Двенадцатый год
ModernLib.Net / Исторические приключения / Мордовцев Даниил Лукич / Двенадцатый год - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 6)
- Что ж, и правда, - отвечал Карамзин скромно. - Но какой язык у вас богатый! - говорил Сперанский. - Вы положительно творец нашего литературного стиля. Карамзин предостерегательно показал на спящего Державина. - Ничего, - успокаивал его Сперанский. - Ведь он не прозаик - поэт. - А какие вести из армии и от государя? - спросил Карамзин, видимо, желая переменить разговор. - Да вести не совсем утешительные... Уже одно то ново, что русских бьют, чуть ли не первый раз с начала нашей истории... так кажется? - Нет, бивали не раз и прежде, - заметил Карамзин. - В древнее время, может быть? - Нет, и в последпие два века: и поляки бивали, и шведы. - Да... Но теперь, говорят, что не так бьет Наполеон, как свои же... - Неужели? Кто ж это? - Казнокрады, интенданты да подрядчики... Ну и бездарные вожди. - Да, с таким чадушком, как Наполеон, нелегко бороться. - Пигмеям, - пояснил Сперанский. - А государь что? - Он, кажется, очарован новым цезарем после личного свиданья... Да и неудивительно - великий гений. - Ох, сдается мне - плачущий крокодил, - заметил Карамзин. - Да, но в слезах этих блестят перлы западной цивилизации, а не булыжник обскурантизма. - Оно так, по цивилизация-то у него стоит на запятках, а не заместо кучера, - возражает Карамзин. - Лучше, Николай Михайлович, если цивилизация даже на запятках, чем вместо кучера - капитан-исправник... Верьте мне, вы хорошо, лучше меня зпаете русскую историю: когда-нибудь нам придется поплатиться за этого капитана-исправника перед всей Европой... Только тогда Россия будет безопасна от нового крестового на нее похода Европы, когда примет и усвоит себе формы жизни, которые рекомендует всему миру наука... Я скажу вам: не noblesse oblige, a civilisation oblige [Не положение обязывает, а цивилизация обязывает (фр.)]... Сперанский говорил горячо, хотя тихо и ровно. Спокойное лицо его оживилось, глаза сделались добрее и красивее. Он много думал над тем, что говорил. - России многого недостает, - продолжал он, - да, по правде сказать, она еще и не начинала идти этой обязательной для всего человечества дорогой... Даже и Петр на этом пути ничего не сделал, он больше думал о себе. - Какой же это путь? - спросил Карамзин. - Кажется, на этом пути с помощью Лагарпа* и Сперанского Александр хотел попробовать сделать первый шаг, - сказал как бы про себя Тургенев, глядя на взморье. - Нет, - возразил спокойно Сперанский, - я только мечтаю об этом с своею подушкою... с Иеремию Бента-мом*... - Это тот, что вы издали? - Да. Бентам ищет такую форму человеческих отно-шений, которые дала бы "величайшее возможное счастье для величайшего возможного числа людей". А я мечтаю.о немножко большем, чем это". - Ах, папочка! ты точно стихи говоришь! - наивно воскликнула Лиза. - Да, стихи, моя дурочка! Это - поэзия директора департамента. - Какие стихи? Кто стихи сочинил? - очнулся старик Державин. Директор департамента? Одно слово "стихи" будило старого поэта, как труба боевого коня. - Да вы же сегодня декламировали мне вашу новую оду, - спокойно отвечал Сперанский. - Да, но я вам конец не сказал... А конец этот пророческий... - Что ж пророчит ваша ода, ваше высокопревосходительство? - любезно, но с открытой иронией спросил Тургенев, придвигаясь к старику. - Надеюсь, мой вопрос не нескромен. - О нет! - отвечал старик, довольный, что его сажали на его коня. - Я думал так окончить свою оду: Падет Европа на колени Пред тем, борьбу кто прекратит И ток прольет в ней дней блаженных. Се уж его орел паряН - Прекрасно! великолепно! сейчас чуешь орлиный полет "Певца Фелицы", заговорил Тургенев опять-таки не без скрытой иронии. - Но вот что скверно, ваше высокопревосходительство: галльский-то петух шибко поклевал, сказывают, нашего орла... - А орел после совсем заклюет петуха! - горячился старик. - Ну, это конечно... А что касается Европы, то сначала, когда наш орел заклюет петуха, это точно, она падет перед орлом на колени, а как оклемает маленько, то и закричит на него: "кш-кш!" - Как это, государь мой? - Да коленкой нас. - Нет, государь мой, этому не бывать. Старик волновался. Частое повторение "государь мой" - явный признак этого волнения. - Не спорю, не спорю, ваше высокопревосходительство, - оправдывался Тургенев, очень хорошо знавший упрямство самолюбивого старика. - Что касается наших воинов, то они готовы в супе съесть галльского петуха. Я получил сегодня из Тильзита письмо... знаете от кого? - обратился он к Карамзину. - Не знаю. От кого? - От вашего... то бишь, от нашего земляка - сим-бирца. Ведь знаете, милостивые государи мои, кому Россия обязана Карамзиным? Изволите знать, государи мои? - Что это вы нас сегодня все экзаменуете, Александр Иванович? спросил Карамзин. - Да, точно, экзамепую. Когда впоследствии на экзаменах будут вопрошать российское юношество: "Кому Россия обязана тем, что у нее оказался свой тацит - Карамзин?" - российское юношество должно будет ответствовать: "Россия сим обязана родителю Александра Ивановича Тургенева, бригадиру Ивану Петровичу Тургеневу, который в Симбирске открыл Карамзина, как Колумб открыл Америку, и вытащил его из захолустья в Москву, где юный симбирский дворянин, будущий творец "Бедной Лизы" и будущий, а ныне налицо сущий историограф и проявил свой гений". Правда это? - обратился он к Карамзину. - Правда, - отвечал тот. - Вашему батюшке я обязан тем, что я не заглох в провинции в качество степняка и любителя псовой охоты. - Помните это, дети, - комично обратился Турген"в к девочкам. - Я не забуду, что дядю Карамзина открыл в Симбирске ваш папа, серьезно сказала Лиза. - И я не забуду, - повторила за ней Соня: - Америку открыл Колумб, а дядю Карамзина ваш папа... А дедушка Державина кто открыл? - наивно спросила она. Все засмеялись, но Державин торжественно прибавил: - Меня открыла великая Екатерина! - Да, это счастливое открытие действительно принадлежит гению Екатерины, - сказал Карамзин. - А тебя, папа, кто открыл? - неожиданно спросила Лиза отца. Это было выше всякого ожидания. Даже старик Державин не выдержал: - Ах, умница! ах, крошечка! - говорил он, кашляя. - Иди, я тебя расцелую... Твоего папу открыл сам император Александр Павлович... Он нашел сие жемчужное зерно... - В куче навоза... в семинарии, - пояснил Сиеран-ский. - Так кто же этот наш земляк и что он вав| пишет из Тильзита? обратился Карамзин к Тургеневу. - Это Давыдов Денис Васильевич, адъютант Багратиона, сызранец... Между прочим, он пишет (и Тургенев достал из кармана письмо): "Если Наполеону и удалось обворожить государя, то офицерам французским обворожить нас не удастся, как они ни стараются делать нам глазки, точно барышням: мы остаемся медведями. По тайному наказу Наполеона они хотят нас, видимо, влюбить в себя всякими приветливостями и вежливостями, и мы им отвечаем тем же: но дальше этого - ни-ни! подобно деревенским девкам: "языком болтай, а рукам волю не давай". И мы, и они, все мы чувствуем, что меж нами уже ветел дорогой труп, который говорит: "Я жду венка на мой гроб: а венок сей: штык в крови по дуло, нож в крови по локоть". - О! это ужасно! - невольно вырвалось у Сперанского. - А вот тут он приписывает: "Общее возбуждение таково, что нам даже от детей нет отбою - все просятся в войско: своим примером Наполеон заразил весь мир. Ходит даже слух, что во всех наших последвих кровавых битвах принимала участие - кто бы вы думали? кто бросался в огненные свечи? - девочка!.." - Девочка! - с восторгом воскликнули в один голос Лиза и Соня. - Да, мадам, девочка - вот такая, как вы, с такими же глазами, и стреляла этими глазками, и убивала наповал... - Ах, Лиза, пойдем и мы. - Пойдем, только с папой и мамой. - Вот это умно! - засмеялся Тургенев. - Имени этой девушки не называют? - спросил заинтересованный Карамзин. - Нет, хотя догадываются. - Вот находка для будущего историка - российская Иоанна д'Арк, сказал Карамзин. - Какое Иоанна!, просто Анюта или Лиза, - засмеялся Тургенев. - А может быть, Соня, - вступилась эта последняя за свое имя. - Ну, будь по-вашему! Она - Лиза-Соня, как Петры-Павлы. Только Давыдов пишет немало интересного и насчет наших солдатиков - это настоящие герои! "При осмотре наших войск, - пишет он вот тут дальше,: - Наполеон пожелал, видеть храбрейшего из наших богатырей. Вызывают первого по ранжиру - Лазарева: детина ражий, рослый, плечи в косую сажень, на груди хоть горох молоти, а рыло доброе, младенческое, и в глазах детская доброта и ясность. Наполеон даже отступил в удивлении, "О! C'est un Mars!" [Это Марс! (франц.)] - невольно воскликнул он, не веря, что с такими детски добрыми глазами этот великан пронизывал ветеранов его старой гвардии штыком по дуло. А Лазарев стоит, руки по швам, и то на Наполеона посмотрит с удивлением, сверху, словно с горы на ребенка - Наполеон ему чуть не по пояс, - то с любовью и благоговением покосится на государя, у которого на лице все время играла ангельская, радостная улыбка. Наполеон снимает с себя крест Почетного легиона и собственноручно (увы! привстав на цыпочки...) вешает его на грудь великану, который при этом нагибается к великому Бонапарту, словно девочка к кукле..." И Лиза и Соня при этом даже в ладоши захлопали от радости. - Но слушайте! слушайте! - продолжал Тургенев: "А великан и говорит: "А Заступенке, ваше превосходительство?" (Наполеона он не хочет, как видно, признавать императором - не говорит: "ваше величество", а просто - "ваше превосходительство"). "Заступенок, говорит, - ваше превосходительство, что ж? Он храбрев меня". - Наполеон не понимает. - "Какому Заступенке?" - с удивлением спрашивает государь. "Однокашнику моему, ваше императорское величество - Охремий Заступенко; локоть в локоть стоим завсегда и деремся локоть в локоть: коли я не заколол француза, он заколет; коли он не доколол, я доколю..." Император милостиво смеется невинности этого наивного младенца и говорит, чтоб он не беспокоился о своем друге, что и его не обойдет царская награда..." - Да, это истинное геройство, - задумчиво говорит Карамзин. - Больше, чем геройство, Николай Михайлович: это - высочайшая человечность, - замечает Сперанский. - Она только и живет в младенце-народе. - Давыдов еще выше это понимает. Он пишет, что, узнав русского солдата, он находит, что на него "молиться надо": "Это боги, говорит, а не люди", - прибавил Тургенев. - И этих богов мы истребляем безжалостно! - с горечью заметил Сперанский, которому вспомнилось при этом свое собственное детство, беганье босиком среди того самого народа, из которого вышли эти боги... И все они остаются бедными, жалкими, беспомощными, - а вот он, попович, звонарское семя, отбившийся от народа, он, поросль от племени Левита, стоит уже на миллионах этих божественных голов... высоко, высоко стоит, так что и не видать ему этого народа, не видать серой массы с серыми лицами... Ах, если б эти младенческие головы, эта брызги серого моря народного не пропадали... А они пропадают на чужих полях, далеко от родной сохи... А под чтение письма и тихий разговор старик Державин мирно всхрапывает. - "Потом, - продолжает читать Тургенев, - дан был общий обед батальону старой французской армии и батальону наших преображенцев. И вообразите: сидят сии дети-великаны за столами вперемежку с французскими усачами-гренадерами, кушают с серебряной посуды, дружески чокаются стаканами, не понимая друг дружку, меняются своими шапками - то наш богатырь наденет на французского усача свой кивер, то француз-усач наденет на нашего великана свою меховую шайку. А дале уж и обнимаются, и целуются друзья закадычные стали. А дальше... и под стол валились, обнявшись, да так друг на дружке и засыпали, словно на поле битвы, мертвые, в объятиях друг у друга..." - Это ужасно, ужасно! - шепчет Сперанский. - И этакие люди погибают! А Державин продолжает тих" похрапывать... Грезятся старику его молодые годы, его ясные оченьки, русые кудерюшки, резвы ноженьки... А теперь эти ноженьки едва бродят и все зябнут... Вон и теперь, на летнем солнышке, он дремлет в теплых бархатных сапогах, словно старая солопница... И грезится ему широкое поле, а на этом поле движутся массы народа, несут кресты, церковные хоругви, венки, перевитые цветами и лентами... И гробовую крышку несут, а на крышке огромный лавровый венок с надписью... Что это? "Певцу Фелицы!.." На подушках ордена несут, звезды... И поют так величественно, внушительно: "Воду прошед яко суше и египетского зла избежав..." Кто же в гробу лежит?.. Да это он сам, только с мертвым ликом - это Державин-поэт... А над полем неумолчно звучит какой-то неведомый голос, покрывающий погребальную канту хора: О ты, пространством бесконечпый Живый в движеиьи вещества... А другой голос еще громче, громче трубы архистратига, кто ее слышал, возглашает: Ты бог, ты царь, ты раб, ты червь!. Старик вздрогнул и проснулся. 10 В это время по шоссе, ведущему от Крестовского острова к Елагинскому пуэнту, показалась большая желтая четвероместная коляска, которая, подъехав к прочим экипажам, стоявшим у пуэнта, остановилась, а из нее вышли две дамы, сопровождаемые ливрейным лакеем. Обе дамы были уже немолодых лет и обе в трауре: белые, нашитые на черные платья полоски, выражающие человеческое горе, бросаются в глаза очень издалека. Белые полоски, плерезы, слезные обшивки выражают не простое горе, но горе специальное, горе, причиненное смертью близкого.лица... Хорей, человеческих так много, и качества их так разнообразны, что если б и к ним принято было применять особую форму внешнего выражения, особый значок, то ни значков, ни цветов, ни красок для этого в природе недостало бы... Одной смерти дана привилегия кричать издали белой нашивкой на черном платье... Всяким остальным горям человеческим оставлено одно место для своего выражения и обнаружения, одна страничка для траурной рекламы - поверхность лица человеческого, на котором печатают в траурных каемках свои объявления и голод, наводящий худобу и бледность на лицо, и разбитые надежды, и безысходное отчаянье, и беспросветная тоска... Но эти белые полоски на платьях, привезенные на пуэнт, кричат о чьей-то смерти... Хотя в то время тяжелая рука Наполеона успела рассеять этих белых полосок по лицу всей Европы тысячи и десятки тысяч, хотя та же рука начала обшивать тысячами полосок и русские платья, и обшивает их вот уже несколько лет, так что белые полоски начинают уже рябить в глазах по всей России, однако зачем им появляться в местах общественных гуляний? Их место по церквам да по кладбищам, а не на аристократическом пуэнте... Оттого все глаза отдыхающего и гуляющего пуэнта и обращены на вышедших из коляски дам с белыми полосками. Что это? - Нищий на званом обеде? звуки балалайки в церкви? гроб не на своем месте?.. Одна из дам - высокая, смуглая брюнетка, о возрасте которой громко кричат те- же белые полоски, которые не на платье, а в волосах, - эти серебряные бичи, эти плерезы, которыми время, и горе, и думы, и страсти обшивают голову человеческую, белыми змейками перевивают волосы - это седина, плерезы молодости, траур жизни... Все волосы этой дамы перевиты серебряными полосками - это сплетаются жизнь со смертью, старость с молодостью. Как много в волосах этой дамы серебряных нитей! Словно кукол, словно сорные травы времени, скоро заполнят всю голову, вытеснят с нее последний черный волос, напоминающий молодость, как засохший и выдохшийся цветок в книге напоминает весну... Но она, эта высокая, седая дама, ступает бодро... Другая - меньше ее ростом, и хотя время еще не осыпало ее голову серебром и снегом, зато провело по лицу какие-то черты и резы, говорящие о прошлом, как египетские иероглифы говорят о прошлом Нильской равнины... Да, и это живой саркофаг, которому, место на здесь, не на пуэнте... Не глядя ни на кого, дамы эти прямо направляются к той скамейке, на которой сидят Сперанский, Карамзин, Тургенев и где за минуту перед этим дремал Державин. Эти последние при приближении дам, заметив странность их появления и что-то особенное в выражениях лиц, невольно встают со скамейки и сторонятся. Высокая, седая дама подходит к скамейке и становится перед нею на колени. Затем она нагибается к земле и что-то ищет на песке. Что она потеряла?.. Омот-рев следы ног на земле, оставленные сидевшими там, в том числе и неуклюжие следы бархатных сапог Державина, странная незнакомка с горьким, скорбным упреком посмотрела, на Державина. - Это вы затоптали следы его ног, безжалостные! - тихо сказала она. - Чьи следы, сударыня? - с удивлением спросил Державин. - Его, моего Сержа... Он еще вчера сидел здесь со мною... О, Боже мой! - Здесь, сударыня, и другие сидели... Наконец, всякие следы сметает сторож, как и время, - оправдывался Державин. - Да, время... время все сметает, и его смело раньше меня, а меня оставило... Но его не время смело, а пуля-злодейская рука изверга. И она снова нагнулась к земле, снова искала следов. - Нет их, нет... где же они, о, мой Бог! мой Бог! Подходят и другие посетители пуэнта к тому месту, где происходит эта непонятная сцена, спрашивают друг друга: что это такое? кто эта дама? что она ищет, что говорит? Дети смотрят с боязпью и жалостью. - Папа, - шепчет Лиза Сперанскому, - зачем она ищет следы? чьи следы? - Не зпаю, милая, - должно быть, следы любимого сына. - А где он? - Судя по ее словам, убит. - А кто он? - Не знаю, мой дружок... Видно несчастная потеряла рассудок с горя. Пойдем отсюда. Сумасшедшая поднялась с колен, бессознательно глянула по сторонам, как бы ища кого-то, и приблизилась к спуску, уложенному камнями и ведущему к Невке. За ней неотступно следовали другая дама и лакей. - Ты куда, Надина? - спросила последняя. Сумасшедшая остановилась у спуска и глядела на воду. - Вот здесь он бросал камушки в воду, когда был маленький еще и играл здесь... Это было так недавно... вчера, кажется... Да, недавно... на воде еще следы в тех местах, где падали камушки... я вижу их... А ты видишь? - Нет, милая Надина, не вижу. - А я вижу... На воде еще есть его следы, а на земле уже нет и следа... О, проклятая земля! проклятая! зачем создана ты, могила ненасытная! Тебя называют прекрасною землею, а ты мрачная могила, кладбище, кладбище ненасытное! Как жадный обжора, ты вскармливаешь людей не для их счастья и довольства, а для своей прожорливой пасти... О, проклятая, безжалостная! Она замолчала и внимательно смотрела на воду, над поверхностью которой скользили ласточки, гоняясь за невидимыми для глаз мошками. Толпы гуляющих, опечаленные видом чужого страдания, заметно редели. Вдали послышался веселый детский смех, и знакомый уже нам голос маленького Саши Пушкина: Стрекочущу кузнецу... - Слышишь? это его смех! - говорила несчастная, радостно встрепенувшись. - Нет, не его... Он теперь не смеется - оттуда не слышно было и стонов, а где же слышать смех? Увидев на зеленой опушке спуска лиловый колокольчик, она сорвала его и стала рассматривать. - Он тогда нарвал их целый букет... Это те самые цветы - в чьи чашечки смотрели его глаза... А теперь эти глаза навеки закрыты... Это он закрыл их, он, безжалостный людоед... А у него есть сын? - Есть, маленький. - О! так Бог покарает его в его сыне... Его проклянут матери, у которых отнял детей его отец-людоед... Своими проклятиями опи заразят воздух, воду, землю, ветер, свет солнца, его собственную кровь... В каждом луче солнца на него будет изливаться зараза. Где ступит ето нога, из земли будут выползать мохнатые тарантулы, шипящие змеи и ядовитые жабы и будут кусать его ноги... - Перестань, Надина, грешно это... - О нет, не грешно... Дай мне извергнуть из себя этот яд, который мешает моей печали, моим слезам... Да, да, проклятие ему, проклятие матерей!.. В каждой капле воды он будет пить яд - слезы несчастных матерей. В каждом куске хлеба будет сидеть его отрава... Поцелуй отца нашлет на -него проказу, как он сам проказа земли... Для его дыхания нет другого воздуха, кроме смрада трупов... В глазах у него день и ночь будут стоять тени убитых им, и он вечно будет слышать стон и плач... А когда он сам захочет плакать, у него не будет слез, и вместо слез будет сочиться кровь... О! самая мучительная жажда - жажда слез, когда они выплаканы и глаза засохли, как земля без дождя... Я выплакала свои слезы, и мои глаза пересохли, как земля в бездождие... В группе гуляющих, недалеко от того места, где причитала безумная, послышался плач ребенка. Он давно уже, выдвинувшись вперед, напряженно следил за всеми движениями и словами несчастной женщины. Это был довольно рослый и здоровый мальчик, хотя ему было всего около пяти лет, и он смотрел не по-детски серьезно. При последнем безумном монологе сумасшедшей он подошел к ней еще ближе, силясь заглянуть ей в лицо, в глаза, и когда та с тихим стоном проговорила, что ее слезы все выплаканы ц глаза пересохли, мальчик громко заплакал. - Ах, бедный Вася Каратыгин испугался, - заговорили дети. Мать бросилась к нему, обхватила его. - Ты чего? Не бойся, дружок, - шептала она. - Я не боюсь... Мне жалко ее... Она все слезы выплакала... И ребенок снова заплакал. Безумная, услыхав его плач и слова, быстро обернулась к нему, и по лицу ее пробежало что-то вроде сознательной мысли, какой-то свет, сгонявший тени с смуглого, словно застывшего лица... Она рванулась вперед, раскрыв руки словно для объятия, и прежде чем Каратыгина успела отвести ребенка, безумная страстно обхватила его курчавую головку. - Тебе жаль меня, мой ангел... О, добрый, милый!.. И у него такая же кудрявая головка была... о, Боже мой! - бормотала безумная, целуя голову ребенка. Мальчик стоял смирно, продолжая всхлипывать. - Вот и ты плачешь? - сказал он, поднимая с удивлипнем глаза на безумную. - Слезы воротились? - Да, мой ангел, воротились, мне легче, - отвечала она. - Несчастная действительно плакала, - слезы не все были выплаканы. Со слезами к ней вернулся и рассудок. Она взглянула на мать Каратыгина и сквозь слезы проговорила: - Ради Бога, простите меня... Я испугала вас... Горе помутило мой рассудок... ...... - Нет, нет, - отвечала Каратыгина, - я глубоко сочувствую вашему несчастью... Бог да поможет вам. - Он в лице вашего ребенка облегчил мне душу... Я благословляю ваше милое дитя... И плачущая женщина, перекрестив маленького Каратыгина, молча пошла к своей коляске, сопровождаемая своею спутницею и лакеем. Скоро коляска скрылась из глаз. Маленький Каратыгин разом сделался центром общего внимания. Его окружили, ласкали, спрашивали, кто такая была эта странная женщина в трауре, но никто на это не мог ответить. - Сейчас видать будущего Гаррика: разом овладел общим вниманием( сказал подошедший к Каратыгиной Крылов, Иван Андреевич, баснописец, гладя мальчика по голове и здороваясь с его матерью. Крылову в это время было лет под сорок, но он уже глядел довольно грузным мужчиной и подавал большие надежды на ожирение. Жирные губы, жирные щеки, пухлые руки, медленная походка и медленная речь, все это изобличало в нем медвежью мешковатость. Философское равнодушие к внешности сказывалось в небрежности костюма, который был потерт и засален. Волосы его были напудрены по тогдашнему обычаю, но так неискусно, что Тургенев утверждал, будто Крылова причесывает и пудрит повар в трактире Палкина мукою, остающейся от вареников, до которых баснописец был большой охотник. Вообще это была олицетворенная лень, небрежность и рассеянность, и Тургенев уверял, что Иван Андреевич, по рассеянности, мог обедать в день три и четыре раза и за столом сыпал соль в чужую тарелку, а вместо себя утирал салфеткою соседа или у него же чесал ногу, как чесалась своя. Но глаза Крылова смотрели живо, весело и лукаво, и когда ему замечали относительно лукавства этих глаз, он отвечал: "Да это не мои глаза, а воровские: их мне один интендант подкинул". Мать Каратыгина была молоденькая, белокуренькая, застенчивая барынька, с лицом необыкновенной белизны; эта необыкновенная белизна была причиною того, что по воле патриарха тогдашнего театра, знаменитого Дмитриевского*, Каратыгина на сцене называлась Перловой. Пятилетний Вася, будущий трагик Каратыгин, был ее-вторым сыном. С детства он любил слушать, как его отец и мать разучивали и репетировали свои роли, и когда Бася после какой-нибудь трагической или злодейской роли начинал бояться своего отца, буквально понимая его роль, то родители очень смеялись над ребенком и называли его "простодушным райком". - Гарри, Гаррик, - продолжал Крылов, теребя мальчика за пухлый подбородок. - Нет, Иван Андреевич, он у нас "простодушный раек", - отвечала, смеясь, Каратыгина. - Как "простодушный раек"? - Да вот недавно шла на сцене драма покойной императрицы Екатерины Алексеевны - "Олегово правление". Я играла Прекрасу, а Вальберг - Игоря, моего жениха. Вася был на репетиции, видел игру, повял все буквально, как в райке понимают пьесы, да так приревновал ко мне Вальберга, что во время самого патетического нашего объяснения закричал на весь театр: "Мама, мама! не выходи за него: он женат". Рассказ этот вызвал общий смех, который таким резким контрастом звучал после горьких причитаний несчастной женщины. Особенно Крылову понравился рассказ Каратыгиной о маленьком Васе. - Ай да Вася! вот так критик сценический! - смеялся он. - Но как он ловко усмирил эту таинственную незнакомку! Он принял ее проклятия за монолог на сцене. - Я сама видела, как он ее чрезвычайно внимательно слушал, и думал то же, - сказала Каратыгина. - А ты, Вася, как думаешь? Актриса она? - спрашивал Крылов. - Кто? - спросил ребенок. - Та дама, в черном. - Актриса. - А почему ты так думаешь? - допрашивал он, едва удерживаясь от смеху. - Она на Дмитревского похожа, - отвечал мальчик. - Как на Дмитревского? - Да, на Дмитревского, на "Эдипа-царя". Мне и его было жаль. Опять общий смех. Не смеялся только один юноша, молодой, очень молодой человек, на вид не более восемнадцати-девятнадцати лет, но не по летам молчаливый и сосредоточенный. В лице его есть чтогто южное, даже более что-то цыганское, но только смягченное какою-то словно бы девическою застенчивостью и глубокою вдумчивостью, робко выглядывающею из черных, вплотную черных глаз, точно в них был один зрачок без роговой оболочки. Он стоял с кем-то несколько поодаль и: задумчиво глядел на маленького Каратыгина. При последних словах мальчика, когда все засмеялись, этот цыгановатый юноша заметил как бы про себя: - А какой глубокий ответ, хоть бы и не для ребенка. - Вы что говорите? - спросил его сосед, молодой человек, почти одних лет с цыгановатым юношей, с черными бегающими глазами и большими, негритянскими губами. Цыгановатый юноша был Жуковский, Василий Андреевич, начинающий поэтик, которого товарищи за робость и скромность, а также за меланхолическое настроение его позиции называли "нимфой Эгерией". Сосед его был Греч, Николинька, юркий и смелый молодой человек, слывший в своем кружке под именем "Николаки Греконд-раки". - О чем говорит нимфа Эгерия с Нумой Помпи-лием? - повторил Греч, трогая Жуковского за руку. - Да вот вы слышали, что сказал этот мальчик? - отвечал он. - Слышал. А что? - Он сказал величайшею похвалу Дмитревскому и глубокую истину, какой никто еще не сказал о нашем маститом артисте. Этот ребенок сказал, что та обезумевшая от горя женщина похожа на Дмитревского в "Эдипе". Я смотрел на эту женщину внимательно: на лице ее застыло мрачное отчаянье, она не играла роли. А мальчик своим детским чутьем - это чутье или гения, или будущего трагика - он чутьем уловил сходство между этой безумной и Дмитревским; он этим доказал, что Дмитревский, играя "Эдипа", страдающего от мести Эвменид, велик в игре, как велико отчаянье той женщины, что мы здесь видели. - Да, ваша правда, - согласился Греч. А Крылов приставал к мальчику, допрашивал его: - Ты чем хочешь быть, Вася? Хочешь быть актером - Дмитревским? - Нет, не хочу. - Отчего? - Я не хочу быть слепым. - Как слепым? - Слепым Эдипом. - А чем же ты будешь? - Наполеоном. - Вот тебе на! - У меня и сабля есть, и ружье папа купил... - Ну, пропал Божий свет! Наполеон всех сделает солдатами и, нарядив шар земной в мундир старой гвардии, опоясав его шарфом по экватору, посадит землю на Пегаса с ослиными ушами и пошлет ее воевать с солнцем. А победит солнце, завоюет свет - вот мраку-то напустит на вселенную! Ах, он проклятый корсиканец! Да эта!; хоть ложись и умирай, капустным листом прикрывшись, говорил Крылов уже серьезно. А в это время Сперанский, возвращаясь с пуэнта вместе с Карамзиным и Тургеневым, был остановлен одной молоденькой дамой, которая все время находилась в обществе каких-то иностранцев, по костюму - французских эмигрантов, и вела с ними оживленную, на французском языке, беседу. Постоянно слышались слова: "янсенизм", "католицизм", "святой отец", "богословская критика", "ортодоксальность", "восточная церковь". Цитировались богословские книги, слышались имена: Вольтер, Флери*, шевалье д'Огар, граф де-Местр*. Дамочке было лет двадцать пять. Она смотрела очень бойко, говорила увлекательно, с примесью наивного педантизма. Маленькие, под длинными ресницами голубые глаза постоянно, кажется, что-то обещали сказать или выдать еще что-то, но не договаривали, не выдавали всего. Это была Софи Свечина, жена старого генерала, который смотрел старым колпаком, надетым на женину туфлю. Он слушал жену, разиня рот, и постоянно кивал головой в знак согласия и одобрения: казалось, он слушал Евангелие, и каждое слово, вылетавшее из хорошеньких уст жены, он глотал не жевавши, словно бы это были кусочки от тех пяти хлебов, которыми Христос накорми.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|