Я и Он
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Моравиа Альберто / Я и Он - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Моравиа Альберто |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(614 Кб)
- Скачать в формате fb2
(280 Кб)
- Скачать в формате doc
(263 Кб)
- Скачать в формате txt
(256 Кб)
- Скачать в формате html
(277 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
Кто, наконец, спустя год убедил тебя, что ты влюблен в Фаусту, что жить без нее не можешь и что, короче говоря, должен на ней жениться? Перейдем к женитьбе. Кто тебя надоумил, уже после венчания, свадебного банкета в ресторане, перелета в Париж и прочей мутоты, кто, спрашивается, надоумил тебя в номере парижской гостиницы «продолжать» все точь-в-точь как в салоне «Марью-мод», а именно: как бы в шутку положить на тумбочку, когда вы насытились друг другом, ровно столько, сколько, уходя, ты оставлял Фаусте в Риме? Короче, кто дал тебе тем самым понять, что, несмотря на священника, алтарь, кольцо и проповедь, все продолжается как раньше, на прежний манер, что твоя женитьба тоже была его работой, его детищем, плодом исклюючительно его трудов?» Вот «он» каков, настырный, безжалостный. Однако я как ни в чем не бывало отвечаю: «- Пусть так, но Фауста родила мне сына. И в конце концов я к ней привязался. Не люби я ее, разве смог бы я жить с женщиной, в которой не осталось ни малейшего намека на прежнюю Фаусту? Которая изменилась настолько, что прежнюю Фаусту напоминает так же, как день напоминает ночь? – Ха-ха-ха! – Ты чего? – Как ни крути, а все, что ты делаешь, ты делаешь ради моего удовольствия. Неужто тебе до сих пор не ясно, что и живешь ты с теперешней Фаустой, которая, как ты выражаешься, напоминает былую так же, как день напоминает ночь, именно потому, что мне это нравится, понял? Мне нравится, что Фауста изменилась до неузнаваемости. – Да что ты городишь! Это я заставляю тебя жить с сегодняшней Фаустой, в которой не осталось ни малейшего намека (твои слова!) на Фаусту десятилетней давности. Это я заставляю тебя находить удовольствие в превращении Фаусты тогдашней, гибкой, крепкой, стройной, упругой, в Фаусту сегодняшнюю, слабосильную, увядшую, раздавшуюся, бесформенную. Это я, наконец, заставляю тебя получать наслаждение от мысли… скорее, даже не от мысли, а от созерцания того, как Фауста неудержимо переходит от цельности к разложению, от твердости к распаду. – Вранье все это, я ее люблю, я… – Проведем эксперимент. Ведь Фауста здесь, лежит в темноте, уже проснулась и ждет, когда ты надумаешь открыться. Протяни руку. И внутри сегодняшней Фаусты ты нащупаешь Фаусту вчерашнюю. Тогда ты поймешь, что тебя соединяет с ней вовсе не любовь». Представленный таким образом «его» постоянный, жизнерадостный, упрямый девиз «Будь что будет» убеждает меня. Конечно, все это лишь игра воображения – искать внутри одного тела другое, которого, увы, давно уже нет; однако, что греха таить, я всегда испытывал слабость ко всякого рода причудам фантазии, особенно если они навеяны «им». Недолго думая, вытягиваю руку, шарю в темноте и натыкаюсь пальцами на лицо Фаусты, утонувшее в подушке под спутанными волосами. В тот же миг ее рука перехватывает мою, подносит к губам и целует. Затем ее голос произносит: – Наконец-то ты пришел. – Привет. – Почему бы тебе не лечь рядом со мной? Еще рано, поспим немного вместе. – Нет. Сначала я хочу поласкать тебя. Откинь простыню, сними рубашку и приготовься. «Он» дает добро: «- Молодец. Сейчас увидишь, прав я или нет». После долгого шуршания и томительной возни Фауста чуть слышно бормочет: – Я готова. «Он» тотчас вмешивается назидательным тоном: «- Протяни пальцы к ее лицу, очерти овал». Выполняю. «Он» не унимается: «- Чувствуешь, как под разбухшей морденью кроется некогда безупречная мордашка? Смекаешь теперь, что на самом деле Фауста двулика: одно лицо у нее сегодняшнее, а другое – вчерашнее, внутреннее?» Так и есть. По крайней мере, так мне кажется под магическим воздействием «его» слов. Тщательно ощупываю овал ее лица и действительно чувствую, что «внутри» скрывается личико Фаусты десятилетней давности. Надо же! «- Теперь спускайся вдоль шеи, по пути обозначь парочку толстых складок и смелее на грудь. Ну вот, под твоими пальцами две большущие, полупустые резиновые грелки с плотно закрученными пробками. Разве не чувствуешь ты внутри этих овальных податливых грелок два недозрелых персика? А внутри сегодняшних сосцов-пробок вчерашние соскибутоны?» С неохотой вынужден признать, что «он» прав. Тем временем «он» продолжает: «- Перемахни с груди на живот. Неужели не узнаешь в этом изношенном, раздолбанном чемодане былой серебряный поднос, плоский и круглый?» Внушение срабатывает. «Он» снова погоняет меня: «- Спускаемся дальше, по приставной лесенке из волосков, соединяющих елочкой пупок и пах, и запускаем пальчики в густую шерстку, укутавшую лобок. Отыщи в этой пуще влажную, извилистую тропинку. Пройдись по ней, меж раздвинутых ног, ниже, ниже. До самого пухленького, потного узелка ануса. Сейчас eе лохань наводит на мысль об открытой ране с отвислыми, драными краями, как после удара саблей. А не припомнишь ли на месте этой безжизненной, вывернутой прорехи кругленькую, цепкую присоску, которая десять лет назад сжимала меня с отчаянной силой, словно пыталась вовсе отхватить, вроде тех маленьких резаковгильотин, какими в табачных лавках о брубают кончики сигар?» «Его» красноречие доканывает меня. Сознавая свое преимущество, «он» наседает: «- А теперь скажи ей, чтобы перевернулась и легла на живот. – Это же тебе не яичница! – Делай, что говорят». Повинуюсь и передаю приказание Фаусте, которая, в свою очередь, безропотно повинуется мне. Тогда, точно заправский патологоанатом, склонившийся вместе с учениками над трупом, распластанным на анатомическом столе, «он» с научным апломбом поясняет: «- Ну-с, протяни руку и обведи пальцами два громадных полушария, на которые раздваивается спина ниже поясницы. Оценил масштабы? Приложи ладонь к их выразительной выпуклости и отдай должное этому гладкому, пустынному пространству. Сложи пальцы гребнем, запусти их в срединную расщелину и убедись, насколько она глубока. А теперь попробуй-ка вспомнить миниатюрные, крепенькие, упругие, мускулистые ягодицы десятилетней давности и скажи, разе ты не чувствуешь, как они подрагивают внутри сегодняшнего расшатанного, обмякшего седалища?» Неожиданно, как будто в подтверждение того, что скрытая цель этой болтологии все та же, из темноты раздается голос моей жены: – Ну что, потрахаемся? Мигом пробуждаюсь от липкого, соблазнительного наваждения, в которое «он» незаметно меня погрузил, охмурив всякими небылицами про какие-то там формы, спрятанные одна в другой, как матрешки. И снова, в который уж раз, я готов «отступиться». И снова, в минуту презренной похоти, я собрался растратить впустую драгоценные силы, которые могли бы спасти меня от посредственности и гибели. Ничтожеству Фаусты, готовенькой, с широко расставленными ногами, вполне под стать ничтожество автора этих строк, тоже готовенького – с «ним», разбухшим тем временем до неимоверных размеров. Мы стоим друг друга! Два сапога пара! Оба одного покроя: как бы посмачней перепихнуться – вот и все заботы. Оба отступники! И не она «снизу», а я «сверху», как полагалось бы, нет – один к одному! Одно паршивой масти! И обоими погоняет «он»! Да так, что они и пикнуть не могут! Одним миром мазаны! Вот-вот под одной простыней нажарятся! Крайне грубо я отвечаю Фаусте: – Никаких траханий. Вставай-ка, накинь халат и пошли на кухню. Сваришь мне кофе, заодно и потолкуем. Естественно, «он» встает на дыбы, как рыбак, у которого после бесконечного ожидания прямо с крючка срывается рыбка: «- Да ты чего? Прямо сейчас, что ли? Когда все уже на мази?» Не обращаю на «него» внимания. Одной рукой нажимаю на кнопку выключателя, другой одновременно открываю дверь. Не оборачиваясь, выхожу из спальни. И вот я снова на кухне. Сажусь за стол и задумываюсь. Ясное дело: ничтожество и есть ничтожество, раскис от избытка чувств. А «он» и рад удобному случаю выкрутить мне руки. Но не тут-то было! Я должен сделать так, чтобы чувствовать себя «над» Фаустой, а ее удерживать «под» собой. Это будет садистское «над», и оно неизбежно вызовет со стороны Фаусты мазохистское «под». В каком-то смысле это будет надуманное «под»; в нем не будет той отрешенной непроизвольности, до которой мне, увы, еще так далеко. Словом, обычное «над» закомплексованного неудачника, который перед лицом еще большего неудачника, чем он, делает вид, будто все у него в полном порядке. Однако и это лучше, чем ничего. Только как одним махом достичь этого превосходства? Озираюсь вокруг, и ответ моментально приходит в голову. А вот и Фауста. Входя, она затягивает поверх солидного живота поясок халата. Тут же морщит двойной подбородок, ослепленная пронзительным светом летнего солнца. Не давая ей опомниться, сразу огорашиваю ее вопросом: – Ну, так что тут без меня творится? Застигнутая врасплох, она таращит на меня припухшие, осоловелые глаза и лепечет в ответ: – А что тут творится? – В доме вонища – не продохнешь. На кухне – гора посуды, аж за неделю. Тебя не узнать: лицо какое-то жирное, тусклое, под глазами мешки, тело разнесло. Фауста растерянно проводит рукой по лицу, запахивает халат на груди. Еще бы! Пытается робко возразить: – Да я спала. Думала, ты днем придешь. Ты же говорил, что заедешь после завтрака. Теперь я уже «сверху». Хотя, конечно, не в силу настоящего, полноценного превосходства, а лишь благодаря словесному наскоку. Верно, однако, и то, что чистота, порядок и уход за собой всегда и везде отличали полноценных людей. – Нечего дожидаться, когда к тебе придут, чтобы привести себя в божеский вид, – не унимаюсь я. – Ты всегда должна быть в форме, и не ради кого-то, а из уважения к себе самой. В ответ – ни слова. Фауста продолжает гладить рукой лицо, словно и впрямь чувствует под своей нынешней ряшкой миленькое личико десятилетней давности и тешит себя Надеждой извлечь его на свет с помощью этой отчаянной ласки. Короче, она «снизу», но еще не вполне. Жахаю кулаком по столу: – Молчишь? С тобой разговаривают! Я хочу, понимаешь, хочу, мать твою, чтобы, даже когда меня нет, даже когда я отсутствую полгода, год, десять лет, мой дом сиял чистотой, а жена выглядела синьорой! Не хило. И все же не могу не заметить, что в моих словах сквозит какая-то неестественность, фальшь, но уж как есть: полноценные, раскрепощенные люди выражают свои мысли непринужденно, а закомплексованные неудачники, строящие из себя раскованных, поневоле вынуждены говорить языком комиксов: – Я вытащил тебя из грязи, а мог бы там и оставить. Я без колебаний сделал тебя, дешевую телефонную проститутку, спутницей своей жизни. Не будь меня, ты скатилась бы на самое дно этой клоаки. Но теперь я жалею об этом. Я и вправду начинаю думать, что лучше было бы оставить тебя в помойной яме, для которой, как видно, ты и создана. Она продолжает молчать. Опустив голову, подходит к плите, затем направляется к мойке, заполненной грязной посудой, извлекает оттуда кофеварку, раскручивает ее, вытряхивает ударом о край раковины кофейную гущу, открывает кран и моет одну за другой части кофеварки. Прядь волос свисает ей прямо на глаза, но Фауста не поправляет ее. Не оборачиваясь, она произносит: – Слишком многого ты хочешь. Чтобы в твое отсутствие я была настоящей синьорой. А сам, когда жил здесь, заставлял меня ломать комедию. – Какую еще комедию? Что ты несешь? – А ты как думал, кое-какие вещи не забываются. Вместо того чтобы помочь мне начать новую жизнь, ты вынуждал меня разыгрывать здесь, в моем же доме, рядом с Чезарино, спавшим с нами в одной кровати, роль потаскухи. Я должна была напяливать те же блузку и брючки, в которых ты встретил меня у Марью, бегом подниматься по лестнице и звонить в дверь собственного дома, как будто пришла туда в первый раз. Спору нет, ты мой муж, я люблю тебя и готова играть спектакль всякий раз, когда ты этого захочешь. Только уж тогда не говори, что я должна быть синьорой. Синьора, настоящая синьора, ни за что не станет придуриваться, даже если этого хочет ее муж. Бац! Прокол! Катастрофа! И я уже лечу вниз с вершины своего надуманного превосходства, ущербный неудачник, изображающий из себя раскрепощенную личность; все ниже и ниже, на самое дно позорной ущербности. И все это, разумеется, по «его» вине. Ведь именно «он» выдумал комедию, о которой говорит Фауста. «Он» помешался на том, что внутри сегодняшней Фаусты-матери и Фаусты-жены сидит вчерашняя Фауста-шлюха. И вот я снова повержен в прах, изничтожен, пожалуй, в большей степени, чем Фауста, ибо она-то, по крайней мере, играла из любви ко мне, что уже само по себе есть форма раскрепощения; я же понуждал ее к этому, чтобы угодить «ему». Понимаю, что не могу больше разглагольствовать о так называемой «грязи», из которой якобы вытащил Фаусту, женившись на ней, и решаю переменить тему разговора, сохраняя при этом язвительный и властный тон: – Нельзя ли хотя бы узнать, почему вся кухня завалена немытой посудой? Чем, интересно, занимается домработница? – Она уже неделю как не появлялась. – В честь чего это? – Стащила у меня драгоценности и была такова. – Что? Драгоценности? – Да? – Все? – Те, что ты не запер в сейфе. – Стащила драгоценности! Что, и кольцо с сапфиром, которое я подарил тебе к свадьбе? – И его тоже. – Ты хоть заявляла о краже? – Нет: – Почему? – Так. – Уму непостижимо. У тебя крадут самую дорогую вещь, связанную с самым важным событием в твоей жизни, уносят драгоценности, так много для тебя значащие, а тебе хоть бы хны – даже в полицию не заявила! Ты вообще о чем думаешь-то? – Ни о чем! – Что значит «ни о чем»? – А то и значит: ни о чем. – И кто сейчас убирает в доме, кто занимается ребенком? – Я. – Значит, ты еще не нашла новую домработницу? – Нет. – А может, ты ее и не искала? – Нет, не искала. – Почему? – Не знаю. – Вот что: делать тебе все равно нечего, так найди ее поскорее. Как можно жить в таком бардаке, в такой грязище? Опять молчит. Теперь я уже прочно обосновался «сверху» и могу поубавить пылу. – Кто вчера приходил? – Витторио и Аттилио с Джованной. – Разве я тебе не говорил, чтобы ты не общалась с этой парочкой? Она – вульгарнейшая особа. Он – неудачник и пройдоха А про Витторио и говорить нечего: дурак дураком – Они сами позвонили. Мне никто не звонит. Всем известно, что ты не живешь со мной, друзей у меня нет, ведь все мои друзья были твоими друзьями. А так я хоть вижу, кто обо мне помнит. – Ну и что вы делали? – Сначала готовили ужин, потом ужинали, а потом играли в карты. – Во что? – В покер. Аттилио выиграл. Я должна ему десять тысяч лир. – Шельмовал, поди. – Ничего он не шельмовал – выиграл честно. – Обо мне говорили? – Говорили. – Что говорили? – Что поступаешь со мной плохо. Что надо бы тебе вернуться и жить с семьей. – Еще что? – Витторио говорит, что у тебя есть женщина, какая-то Агата. – Я же сказал: Витторио – полный дебил. Нет у меня никакой Агаты. – Я знаю, что у тебя нет никакой Агаты. Я ему так и сказала. – Мне кто-нибудь звонил? – Да. – Имена записала? – Нет – Почему? – Так. На этот раз я взрываюсь по-настоящему. Вскакиваю, шарахаю кулаком по столу: – Мать твою, да что это за наплевательство, что за расхлябанность? Мать твою, я хочу, ты пойми, хочу, нет, требую, чтобы в мое отсутствие все было так, как при мне. Ясно? Точка! Молчит. Нарочно повернулась ко мне спиной, в которой, как на просвет, чудится хрупкая, изящная спинка былых времен. Волосы стекают по ее щекам, словно обвислые уши охотничьих собак; кажется, будто они специально загораживают лицо. По легкому содроганию плеч догадываюсь, что она плачет. Так и есть: Фауста отходит от плиты, плюхается на стул рядом со мной, закрывает лицо руками и ревет самым неподдельным образом. Ну вот, приехали! Мое изничтожение дошло до крайней точки. Вначале эротика, потом жалость. Преодолеваю, как могу, отвратительный внутренний трепет, от которого меня так и тянет заключить Фаусту в объятия и вытереть ей слезы. Строгим голосом, пытаясь удержаться «сверху», замечаю: – Славно же ты меня принимаешь: вонь, тарарам, грязища, украденные драгоценности, десять тысяч лир карточного долга, а на закуску – крокодиловы слезы! – С тех пор как ты ушел, я места себе на нахожу, – сквозь рыдания отвечает она. – Чувствую себя одинокой, потерянной, всеми брошенной. И делать ничегошеньки не хочется: ни желания нет, ни сил. Квелая вся какая-то, пришибленная, то и дело комок к горлу подкатывает – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Все из рук валится, ни к чему душа не лежит. Хочется только одного: спать, спать, спать. Полгода я еще держалась. Но сейчас чувствую: дошла до ручки. Когда, когда ты вернешься к нам? Ни с места! Мне ни в коем случае нельзя раскисать. Лучше снова окунуться в эротику: хоть и уничижение, а, того гляди, обернется своей прямой противоположностью. Иное дело – сентиментальность: тут уничижение как бы установлено раз и навсегда. Окончательно! Бесповоротно! Без тени жалости отвечаю: – Вернусь, когда время придет. – А когда оно придет? – Сама знаешь. Как только закончу снимать фильм. – Аттилио говорит, что тебе не дают снимать. – Твой Аттилио сам никудышный режиссер. Он ровным счетом ничего не знает. Съемки начнутся самое большее через месяц. – Через месяц? – Через месяц-полтора. – Нет, я чувствую, чувствую… Ты снимешь этот фильм, а потом скажешь, что тебе надо остаться одному, чтобы собраться с мыслями для следующего фильма, – и так никогда не вернешься. – Я слов на ветер не бросаю. Сказал, вернусь, как только закончу фильм, значит, вернусь. – Нет, не вернешься, не вернешься. Я тебе разонравилась. Ты найдешь себе другую. – Да с чего ты взяла? Пять минут назад, в постели, что, не видела – «он» у меня аж дыбом стоял. – Так что ж ты «его» не заправил куда надо? – Что, что! Я должен сосредоточиться, как следует разобраться в себе. А чтобы сосредоточиться, нужно в первую очередь оставить все постельные дела. – Неправда. Из дома ты ушел не из-за этого. – А из-за чего? – А из-за Чезарино. Выдумал, что Чезарино – не твой сын. – Ничего я не выдумывал. Я вообще не выдумываю, а думаю. По логике событий Чезарино не может быть моим сыном. – И тем не менее он твой сын. Я знаю, что ты думаешь. Что Чезарино – сын водопроводчика. Так вот нет. Я всегда была тебе верна, всегда. – Есть много способов хранить верность. – Нет, не много, а один-единственный. – Можно хранить верность в сердце, а во всем остальном – нет. – Я всегда была тебе верна – и в сердце, и во всем остальном. Когда Эудженио в первый раз пришел чинить колонку, я уже была беременна. Я помню это потому, что в тот день подмывалась холодной водой: горячей не было, колонка не работала… и я еще подумала: как бы ребеночка не застудить. – Ценная мысль. – Ты зациклился на этом водопроводчике, потому что я как-то сказала тебе, что он ничего, но я всегда была тебе верна. И когда ты заставляешь меня изображать телефонную проститутку, клянусь, у меня душа надрывается, потому что я уже не такая, как тогда. А ты ради своего удовольствия вынуждаешь меня быть прежней, но я уже другая, и если я это делаю, то потому, что ты мне муж, не то, будь уверен, я никогда бы не согласилась, хоть ты меня озолоти. Уничижение! Уничижение! Уничижение! С ее стороны: слезы! Любовная неудовлетворенность! Клятвы верности! Боль! Покорность! С моей стороны: смятение! Желание крепко прижать ее к груди! Утешить! Приласкать! Наконец, встать перед ней на колени, зарыться лицом в ее мягкое, голое чрево, закрыть глаза и забыть обо всем на свете! Ни с места! Помни, Рико, ты все еще «сверху»! Не укладывай себя своими собственными руками «вниз». Поборов жалость, я отвечаю: – Да, ты уже не та, что десять лет назад. К сожалению, в этом нет никаких сомнений! – И-и, и-и, вот видишь, я тебе больше не нравлюсь, ты говоришь, что вернешься, когда кончишь фильм, а сам никогда не вернешься. Нет, я этого не выдержу, клянусь нашим маленьким Чезарино, я наложу на себя руки. – Бедный Чезарино! – И-и, и-и, не веришь мне, да, зато в один прекрасный день, когда найдешь меня мертвой, будет уже поздно. Однако судьба благосклонна даже к своим пасынкам! Неожиданно раздается резкий шипящий звук, какой бывает, когда костер заливают водой. По кухне распространяется острый запах пригоревшего кофе. Радуюсь случаю, остановившему меня на скользкой дорожке жалости, и набрасываюсь на Фаусту: – Идиотка! Вместо того чтобы распускать нюни и молоть всякий вздор, лучше бы следила за кофе. Где он теперь, был – да сплыл! – Я еще сварю. – Нет уж, благодарю покорно. Сейчас ты пойдешь со мной. Хочу, чтоб ты раз и навсегда уразумела: дело отнюдь не в сомнительном отцовстве, на которое, к слову сказать, плевать мне с высокого дерева. К счастью, тут все гораздо серьезней. Пошли. – Куда ты меня ведешь? – Пошли, пошли. В кабинет. – В кабинет-то зачем? – Там узнаешь. Фауста понимается, не противясь, дает вывести себя из кухни за руку. И вот мы перед дверью моего кабинета. Пытаюсь открыть. Дверь заперта на ключ. – Это еще что? – Я держу кабинет запертым, чтобы никто не трогал твоих бумаг. Она шарит в кармане халата, достает связку ключей и отпирает дверь: – Твой кабинет для меня – святое место. Смотри, здесь все осталось, как в день твоего ухода. Вплоть до последней мелочи. Как всякое низменное, ущербное создание, Фауста благоговеет перед культурой. Более того, перед «моей» культурой. Ей, бедняжке, и в голову не приходит, что именно «моя» культура делает меня ущербным. Еще бы, ведь существует культура раскрепощенных, полноценных людей и культура ущербных, неполноценных. «Моя» культура явно относится ко второму разряду. Тем временем Фауста открыла дверь, и мы входим. Не видно ни зги. В потемках она подходит к окну и, тяжело переводя дыхание, поднимает соломенную шторку. Комната заполняется светом. К сожалению, Фауста сказала правду: все осталось в точности так, как в день моего ухода. Кажется, будто сунул нос в кабинет давно почившего классика, чей дом, как водится, превращен в музей, а посетители с благоговением осматривают его, сняв головные уборы. И все бы хорошо, да только есть тут одна существенная разница: классики, чьи дома превращены в музеи, в большинстве своем настоящие, незаурядные писатели; иными словами, при жизни они были мастерами чистейшей воды, а их произведения – незамутненными зерцалами мастерства своих творцов. Я же – не более чем бесталанный подмастерье, и мой кабинет являет собой наглядный пример музей посредственности, приблизительности, доморощенности, неуверенности, тяпляповости, понаслышанности. Я сознаю это столь ясно, что какое-то время озираюсь по сторонам, словно в надежде быть опровергнутым книжными полками, занимающими от пола до потолка три из четырех стен комнаты. Увы! Они лишь неоспоримо подтверждают то, что я уже знаю. Книжные полки – воистину зерцала моей законченной серости, иными словами, той самой культуры, которой Фауста, еще большая серость, так восторгается. К несчастью, мои книжные полки говорят, точнее, даже вопиют, взывают ко мне: «Это мы». В нижних рядах сложены по порядку папки с киносценариями – свидетельства многолетней низкопробной поденщины, поставляемой для индустрии культуры. Повыше выстроились книги, которыми ты прямо или косвенно пользовался для кропания своих опусов, то есть либо прямо брал книги серьезные и не очень и перекраивал их в сценарии, в зависимости от приливов и отливов рынка и сроков кинопроизводства; либо косвенно употреблял все остальные прочитанные тобою книги для пополнения, как говорится, твоего культурного багажа (правда, коль скоро этот культурный багаж был нужен тебе лишь затем, чтобы выпекать сценарии, то и читал ты в конечном счете с единственной целью – повыше «котироваться» в глазах очередного продюсера). Ну вот, к примеру: рядом с нашумевшим романом, по которому ты действительно написал сценарий, стоит полное собрание Пруста; однако, если хорошенько присмотреться, станет ясно: чтение Пруста понадобилось тебе исключительно для того, чтобы в один прекрасный день заметить твоему соавтору: «Помнишь, как это у Пруста? Отлично, тогда ты легко поймешь меня, если я скажу, что в отношениях между Марио и Джованной мы должны обозначить сюжетную линию Свана и Одетты». Или вот еще: романы Кафки, читанные и перечитанные взахлеб, однако впоследствии, в схожих ситуациях, сгодившиеся для реплик примерно такого рода: «Кафкианскими – вот какими должны быть помещения полиции». Что и говорить, человек ты образованный, быть может, самый образованный из нынешних сценаристов; только культура нужна тебе для того, чтобы такие, как Протти, твой теперешний продюсер, глубокомысленно заключали, когда ты находишься в их «свите»: «А это уже по части культуры. Тут нам без Рико не разобраться, ведь он прочел чуть ли не все книги». Впрочем, ты в этом не виноват. Во всем виноват «он». Да-да, именно по «его» вине ты никогда не мог достичь отрешенной, сублимированной культуры, которая, собственно, на то и существует, чтоб порождать другую культуру, то есть власть. Будучи по природе своей узколобым, ты и поступил как все узколобые: взял то, в чем нуждался для твоих сценариев, и выбросил то, что дало бы тебе власть. И вот, проглотив уйму всяких книг, ты остался по сути дела необразованным, причем в той унизительной форме, что свойственна узколобым: с напыщенной, иллюзорной верой в собственную образованность. Так, сурово, но справедливо, взывают ко мне мои книги. Отвращение и подавленность, должно быть, отчетливо проступают на мое лице, потому что Фауста спрашивает встревоженно: – Что с тобой? Что-нибудь тут не так? Честное слово, кабинет все время заперт, я каждое утро вытираю пыль и проветриваю. Встряхиваюсь и отвечаю сухо: – Нет, нет, все в полном порядке. Затем уверенно направляюсь к нужной полке и достаю энциклопедию психоанализа. Перелистывая ее, обращаюсь к Фаусте: – Хочешь знать, почему я стал жить отдельно? Она смотрит на меня рассеянным, непонимающим взглядом. Я открываю энциклопедию на хорошо известной мне странице и медленно читаю вслух: – «СУБЛИМАЦИЯ. Процесс, объясняющий, согласно Зигмунду Фрейду, различные механизмы индивидуальной активности, не связанной внешне с половой природой индивида, но мотивированной силой полового влечения. К сублимированным видам индивидуальной активности Фрейд относил прежде всего творческую и умственную деятельность». – Здесь я останавливаюсь и повторяю по слогам: – Твор-чес-кую и умст-вен-ную де-я-тель-ность. – После короткой паузы дочитываю: – «Половое влечение считается сублимированным в той степени, в какой оно переключено на новую цель и направлено на социально приемлемые объекты». Я закончил. Закрываю книгу и ставлю ее на место. Немного погодя спрашиваю у Фаусты: – Теперь поняла, зачем мне нужно пожить одному, сосредоточиться и как следует разобраться в себе? – Нет: От такой тупости я разом теряю терпение и перехожу на крик: – Затем, что, пока я живу с тобой и мы каждый день, а то и дважды в день занимаемся любовью, я благополучно остаюсь прежним узколобиком. И никакой тебе сублимации. Поняла? Узколобиком, то бишь бедолагой, недоумком, бездарем, малахольным страдальцем с огромным, могучим пенисом и крохотными, слабосильными мозгами. Вот зачем! Узколобик: именно такие-то и устраивают всех этих Протги – с ними никаких забот. Узколобик: добропорядочный гражданин, примерный муж, чуткий родитель, даром что психованный рогоносец и отец не своего ребенка. Узколобик! Безмозглая, покорная скотина, все жизненные притязания которой сосредоточены ниже пояса. Грубая тварь, домогающаяся исключительно вот этой штуковины. – Обуреваемый яростью и одновременно желанием, я протягиваю руку, развязываю поясок халат, заголяю Фаустин живот и хватаю обеими руками обильную густую поросль ее подбрюшья с диким криком: – Ну что, дошло или надо еще объяснить? – Аи, мне больно! До меня дошло только то, что твой Фрейд не хочет, чтобы мы занимались любовью. А меня это и не очень беспокоит. Я только хочу, чтобы ты меня любил, чтобы вернулся ко мне и Чезарино. Да пусти же, больно ведь! – Так дошло или нет? – Дошло, дошло, что ты меня больно щиплешь, отпусти! Между прочим, ты всегда первый начинаешь заигрывать. По мне, так хоть сейчас давай поставим точку. Хочешь, поклянусь нашим Чезарино… – Оставь в покое Чезарино! Лучше скажи: поняла ты или не поняла? И что ты поняла. – Поняла, что сейчас ты хочешь заняться любовью, вот что я поняла. Да не тяни так, очень больно. Пойдем, пойдем туда. Сказав это, она делает обычный для таких случаев жест: вместо того чтобы взять меня за руку, она хватает «его», поворачивается ко мне спиной и направляется к двери, ведя меня за собой, точно осла на уздечке. Как быть? Собираю воедино всю свою волю, мысленно взываю к моему святому покровителю, благочестивому Сигизмунду Фрейду, и, едва мы переступаем порог спальни, роняю: – Хорошо, займемся любовью. Но сначала ты изобразишь «телку». Следует пояснить, что это одна из многочисленных, скажем так, супружеских игр, которые «он» измыслил для удовлетворения собственных нужд и запросов, несмотря на мои постоянные и решительные возражения. Фауста протестует: – Нет, только не это. Как-нибудь в другой раз. Сейчас давай как обычно. – Выбирай: или «телка», или вообще ничего. Распетушившись, «он» шепчет мне, не подозревая, что я использую «его» игру против «него», а не в «его» пользу. «- Так, молодец, будь непреклонен». Фауста спрашивает: – Да зачем тебе? – Затем, что мне хочется. Затем, что мне нравится. Ни за чем – Разыграть меня решил, а я, дурочка, тебя слушаю. В конце концов Фауста смиряется, словно способная девочка, ставшая послушной и сообразительной после нескольких лет работенки по найму в салоне «Марью-мод». Вот она забирается на кровать и становится на четыре конечности. Вот заводит руку назад и приподнимает завесу халата, являя впечатляющее зрелище – огромный белоснежный зад; ягодицы как бы ширятся, раздаются и увеличиваются благодаря собственной чистоте и незапятнанной белизне. Позади этих необъятных полушарий, от которых голова идет кругом, как у страдающего боязнью открытого пространства при виде неоглядной, безлюдной площади, полностью исчезают прочие, все еще привлекательные формы. Жалкими и тощими кажутся обе ляжки, притом что, если Фауста выпрямится, они напоминают две внушительные колонны. Несоразмерно короткими чудятся руки, на которые опирается туловище. Фауста задирает голову, забавно смахивая на животное, открывает рот и протяжно мычит: – Му-у-у-у.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|