— А что вам понадобилось на Старых Путях, да и в депо тоже? — Лабух усмехнулся, представив себе, как осатанелые музпехи носятся среди товарных платформ, пытаясь увернуться от молодецки гикающих конников с шашками наголо. Зрелище было, безусловно, поучительное и приятное.
— Старые Пути — это ворота во внешний мир. К сожалению, пока закрытые. Точнее, сейчас открыта только маленькая калитка. Не калитка даже, а так, собачий лаз. Может быть, вы заметили, что там, по краешку вокзала, проложены новые линии. Да как же не заметили, мы же под ними проезжали. Они уходят во внешний мир. По ним день и ночь идут поезда с грузами. Это то, что мы продаем, и то, что мы покупаем. За счет этого живет и строится Новый Город. Но действующих линий мало, их необходимо расширять, а место занято сами знаете чем. Его надо расчистить. Точнее, очистить. От помещиков и прочей инфернальной голытьбы. Вот об этом мы вас и просим. Все остальное мы берем на себя. Разгребем завалы имперского старья, отремонтируем и электрифицируем пути. Это все наши заботы, но и вы, поверьте, в убытке не останетесь. Ведь на Старых Путях, как я уже говорил, полным-полно имперских раритетов. Это не только всякие там железяки, это и технологии Империи, это ее оружие. Новому Городу оно необходимо. Ну, так как, договорились?
— Стало быть, вы с нашей помощью собираетесь поскрести по имперским сусекам. Хотя нет, это уже попахивает разграблением могил.
Мышонок уставился на пустой бокал, потянулся было к бутылке, но передумал и, вздохнув, поставил бокал на столешницу.
— Новое всегда вырастает на продуктах распада старого, — назидательно сказал Лоуренс. — Да вы не стесняйтесь, наливайте себе сколько хотите. Если эта бутылка кончится — у меня еще найдется.
— Да ты, дядя, никак споить решил бедных музыкантов, — усмехнулся Мышонок. — Тебе разве не рассказывали, что боевые музыканты во хмелю дюже буйные? Мебель ломают, к женщинам пристают и все такое...
— Ну ладно, предположим, с вокзалом все понятно. Ну, а Гаражи, а все остальное? — Лабух заинтересованно посмотрел на собеседника. Тот, похоже, искренне воодушевился, лицо раскраснелось, глаза заблестели.
— Там... Вы не представляете, что там можно найти, это же миллионы и миллионы. В имперских Гаражах водилы и мобилы научились обходиться без бензина, а уж как они ездят... — Лоуренс уже не сдерживался. — Я, советник мэра, официально предлагаю вам, нищему музыканту, сотрудничество. Подумайте, прежде чем отказаться!
— Советник Большого Глухаря, значит, — Мышонок внимательно посмотрел на хозяина. — А Большой Глухарь не говорил вам, когда, наконец, людей перестанут глушить? Ведь этак скоро вашими заботами в вашем городе ни одного нормального человека не останется, одни глухие уроды.
— Это вы — уроды! — не выдержал Лоуренс. — Это из-за вас до сих пор существуют Старые Пути, Гнилая Свалка и прочая погань. Мы-то как раз совершенно нормальные граждане Нового Города!
— Так что же вам от нас, уродов, надо? — вскинулся Мышонок. — Прочистите себе уши — и вперед, распевая гимн глухарей. Сыграйте дорогу всем, кто вам не нравится, всем, кто мешает вашей бесполой жизни. А уже после этого хапайте на здоровье все, что вам никогда не принадлежало, и продавайте, потому что сами этим пользоваться — ума не хватит. Вперед и с музыкой, что, слабо, а?
— Не надо иронизировать. Мы пробовали, — глухарь как-то обмяк. — Мы честно пытались привить слышащим свои взгляды, но у нас ничего не вышло. Многие сначала соглашаются с нами, но потом они начинают играть, и все идет насмарку. Если мы отбираем у них инструменты, они заворачивают расческу в бумажку и играют. А потом большинство из них уходит. Ничего не объясняя, говорят, что мы все равно не поймем. Они становятся рокерами, подворотниками, эстами, джемами — кем угодно, только не законопослушными гражданами. И вот еще что. Обычно как бойцы они ничего особенного не представляют. А поэтому в вашей среде долго не живут.
— Стало быть, не получилось у вас с ручными музыкантами, — задумчиво протянул Лабух. — Все так, в нашей среде предатели долго не живут, правда, Мышонок?
— Это точно. Предатели и убогие, хотя последних иногда бывает жалко. — Мышонок отставил бокал. — Ну а теперь, дядя, давай вези нас до стежка, как обещал. Выпили, поговорили за жизнь, а теперь пора и честь знать.
— Что ж, по крайней мере поговорили, как вы изволили выразиться, «за жизнь» — Лоуренс подошел к окну и посмотрел на подсвеченные разноцветными прожекторами высотки Стакана Глухарей.
Лабух подумал, что во всей выверенной красоте Нового Города есть что-то фальшивое, как в рекламной бутылке, которую, даже если в ней настоящее спиртное, никто никогда не откроет, потому что она, эта бутылка — для вида, а не для застолья. В пору своей молодости Лабух на спор позаимствовал такую бутылку с витрины модного бутика. Группа «Роковые яйца» в полном составе, с шуточками расположилась вокруг сверкающей наглым великолепием емкости, и Лабух, заслуживший право быть ее первооткрывателем, сшиб горлышко резким движением штык-грифа. Так вот, в бутылке оказалась просто-напросто подкрашенная водичка, в которой не было ни грамма спирта. Хорошо, что рядом был дикий рынок. Пойло, которое они пили в ту далекую ночь, было честным и вонючим...
В дверях появилась Дайана в чем-то легком, струящемся, кажется, эта штука называется пеньюар, подумал Лабух, значит, она все-таки живет здесь. И интим, наверное, присутствует, потому что пеньюар — одежда весьма интимная. Эх, Густав, Густав, не туда ты свой баллон покатил!
— Ну что, договорились? — тонкая ткань опасно просвечивала, поэтому Лабух уткнулся с пустой бокал и буркнул:
— Это вы, похоже, договорились, а мы — нет.
— Зря ты так, Вельчик, — Дайана томно потянулась. — Я ведь и сама только недавно узнала, что значит нормальная жизнь. Без страха, без драк этих кошмарных. Есть нормальную еду, спать в нормальной постели... Знаешь, я поняла, жить с комфортом — это жить правильно. Хорошо, когда ты точно знаешь, что будет завтра, или хотя бы чего точно не будет. Когда можешь ходить по городу не подворотнями какими-нибудь, а где тебе нравится. Здорово, когда можно просто посидеть в кафе, не думая о том, что сейчас ворвутся музпехи и тебя заметут. И вообще, перестань на меня пялиться, ты меня раздеваешь глазами, мне неловко при посторонних!
— Чего я там не видел, да ты и так раздета, — Лабух покосился на Дайану. — Не беспокойся, я тебя раздел, я тебя и одел. Глазами, как сама понимаешь, по-другому у меня бабок не хватит. Кстати, а чего это ты сегодня в драку ввязалась, раз уж ты так дорожишь своей правильной жизнью? Драка — это ведь так некомфортабельно. Да и покалечить могут. Смотрела бы себе со стороны, а потом бы в кафе пошла с этим, с Лоуренсом. Или гулять по городу. Без страха и с комфортом.
— Так если бы не я, вас бы побили, — Дайана засмеялась, — все-таки ты мне небезразличен, Вельчик, у тебя аура не такая, как у других.
— У кого аура, у кого — пеньюаура, — буркнул Лабух. Достойного ответа в голову не приходило, а обижаться тоже было глупо.
— Господа музыканты, — прервал их Лоуренс. — Вы даже здесь не можете не ссориться. Я еще раз повторяю свое деловое предложение. Более того, я уполномочен объявить, что ваши знаменитые тусовки мы прикрывать не будем. Играйте себе, сколько влезет. Мы, может быть, даже придем послушать. В конце концов, мы чувствуем ритм, а у вас попадаются любопытные ритмические конструкции. Только вот ваши боевые гитары и прочую опасную чепуху придется изъять. Будете играть на обычных музыкальных инструментах, как в старину. Вам это понравится, я уверен.
— Я свой «Хоффнер» курочить не позволю, — Мышонок аж задохнулся от возмущения. — Знаешь, сколько я им черепов проломил?
— Бросьте, зачем вам наши концерты, — Лабух поморщился. — Ритм вы себе любой синтезируете, случайным образом, я же знаю, как вы оттягиваетесь в ваших заведениях.
— Ну... Как сказать, многие богатые глухари коллекционируют живопись. Это не значит, что они в ней что-то понимают, просто так принято, картины имеют свою цену, точнее, им назначена некоторая цена. То же самое будет и с музыкой. Поймите, наконец, что для одних искусство — то для других товар. Это нормально.
— И комфортно к тому же! — ехидно вставил Мышонок.
— И ради всей этой вашей дерьмовой благодати мы должны сделать сущую безделицу. Заметьте, мы, а не вы. Так, пустячок, мелочь! Перебить большинство себе подобных, а остальных отправить куда подальше, чтобы они вам не мешали. И тогда наступит всеобщее благорастворение. Мир, покой и прогресс, — Лабух не скрывал иронии. — У каждой телки, да что там телки, у каждой шмары будет по пеньюару и свой неправильный глухарь, у каждого металлиста — по игрушечному «харлею», а музицировать мы будем по вечерам в специально отведенных помещениях на казенных инструментах и под наблюдением опытных воспитателей. Но сначала нас надо того... проредить. А то на всех портвейна не напасешься.
— Ну, проредить — это громко сказано, я совершенно уверен, что большинство музыкантов сами поймут, что так для них лучше. А что касается тех, кому вы сыграете дорогу, — так ведь им там будет хорошо, они не просто уйдут, они вернутся туда, где были счастливы, и опять будут счастливы. И вообще, даже если вы чувствуете с ними какое-то родство, их время прошло, так что не стоит казниться. Ведь для отживших свое так естественно уйти вовремя и достойно. И почему бы вам им не помочь в этом? А так, в целом и общем, вы очень правильно, хотя и несколько грубовато, сформулировали суть моего предложения. — Лоуренс, не вставая с кресла, изобразил нечто вроде иронического поклона. — Лично вы получите от этой сделки еще и полную свободу, статус героя, и вообще что захотите. В разумных пределах, конечно.
— Например, статуй на центральной площади. «Лабух и Великий Глухарь похмеляются портвейном после изгнания клятых», — опять встрял Мышонок. — А чего, прикольно получится, особенно если кое-какие части тела покрыть позолотой. Представляешь, прекрасные глухарки прикладываются к позолоченному Лабухову, э-э... грифу и прозревают, то есть, я хотел сказать, прослыхают все как одна.
— Наверное, я вынужден буду отказаться, — Лабух задумчиво покрутил в пальцах опустевший бокал. — Я, конечно, понимаю, что с точки зрения прогресса и благорастворения вы, наверное, правы. Да только вот что-то здесь не так, что-то мне не нравится. То, что вы нам предлагаете — это зоопарк, резервация. А мы хотим жить в естественных условиях, какими бы они ни были. И даже если мы в конце концов поубиваем друг друга, то пусть это произойдет само по себе. Значит, мы действительно пережили себя. Кстати, после разговора с вами я постараюсь щадить даже подворотников, если получится, конечно.
Лоуренс отошел от окна, пожал плечами:
— Ну что ж, во всяком случае, позиции сторон теперь понятны. Кроме того, вы все равно будете работать на нас, хочется вам этого или нет, хотя вам будет казаться, что вы совершенно свободны в своих поступках. Может быть, так даже лучше. Сейчас я подброшу вас до перехода, как и обещал. Но завтра вы непременно и, подчеркиваю, по своей воле, отправитесь на очередное сборище, и путь ваш снова проляжет через какое-нибудь дикое место. По дороге вам опять придется убивать слышащих, а они будут изо всех сил стараться прикончить вас. И если вам встретятся клятые, вы будете играть им и отправите туда, где им и полагается находиться независимо от того, хочу я этого или нет. Так что, увы, от вас практически ничего не зависит.
Он накинул косуху и направился к двери. Лабух посмотрел на Дайану. Похоже, Серебряная лютнистка не собиралась провожать боевых товарищей до перехода.
— Ну, пока, мальчики, — лютнистка, стоя в дверном проеме и рисковано просвечивая гибким телом сквозь пеньюар, помахала им пальчиками. — Жаль, что вы не согласились. Если тебе, Вельчик, опять понадобится терция, то я всегда готова поразмяться.
— Ты мне гораздо больше нравилась в роли секунды, — галантно улыбнулся Лабух. — Но это было давно. Я уже и забыл, как ты звучишь.
— Элвис даст — вспомнишь! — Дайана порхнула полами своего одеяния и скрылась в недрах роскошной квартиры неправильного глухаря.
До стежка они добрались без приключений. Лоуренс вел машину зло и резко, но все-таки — красиво. Лабух даже немного ему позавидовал. Он всегда завидовал тем, кто умеет что-то делать лучше его. У перехода глухарь притормозил, высадил Лабуха с Мышонком, махнул на прощание рукой и помчался дальше.
— Куда это он намылился? — удивленно сказал Мышонок. — Вроде бы его дом в другой стороне.
— Тачку проветривает, — объяснил Лабух. — Чтобы, значит, духа нашего там не было!
— Вот и хорошо! — обрадовался Мышонок. — Дух еще нам самим понадобится.
Ступив под арку, Лабух с Мышонком почувствовали себя почти дома. Подворотники, завидев боевую парочку, ворча отступали в свои подворотни.
Музыканты прошли мимо небольшого дикого рынка. Несмотря на поздний час, рынок шевелился, тут и там бродили темные фигуры, перекидывались друг с другом короткими фразами, сходились и расходились. На небрежно сколоченных дощатых прилавках для отвода глаз были разложены немудрящие товары: Армейские рационы бессрочного хранения, добытые невесть где, бронежилеты, какие-то непонятные зеленые штуковины. Чистенькие старушки задешево предлагали пучки зелени, выращенные во дворах старого города, тощие морковины и какие-то соленья в банках с тронутыми ржавчиной крышками. Однако здесь можно было купить и другие вещи: например, практически любые боеприпасы, струны, запасные блины к боевым плеерам, сами плееры, довольно современные компьютеры, запчасти к автомобилям любых марок и многое, многое другое. Только надо было знать, у кого покупать, и чтобы тебя тоже знали.
На деревянном ящике у входа в покосившийся, крытый рубероидом пивной павильончик, сочившийся нездоровым желтым светом, сидел пожилой баянист. Звали баяниста дедом Федей, и был дед Федя уже пожилым, когда Лабух бегал здесь сопливым мальчишкой. Сразу после распада Империи. Баянист играл исключительно старинные марши и вальсы, но не потому, что ничего другого не умел, а по каким-то другим, одному ему известным причинам. Деда Федю уважали все музыканты без исключения, потому что играл он здорово, и еще потому, что от его музыки веяло истинной стариной и какой-то первобытной силой. Говаривали, что дед Федя может наиграть дорогу кому угодно, хоть клятым, хотя он меньше всего походил на барда. Он был простым Старым Баянистом. И баян у него был самый обыкновенный. Очень красивый баян, старинный, с перламутровыми пуговками и инкрустациями, но никакой не боевой. Хотя сам дед Федя, особенно после стаканчика беленькой, любил рассказывать, что прошел с этим баяном три войны.
Время от времени дед Федя пропадал, но через пару дней снова обнаруживался на старом месте. Когда его спрашивали, где был, дед хитро ухмылялся, тыкал корявым пальцем в небо, подмигивал и говорил, что подрабатывал звонарем. Звонари считались существами мифическими, какими-то «клятыми наоборот», так что слова деда никто не воспринимал всерьез. Мало ли где носит старого...
— Здравствуй, дед! — Лабух старался говорить громко, потому что Федор был глуховат. Глуховат, но играл здорово. Хотя и чересчур мощно.
— Здорово, Авель, — дед Федя небрежно пробежался по переливающимся пуговкам, потом спросил: — Ты, рассказывают, клятым играл?
— Играл, — подтвердил Лабух, удивляясь, откуда деду Феде это известно. — Было такое дело.
— Ну и что? — баянист с шумом сжал меха, аккуратно застегнул баян на перламутровую пуговку, вытащил из кармана старомодного пиджака горсть махорки, оторвал уголок газеты и принялся сворачивать самокрутку.
— Они ушли, — Лабух помялся немного, не зная, что еще сказать. — Я не знаю, как это у меня получилось, и не знаю, куда они ушли. Просто ушли, и все.
— Душевно играл, значит, ежели ушли, — старик зажег здоровенную «козью ногу», затянулся и выпустил облако вкусного махорочного дыма. — Только на будущее имей в виду, все мы немного клятые, или будем ими, если себя переживем. На-ка вот, выпей за их живые души, и за свою тоже.
Дед Федя пошарил в ящике под собой и извлек оттуда полулитровую бутылку с прозрачной жидкостью, нежно отсвечивающей сиреневым. Бутылка была аккуратно заткнута плотно свернутой бумажкой.
— Спирт-ректификат, очень способствует! — со значением сказал Дед Федя.
Вслед за бутылкой появилась трехлитровая банка, закрытая полиэтиленовой крышкой.
— А это компот, моя старуха приготовила, чтобы запивать, — пояснил баянист, цепляя крышку ногтями, — а то горло сожжешь.
Стаканов дед Федя не признавал принципиально. Может быть, считал, что питье из горлышка сближает людей, а может, просто брезговал распространившейся повсеместно пластиковой посудой.
Лабух вытащил бумажную затычку, задержал дыхание, словно перед прыжком в холодную воду, и мужественно глотнул из бутылки. Потом, не вдыхая, отхлебнул компота, чувствуя, как горячо становится внутри. Ректификат действовал мощно и сразу, не то что коньяк.
Дед Федя забрал у Лабуха бутылку и протянул Мышонку:
— Давай-ка и ты приложись, сынок, да запить не забудь.
Мышонок хлебнул и закашлялся.
— Ничего, бывает по первому разу, — старик отобрал бутылку у Мышонка, посмотрел ее на свет, встряхнул. — Эх, что тут пить-то! — и опрокинул в рот.
Некоторое время все молчали, ощущая звон ректификата в жилах, чувствуя, как череп наполняется приятным теплым гулом, прислушиваясь к окружающему миру, который внезапно расцвел, словно куст ночного шиповника, так что замызганный и грязный дикий рынок стал казаться чуть ли не домом родным. Даже уходить расхотелось.
— Ну, а теперь я вам сыграю «Прощальный марш», — дед Федя рыкнул басами. — А вы ступайте-ка себе. Да только помните, клятых можно отправить в прошлое, это тебе, Авель, по силам, а можно привести в настоящее — это сложнее. Только последнее будет правильно.
— Как это, привести в настоящее, — Лабух обернулся. — Они же и так в настоящем.
— Они ни здесь и ни там, а как бы промежду. Есть поверье, что когда клятые станут людьми, тогда глухари Перестанут быть глухарями, — старик посмотрел на Лабуха. — Больше ничего не знаю, не говорю, слушайте лучше!
«Прощальный марш» торжественно и печально поплыл над брезентовыми палатками дикого рынка, над лотками с помидорами и картошкой, над забубёнными головами хабуш и подворотников, блатняков и шмар. И все притихли.
...Они стояли во дворе около двери в Лабухову берлогу. Лабух отпер замок. Черная Шер издалека расслышала хозяйские шаги и встретила его на пороге, как и полагается хранительнице очага.
— Ну что, тварь ты музыкальная, небось, жрать хочешь? — поинтересовался Лабух у кошки.
Шер нежно мурнякнула, мол, обижаешь, хозяин, пожрать мы и сами сообразим, и погулять тоже, нам дверь ни к чему, форточка вон открыта, просто мы соскучились, так-то вот!
— А я вот очень даже не прочь пожрать, — Мышонок вошел в комнату и теперь искал, куда бы пристроить свой знаменитый бас. — А то все разговоры да разговоры, выпивкой вот угостили, а с закуской хреноватенько. Выпивка без закуски, это, знаешь ли, прямой путь в алкаши, а там и до хабуш не далеко. А нам это надо?
Лабух взял у Мышонка гитару и аккуратно поставил ее в шкаф, Мышонок, убедившись, что его сокровище пристроено, затопал на кухню. Хлопнула дверца холодильника. Потом раздался сокрушенный голос Мышонка:
— Ну что у тебя, Лабух, все пельмени да пельмени. Ты бы хоть герлу какую-нибудь для хозяйства завел, питались бы нормально. О себе не думаешь, так хотя бы о друзьях побеспокоился.
— Вот сам бы и завел, а я к тебе ходил бы обедать, — незло огрызнулся Лабух. — Чего же ты не заводишь?
— Во-первых, это я у тебя в гостях, а не ты у меня, — Мышонок высунулся из кухонного проема. — А во-вторых, я себе и сам что надо приготовлю, было бы из чего!
— Вот именно, — резюмировал Лабух. — Если бы было из чего, а раз ничего нет, кроме пельменей, то и будешь лопать пельмени как миленький. И еще в холодильнике должно быть пиво.
— Уже нашел, — сообщил Мышонок, — только пиво и способно меня примирить с отсутствием хозяйки в этом доме. Тебе дать бутылку?
— А если бы эта хозяйка тебя в шею? — поинтересовался Лабух. — Тогда как бы ты запел?
— Меня в шею? — возмутился Мышонок, гремя кастрюлями. — Да не может такого быть. Я обаятельный. Ладно, не будем о грустном.
Лабух устроился в продавленном кресле с бутылкой пива и принялся размышлять. Что-то сегодня случилось важное, что-то такое, из чего необходимо сделать выводы. Плохо, когда выводы приходится делать поздним вечером. Вечер — не время для решений. Вечером надо пить пиво, ухаживать за женщинами, с прицелом на ночь, и вообще отдыхать. А все проблемы оставить на утро. Только вот утром тоже не очень хочется решать какие-то проблемы. Последнее время утром не хочется даже подниматься. Потому что опять одно и то же. Одинаковые ночи, одинаковые дни. Хотя нет, сегодня был другой день. И все равно, утром замирает сердце, и некоторое время раздумывает, стоит ли ему стукнуть или прекратить это безобразие раз и навсегда. Как там сказал этот героический дед? «Все мы немного клятые или будем ими, если себя переживем». Вот, наверное, так и начинается это «переживание себя». Тебе кажется, что ты живешь дальше, ешь, пьешь, любишь женщин, с боем пробиваешься на концерты, дерешься на дуэлях. Даже с глухарями разговариваешь. А на самом деле ты остался где-то там, в одном их твоих прошлых, и все, что происходит с тобой дальше, не играет никакой роли, потому что ты все равно по-настоящему живешь до того венчающего прошлое момента, а дальше — катишься по инерции.
А нынешняя жизнь — она не твоя, ты бессильно, а иногда и брезгливо, смотришь на себя и других со стороны, оттуда, из прошлого. Иногда ты делаешь усилие, и вроде бы тебе удается совпасть с собою сегодняшним. Но прошлое опять всасывает тебя, и нет сил, чтобы оборвать эту гуттаперчевую связь. Наверное, так и становятся клятыми.
Так что придется думать прямо сейчас. А что думать, собственно, я уже думаю. Как там еще сказал старикан? «Когда клятые станут людьми, тогда глухари перестанут быть глухарями». Интересно, когда это глухари что-нибудь услышат? Что-то не очень верится.
— Эй, друган, давай на кухню, тут у меня пельмени поджарились, — в комнату просунулась хвостатая голова Мышонка. — Чего бы ты без меня делал, а? Жареные пельмени — это уже разнообразие, кулинария, так сказать, а не просто еда. Экий я искусник!
— Ну что, завтра идем на Старый Танковый? — деловито спросил Мышонок, когда с кулинарией было, наконец, покончено. — Если идем, то давай пораньше спать ляжем. На Танковый, знаешь ли, придется тащиться через Ржавые Земли и Полигон, а это, я тебе скажу, похлеще Старых Путей и Гнилой Свалки вместе взятых будет. В Ржавых Землях полным-полно всяких опасных для жизни обломков, да еще, говорят, есть там обитатели. Не слышащие и не глухари, а вообще непонятно что. Или кто. А на Полигоне, известное дело, ветераны. По слухам, они нормальные ребята. Хорошо, если они нам помогут, а не то — карачун придет. Дурные танки музыкой не возьмешь, они по жизни глухие. Хотя какая жизнь у этих железок... Кстати, тебе мыть посуду, или ладно, так и быть, я сам помою. Отработаю ночлег.
Интересно, почему глухари не разнесут тот же Полигон? Им же это, наверное, раз плюнуть. Усмирить Полигон или Танковый никаким музыкантам не под силу. С другой стороны, на Полигоне всем заправляют ветераны. А ветераны — слышащие, и глухарям с ними не договориться. Ветеранам, говорят, подвластна вся боевая техника, оставшаяся от Империи. Танки ведут себя словно сторожевые собаки, даром что хвостом перед хозяевами не виляют, так и то, наверное, потому, что какой у танка хвост? Ветераны тоже пережили себя, навечно остались там, в своих локальных и прочих войнах. Жуткие времена, похоже, были. Однако чем-то эти времена дороги для ветеранов, раз они до сих пор не хотят в настоящее. По сути дела, ветераны чем-то похожи на клятых. Вот только порядка на Полигоне побольше, чем на Старых Путях. Все-таки военные. И еще ветераны — в полном смысле живые.
А ведь глухарям Полигон-то нужен. Только ручной, управляемый, безопасный для них, глухарей. И Старый Танковый, наверное, тоже нужен. Для чего, спрашивается? У них же, в Новом Городе, сплошное благорастворение, процветание и всеобщее миролюбие. Которое, правда, не распространяется на звукарей и клятых. А может быть, не во всем мире сплошное благорастворение и процветание, может быть, кому-то еще нужны танки, зенитные комплексы и прочая смертоубийственная дрянь? Наверное, нужны. А ветераны нужны? Конечно, и ветераны нужны, только, опять же, ручные, чтобы имели товарный вид и рыночную стоимость. И, в принципе, неважно, глухари они или слышащие. Неважно даже, живые они или не очень...
— Эй, дружбан, ты, похоже, спишь уже, — Мышонок успел помыть посуду и теперь мыкался по подвальчику, не зная, чем заняться. — Знаешь, я, пожалуй, постелю себе на диване, у тебя какое-никакое бельишко найдется?
Бельишко, к удивлению самого хозяина, нашлось. Мышонок некоторое время копошился, устраиваясь поудобнее, потом очень музыкально захрапел,
Лабух, как всегда в последнее время, долго не мог заснуть. Наконец, он вообразил себя летящим на дирижабле над бескрайней зеленой страной. Архаичная граненая сигара неспешно плыла в густом теплом воздухе, бережно неся под брюхом деревянную гондолу, похожую на старинный вагон-ресторан.
На салон-вагон. Внутри гондола была обшита глазастыми деревянными панелями. Карельская береза, сонно подумал Лабух. В дальнем конце, салона за угловой стойкой, торчал услужливый буфетчик в поддевке. Волосы буфетчика, разделенные прямым пробором, лоснились от репейного масла. Лабух сидел за деревянным столиком у раскрытого окна, за которым мелькали лопасти неторопливо вращающегося воздушного пропеллера. Ш-шух, ш-шух, ш-шух... приговаривали лопасти, и с каждым «ш-шух» в лицо Лабуху плескало упругой волной теплого воздуха. Было уютно. Внизу медленно проплывали леса, поля, змеились дороги и реки — все чистенькое, какое-то умытое, немного ненастоящее, но располагающее к покою и отдохновению. Нет, это все-таки не вагон, — сообразил Лабух, это же старый пароход, вон, в том конце и выход на палубу имеется. На палубе раздавался женский смех и, кажется, пели цыгане. Не вокзальные попрошайки, а настоящие таборные цыгане, те, которые шумною толпою кочуют где попало, а сейчас вот летят на дирижабле, себе не в убыток, почтенной публике — в удовольствие. Почтенная публика мужского пола в светлом костюме («Наверное, чесучовом, — подумал Лабух, — интересно, из чего делают эту самую чесучу?») занята была поеданием окрошки. В почтенной публике нетрудно было признать Лоуренса. Ага, понятно, почему он лопает окрошку, вместо того чтобы веселиться с Дайаной и со всеми остальными. Он же глухарь. А Дайана, наверное, на палубе, отплясывает с прочими дамами под звон цыганских струн. Дамы-то все как одна из бывших подворотниц, стало быть — звукарки. Наверное, рядом пара-другая музпехов. Лоуренса охраняют. Тут Лабух почувствовал, что безоружен, и ему стало не по себе. Он поискал глазами Мышонка, но того не было видно. За окном весело молотили зеленоватую воду красные плицы гребного колеса. Пропеллер, к удивлению Лабуха, никуда не делся, а просто переместился повыше, так что видны были только мелькающие края широких лопастей. В открытое окно теперь не только дуло, но еще и брызгало. Ага, все работает, — успокоился Лабух, — это просто такой дирижабль-пароход, дирипар, или паражабль, а может, парадир, не знаю, как правильнее, да, наверное, все равно. Двухстворчатые двери на носовую палубу открылись, по салону прокатились солнечные блики и пропали. Потом он увидел Дайану. Длинное легкое светлое платье и кружевной зонтик от солнца сделали из Дайаны настоящую даму. Почему-то Лабух был уверен, что именно так и должны выглядеть дамы, путешествующие на дирипаре, или парадире, мир с ними обоими. Он с сомнением оглядел свое отражение в зеркале, висящем между окон на противоположной стене. «Да... не соответствую... — весело огорчился он, — теперь никто не станет со мной дружиться». Отражение Лабуха, однако, несмотря на неуместные на дирипаре джинсы и потертую куртку, выглядело весьма уверенным в себе, наверное, потому, что было вооружено привычной «Музимой».
Внезапно стало шумно. Решетчатые двухстворчатые двери, ведущие на палубу, опять распахнулись, на этот раз с каким-то треском, явив почтенной публике деда Федю с мощно ревущим баяном. Звук был настолько впечатляющ, что сразу стало ясно, что дед выступает на дирипаре, как минимум, в двух ипостасях: человека-оркестра и гудка, причем одновременно. Баян с шумом втянул в себя воздух, словно кашалот перед схваткой с гигантским кракеном. Да так и затих с раззявленными мехами. Баян коротко рявкнул, лица сидящих за столиками людей разом повернулись к баянисту.
— Клятые и кандидаты на выход! — скомандовал дед, переходя в третью ипостась — проводника-кондуктора, и сдавил меха, словно бурдюк с молодым вином.
Грянул марш. Заревели басы. Дед Федя промаршировал через салон, не переставая играть, уцепил со стойки граненый стакан, предусмотрительно налитый почтительно согнувшимся буфетчиком, ловко употребил его, занюхал баяном и героическим голосом грянул:
Уйдут, не глядя в сырую мглу,
Топча ногами сырой рассвет,
И неба гладь сотней тусклых лун
Устало вперится им вослед.
И будут сотни пустых утрат,
И будут сотни слепых потерь,
И начинается путь назад
Шагами первыми от дверей!
Проходя мимо Лабуха, дед, приглашая, мотнул головой, не прекращая, однако, пения:
И остаются навек в пути
(Спешат, боятся, что не дойдут),
Им не вернуться, им не прийти
(Им ярким утром закончить путь).