Я и Он
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Моравиа Альберто / Я и Он - Чтение
(стр. 10)
Автор:
|
Моравиа Альберто |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(614 Кб)
- Скачать в формате fb2
(280 Кб)
- Скачать в формате doc
(263 Кб)
- Скачать в формате txt
(256 Кб)
- Скачать в формате html
(277 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
– Да что плохого в моем костюме? Простенький наряд, ничего особенного. – А то, что ты выставила напоказ свою утробу как баядерка. В конце ужина останется только исполнить танец живота. Фауста круто поворачивается и подходит ко мне вплотную. Ба, да она плачет, а я и не заметил. Слезы размазали тушь вокруг глаз и пробороздили слой пудры на щеках. Выставив вперед двойной подбородок, она лопочет: – Рико, ну почему ты такой злой? Что я тебе сделала плохого? Если хочешь, я сниму этот костюм, хоть он у меня самый лучший, и надену другой, только будь немного поласковей. Ха-ха-ха. Спору нет, Фауста куда ущербнее меня, в том смысле, что слаба на передок и готова потрахаться практически в любой момент; я же, в сущности, ущербнее ее, когда дело доходит до чувств – еще одного типичного проявления ущербности. Глаза у нее вечно на мокром месте, но не без умысла: ей хорошо известно, что такое ущербное существо, как я, легко растрогать. Я не могу видеть, как она плачет, тут же раскисаю. Вот и сейчас испытываю непреодолимое желание броситься к ногам Фаусты, обхватить их и просить у нее прощения, уткнувшись лицом в ее голый живот, словно в мягкую подушку из теплой плоти забвения. Но я все же сдерживаюсь и продолжаю: – Дело не в том, чтобы поменять костюм. Ты себя должна поменять. Снова сделаться из кашалотихи тростиночкой. А знаешь, я мог бы потребовать расторжения нашего брака на том лишь основании, что женщины, на которой я женился десять лет назад, больше нет: ее место заняла совершенно другая. – Послушай, так мне переодеваться или нет? – Нет. – Значит, ты хочешь, чтобы я была в этом костюме? – Тоже нет. – Так чего ты хочешь? Чтобы я пошла голой? – Ничего я не хочу. – Никак не пойму, чего тебе надо? – Я же сказал: ничего. Это «ничего» я произношу с такой яростью, что перепуганная Фауста молча шарахается к зеркалу и в два счета заканчивает макияж. Мы выходим на цыпочках в коридор, чтобы не разбудить Чезарино и новую няню, спящую в соседней комнате. В лифте я смотрю на Фаусту и вижу, что она успокоилась и на ее двусмысленной физиономии уже изобразилось мещанское выражение дамы, направляющейся с мужем на званый вечер. И тут мне снова хочется быть с ней жестоким. На сей раз не только для того, чтобы поставить ее на место (то есть «вниз»), но и для того, чтобы она окончательно во всем разобралась. Лифт останавливается – мы выходим. Фауста идет впереди меня по вестибюлю; величаво покачиваются в широких, расклешенных брюках ее мощные, внушительные бока – точно баркас в бурном море. Вот мы и на улице. Садимся в машину. Я завожу и трогаюсь. По ходу дела говорю: – Слушай, я должен кое о чем тебя предупредить. – О чем? – Сегодня у Протти соберется обычная толпа шептунов, прихлебателей, подхалимов и прочих сводников. Будет там, конечно, и Мафальда. – Кто такая Мафальда? – Как кто – жена Протти. – Ты имеешь в виду Леду Лиди? – Это был ее артистический псевдоним в тридцатые годы. Сейчас она вышла за Протти, и ее зовут Мафальда. – А я и не подозревала, что ее имя Мафальда. Мне она была известна как Леда Лиди. – Ты знаешь ее под этим именем, потому что никогда с ней не встречалась. Муж и близкие называют ее Мафальдой. – Мафальда. Какое ужасное имя! Фауста продолжает корчить из себя богатую синьору, идущую с мужем на прием; меня почему-то это дико раздражает, снова хочется быть с ней жестоким. Нетерпеливо я говорю: – Дело не в том, как зовут жену Протти, тут кое-что поважнее. Слушай и не перебивай. Так вот, кроме обычных прилипал, там будет и Мафальда. Я мог бы ни о чем тебе не говорить и делать все втихомолку. Но я так не привык. Короче, заранее тебя предупреждаю, что в этом заковыристом положении мне придется предпринять кое-какие действия. – Не понимаю. Ты так мудрено говоришь. – А ты отродясь ничего не понимала. Ладно, поставим все точки над «i». Точка первая: я собираюсь стать режиссером фильма, для которого пишу сценарий. Точка вторая: Протти и его окружение не очень-то благосклонно относятся к моей кандидатуре. Точка третья: Мафальда могла бы повлиять на Протти в мою пользу. Точка четвертая: Кутика, кстати сказать, обязан своей карьерой влиянию Мафальды на мужа. Точка пятая: весьма возможно, что сегодня вечером мне придется сделать то же самое, что сделал Кутика. Теперь дошло? – Нет. А что сделал Кутика? – Всем известно, что сделал Кутика. – Лично мне даже неизвестно, кто это такой. – А все потому, что ты никогда меня не слушаешь. Я тебе о нем сто раз говорил. Именно его я имею в виду, когда говорю «червяк». – Ах, червяк! Значит, червяк – это и есть Кутика? – Он самый. – А я и не поняла. И потом, ты столько всего говоришь, а у меня вечно столько дел, что иногда я тебя просто не слышу. – Вот-вот, ты никогда не прислушиваешься к моим словам. Коррче, уяснила? Червяк – это и есть Кутика. Он же – секретарь Протти. Только не говори, будто не помнишь, как он выглядит. Я сам видел, как ты с ним лялякала. – Может, и лялякала, так мне же никого не представляют, вот я и не помню, какой он из себя. – Червяк он и есть червяк: плешивый коротышка, бледный как смерть, вместо лица – одни глазищи, точнее, очки. Рот с виду нормальный, а заржет, так прямо до ушей. Его хлебом не корми, только дай поржать. Ну что, вспомнила? – Ах, вот это кто. Я-то думала, что его зовут Меркури. – Да нет, Меркури совсем другой. Вернемся к нашим баранам. Ты спрашиваешь, что сделал Кутика? Отвечаю: он переспал с женой Протти. – С Ледой Лиди? – Ну да, с Мафальдой. И после этого из мальчика на побегушках стал секретарем Протти. Уразумела? – Да, но ты-то тут при чем? – При том, что хочу стать режиссером фильма, над которым сейчас работаю. И только Мафальда может склонить Протти к тому, чтобы он доверил мне это место. На сей раз Фауста не отвечает. Наконец-то она все поняла. После продолжительного, молчаливого раздумья Фауста замечает добродушно-рассудительным тоном: – Стало быть, мало того, что ты не живешь дома, ты еще решил изменить мне с женой Протти? – Вот видишь, какая ты! С тобой невозможно говорить! Во-первых, это еще неточно: все будет зависеть от того, что скажет мне Протти. Если-же я пойму, что он не собирается поставить меня на место режиссера, придется провести операцию «Мафальда». В любом случае это не будет означать, что я тебе изменил. Считай, что это рабочий момент, от которого зависит наше будущее. Я готов пойти на это не ради себя, а ради тебя и Чезарино. – Спасибо за заботу. – Зря ты так. Тебе, наоборот, следовало бы вести себя как подобает смышленой и умной жене. – Смышленой-то смышленой, но не настолько же, чтобы самой помогать тебе в супружеской измене. – Супружеской измене! И с кем, с Мафальдой! Да с Мафальдой невозможно кому-либо изменить. Разве что самому себе. Ты хоть знаешь, сколько ей лет? – Я знаю, как ловко ты умеешь заговаривать зубы, но на этот раз тебе меня не охмурить. Я вижу, ты потерял уже всякий стыд, если упрашиваешь собственную жену закрыть глаза на твои грязные шашни с какой-то старой перечницей, потасканной звездой немого кино. – При чем тут немое кино? Оно в тридцать третьем году приказало долго жить. А Мафальда впервые снялась в сороковом. – Немое или нет – неважно. Главное, что ты собрался изменить мне с этой грымзой. Знаешь, кто ты после этого? Дегенерат паршивый. Для полного набора только старух тебе не хватало. Чувствую, с ней надо жестче. Судя по избитым ответам, мы впадаем в обычнейшую семейную перепалку, от которой веет мещанским душком. Грубо отрезаю: – А я, между прочим, и не прошу тебя закрывать гяаза. Наоборот, я требую, чтобы ты смотрела в оба. Смотри, коли по вкусу. Но только не становись мне поперек дороги. Ты – моя жена и по закону должна быть послушной мужу как в радостях, так и в невзгодах. Ты не только не должна мне возражать, но если понадобится, будешь помогать. Как всегда, достаточно мне повысить голос, как Фауста замолкает, глотая слезы. Впрочем, на этот раз я, кажется, переборщил. Она негодует: – Ты требуешь от меня понимания? А сам-то хоть сколечко пытался меня понять? – Я имею право на твое понимание, а ты на мое – нет. Я могу пользоваться этим правом, а могу и не пользоваться. Зато ты должна как миленькая чесать вперед не моргнув глазом. Лады? – Нет, не лады. Если увижу, что ты кадришь Проттиху, закачу скандал. – А ну повтори, что ты сказала. – Закачу скандал. Мы едем по улице Фламиниа, то есть еще в черте города. Я замедляю ход и останавливаюсь у обочины. Ставлю машину на ручник, глушу мотор, перегибаюсь через колени Фаусты, открываю дверцу и сухо приказываю: – Выходи. Она не шевелится. На ее растерянном, обиженном лице изображаются мучение и страх, как от постоянной зубной боли. Я знаю, что она страдает, но мне ее не жаль. Да, мы оба по уши увязли в трясине закомплексованности, однако она все-таки «снизу», а я, пусть и не без труда, удерживаюсь «сверху». Немного погодя повторяю: – Так ты выйдешь или нет? Снова смотрит на меня и молчит. Я настаиваю: – Выходи и не заставляй меня применять силу. Наконец,душераздирающим голосом она спрашивает: – Рико, ну почему ты такой злой? Внимание. Я не должен распускать нюни. Что так недомерок, что эдак, но уж лучше властный садист, чем сентиментальный мазохист. Строго я говорю: – Я не злой. Просто не хочу рисковать. По щекам Фаусты скатываются две слезы. Следующие две дрожат на приклеенных ресницах. – Я сделаю все, как ты хочешь,- говорит она.- Только не выпихивай меня прямо на дорогу, умоляю. – Значит, будешь умницей? Вторая пара слезинок отрывается от ресниц и катится по уже проторенным бороздкам. – Да. – Ну хватит ныть. Обещаешь не устраивать сцен? Очередной кивок головой с последующим появлением третьей пары слезинок. – Да. – Точно? Третья пара выкатывается из глаз и спускается по лицу, присоединяя свой след к двум предыдущим. – Да. Закрываю дверцу, завожу мотор, снимаю машину с тормоза и трогаюсь. Я решительно недоволен собой: вину за все, что идет вразрез с моей совестью, я обычно перекидываю на «него»; на сей раз у меня ничего не получается. Кто-кто, а «он» здесь ни сном ни духом. Мысль склонить Мафальду на мою сторону пришла в голову именно мне. Именно я навязал «ему» этот циничный план. Надо признать, что «он» выражал по этому поводу открытое несогласие, даже презрение. Неужели я и впрямь «всякий стыд потерял», как сказала Фауста? Или «шпарю напролом», как наверняка выскажутся обо мне приспешнички Протти, едва моя интрижка с Мафальдой выплывет наружу? В каком-то смысле да. По общепринятым меркам. Но по неписаному закону сублимации – нет. Еще бы, ведь закомплексованный неудачник вечно испытывает угрызения совести; в глубине души он вечно колеблется между добром и злом, поскольку не в состоянии возвыситься до сублимации, его единственного истинного блага, единственной цели, оправдывающей средства, той самой сублимации, что стоит выше зыбких и раболепных мерок. Эти мысли утверждают меня в моей решимости. Тем временем слышу, как Фауста шмыгает носом и громко сморкается. Смотрю вниз и упираюсь взглядом в бесформенный, обильный, но все еще молодой живот, выпирающий между слишком короткой курткой и сидящими на бедрах брюками. Протягиваю руку, уступая на этот раз «его» настойчивому совету («ну же, приласкай ее, сделаешь приятно ей, а заодно и мне»), и утыкаюсь пальцами в толстые, округлые складки, опоясывающие исходные пределы живота. Указательный палец погружается в пупковую ямку и ковыряет там немного. Фауста вздрагивает. – Не надо, щекотно. – Ты меня любишь? – Еще как, ты же знаешь. Беру ее руку, подношу к паху и прижимаю к «нему». – Я тоже. Можешь убедиться. Правая рука возвращается на руль. Теперь Фауста знает, что делать. И вот я чувствую, как маленькая, пухленькая ручка расстегивает одну за другой пуговицы на брюках, бережно пробирается внутрь (так же бережно, во времена, когда она кормила Чезарино, Фауста вынимала из халата грудь), проскальзывает еще глубже, нащупывает «его», уже принявшего стойку, и обхватывает пальцами со странной гордостью: так генерал берет командирский жезл. На некоторое время она замирает, сильно сжимая «его», словно затем, чтобы оценить размеры и мощь, с трудом вытаскивает немного наискосок, как в узкую дверь балку или приставную лестницу. Неожиданно на повороте нас ослепляют автомобильные фары; от испуга Фауста вскрикивает и пытается затолкать «его» обратно. Я ее успокаиваю: – Да не дергайся ты, никто нас не видит. Водители встречных машин сами ослеплены моими фарами. Лучше прижмись к «нему», как к букету душистых цветов. – Жаль только, что ты собрался подарить этот букет Проттихе. – Не беспокойся, это будет не подарок, просто я одолжу «его» ненадолго. По этому поводу есть одна занятная байка. Вот послушай. Жил-был балканский царь, и была у него красавица жена. Во время военных парадов царь с царицей медленно объезжали в колеснице строй гвардейцев, бравших «на караул». Так вот, пока царь приветствовал своих воинов, поднося руку к козырьку фуражки, царица под попоной, скрывавшей их ноги, сжимала то, что ты сжимаешь сейчас. Выходит, на самом деле гвардейцы брали «на караул» не перед царем, а перед… – Настоящим царем. – Точно, перед царем царей. Ведь ты так «его» называешь? – Да, перед царем царей. – Или вот еще. Во времена правления папы римского судья обещал помиловать приговоренного к смертной казни при условии, что тот поднимется по лестнице церкви СантаМария д'Арацёли с ведром воды, подвешенным к тому самому месту. Приговоренный принял это условие, но попросил: пусть впереди по лестнице идет его молодая жена, задрав юбку так, чтобы он хорошенько видел ее пипку. И вот восхождение началось. Он тащится с полным ведром, привязанным к члену; она с задранной юбкой подбадривает его: давай, мол, родимый, поднатужься. Прошли они так, значит, две трети лестницы, и тут муженек стал сдавать. И знаешь, что сделала тогда жена? Возьми да и опусти юбку на задницу. Видя такое дело, бедолага мигом взлетел на вершину лестницы и был помилован. Наконец подъезжаем к решетчатой ограде виллы Протти. Ворота распахнуты; по бокам высятся несколько сосен. Сворачиваю в центральную аллею. Два ряда олеандров с краснобелыми цветами выплывают навстречу из темноты. Обращаюсь к Фаусте: – Ну все, хватит. Легко и умело, как всегда аккуратно и осторожно, словно она имеет дело с невероятно хрупким и к тому же безумно дорогим предметом, Фауста водворяет «его» обратно в темницу и предусмотрительно запирает ее на все засовы. – Прошу тебя,- говорю я Фаусте,- не сморозь какую-нибудь глупость, а то снова придется за тебя краснеть. Если не уверена в том, что собираешься сказать, лучше вообще ничего не говори. Много не смейся. Не горлань. Пей самую малость. Помни, что ты невежда и недоучка, и, если разговор зайдет о высоких материях, сиди и молчи. Не забывай, что воспитывали тебя через пень-колоду, что твой отец всю жизнь простоял у станка и что целых два года ты была телефонной проституткой. Поэтому все время следи за своим поведением, то есть не только за тем, что ты говоришь, но и за тем, как говоришь. Ну и вообще, как двигаешься и выглядишь. А пока застегни пуговицу: того и гляди, грудь вывалится. Все эти наставления я даю ей, естественно, потому, что по опыту знаю: они просто необходимы. Впрочем, не стану отрицать, что в них лишний раз проявился дух мщения: постоянно чувствуя себя «снизу» почти со всеми, я беру свое с Фаустой – единственным человеком, рядом с которым я чувствую себя «сверху». – Ты же сам всегда говоришь,- протестует Фауста,- что грудь должна быть видна, что у меня красивая грудь и что мне следовало бы выставлять ее напоказ. – Ничего подобного: грудь у тебя вовсе не красивая, а огромная, как коровье вымя. Да, есть мужчины, которым нравится такая грудь, я, например. Однако выставлять ее напоказ – верх неприличия. Помни, что ты моя жена и поэтому должна подавать себя достойным образом, как настоящая синьора. Вижу в зеркальце, как с обиженным видом она застегивается. – И не вставай,- заканчиваю я,- когда с тобой здороваются или когда тебе кого-то представляют. Настоящая синьора должна всегда сидеть, а если и встает, то в самых крайних случаях. А что было в последний раз у Протти? Я сам видел. Ты вскочила, когда тебе представили этого мужлана, американского компаньона Протти. Хоть этот америкашка и воротила и у него денег куры не клюют, не забывай, что ты дама и не должна ни перед кем вскакивать. Ты уже больше не дешевая профурсетка, ты моя жена. Ясно? И если кто-то собирается на старинный манер поцеловать тебе руку, ты не должна подносить ее к самому его носу, пусть он сам поднесет ее к своим губам. Ясно? Площадка перед виллой. Ставлю машину чуть дальше, в аллее; мы выходим. Площадка абсолютно круглая. Верхушки кипарисов изогнулись на фоне черного неба; оно слегка подсвечено бледно-голубыми фонарями, создающими мрачноватый кладбищенский эффект. Стол находится в самой середине круга, длинный и узкий. Приглашенные уже за столом, друг против друга; встречающая нас пришибленная тишина наводит на мысль о пире призраков. Вилла стоит поперек площадки. С виду это обычная имитация фермы, каких немало в Лацио: рыжая штукатурка, черепичная кровля, покривившиеся стены. Фонари горят по обе стороны от входа. По ступенькам вверх и вниз снуют с блюдами официанты в белоснежных пиджаках. Вполголоса я говорю Фаусте; – Мы опоздали. Все ты виновата. – Нет, это ты сто лет ехал. – Ничего не сто лет, я бы приехал вовремя. Медленно направляемся к столу. Пока пересекаем площадку, я, как обычно, не могу удержаться от того, чтобы не взглянуть на себя и Фаусту со стороны. Еще бы, ведь все «ущемленцы» страдают комплексом неполноценности, а посему просто не могут не «видеть самих себя». «Раскрепощенцы» же, напротив, не «видят самих себя», ибо благодаря комплексу полноценности они становятся как бы невидимками в собственных глазах. Итак, Фауста: аморфная, обмякшая, походка чуть ли не вразвалочку, двойной подбородок, заголенный живот навис над брюками, сиськи, тоже, кстати, оголенные сверх меры, рвутся наружу из куртки, раздавшиеся бока покачиваются из стороны в сторону. Рядом с ней я сам: кривоногий коротышка с выпяченным брюшком, лысой черепушкой и одутловатой надменной ряшкой. Эта картинка – увы, беспристрастная и точная – заставляет меня насмешливо воскликнуть про себя: «Что и говорить, хороша парочка!» Напрасно пытаюсь я выправить положение и напускаю на себя еще более важный и высокомерный вид, втягивая живот, выпячивая грудь, вздергивая подбородок: мою неуверенность непоправимо выдает рука, которую я бессознательно сую в карман, чтобы сжать «его»; я словно желаю обрести уверенность с помощью единственной части моего существа, которой по праву могу гордиться. Тем временем мы уже у самого стола. И тут моя высосанная из пальца спесь летит вверх тормашками, обнажая истинное ничтожество пигмея: я вижу, что ужин, на который меня вроде бы приглашали, благополучно подходит к концу. Стол выглядит таким истощенным и опустошенным, каким ему и должно выглядеть после того, как гости всласть поели и попили. Приглашенные сидят как попало: кто боком, кто и вовсе отодвинулся от стола; на столе полнейший беспорядок: грязные приборы, неполные бокалы, полупустые бутылки, блюда с большущими арбузными корками, обглоданными до белизны. Все ясно: я ошибся. Хотя, вероятнее всего, ошиблась секретарша Протти, передавшая мне приглашение. Так или иначе, это еще одно наглядное подтверждение моей печальной участи мелкой сошки, которая на миг возомнила себя на равных с личностями воистину возвышенными, а затем внезапно обнаружила, что все это сплошной обман чувств. – Они уже набили брюхо,- шепчу я Фаусте,- приглашение было на после ужина. – Мне-то что, я не голодна. – При чем здесь «голодна» или «не голодна», кретинка! – Ну что ты взъелся? – Прикуси язык и дай руку. Да не так: под руку меня возьми. Вот это другое дело. Подойдя к столу, я делаю рукой дружелюбный жест и говорю: – Всем привет! – В то же время взглядом – клац! – фотографирую их всех, одного за другим, как есть. Сам Протти восседает на одном конце стола; на другом конце находится его жена. Между ними в два ряда расположились все те или почти все те, кого я с глубочайшим презрением давно уже называю про себя «прихлебателями» Протти. Их около дюжины – отборная свора лизоблюдов, подхалимов, сводников и нахлебников. Глядя на них, утешаюсь лишь тем, что среди всей этой кодлы нет ни одного, кто не был бы ущербнее меня. Я хоть и ущербен, но, по крайней мере, знаю об этом. А вот они нет. Они и их досточтимые супруги даже не подозревают о своей ущербности. Они ущербны, так сказать, в кубе; и потому, что таковы по природе, и потому, что ведать не ведают об этом. И неважно, что они костюмеры, сценаристы, журналисты, секретари и так далее; неважно, что они удачливее, что у них больше денег и веса, чем у меня. Важно то, что в них не только нет намека на сублимацию, но и ни малейшего понятия о том, что сублимация вообще существует. Я вижу их насквозь, совершенно голыми, словно мои глаза излучают рентгеновские лучи; я вижу их по обе стороны стола, их и их жен, с раздвинутыми ногами и свисающими, обмякшими членами или полураскрытыми, толстогубыми пипками, окопавшимися в неприглядных зарослях паха. Да, та малость энергии, которой при рождении их наделила скупая природа, давным-давно ушла, как уходит вода из высушенного солнцем озера без притоков; и в их опустошенных, зачерствелых головах побулькивает лишь грязная жижица, называемая обычно здравым смыслом. Ничто на моем лице не выдает этих мыслей. Волоча за собой Фаусту, иду здороваться сначала с женой Протти, а затем с самим Протти. Одновременно, как я уже сказал, приветствую всех остальных взмахом руки и при этом не могу особо не отметить присутствие моего архиврага Кутики. Кажется, будто, оглядывая гостей, я обвожу идеальным кружком ненавистную мне голову; именно так на газетных фотографиях в безликой толпе выделяют какую-нибудь знаменитость. Вот он, Кутика, точно такой, каким недавно я описывал его Фаусте: лысина не лысина, но явная проплешина, прикрытая реденькими черными волосиками, огромные очки в черепаховой оправе, малюсенький нос, а под носом уже упомянутый пунцовый рот, сам по себе вроде бы небольшой, но в силу какого-то непонятного каприза природы растягивающийся аж до ушей всякий раз, как его хозяин вздумает засмеяться. Юркий, ушлый, хитрожопый, пройдошливый Кутика за короткое время сумел стать тем, кем должен был и мог бы стать я, если б не сознавал так остро собственную ущербность. Ведь чтобы по-настоящему преуспеть в жизни, гораздо удобнее быть ущербным, не подозревая об этом, чем ясно отдавать себе в этом отчет. И все равно червяк, он и есть червяк. В тропиках водятся такие червячки, которые проникают глубоко в человеческое тело, и когда меньше всего этого ждешь – на тебе: прочно обосновываются в каком-нибудь жизненно важном органе. Так вот, Кутика – это как раз тот случай. – Кутику пригласили на ужин,- снова шепчу я Фаусте,- а нас нет. – А тебе не все равно? После некоторого первоначального замешательства призраки встречают нас со сдержанной имитацией радушия. Слышу, как произносят мое имя одновременно радостно и вяло («чао, Рико»; «сколько лет, Рико»; «привет, Рико»); вижу, как Протти встает и со стариковской галантностью целует Фаусте ручку; благодаря моим советам та, слава Богу, не подносит руку прямо к его носу. Затем Фауста садится рядом с Протти; я же, следуя моему плану, направляюсь к жене Протти и сажусь рядом с ней. Вид у Протти веселый. Он спрашивает: – Кофе? А может, арбуз? Ну, конечно, арбуз.- И, не дожидаясь нашего ответа, бросает официанту: – Еще две порции арбуза, да поживее. Мне еще кофе. Немного погодя передо мной возникает здоровенный ломоть арбуза; отломив пальцами солидный кусок и медленно поглощая его, я наблюдаю за супругами Протти, как будто вижу их впервые в жизни. Впрочем, на самом деле так оно и есть. До сих пор я смотрел на них, как смотрят на людей, с которыми поддерживаются личные отношения. Сегодня вечером это уже отношения между субъектом и объектом. Субъект – это я, объектом являются они. И независимо от того, поймут они это или нет, я должен добиться от них желаемого. Но может ли «ущемленец» навязывать свою волю двум «возвышенцам», каковыми, без сомнения, являются Протти и его жена? Да, может, однако с условием, что при всей его неполноценности ему удастся войти в их полноценную игру. Короче говоря, я должен облапошить Протти и обольстить его жену. По ходу этих мыслей продолжаю изучать их обоих. Итак, Протти: весь из себя красавец, матерый предприниматель старой закваски, скрывающий когти в бархатных лапах покровительственной и отчасти ироничной любезности. Высокий, крупный, широкоплечий, немного тяжеловесный, вечно в темно-синем костюме в белую полоску и белоснежной рубашке с шелковым галстуком. Невыразительное, хоть и приятное лицо американского менеджера, румяное и цветущее, под густыми и аккуратно уложенными седыми волосами. Большие черные блестящие глаза, прямой открытый взгляд. Властный, с горбинкой, нос. Ярко-красный заметный рот, постоянно готовый растянуться в обольстительную улыбку. Кто для меня Протти? Конечно, продюсер, точнее, «мой» продюсер; последние десять лет я работаю только на него. Но главное – это человек, в присутствии которого, равно как и в присутствии Маурицио, хоть и совсем по-другому, я фатально ощущаю себя «снизу». Теперь обратимся к Мафальде, жене Протти. Она сидит рядом со мной; я касаюсь ее коленями под столом. Вы когда-нибудь видели рекламу растительного масла, где рядом с банкой масла зачем-то изображен динозавр? Так вот, Мафальда как раз сильно смахивает на это доисторическое чудище с рекламного плаката. Главной отличительной чертой травоядной зверюги было то, что ее туловище, непомерно большое снизу, постепенно сужалось кверху, оканчиваясь малюсенькой головкой, венчающей длиннющую, змеевидную шею. Вот вам портрет Мафальды. Вначале мой взгляд останавливается на ее головке, обмотанной неким подобием белого тюрбана; лицо Мафальды напоминает мордочку старой кошки или преклонных лет болонки, с круглыми слезящимися глазами и широким ртом, увядшим и надутым; мой взгляд спускается ниже по длинной жилистой шее до полных широких плеч, которые все же уступают по ширине бедрам; их, в свою очередь, намного превосходят монументальные ляжки. Короче, фигура у Мафальды пирамидальная; глядя на нее, я не могу не вспомнить о нашей первой встрече. Она прогуливалась по парку своей виллы; из-за кустов виднелись только голова, шея и краешек плеч. Казалось, это и впрямь динозавр, скрывающий за кустами грузную ползущую тушу. Хорошенько рассмотрев Протти и его жену и утвердившись в мысли, что оба они сублимировались ради достижения власти, хоть и различной, но все равно уже достигнутой, утвердившейся и прочной, пытаюсь разработать план, так сказать, военных действий. Прежде всего желательно навести мосты в направлении крепости под названием «Мафальда». После этого, заняв выгодную позицию на пересеченной и заболоченной мафальдовской местности, надлежит провести фронтальную атаку на хорошо замаскированные окопы Протти. Если атака захлебнется, придется отступить и нанести основной удар по Мафальде, применив «его» в качестве тарана или катапульты, чтобы пробить шаткие ворота, с ходу овладеть оборонительным сооружением и водрузить над ним победный стяг. В общем, говоря нормальным языком, мне предстоит стать любовником Мафальды. Прежде чем приступить к осуществлению моего плана, на всякий случай спрашиваю «его» мнение. Странный тип: я готов был поклясться, что операция «Мафальда» не вызовет у «него» особого восторга; не думал я, что «он» падок и на старух. Вместо этого на мой вопрос: «Ну как тебе мой план? Ты согласен?» – «он» тут же бодро ответствует: – Полностью. Более того, если позволишь, я хотел бы дать тебе совет. – Совет? Ты? Горе нам! – Постарайся ухаживать за Мафальдой немного по старинке. Помни, это тебе не какая-нибудь телка вроде нынешних, а звезда тридцатых годов. Тогда были другие манеры. Так что никакого лапанья. Попробуй что-нибудь сентиментальное или там спиритуальное. Ну, скажем, глаза в глаза. Самое большее – наступить ей на туфельку под столом. Слушаю «его» и в кои-то веки соглашаюсь. Верно, к Мафальде нужен подход, даже если в конечном счете все выльется в безудержный порыв звериной страсти. Однако в тот самый момент, когда, убедившись в справедливости «его» подсказки, я собираюсь перейти от слов к делу, меня отвлекает спор, разгоревшийся тем временем за столом. Отскакивая от одного сотрапезника к другому, словно потрепанный мяч от усталых и безвольных игроков, идет обычный треп, слышанный мною тысячу раз, о последнем нашумевшем фильме, причинах его успеха, о том, почему он стоил так дорого или так дешево, о его продюсере, об актерах, режиссере, авторе сценария и прочее, и прочее. Я сказал, что меня отвлек возникший за столом спор, но это мягко сказано. Следовало бы сказать, «возмутил», «вызвал отвращение». И в этом нет ничего удивительного: всякий раз, когда я слышу вот такие разговоры об искусстве, меня охватывает неописуемый гнев. Искусство есть высший результат сублимации. Чтобы добиться этого результата, я пошел на эксперимент, перевернувший всю мою жизнь, а эта свора сплетников, подхалимов и мошенников говорит об искусстве как о «продукте»! Воистину, это уже крайняя степень ущербности, неосознанной, непроизвольной, наивной. Воистину, покуда не перевелись такие людишки, у кино нет надежд. После разговоров о прибыли речь, естественно, заходит о технике. Что ж, все логично: киноприбыль возможна благодаря технике, ибо, по их мнению, искусство – это не что иное, как одна из разновидностей техники. Техника! Поговорим о технике! Какое оправдание для «ущемленца»! Какое алиби! Какой реванш! Какое утешение! У них еще кольца в носу торчат, а они все тешатся надеждой спастись с помощью техники! Сами по себе они гнилые «ущемленцы», но, на их счастье, техника всегда у них под рукой, а разные ее ухищрения кажутся куда важнее сублимации! Похотливые, зато техники! Разноперые, зато техники! Чахлые, зато техники! Меня так и подмывает податься вперед, опершись о стол, и высказать все, что я о них думаю. «Довольно ломать комедию!
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|