женщин?
— Нет, царевич, я головой ручаюсь, что мужчина не мог попасть сюда, — робко возразил Бокакамон, — меч внесен в этот дом рукой женщины, и эта же рука злодейски поразила несчастную дочь Приама.
— Женщина, женщина убила мою голубку чистую, — словно автоматически повторяла старая негритянка. — Она сидит в ее глазах, она смотрит оттуда…
— Что она говорит? — спросил Пентаур.
— У нее, кажется, помутился рассудок, — тихо отвечал Бокакамон. — Она убита горем: говорит, что лицо убийцы всегда отражается, как в зеркале, в глазах убитого. Старуха видит там убийцу.
Пентаур робко подошел к ложу Лаодики и нагнулся к ее неподвижному лицу.
— О боги! Я не могу видеть этих глаз! — с ужасом отшатнулся он от мертвой.
— Его святейшество идет! Фараон! Фараон! — послышался шепот среди женщин.
Все с боязнью расступились. Рабыни упали ниц. Это шел сам Рамзес.
XX. ВЕРХОВНОЕ СУДИЛИЩЕ
В тот же день Рамзес приказал нарядить строжайшее следствие по делу о таинственном убийстве троянской царевны. Преступление казалось таким загадочным, что для раскрытия его призваны были высшие следственные и судебные власти столицы фараонов. Во главе их стоял хранитель царской казны Монтуемтауи. В помощь ему придали носителя опахала Каро, царского переводчика Пенренну, знаменосца гарнизона Эив-Хора и несколько фараоновых советников.
В именном повелении, данном следователям, между прочим, выражено было: «Виновные и прикосновенные к неслыханному злодеянию в самом сердце моего дворца Должны приять смерть от собственной руки своей; да обрушится их преступление на главу их» — и добавлялось в конце: «Я есмь охрана и защита всего навеки и есмь носитель царского символа справедливости пред лицом царя богов, Аммона-Ра, и пред лицом князя вечности — Озириса».
В этот же день начались допросы. Следователи открыли заседание в палате суда, в самом дворце Рамзеса, перед изображением божеств высшего судилища — Горуса с головой кобчика и Анубиса с головой шакала, между которыми находились весы правосудия. Изображение князя вечности и судьи вселенной Озириса помещалось на троне; в одной руке его был скипетр, а в другой бич для злых и преступников; тут же на жертвеннике находился цветок лотоса, стережемый чудовищами, символами владык Нила, крокодилом и гиппопотамом…
Следователи и судьи помещались на возвышенных седалищах.
Первой была вызвана к допросу Херсе, которая неразлучно находилась с Лаодикой и спала всегда в преддверии помещения юной царевны. Убийца мог проникнуть к ложу Лаодики только через тело старой негритянки.
— Я убийца моего божества, солнца очей моих, — каялась Херсе перед следователями. — Пусть меня поразит своим бичом великий Озирис. Я не уберегла мое сокровище, я потушила свет очей моих — я заспала царевну, дочь богоравного Приама.
— Отвечай на вопросы, — остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. — Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? — спросил он.
— Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, — был ответ.
— А что делала царевна с вечера? С кем была?
— Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевной Снат — да будет счастье и здоровье вовеки ее уделом — и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, — говорила Херсе.
— А после того? — перебил ее Монтуемтауи.
— После того пришел его ясность царевич Пентаур и его ясность царевич Меритум, и царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе, и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, — продолжала свое показание Херсе.
— А ты что делала в то время? — спросил главный следователь.
— Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.
— И царевна при тебе легла потом на ложе сна?
— Я ее и уложила, и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.
— А сама легла спать когда и где?
— Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водой Нила, и тотчас же заснула, как мертвая… О, великий Озирис! — всплеснула вдруг руками старая негритянка. — Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула, как мертвая, чего со мной всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!… Я всегда бывало так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… о, праведные боги!
Следователи молча переглянулись между собой.
— Так ты думаешь, с умыслом кто-нибудь усыпил тебя? — спросил Монтуемтауи.
— С умыслом, я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какой-то странной.
— Кого же ты подозреваешь в этом?
— О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.
— В мертвых зрачках царевны ее видела?
— Да, в зрачках, как в зеркале.
— И то была женщина?
— Женщина — красивая, с глазами василиска.
— И ты можешь назвать ее имя?
— Не могу… не знаю… Но я ее видела.
— Здесь, в женском доме?
— Должно быть, здесь — больше негде.
Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям — не предъявить ли перед лицом этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.
Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском Доме, а потом почетных женщин и девиц.
Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами, но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»
От одного лица она долго не могла оторвать глаз — это прекрасное лицо Аталы, к которой, видимо, охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. Атала была бледнее обыкновенного, когда предстала перед судилищем; глаза ее были заплаканы, и она, казалось, избегала взгляда старой негритянки. Херсе вздрогнула, когда увидела ее, и отступила назад. Она давно замечала, как Атала недружелюбно смотрела на обожаемую ею дочь Приама. Чутьем женщины старая негритянка угадала, что Атала ревнует Лаодику к Пентауру, и сама стала недолюбливать гордую дочь Таинахтты. И вот обе эти женщины с глазу на глаз перед страшным судилищем… Не она ли убийца? Не у нее ли глаза василиска, что отпечатались на мертвых зрачках несчастной дочери Приама?… Лицо прекрасное, но не доброе, такое, какое поразило ее в мертвых зрачках… Херсе вспомнила эти безжизненные, остеклелые, когда-то прекрасные глаза, вспомнила это мертвое юное личико, вспомнила счастливое детство Лаодики, потом печальную судьбу ее родного города, ее семьи, свою неволю, с которой она давно сжилась…
— О боги! Помогите мне! — простонала она.
— Ну, что же? Говори! — напомнил Монтуемтауи.
— Кажется… она… кажется, — прошептала допрашиваемая.
— «Кажется» — не имеет силы утверждения: говори без «кажется», — повторил Монтуемтауи.
— Не знаю… не знаю… о боги!
— Атала, дочь Таинахтты, может удалиться от лица суда, — сказал Монтуемтауи. — Так и запиши показание допрашиваемой: не дано обвинения, — обратился он к писцу палаты суда.
Атала, видимо шатаясь, удалилась. Херсе провожала ее долгим, каким-то растерянным взглядом.
По окончании повальной очной ставки вызваны были к допросу одна за другой рабыни Арза и Неху, первые нашедшие предательский меч в саду. Но и от них не узнали ничего более, кроме того, что было уже известно.
Со своей стороны Бокакамон с помощником своим Аххибсетом допросили всех женщин дома — не заметили ли они ночью, чтобы кто-либо ходил в саду или около помещения троянской царевны; но и это ни к чему не привело: все спали по своим местам, и никто ночью не в урочный час не бродил по саду.
Тогда стали призывать к допросу привратников женского дома: кто сторожил в эту ночь ворота дома, и не было ли впущено в дом постороннее лицо.
И тут все под страшной клятвой подтвердили, что никто из посторонних женщин, не только мужчин, ни в эту ночь, ни днем, и никогда никто не входил в женский дом, в это недосягаемое для постороннего глаза святилище богини Сохет.
Где же искать преступника?
Когда следователи остались одни после произведенных ими допросов, Монтуемтауи взял в руки меч преступления, лежавший перед ним на столе.
— Живые люди ничего нам не открыли, — сказал он, глядя на меч, — так все откроет это мертвое железо.
— Правда, правда, — подтвердили прочие следователи, — допросим железо.
— Это меч редкой работы, дорогой меч, — сказал медленно Монтуемтауи, — он будет дважды сугубо красноречив в опытных руках во-первых, это редкий меч, он не египетского изделия; таких я не видал в земле фараонов; да и божество на рукоятке меча — не египетское; я полагаю, что это — финикийское божество из северной страны Рутен; это — богиня Астарта, как мне кажется; это — один язык нашего меча; во-вторых, такое драгоценное оружие могло принадлежать только богатому, знатному лицу, которое бывало в походах, если не само, то его отец, его предки; но, может быть, меч этот куплен и в Египте: у кого? — это второй и самый красноречивый язык.
— Хвала твоей мудрости! — воскликнули следователи. — У тебя глаза и ум бога Хормаху.
— Как же мы допросим это железо? — продолжал риторически Монтуемтауи. — Как развяжем ему язык? А вот как: вызовем сюда, пред лицом судных божеств, всех продавцов оружия и всех оружейных мастеров города Фив — они развяжут язык железу.
Мнение председателя было принято, и на другой день все оружейники Фив были вызваны в суд.
Меч долго переходил из рук в руки, но ни один продавец не мог сказать, чтоб это дорогое оружие было куплено у него или сделано в Фивах: такого меча в столице Египта никто не видал… Только один старый мастер долго рассматривал клинок и рукоятку меча и, по-видимому, что-то соображал.
— Это меч финикийской работы, — сказал он наконец, — рукоятка его изображает богиню Астарту.
— Так я и говорил, — заметил Монтуемтауи. — Но как он попал сюда?
— Он куплен или в Мемфисе, или в Цоан-Танисе, последнее вероятнее, — отвечал старый мастер. — В Цоан-Танисе я сам видел такие мечи.
На основании этого показания решено было тотчас же отправить носителя опахала Каро в Мемфис и в ЦоанТанис. Там он должен был предъявить роковой меч всем продавцам оружия и узнать, кому и когда был продан финикийский меч.
В Цоан-Танисе Каро действительно напал на след того, что ему поручено было разыскать. Один оружейник этого города узнал предъявленный ему меч. Он сказал, что это дорогое оружие досталось ему по наследству от отца и хранилось в его лавке вместе с прочим оружием, но что несколько месяцев тому назад зашел к нему молодой египтянин и, увидав меч, который ему очень понравился, купил его за весьма дорогую цену.
— Кто ж был этот молодой египтянин? — спросил Каро с затаенной радостью, которую боялся обнаружить перед продавцом. — Он здешний? Из Цоан-Таниса?
— Нет, господин, он приезжий и, как я узнал, отправлялся отсюда в Фивы, — отвечал торговец. — Имени его, господин, я не спрашивал; знаю только, что он купил здесь на рынке двух рабынь — одну молоденькую, а другую — старуху из племени Куш.
— А молодая из какого племени?
— Этого не умею сказать, господин, а говорили, будто она из царского рода.
— А какая она из себя?
— Очень красивая и с золотистыми волосами; говорили, что она привезена из-за Зеленого моря.
— А какой из себя египтянин, который купил ее?
— Высокий и красивый и, должно быть, из знатного рода — с золотой цепью на груди.
Больше этого ничего не мог узнать Каро от продавца оружия. Тогда он обратился к торговцам невольниками. Здесь след того, чего он доискивался, выяснился еще более. Один из работорговцев припомнил, что несколько месяцев тому назад он продал одному знатному молодому египтянину из Фив двух рабынь — одну юную красавицу из северных стран, дочь царя, город которого был разрушен и сожжен врагами, а дети его, дочери, отвезены в разные места.Одна из них со своей рабыней и была отбита на море финикийскими пиратами и продана в Цоан-Танисе.