Презрение
ModernLib.Net / Моравиа Альберто / Презрение - Чтение
(стр. 12)
Автор:
|
Моравиа Альберто |
Жанр:
|
|
-
Читать книгу полностью
(385 Кб)
- Скачать в формате fb2
(150 Кб)
- Скачать в формате doc
(154 Кб)
- Скачать в формате txt
(149 Кб)
- Скачать в формате html
(151 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|
|
На ночном столике книга, грамматика английского языка, которым Эмилия недавно начала заниматься, тетрадь для упражнений, карандаш, пузырек с чернилами. Нигде никакого следа чемоданов, с которыми мы приехали из Рима. Я невольно заглянул в шкаф. Немногочисленные платья Эмилии висели на плечиках. На полках лежали платки, пояса, ленты, стояла пара туфель. "Конечно, подумал я, для Эмилии неважно, кого любить Баттисту или меня, - для нее важно одно: иметь свой дом, где она могла бы спокойно и надежно устроиться, не зная никаких забот". Я вышел из спальни и по коридору прошел на кухню, которая помещалась в маленьком строении позади виллы. Подходя к кухне, я услышал голос Эмилии, разговаривающей с кухаркой. Я невольно остановился у открытой двери и прислушался. Насколько я понял, Эмилия давала указания, что приготовить на ужин. - Синьор Риккардо, говорила Эмилия, любит простые кушанья, без соусов и пряностей... Одним словом, вареное или жареное мясо, рыбу... Вам же лучше, Аньезина, меньше хлопот. - Ну, синьора, хлопот всегда хватает... И простое блюдо сделать не так-то уж просто... Так что же приготовить сегодня к ужину? На некоторое время наступило молчание. По-видимому, Эмилия думала. Потом спросила: - А можно еще достать рыбу? - Если сходить к торговцу рыбой, который обслуживает гостиницу, то можно. - Тогда купите хорошую, большую рыбу... Так на килограмм или больше... но не слишком костистую... Зубатку или, еще лучше, кефаль... Словом, что удастся... И поджарьте ее... Или нет, лучше сварите... Вы умеете делать майонез? - Да, умею. - Вот и хорошо... Если сварите рыбу, приготовьте майонез... И салат или вареные овощи... Морковь, кабачки, фасоль... что найдется. И фрукты, побольше фруктов. Фрукты, как только вернетесь, поставьте в холодильник, чтобы они, когда будете подавать их на стол, были совсем свежие. - А что на закуску? - Ах да, еще закуска... Сегодня сделаем что-нибудь попроще: купите ветчины, но только понежнее... К ветчине подайте винные ягоды... Винные ягоды у вас найдутся? - Найдутся. Не знаю уж почему, но, пока я слушал их разговор, такой спокойный, такой рассудительный, мне вдруг припомнились последние слова, которыми мы обменялись с Рейнгольдом. Он сказал, что я стремлюсь жить в мире, подобном миру "Одиссеи", и я ответил ему, что он прав. Тогда Рейнгольд заявил, что мое желание неосуществимо, ибо современный мир вовсе не мир "Одиссеи". Но теперь я подумал: "А все-таки точно такая же сцена могла бы произойти и много сотен лет назад, в эпоху Гомера... Хозяйка, беседуя со служанкой, объясняет ей, что приготовить на ужин". Мне вспомнился мягкий, рассеянный солнечный свет, заливавший гостиную, и мне вдруг показалось, будто вилла Баттисты это дом на Итаке, а Эмилия Пенелопа, беседующая со своей рабыней. Да, я был прав, все могло быть точно таким же, как и тогда. Но, увы, все было до обидного по-другому. Я заглянул на кухню и позвал: - Эмилия. Она спросила, чуть обернувшись: - Чего тебе? - Ты сама знаешь... Мне надо поговорить с тобой. - Подожди в гостиной... Мне надо закончить с Аньезиной. Я скоро приду. Я вернулся в гостиную, сел в кресло и стал ждать. Теперь я уже раскаивался в том, что хотел предпринять: по всему было видно, что Эмилия собирается долго прожить на вилле, а я вдруг объявлю ей об отъезде. Но тут же вспомнил, как вела себя Эмилия, когда решила уйти от меня. Сопоставив ее тогдашнее отчаяние с ее теперешним спокойствием, я подумал, что, значит, она готова жить со мной, даже презирая меня. Иными словами, теперь она соглашалась на то, против чего так протестовала тогда. Для меня это было еще оскорбительнее. Это говорило о том, что Эмилия сдалась, что воля ее сломлена и что теперь она презирает не только меня, но и себя. Одной этой мысли было достаточно, чтобы я перестал раскаиваться в принятом решении. И для нее, и для меня необходимо уехать, и я должен объявить ей, что мы уезжаем. Я подождал еще немного. Вошла Эмилия, выключила приемник и села. - Ты сказал, что тебе надо поговорить со мной. Я ответил вопросом: - Ты уже распаковала свои чемоданы? - Да, а что? - Мне очень жаль, сказал я, но тебе придется снова уложить их... Завтра утром мы уезжаем в Рим. Мгновение она смотрела на меня пристально и неуверенно, словно ничего не понимая. Потом резко спросила: - Что еще случилось? - Случилось то, сказал я, вставая с кресла и закрывая дверь в коридор, случилось то, что я решил бросить работу над сценарием. Я послал его ко всем чертям... И поэтому мы возвращаемся в Рим. По-видимому, такая новость ее по-настоящему рассердила. Она спросила, нахмурив брови: - Почему ты решил отказаться от этой работы? - Меня удивляет твой вопрос, сухо ответил я. Мне кажется, после того, что я видел вчера вечером в гостиной, я не мог поступить иначе. Эмилия холодно возразила: - Вчера вечером ты был иного мнения... А ведь тогда ты уже все видел. - Вчера вечером я позволил убедить себя... Но потом решил не считаться с твоими доводами... Не знаю, почему; ты советуешь мне работать над этим сценарием, и не желаю знать... Знаю только одно: для меня, а также и для тебя, лучше, чтобы я над ним не работал. - Баттиста об этом знает? неожиданно спросила Эмилия. - Не знает, ответил я. Но об этом знает Рейнгольд... Я только что был у него и сказал ему все. - Ты поступил неумно. - Почему же? - Потому, голос ее звучал неуверенно, что нам нужны эти деньги для уплаты за квартиру... А потом, ты сам не раз говорил, что разорвать контракт значит отрезать возможность получить новую работу... Ты поступил необдуманно, тебе не следовало этого делать. Я разозлился и крикнул: - Да ты понимаешь, что положение, в котором я оказался, невыносимо... Не могу я получать деньги оттого, кто... От того, кто соблазнил мою жену... Она промолчала. Я продолжал: - Я отказался от сценария потому, что работа над ним в создавшихся обстоятельствах была бы для меня позором... Но я отказался также и ради тебя, во имя того, чтобы ты снова поверила в меня... Не знаю уж почему, но ты теперь считаешь меня человеком, способным соглашаться работать даже на подобных условиях... Но ты ошибаешься... Я не такой человек! Я увидел, как в ее глазах появились враждебность и злоба. Она сказала: - Если ты поступил так ради себя, ну что же... Но если ты сделал это ради меня, у тебя еще есть время передумать. То, что ты делаешь, глупо и бессмысленно, уверяю тебя... Все это ни к чему не приведет, ты окажешься на мели... Только и всего. - Что ты хочешь этим сказать? - То, что уже сказала: все это ни к чему. У меня похолодели виски, я почувствовал, что бледнею. - А все-таки? - Скажи мне сначала, какой вывод, по-твоему, я должна сделать из того, что ты отказался от работы? Я понял: настало время для окончательного объяснения. Эмилия сама шла на это. Мной овладел страх, но я все-таки сказал: - Ты как-то заявила, что... что презираешь меня... Ты так сказала... Не знаю, за что ты меня презираешь... Знаю только, что презирают за нечто постыдное... Продолжать работу над сценарием теперь постыдно... Мое решение, помимо всего прочего, докажет тебе, что я не тот, за кого ты меня принимаешь... Она сразу ответила мне, торжествуя и радуясь, что поймала меня в ловушку: - Но ведь твое решение ровным счетом ничего мне не доказывает... Поэтому-то я и советую тебе передумать. - То есть как ничего не доказывает? Я сел и непроизвольным жестом, в котором выразилось все мое смятение, схватил ее руку, лежавшую на спинке кресла. Эмилия, и ты говоришь мне об этом? Она резко вырвала руку. - Прошу тебя, оставь... Очень прошу, не прикасайся ко мне... Я больше не люблю тебя и никогда не смогу полюбить. Я тоже убрал руку и сказал раздраженно: - Хорошо, не будем говорить о любви... Поговорим о твоем... о твоем презрении... Даже если я откажусь от сценария, ты все равно будешь презирать меня? - Да, буду... И оставь меня в покое. - Но почему ты меня презираешь? - Потому что ты, она вдруг закричала, потому что ты так уж устроен и, как бы ни старался, другим не станешь. - Но как я устроен? - Не знаю, как именно, тебе лучше знать... Знаю только, что ты не мужчина и ведешь себя совсем не по-мужски. Меня снова поразил резкий контраст между неподдельной искренностью чувств, прозвучавших в ее словах, и избитостью, банальностью сказанной ею фразы. - А что значит быть мужчиной? спросил я с иронией. Не кажется ли тебе, что это ничего не говорит? - Брось, все ты отлично понимаешь. Она подошла к окну и говорила, отвернувшись от меня. Я сжал голову руками и с минуту смотрел на нее в полном отчаянии. Эмилия отвернулась от меня не только физически, но и, так сказать, всей душой, всем существом своим. Она не хочет или, подумал я вдруг, не умеет объясниться со мной. Несомненно, существует какая-то причина, вызвавшая ее презрение ко мне, но не настолько определенная, чтобы можно было ее точно указать; поэтому она предпочитает объяснить свое презрение присущей мне врожденной подлостью, беспричинной, а следовательно, неисправимой. Я вспомнил, как Рейнгольд объяснял отношения между Одиссеем и Пенелопой, и вдруг меня осенило: "А может быть, у Эмилии создалось впечатление, будто все эти последние месяцы я знал, что Баттиста ухаживает за ней и пытался использовать это в своих интересах, иначе говоря, вместо того, чтобы возмутиться, поощрял Баттисту?" При мысли об этом у меня перехватило дыхание. Теперь я припомнил отдельные факты, которые могли вызвать у нее подобное подозрение, например, мое опоздание в тот вечер, когда мы впервые встретились с Баттистой. Тогда такси попало в аварию, но Эмилия могла усмотреть в этом только предлог, на который я сослался, чтобы оставить ее наедине с продюсером. Как бы подтверждая мои мысли, Эмилия сказала, не оборачиваясь: - Мужчина, мужчина в полном смысле этого слова, ведет себя совсем не так, как ты вел себя вчера вечером, увидев то, что ты увидел... А ты преспокойно пришел ко мне советоваться, притворившись, что ничего не заметил... И ждал, что я посоветую тебе работать над сценарием... Я дала тебе тот самый совет, какой ты хотел от меня получить, и ты согласился... А сегодня, не знаю уж, что там у тебя вышло с этим немцем, ты вдруг приходишь и заявляешь, что отказался от работы из-за меня; оттого, что я тебя презираю, а ты не желаешь, чтобы я тебя презирала... Но уж теперь-то я тебя раскусила. Возможно даже, что не ты сам отказался, а он заставил тебя это сделать... Впрочем, сейчас это уже все равно. Поэтому не устраивай никаких историй и раз навсегда оставь меня в покое. Мы пришли к тому, с чего начали. Я по-прежнему думал: она презирает меня, но не хочет сказать о причине, вызвавшей ее презрение. Мне было бесконечно противно самому называть ей причину, и не только потому, что причина была отвратительна, но и потому, что, называя ее, я, как мне казалось, в какой-то мере допускал ее обоснованность. Тем не менее я хотел выяснить все до конца, иного выхода у меня не было. Я сказал как мог спокойно: - Эмилия, ты презираешь меня, но не хочешь сказать почему... Возможно, ты и сама этого не знаешь... Но я должен знать, мне необходимо объяснить тебе, насколько ты не права, чтобы оправдаться... Если я сам назову тебе причину твоего презрения ко мне, обещай, что ты скажешь, правда это или нет. Эмилия по-прежнему стояла у окна, повернувшись ко мне спиной, некоторое время она молчала. Потом сказала устало и раздраженно: - Ничего я тебе не обещаю... Ох, оставь ты меня в покое. - Причина вот в чем. Я говорил медленно, почти что по слогам. Ложно истолковав некоторые факты, ты вообразила, будто я... будто я знал о Баттисте, но ради собственной выгоды решил закрыть на все глаза, будто я даже толкал тебя в объятия Баттисты... Не так ли? Я взглянул на Эмилию в ожидании ответа. Но ответа не последовало. Эмилия смотрела в окно и молчала. Я вдруг почувствовал, что покраснел до ушей: я сам устыдился того, что сказал. И я понял: Эмилия может истолковать мои слова как доказательство того, что ее презрение ко мне вполне обоснованно. Этого-то я больше всего и боялся. Я продолжал с отчаянием в голосе: - Если это так, клянусь тебе, ты ошибаешься... Я ничего не подозревал до вчерашнего вечера... Конечно, ты можешь верить мне или не верить... Но если ты мне не веришь, значит, ты хочешь презирать меня во что бы то ни стало и отказываешься дать мне возможность оправдаться. Эмилия опять ничего не ответила. Но я понял, что попал в самую точку: возможно, она действительно не знала, за что презирает меня, и не желала этого знать, продолжая считать меня подлецом просто так, без всякой причины, как нечто само собой разумеющееся. Я почувствовал, что сказанное мной прозвучало весьма неубедительно. Невиновный, подумал я, отнюдь не всегда способен доказать свою правоту. В отчаянии, побуждаемый каким-то внутренним движением души, которое было сильнее рассудка, я ощутил необходимость подкрепить свои слова вескими аргументами. Я встал, подошел к Эмилии, все еще стоявшей у окна, и взял ее за руку: Эмилия, за что ты меня так ненавидишь?.. Почему ты не хочешь позабыть об этом хоть на минутку? Она отвернулась, словно не желала, чтобы я увидел ее лицо. Но позволила пожать ей руку, а когда мое бедро коснулось ее бедра, не отстранилась. Тогда, осмелев, я обнял ее за талию. Наконец она повернулась, и я увидел, что она плачет. - Я никогда тебе этого не прощу! крикнула она. Никогда не прощу, что ты разрушил нашу любовь... Я так тебя любила... Я не любила никого, кроме тебя, и никогда не полюблю... А ты, с твоим характером, все испортил... Мы могли быть так счастливы вместе... А теперь это уже невозможно... Как я могу позабыть об этом?.. Как я могу не сердиться на тебя? У меня появилась надежда, что бы там ни было, а Эмилия призналась мне: она любила меня и никогда не любила никого, кроме меня. - Послушай, сказал я, пытаясь привлечь ее к себе, сейчас ты уложишь чемоданы, а завтра утром мы уедем... В Риме я тебе все объясню... и я уверен, сумею убедить тебя. С какой-то яростью она вырвалась из моих объятий. - Не поеду! закричала она. Что мне делать в Риме? В Риме мне придется уйти из дому... Мать не хочет, чтобы я жила у нее, и, значит, мне придется снимать меблированную комнату и снова работать машинисткой... Нет, я не уеду... Останусь здесь, мне нужен покой, отдых... Я останусь... Уезжай, если тебе это так уж хочется...Я останусь здесь. Баттиста сказал, что я могу оставаться здесь сколько захочу... Я остаюсь. Я тоже был в ярости: - Ты уедешь со мной... Завтра утром. - Мне очень жаль, но ты ошибаешься, я останусь здесь. - Тогда я тоже останусь... И сделаю так, что Баттиста вышвырнет нас обоих. - Ты этого не сделаешь. - Нет, сделаю. Эмилия взглянула на меня и, не сказав ни слова, вышла из гостиной. Глава 21 Итак, я связал себя сделанным под горячую руку заявлением: "Я тоже останусь". На самом же деле, как я это осознал сразу же после ухода Эмилии, я не мог здесь больше оставаться: только мне одному и следовало уехать. Я порвал с Рейнгольдом, порвал с Баттистой, а теперь, по вероятности, также и с Эмилией. Словом, я был здесь лишний, и мне следовало уехать. Ноя крикнул Эмилии, что остаюсь, и, в сущности, то ли потому, что я еще на что-то надеялся, то ли просто из упрямства, но мне и правда захотелось остаться. При других обстоятельствах положение, в котором я оказался, было бы только смешным, но при моем тогдашнем душевном состоянии, при том отчаянии было невыносимо тягостным; я был точно альпинист, поднявшийся на крутую скалу, который вдруг осознал, что не в силах ни удержаться на ней, ни двигаться дальше, ни вернуться назад. Я взволнованно ходил из угла в угол и все спрашивал себя: как мне следует поступить? Не могу же я сегодня вечером сесть за один стол с Эмилией и Баттистой, будто ничего не произошло. Я даже подумывал, не пойти ли поужинать в Капри и вернуться домой поздно ночью? Но за этот день я уже четыре раза проделал путь от виллы до города, все время бегом, все время под палящим солнцем. Я очень устал, и еще раз выходить из дому мне не хотелось. Я взглянул на часы: шесть. До ужина оставалось по крайней мере два часа. Что делать? Наконец я принял решение: я ушел в свою комнату и запер дверь на ключ. Я закрыл ставни и в темноте бросился на постель. Я и В самом деле устал и, едва лег, сразу почувствовал, как тел" мое инстинктивно ищет позу наиболее удобную для сне. В эту минуту я был благодарен своему телу, более мудрому,; чем мой рассудок: оно сразу же дало молчаливый ответ мучивший меня вопрос: "Что делать?" И вскоре я действительно крепко уснул. Спал я долго и без сновидений. Проснулся я, когда было уже совсем темно. Встав с постели, я подошел к окну распахнул его: был поздний вечер, Я зажег свет и посмотрел на часы: девять. Я проспал три часа. Ужин, как мне мнилось, подавали в восемь, самое позднее в половине, девятого. Передо мной снова встал вопрос: "Что мне делать?" Я отдохнул и поэтому сразу же нашел смелый и простой ответ: "У меня нет никаких оснований прятаться, явлюсь к столу и будь что будет". Я был настроен прямо-таки воинственно и чувствовал, что готов не только выдержать стычку с Баттистой, но и заставить его вышвырнуть вон и меня, и Эмилию. Я быстро привел себя в порядок и вышел из комнаты. В гостиной за накрытым столом никого не было. Я заметил, что стол накрыт на одну персону. Почти сразу же вошла служанка и подтвердила возникшее у меня подозрение, сообщив, что Баттиста и Эмилия ушли ужинать в Капри. Если угодно, я могу присоединиться к ним: они в ресторане "Беллависта". Или же могу поесть дома, ужин уже полчаса как готов. Я понял, что перед Эмилией и Баттистой тоже возник тот же вопрос: "Что делать?" И разрешили они его весьма просто ушли из дому, предоставив меня самому себе. Однако на этот раз я не почувствовал ни ревности, ни обиды, ни огорчения. Не без грусти я подумал, что Эмилия и Баттиста поступили именно так, как только и можно было поступить; я должен быть благодарен им за то, что они уклонились от неприятной встречи. Понял я и другое: их уход был своеобразным тактическим приемом, направленным на то, чтобы выжить меня; если они будут придерживаться такой тактики и в последующие дни, то, несомненно, достигнут цели. Но все это потом, а что произойдет потом, никому не известно. Я сказал служанке, чтобы она подала ужин, и сел за стол. Ел я мало и неохотно. Едва прикоснулся к ломтику ветчины и съел кусочек рыбы, которую Эмилия велела купить для нас троих. Через несколько минут я покончил с ужином. Сказал служанке, чтобы она шла спать, мне она больше не нужна. И вышел на террасу. На террасе в углу стояли шезлонги. Я раздвинул один из них и сел у балюстрады лицом к морю, которого сейчас, в темноте, не было видно. Возвращаясь на виллу после разговора с Рейнгольдом, я обещал себе, что, поговорив с Эмилией, спокойно все обдумаю. В тот момент я сознавал, что мне пока неизвестны причины, по которым Эмилия разлюбила меня. Но мне и в голову не приходило, что и после объяснения с ней я их не узнаю. Напротив, я был почему-то уверен, что наше объяснение прольет свет на все, что до сих пор было скрыто мраком неизвестности, так что, когда этот мрак рассеется, я воскликну: "И это все?.. И из-за такой чепухи ты разлюбила меня?" Однако я никак не ожидал того, что произошло; объяснение состоялось, во всяком случае, то объяснение, которое было возможно между нами, и тем не менее я знал обо всем не больше, чем раньше. Хуже того: я установил, что причину презрения Эмилии можно определить, только разобравшись в наших прошлых отношениях; но Эмилия не хотела и слышать об этом; в действительности она желала по-прежнему беспричинно презирать меня, отнимая у меня всякую возможность оправдаться и тем самым вернуть ее любовь. Короче говоря, я понял, что чувство презрения зародилось у Эмилии гораздо раньше, чем мои поступки могли дать для этого какой-либо повод, действительный или мнимый. Презрение возникло без всякого повода, попросту из-за продолжительного сосуществования наших характеров. В самом деле, когда я рискнул предположить, что ее презрение ко мне порождено ложной оценкой моего поведения по отношению к Баттисте, Эмилия не сказала ни да, ни нет, она промолчала. Видимо, подумал я с горечью, она и впрямь считает, что я на все способен. Ей не хотелось ни о чем меня расспрашивать, из опасения, что мои ответы только усилят ее чувство презрения. Другими словами, Эмилия в своем отношении ко мне исходила из оценки моего характера, независимой от моих поступков. Последние, к сожалению, только подтверждали эту ее оценку. Но даже и без такого подтверждения она, по всей вероятности, относилась бы ко мне точно так же. Доказательством тому, если мне еще нужны были какие-либо доказательства, служила необъяснимая странность всего ее поведения. Эмилия могла бы, поговорив со мной откровенно и высказавшись начистоту, полностью уничтожить недоразумение, убившее нашу любовь. Но она не сделала этого, и не сделала именно потому, что, как я крикнул ей, и в самом деле не желала, чтобы ее разубеждали, хотела по-прежнему презирать меня. Обо всем этом я думал, сидя в шезлонге. Но мысли мс так взволновали меня, что я почти машинально встал и оперся о балюстраду. Я, вероятно, бессознательно искал успокоения, глядя на тихую безмятежную ночь. Но едва лишь моего разгоряченного лица коснулось легкое дыхание морского ветра, как я подумал, что не заслуживаю этого облегчения. Я понял, что презираемый не может и не должен знать покоя, до тех пор пока его презирают. Как грешник на страшном суде, он может, конечно, воскликнуть: "Горы, сокройте меня, моря, поглотите!" Но презрение последует за ним, где бы он ни укрылся, ибо оно проникло в его душу и он повсюду носит его с собой. Я снова уселся в шезлонг и дрожащими пальцами зажег сигарету. "Заслуживаю я презрения или нет?" спрашивал я себя. Я был убежден, что вовсе его не заслуживаю, ведь у меня как-никак остается мой ум, качество, которое признает за мной даже Эмилия. "Умом своим я могу гордиться, в нем оправдание моего существования. Поэтому я должен думать, неважно над чем. Я должен бесстрашно обнаруживать силу своего интеллекта перед лицом любой тайны. Если я перестану размышлять, у меня в самом деле не останется ничего, хроме страшного ощущения, что я достоин презрения, хотя и неизвестно почему". Так вот, я принялся рассуждать, упрямо и трезво. Отчего же я все-таки достоин презрения? Мне припомнились слова Рейнгольда, которыми он, не отдавая себе в этом отчета, определил мою позицию по отношению к Эмилии, считая, что говорит об Одиссее и Пенелопе: "Одиссей человек цивилизованный, а Пенелопа натура примитивная". Словом, Рейнгольд, сам того не желая, своей фантастической интерпретацией "Одиссеи" вызвал тогда кризис в моих отношениях с Эмилией; теперь же, опираясь на эту же интерпретацию (несколько напоминавшую копье Ахиллеса, способное излечивать нанесенные им раны), он старался меня утешить, называя человеком "цивилизованным", а не "варваром". Я понимал, что это могло бы служить довольно серьезным утешением, захоти я его принять. Я в самом деле был тем цивилизованным человеком, который, попав в банальную ситуацию, затрагивающую его честь, не пожелал размахивать ножом; цивилизованный человек не перестает мыслить, даже оказавшись перед лицом того, что является или почитается святыней. Но, едва подумав об этом, я сразу же обнаружил, что подобное, так сказать, историческое объяснение не может меня удовлетворить. Не говоря уже о том, что я отнюдь не был убежден, что мои отношения с Эмилией действительно походят на выдуманные режиссером отношения Одиссея и Пенелопы. Такого рода доводы, возможно, и объясняющие что-то в плане историческом, ничего не могут объяснить в глубоко интимной и индивидуальной области человеческого сознания, находящейся вне времени и пространства. В ней диктует законы наш внутренний демон. История могла оправдать и помочь мне только в своей собственной области, а ее область в ситуации, в какой я оказался, независимо от породивших ее исторических причин, не была той действительностью, в которой мне хотелось бы жить и работать. Но почему же все-таки Эмилия перестала меня любить, почему; она презирает меня? И прежде всего, почему она испытывала потребность презирать меня? Я неожиданно вспомнил фразу Эмилии: "Потому что ты не мужчина", меня тогда еще поразил контраст между банальностью, избитостью этой фразы и той искренностью и непосредственностью, с какой она была произнесена. И я подумал, что, может быть, в этой фразе ключ ко всему поведению Эмилии? В ней негативно отразился идеальный образ того мужчины, который для Эмилии, говоря ее же словами, был настоящим мужчиной, мужчиной, каким я, с ее точки зрения, не был и быть не мог. Но, с другой стороны, сама банальность фразы заставляла предполагать, что этот идеальный образ возник у Эмилии не в результате сознательной оценки достоинств человека, а под влиянием условностей, присущих той среде, в которой она выросла. Для этой среды настоящим мужчиной был именно Баттиста, с его животной силой, с его преуспеянием в жизни. Что это так, доказывали те чуть ли не восторженные взгляды, какие вчера э столом бросала на Баттисту Эмилия, и то, что она в конце концов уступила его домогательствам, пусть даже в припадке отчаяния. Одним словом, Эмилия презирала меня и желала презирать и дальше потому, что вопреки своей посредственности и простоте или, лучше сказать, именно благодаря им она совершенно погрязла в традиционных представлениях, свойственных среде Баттисты. Сюда относилось и представление о том, что бедный человек не может не зависеть от богача, а значит, не в состоянии быть человеком, мужчиной. Я не был уверен, действительно ли Эмилия подозревала, что я поощрял домогательства Баттисты, но если это было так, то она, по всей вероятности, думала: "Риккардо зависит от Баттисты, Баттиста платит ему, он рассчитывает получить следующую работу от Баттисты, за мной волочится Баттиста, значит, Риккардо толкает меня на то, чтобы я стала любовницей Баттисты". Меня поразило, как я не додумался до этого раньше. Странно, что именно я, так проницательно увидевший в тех двух интерпретациях "Одиссеи", какие дали Баттиста и Рейнгольд, два очень различных миропонимания, не понял, что, создавая свое столь не соответствующее действительности представление обо мне, Эмилия, по сути, проделала ту же работу, что продюсер и режиссер. Разница здесь состояла только в том, что Рейнгольд и Баттиста интерпретировали образы Одиссея и Пенелопы, персонажей вымышленных, а Эмилия приложила схему, созданную жалкими условностями, которые над ней тяготели, к живым, реальным людям, к себе и ко мне. Ее нравственная чистота в соединении с врожденной вульгарностью и породила ту идею, которую Эмилия, правда, не принимала, но и не отвергала, идею о том, что я хотел толкнуть ее в объятия Баттисты. "Допустим на мгновение, сказал я себе, что Эмилии предстояло бы выбрать одну из трех различных интерпретаций "Одиссеи" Рейнгольда, Баттисты и мою. Она, конечно, поймет те чисто коммерческие мотивы, по которым Баттиста требует, чтобы фильм по "Одиссее" был чисто зрелищным; она может также одобрить умозрительную и психологическую концепцию Рейнгольда; но, бесспорно, при всей своей естественности и непосредственности она будет не в состоянии подняться до моей интерпретации или, правильнее сказать, до точки зрения Гомера и Данте. Она не сможет сделать этого не только потому, что необразованна, но также и потому, что живет не в мире идеального, а целиком в реальном мире всех этих Баттист и Рейнгольдов". Так круг замкнулся. Эмилия была в одно и то же время женщиной, о которой я мечтал, и женщиной, которая судила обо мне, основываясь на жалких, ходячих представлениях, и поэтому презирала меня, Пенелопой, которая десять долгих лет хранила верность уехавшему мужу, и машинисткой, подозревающей корыстный расчет там, где его не было. Чтобы обладать той Эмилией, какую я любил, и чтобы она могла увидеть меня таким, каким я был на самом деле, мне следовало вывести ее из того мира, где она жила, и ввести ее в мир такой же простой и естественный, как она сама, в тот мир, где деньги ничего не значат, а язык вновь обретет свою чистоту, в мир, к которому, по словам Рейнгольда, я мог страстно стремиться, но которого не существует в действительности. Однако мне надо было продолжать жить, то есть существовать и работать, в мире Баттисты и Рейнгольда. Что же я должен предпринять? Я решил, что прежде всего мне следует отделаться от мучительного чувства неполноценности, возникшего у меня под влиянием нелепого предположения, будто я по природе своей, так сказать, от рождения человек презренный. Ибо, как я уже говорил, именно эта мысль сквозила в отношении Эмилии ко мне: мысль о моей врожденной подлости, вытекающей не из моих поступков, а из самой моей натуры. Я был твердо убежден, что никто не может считаться человеком презренным сам по себе, независимо от его поведения и его отношения к другим. Но чтобы освободиться от чувства собственной неполноценности, мне надо было убедить в этом также и Эмилию. Я припомнил три толкования образа Одиссея, в которых я усмотрел три возможные формы существования. Образ, нарисованный Баттистой, образ, созданный Рейнгольдом, и, наконец, тот, который создал я, единственный, как мне казалось, истинный и, в сущности, принадлежащий самому Гомеру. Почему Баттиста, Рейнгольд и я столь по-разному представляли себе Одиссея? Именно потому, что так непохожи наша жизнь и наши человеческие идеалы. Образ, нарисованный Баттистой, поверхностный, вульгарный, риторичный, бессодержательный, отражал идеалы, или, лучше сказать, интересы продюсера. Более реальный, но сниженный и мелкий образ Рейнгольда соответствовал нравственным и творческим возможностям этого режиссера. И, наконец, мой образ, несомненно, более возвышенный и вместе с тем более естественный, более поэтичный и в то же время более истинный, был порожден моим пусть неосуществимым, но искренним стремлением к жизни, не загрязненной и не обездушенной деньгами, не опускающейся до животного уровня и чисто физиологического существования.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13
|