Двенадцатый год
ModernLib.Net / Исторические приключения / Мордовцев Даниил Лукич / Двенадцатый год - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 5)
Прошло полчаса ожидания, точно жизнь вселенной остановилась на полчаса! Из-за чего! Из-за того, что один маленький человечек не успел еще выпить обычную чашку своего утреннего кофе. - Ваше величество! там уже ждут вас, - говорит Мюрат этому маленькому человечку. - Ждут?.. Кто встал до солнца, должен ждать его, - отрывисто отвечает маленький человечек, доканчивая свой кофе. - Но Иисус Навин может приказать солнцу поторопиться, как он приказал ему когда-то помедлить, - с улыбкой замечает Талейран. - О, вы всегда находчивы, - говорит маленький человечек, ласково кивая Талейрану*. - Солнце встает... И он направился к выходу. И земля, и воздух задрожали, когда маленький человечек, окруженный блестящею свитою из сановников - Мюрата, Бертье*, Дюрока* и Коленкура, показался среди своей гвардии, в своей исторической, известной всему миру шляпе. Голоса из-за Немана донеслись и в полуразрушенное здание, где ждали того, кому теперь кричат. Александр судорожно сжал перчатку, которую машинально вертел в руке... Ноздри его расширились, как будто бы в груди оказалось мало воздуха и надо было его побольше вдохнуть в себя. Да, мало воздуху, тесно стало, душно... - Едет, ваше величество! - провозгласил дежурный флигель-адъютант, отворяя дверь. Прусский король вздрогнул и испуганно заглянул в глаза Александру. Он заметил в них какой-то новый огонек... Вскоре от того и другого берега Немана отъехали барки с развевающимися штандартами России и Франции, они отъехали в один момент по сигналу, который известен был только капитанам барок. И удивительно! Все головы и с того и с другого берега реки обратились в одну сторону, все тысячи глаз устремились на одну маленькую точку, видневшуюся на барке, которая двигалась от тильзитского берега. И не удивительно! Это он, тот маленький и необыкновенно великий человек, которого не рождение, не богатства и не исторические предрассудки вознесли на недосягаемую высоту, а его собственный, небывалый в истории всего мира гений, и какая высота! высота, до которой не досягал ни один человек, рожденный женщиною. - Яке ж воно маленьке! - невольно вырывается наивное до трагизма восклицание добродушного Заступенки. - Мати Божа, яке малесеньке! А это "малесеньке", в своей мировой шляпе, " позе, тоже знакомой всему миру, стоит впереди своих генералов, скрестивши на груди руки, и глядит нет, он как будто никуда не глядит, ни на кого, а в глубь самого себя, в глубь своей великой души, этой страшной пропасти, до половины залитой кровью... Что ж это за чудовище? что это за великан? где печать его гения? Ничего не бывало!.. Что-то маленькое, тод-стенькое, пузатенькое, кругленькое... Гладко, плотно лежащие, далеко не густые волоски... Матовая белизна лица, лица какого-то каменно-неподвижного, какое-то отсутствие выражения в глазах, скорее кротких и ласковых, чем холодных, и удивительно! кроткая, детски кроткая улыбка. Но вот эти кроткие глаза скользнули по двум буквам на фронтонах и задумываются... И рисуется перед ними, как рука истории, невидимая, всесильная рука стирает другую букву, букву А, и горит над миром одна-единая буква, словно всевидящее око Творца... Эта буква N... око всевидящее мира. "Едино стадо и един пастырь", - думается ему. И Александр глядит на роковые буквы на фронтонах. "Да, N больше, положительно бвльше А... неужели это апокалипсическое существо?" Вот близко-близко плот с павильонами, фронтонами и буквами... Наполеон сделал какое-то едва заметное движение, и его барка полсекундой раньше стукнулась о край плотов. Полсекундой раньше, чем Александр, он ступил ногой на паром и сделал два шага навстречу Александру. Ворона, все ъремя "идевшая на одном из фронтонов, над буквою А, снялась и полетела. - Полетила-нолетила! - как-то радостно крикнул Заступенко. - Кто полетел? - Ворона... - Ну, что ж! А ты, хохол, видно, все ворон считаешь? - сострил казак. - Ни, вона полетила онкуда, до их... Буде им лихо... У Хранцию полетила... - А тебе жаль, хохол, что она тебе не в рот влетела? - Молчи, гостропузый! вона боялась, що ты ии вкра-дешь... И Наполеон, и Александр вошли в павильон разом, нога в ногу, боясь, чтоб, кто-нибудь ни пол-линии, ни полноздри, как лошади на скачках, не опередил один другого... Но что они говорили между собой в павильоне, говорили с глазу на глаз, в течение двух часов, этого ни историки, ни романисты не знают. 8 Оставим на время поля битвы и кровавые картины смерти, при виде которых болью и горечью закипает сердце, смущается разум, падает, словно барометр перед, бурей, вера в прогресс человечества, а грядущее торжество добра и правды над злом и ложью, творческой силы духа над силою разрушительною. Дальше от этого, дыму ужасного, от этого хохота пушек, безжалостно смеющихся над глупостью людскою! Дальше от этого стона умирающих, которые взывают к будущим поколениям, к поколениям мира и братской любви! Дальше! дальше!.. С полей битв, от убивающих друг друга людей, хочется перенестись... к детям. Они еще не научились убивать. Перед нами живой цветник. Это и есть дети, в теплый июньский вечер высыпавшие на гладкую, усыпанную песком площадку Елагина острова, на той. его оконечности, которая обращена ко взморью и называется аристократическим пуэнтом. Чем-то оживлены эти. смеющиеся, раскрасневшиеся, миловидные личики мальчиков и девочек от пяти до десяти и более лет. Музыкально звучат в воздухе веселые возгласы, звонкий смех, задушевное лепетанье... Да, здесь еще нет веянья смерти - дети играют. Кудрявый, черноголовый мальчик лет восьми, с типом арапчонка, взобравшись на скамейку, декламирует: Стрекочущу кузнецу В зленеы блате сущу, Я дошку червецу По злакам полаущу... Дружный взрыв детского хохота покрывает эту декламацию. Иные хлопают в ладоши и кричат: "Браво! браво, Пушкин!" Арапчонок, поклонившись публике, продолжает: Журавель летящ во грах, Скачущ через ногу, Забываючи все страхи, Урчит хвалу Богу. - Браво! браво! брависсимо! бис! - звенят детские голоса. Арапчонок с комическим пафосом продолжает: Элефанты и леопты, И лесные сраки, И орлы, оставя мопты, Улиияют браки... - Ах, бесстыдник барин! вот я ужо мамашеньке скажу, - протестует нянюшка арапчонка, бросившая вязагь чулок и подошедшая к шалуну. - Что это вы неподобное говорите, барин! - Молчи, няня, не мешай! Это Третьяковский, наш великий, пиита, защищается арапчонок и продолжает декламировать: О, колико се любезно, Превыспренно взрачно, Нарочито преполезно И сугубо смачно! И, соскочив со скамейки, он обхватывает сзади негодующую нянюшку, преспокойно усевшуюся под деревом, перегибается через ее плечо и целует ворчунью. - Вот так сугубо смачно! - хохочет шалун. Нянюшка размягчается, но все еще не может простить озорнику. - Посмотри, - говорит она, - как умненько держит себя Вигельмушка... - Ай! аи! Вигельмушка! Вигельмушка! да такого, няия, и имени нет... - Да как же по-вашему-то? Я и не выговорю... Вя-гельмушка Кухинбеков. Арапчонок еще пуще смеется. Смеется и тот, которого старушка называет Кухинбековым. - Кюхельбекер моя фамилия, нянюшка, - говорит он, мальчик лет Пушкина или немного старше, такой беленький и примазанный немчик в синей курточке. - Эх, няня! да Кюхельбекер и шалить не умеет! - смеется неугомонный арапчонок. - Он немчура, ливерная колбаска. ..-... - А ты - арап, - возражает обиженный Вильгель-мушка Кюхельбекер. - Ну, перестаньте ссориться, дети, - останавливает их нянюшка. Перестаньте, барин. - Да разве он смеет со мной ссориться? Ведь я - сам Наполеон... я всех расколочу, - буянит арапчонок, становясь в вызывающую позу. - А я сам Суворов, - отзывается на это мальчик лет одиннадцати-двенадцати, в зеленой курточке с светлыми пуговицами. - Я тебя, французский петух, в пух разобью. - Ну-ка, попробуй, Грибоед! - горячится арапчонок, подступая к большому мальчику. - Попробуй и съешь гриб. Задетый за живое Грибоедов - так звали двенадцатилетнего мальчика хочет схватить Пушкина за курточку, но тот ловко увертывается, словно угорь, и когда противник погнался за ним, он сделал отчаянный прыжок, потом, показывая вид, что поддается своему преследователю, неожиданно подставил ему ногу, и Грибоедов растянулся. Прследовал дружный хохот. Больше всех смеялись девочки, которые играли несколько в стороне, порхая словно бабочки. - Ах, какой разбойник этот Саша Пушкин! - заметила одна из них, белокуренькая девочка почти одних лет с Пушкиным, в белом платьице с голубыми лентами. - Еще бы, Лизута, - отвечала другая девочка, кругленькая, завитая барашком брюнеточка, по-видимому, ее приятельница, не отходившая от Лизуты ни на шаг. - Он совсем дикий мальчик - ведь у него папа был негр. - Не папа, а дедушка... Первая из этих девочек была Лиза, дочь Сперанского, входившего в то время в великую милость у императора Александра Павловича. Курчавая брюнеточка была ее воспитанница, Сонюшка Вейкард, мать которой пользовалась большим расположением Сперанского и была как бы второй матерью Лизы, в раннем детстве лишившейся родной матери - англичанки, урожденной мисс Стивене. Маленький Пушкин, догадавшись по глазам девочек, что они не одобряют его проказ, тотчас же сделал им гримасу и, повернувшись на одной ножке, запел речитативом: Хоть папа Сперанской И любимец царской, Все же у Сперанской, Одетой по-барски, Облик семинарской... Будущий поэт уже и в детстве часто прибегал к сатире - к бичу, которого впоследствии не выносил ни один из его противников... Этот злой эксиром услыхали другие дезочки и засмеялись... "У любимицы царской - облик семинарской", - не без злорадства повторяла одна из них, маленькая княжна Полина Щербатова. Все это были дети петербургской и отчасти московской аристократии - княжны Щербатова, Гагарина, Долгорукая, Лопухина, будущие красавицы и львицы. - Ах, как смешно! "У Лизы Сперанской - облик семинарской..." Все эти дети аристократов слыхали часто от своих родителей, что Сперанский всем им перешел дорогу, у всех отбил царя, и потому привыкли к эпитетам насчет Сперанского - "семинарист", "попович", "звонарь", "кутейник", "выскочка", "сорвался с колокольни" и т. п. Лиза не могла вынести насмешки и заплакала, хотя старалась скрыть и слезы, и смущение. Зато Сонюшка, вспыхнув вся, подбежала к озорнику Пушкину и дрожащим от волнения голосом сказала: - Вы гадкий мальчишка... Я не знаю, как с вами играют благородные мальчики... Вы негр, сын раба, у вас рабская кровь... фуй! Девочка вся раскраснелась от негодования. Пушкин, как ни был дерзок и находчив, не нашелся сразу, что отвечать, особенно когда другие девочки начали шептаться между собою, но так, что Пушкину слышно было: "Негр... негр... рабская кровь..." - Все же я не сын звонаря, - защищался он. - Я не с колокольни... - Хуже, - заметил ему обиженный им Грибоедов: - ты из зверинца... твой дедушка съел твою бабушку... - Молчи, Грибоед! - Молчи, людоед! - Саша Вельтман приехал! - кричит маленькая княжна Щербатова. - Он у нас будет водовозом... - А вон и Вася Каратыгин идет с своей мамой, - лепечут другие дети... Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер, Вельтман*, Каратыгин* - все эта дети, играющие в -Наполеона, ловящие бабочек на Елагином острову, дети, которых имена впоследствии прогремят по всей России... А теперь они играют, заводят детские ссоры, декламируют "стрекочуща кузнеца" и "ядовита червеца...". Но и до их детского слуха часто доносится имя Наполеона, оно в воздухе носится, им насыщена атмосфера... Лиза, огорченная выходкой дерзкого арапчонка, отделяется от группы играющих детей и подходит к большим. На скамейке, к которой она подошла, сидят двое мужчин: ветхий старик с седыми волосами и отвисшей нижней губой, и молодой, тридцати пятн-четырех лет, человек с добрым, худым лицом и короткими задумчивыми глазами. Некогда массивное тело старика казалось ныне осунувшимся, дряблым, как и все лицо его, изборожденное морщинами, представляло развалины чего-то сильного, энергического. Огонь глаз потух и только по временам вспыхивал из-за слезящихся старческою слезою век. Седые пряди как-то безжизненно, словно волосы с мертвой головы, падали на шею с затылка и на виски. Губы старика двигались, словно беззубый рот его постоянно жевал. Эта развалина - бессмертный "певец Фелицы", сварливый и завистливый старик Державин, министр юстиции императора Александра I. И он выполз на пуэнт погреться на холодном петербургском солнце, посмотреть на его закат в море, закат, которого, кажется, никто из смертных не видывал с этого знаменитого пуэнта. Старик не замечал, что и его солнце давно, очень давно закатилось, хотя и в полдень его жизни оно ые особенно было жарко. Сосед его, кроткий и задумчивый, был Сперанский. Этого солнце только поднималось к зениту, и что это было за яркое солнце! Сколько света, хотя без особого тепла, бросало оно вокруг себя, как ярко горело оно на всю Россию, хотя скользило только по верхам, не проникая в мрачные, кромешные трущобы темного царства!.. Усталым смотрит это кроткое, задумчивое лицо. Заработалась эта умная, рабочая голова, не в меру много и о многом думающая. Устали эти молодые плечи, навалпв-шие на себя слишком великую тяжесть. Рука устала, устала держать перо, водить им по бумаге. И глаза устали, им бы теперь отдохнуть на зелени, на играх детей, на гладкой поверхности взморья, на закате солнца, которого, кажется, никогда не будет. А этот старик так надоедливо шамкает... - Я хочу, ваше превосходительство, так это выразить - повозвышеннее. Унизя Рима и Германьи Так дух, что, ими въявь и втай Господствуя, несыты длани Простер и на полночный край. И зрел ли он себе препону, : Коль мог бы веру колебнуть, Любовь к отечеству и к трону? Но он ударил в русску грудь... С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пииты; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все. еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее - и там паутина смерти, забвение, мрак... Но при слове "веру колебнуть" улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения - бесполезно! поздно перед могилой!.. А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными- губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил. - Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на "русску грудь": О, русска грудь неколебима! Твердейшая горы стена, Скорей ты ляжешь трупом зрима, Чем будешь кем побеждена. Не раз в огнях, в громах, средь бою, В крови тонувши ты своей, Примеры подала собою, Что россов в свете нет храбрей. И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать... эти кочки вместо стихов, - старик ведь так самолюбив... да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье... Скучно на свете! - Как вы находите сие, ваше превосходительство? - спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть. - Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства. В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца. - Это дочка ваша? - спросил Державин, ласково глядя на девочку. - Дочка... единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, - тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки. - А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам... - Да, но она не моя... а это - мое... - Прелестное дитя, прелестное... Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет. - О, она у меня умница, умнее папаши... Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? а? соскучилась? - Соскучилась, папа. - А где же твоя Сонюшка-козочка? - А там, играет. - А мама где? - "Мамой" Сперанский называл г-жу Вейкард. - Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем. - Девочка-то всех знает... экая милая крошка, - заметил Державин. - А вас она почти всего наизусть знает, - выронил Сперанский. Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову. - Да... да... правда... И в могиле когда я буду, будут MejaH читать... да я-то не услышу себя... И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. "Не услышу... не услышу..." По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его "страховитых очей", как полемизировал с комендантом Бопгаяком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские... А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове... а под лаврами - седые волосы... беззубый рот... могила скоро... и на могиле будут лавры, и на гробу... Вот отчего дрожит голова у старика - от лавров... "А потом и меня забудут - перестанут читать меня... других читать будут... может быть, вон того арапчонка..." - Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? - спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. - Плакала? о чем? Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила. - Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик! Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала: - Ничего, папочка... это так... немножко... - Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам. - Ничего, ничего, папуля. В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная. - Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела. - Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский. - Да, он всех обидел. Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки. - О, это на него похоже... Так всех обидел? - Всех... А его обидел Саша Грибоедов. - Так они Лизуту обидел? - И Лизуту. - Как же? чем? Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули. - Ну, чем же? а? Говори, моя козочка. - Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня. - Какими стихами? - Об Лизе. - Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи? Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать. - Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский. По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей... - Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением... - А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто. - Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина. - Чем же, моя птичка? - Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр... - Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома. Девочки так и покатились со смеху при этих словах. - Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно! - А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза. - Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, серьезно сказал Сперанский. - А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин. - Где он? - спросил Сперанский. - Вон идет с кем-то... не разберу. - Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную. Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь. 9 Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент... - Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку. Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал. - Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье целую семью молодых мышат... Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала. - Ах, Лиза, молодые мышата! Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович*, еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне. - А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич! - Кто ж этот Василий Васильевич? - спросил Державин. - Да Миофагов, выше высокопревосходительство. - Какой Миофагов? Я не знаю такого. - Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов... Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве. Девочкам это очень понравилось. - Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот... Назовем и мет своего Ваську академиком Миофа-говым. - Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик... - Так будет, он умный. - Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? - спросил Сперанский. - Да совершенно неожиданно... Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: "Да, это, - говорит, - печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка "Слова о полку Игореве". - Ну, уж вы сочиняете, " - кротко возразил Карамзин: - д совсем не так выразился... - Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: "Меня, - говорит, - теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием..." А? Опять все засмеялись. - Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал... Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? "Якуна слепого" какого-то, говорит, нашел, да еще и с "златотканной лудой", и не понимаю, что это за "златотканная луда", да и того не могу, говорит, понять, как это "слепой Якун" мог предводительствовать войском... А я и говорю: "Пойдемте, - говорю, - к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел... Может он, говорю, - сам жил при "Якуне" и видывал его... ну, и вытащил из архива. - В самом деле, - серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, меня смущает это место летописей наших: как "слепой Якун" мог пачальствовать войском, а главное - лично участвовать в бнтве? - А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка*? возразил Держазип. - Он тоже лично участвовал в битвах. - Так-то так, да все это меня пе успокаивает, - спокойно говорил Карамзин, - Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, - заметил Сперанский. - Да, может быть. - Область знания бесконечна... Бесконечно пространство и время, это так... но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна... Теперь вы в недоумении от "слепоты Якуна", а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, - найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги... Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие... Могущество мысли человеческой безгранично, - задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям. Старик Державин заснул, пригретый солнышком. Седая голова его как-то беспомощно опустилась на грудь, и ветерок играл его седыми волосажи. И это - "певец Фелицы"! Грустно... так могуществен ум человеческий, и так бессильно его тело... Грустно, грустно! - Это дочка ваша? - спросил Карамзин после общего раздумчивого молчания. - Да, моя Лиза, названная так в память вашей "Бедной Лизы". Карамзин грустно улыбнулся, любуясь обеими девочками. Он вспомнил, когда писалась эта "Бедная Лиза". Как давно это было! - А сегодня моя Лиза совсем "Бедная Лиза", - шутя заметил Сперанский. - Почему же? - спросил Карамзин. - Огорчил ее один мальчик-озорник... попрекнул происхождением. - Тем, что она произошла от Адама и Евы? - Да, только от семинариста. - А тот мальчик разве пе от этой пары прародителей производит себя? - Должно быть. - У него папа был негр, - удачпо -пояснила Соня. Всем это очень понравилось, но Сперанский погрозил ей пальцем. - А как ваша работа подвигается? - обратился он к Карамзину. - Медленно, Михайло Михайлович, - кропотливая эта работа... Каждое пустое известие надо подкрепить, цитатой подковать. - Да, этих гвоздей у вас много, так и пестрят стра-... шщы цитатами. - Да чуть ли эти гвозди но больше весят, чем самые сапоги, иронически заметил Тургенев.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|