— Вы думаете, я просто бродячий музыкант, — раздельно сказал он. — Ошибаетесь, я — Лабух!
И включил звук.
Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.
Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» — и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость — и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь — и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще — это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще — белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду — и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...
Он бросил клятым себя, и те приняли его жертву. И поняли, что здесь, в «сегодня», ничего нужного им нет.
— Слушай, парень, возьми «Фендер», хорошая гитара, или вот скрипку возьми...
А какой-то пожилой усатый дядька в плащ-палатке уснул, привалясь к покосившемуся фонарному столбу. Рядом с ним лежал ППШ, а по вздрагивающим во сне пальцам бродил заблудившийся муравей.
— Ну что ты, чувак, знаешь ведь, гитару и женщину не дарят.
Лабух медленно шел через расступавшихся перед ним клятых. Да какие они клятые? Просто остались вот тут, на перепутье, и теперь им не вырваться. А может, потому и клятые, что остались?
Пройдя сотню шагов, Лабух обернулся. Клятые таяли, растворялись, уходя туда, где они когда-то были настоящими живыми, уходя в свое прошлое. На время они уходили или навсегда — Лабух не знал, да и знать не мог.
— Великий Сачмо! Да я ведь наиграл им дорогу! — вдруг осознал Лабух. — Я наиграл клятым дорогу в прошлое, туда, где они были счастливы. И нужны кому-то. Родине, друзьям, самим себе, наконец. Мне никогда не узнать, настоящее это прошлое или иллюзорное, то, которое у каждого свое, в котором тепло и уютно. Мне не пройти их тропами, у меня свои. Но я все-таки показал им путь, и они ушли.
Розовые арки депо были уже совсем близко, оттуда доносился обычный предконцертный гомон, звуки настраиваемых инструментов, кто-то кашлял и цокал в микрофон, потом принялся повторять неизбежное перед каждым концертом: «Раз, два... раз, два, три... десять. Юлька, третий микрофон фонит, проверь, говорю, третий. И выключи, зараза, „примочку“, задолбал уже».
Глава 5. Депо
Площадка перед депо была на удивление чистенькой, влажный асфальт синевато блестел, как будто здесь только что прошла поливальная машина. Удивительно, но ровно подстриженные кусты, отделявшие депо от старых путей, тоже были влажными и пахли чистотой, как и полагается пахнуть молодой городской зелени после дождя. Все это казалось удивительно домашним, особенно после ржавого беспредела Старых Путей. Железнодорожное депо, называемое также Паровозом, хотя ни одного паровоза здесь не было, вовсе не выглядело таким уж старым. Наоборот, все говорило о том, что о здании заботятся, выбитых стекол почти не было, о принадлежности к железной дороге напоминали, разве что, несколько вагонных осей, аккуратно сложенных у кирпичной стенки, штабель пропитанных креозотом, старых — даже запах, и тот почти выветрился — шпал и рельсовые пути, дугами уходящие внутрь строения. Еще неподалеку от депо находился поворотный круг, от которого неведомо куда лучами расходились заросшие лебедой колеи.
На небольшой площади сбоку были припаркованы автомобили — Лабух узнал поджарый ярко-алый «родстер» Дайаны, навороченный, здоровенный, как сарай, черный джип Густава и несколько вместительных автобусов. Вообще-то было непонятно, как вся эта автоколонна смогла сюда проехать. Хотя в Городе у каждого своя дорога, и если для Лабуха эта дорога пролегает через Старые Пути, то для кого-то это обычное, совершенно безопасное шоссе, или тропинка, ведущая через заросший крапивой и бурьяном пустырь. А для кого-то и вовсе — дырка в заборе. Вон тот длиннющий бронированный лимузин наверняка принадлежит какому-нибудь деловому. А мотоциклы — это, конечно же, металлисты. Впрочем, металлисты, говорят, даже в уборной не расстаются со своими «харлеями» и «ямахами». А вон тот округло-старомодный разлапистый «бьюик» с откидным верхом привез, скорее всего, джемов. На концертах тоже перемирие, как в переходе. Каждый слышащий может запросто прийти на концерт и чувствовать себя здесь в полной безопасности. Пока играет музыка. Правда, есть еще право дуэли. Так что Густав сюда приехал явно не только за тем, чтобы покрасоваться перед публикой.
— Ну что, лабаешь сегодня? Ты как, в форме? — К Лабуху подошел маленький тощий парнишка, длинные серые волосы собраны в хвост и перехвачены резинкой, заношенные джинсы в пыли, босые ступни оставляют на теплом асфальте птичьи следы. Одно слово — Мышонок. На плече у Мышонка красовался громадных размеров хоффнер-бас со скрипичным кузовом, заканчивающимся стальным яблоком. Из дула не то штуцера, не то противотанкового ружья, встроенного в бас, остро несло пороховой гарью. — А некоторые говорили, ты завязал с музыкой! Выключил звук. Я так и подумал, что врут. В запой ушел — это еще можно понять, а чтобы Лабух звук выключил — такого не бывает!
— Привет, Мышонок! — Лабух искренне обрадовался. Здорово, что Мышонок тоже здесь. Они хорошо знали друг друга и часто играли и сражались вместе. Давно, правда, в прошлой жизни, но прошлое, похоже, возвращалось. — Как добрался?
— Да ничего, только вот на Гнилой Свалке хреновато пришлось. — Мышонок покрутил босой пяткой, на асфальте образовалась круглая ямка. Музыкант с удовлетворением посмотрел на дело ног своих. — Прыгаю я себе с кочки на кочку, никого не обижаю, а тут, понимаешь, откуда ни возьмись, хряпы. Прут и прут, патронов почти не осталось, спасибо металлисты с бережка огоньком поддержали, вот оно и обошлось. Только кеды мои эти поганые твари сожрали. Где я теперь такие кеды возьму, скажи на милость? Придется на кроссовки переходить, а это, сам понимаешь, совсем не то.
Значит, Мышонок шел сюда через Гнилую Свалку. Ну что ж, Свалка, конечно, не Старые Пути, но тоже не подарок. Хотя неизвестно, что больше «не подарок»: Свалка или Пути. Наверное, дорога — личное дело каждого. По Сеньке шапка, по идущему — дорога. А Дайанка-то какова! Совсем обалдела со своими глухарями, на спортивном «родстере» приехала. Дорога, похоже, расстелилась перед ней что твое полотенце. Может быть, она и глухаря своего долбанного сюда притащила? С нее станется! Она, помнится, рассказывала, что он не совсем глухарь. Хотя разве так бывает? Либо ты глухарь, либо слышащий. Третьего не дано.
— Лабух, тут Густав по твою душу, — Мышонок дернул его за рукав. — Понтуется, баллон катит, говорит, что лучше бы ты не выползал из своей норы, потому что сегодня он тебя наконец достанет.
Густав был эстом, попсярой, и крутым попсярой. А еще он был деловым. Когда-то давно они вместе с Лабухом шлялись по подворотням. Там, под дешевый портвейн и смачные анекдоты о славных блатняках Миньке и Гриньке учились трогать гитару и женщину. Потом Густав и сам стал подворотником, распевал песенки про дорогу дальнюю да тюрьму центральную, душевно так распевал. И дрался от души, зверски дрался, не щадя ни противника, ни себя самого. И вот подфартило, вывезла кривая, деловые его приметили. Смышлен был парнишка, проворен и понятлив, да и спуску никому не давал, вот и выбился в пастухи. Шмары и телки готовы были на все ради жесткого ежика светлых волос и пустых прозрачных глаз своего пастуха. Поэтому и дела у него шли куда как хорошо. А Густав продолжал петь. Он расширил свой репертуар от тюремной лирики до попсовых шлягеров типа «Ай, яй, яй, девчонка, где взяла такие ножки!» и «Я тебя имел на Занзибаре», обзавелся приличной боевой гитарой с подствольником и выкидной финкой а заодно здоровенным черным джипом. Скоро из пастуха он поднялся до скотника и, наконец, стал барином. Ловок был Густав и не раз уходил даже от музпехов. Шмары и телки были его главным оружием, они дрались за него, как бешеные кошки, они заслоняли его своими телами и выстилали ему дорогу своей плотью. А Густав только смеялся. Что ему до того, что какая-нибудь шмара окажется завтра хабушей, и в хабушах люди живут.
А Лабух ушел из подворотни, спасибо деду Феде — вразумил в свое время. И теперь бывший кореш Густав ненавидел Лабуха всей своей покрытой наколками душой, так, как может матерый попсяра ненавидеть рокера, как подворотник ненавидит вышедших на свет, как деловой ненавидит свободного человека. А еще была Дайана...
— Пусть катит, — Лабух пожал плечами. — Лопнет его баллон на этой дорожке.
— Можно, я с тобой, ежели что? У него же телки и шмары.
— Знаешь же, что нельзя, правила не позволяют. А телки и шмары — его законное оружие. Такое же, как твой «Хоффнер».
— Знаю, только, по-моему, неправильно это. Надо было его подстеречь где-нибудь на Гнилой Свалке или в Гаражах. Хоть это и не по правилам, но с Густавом только так и можно.
— Ты что, Мышонок, в подворотники захотел? Да и не ходит теперь Густав по Гнилым Свалкам, и по Старым Путям не ходит, — Лабух закурил. — Он и в переходах-то сейчас редко бывает. Мелковат для него стежок. С глухарями у него дела какие-то, и музпехов он теперь не боится. Ух, каким большим человеком нынче стал наш Густав!
— Ну ладно, — Мышонок оперся на свой «Хоффнер». — Только, в случае чего, в этот раз секунду играю я. Договорились?
— Заметано! — Лабух надел чехол на лезвие штык-грифа. Играть секунду означало быть вторым бойцом на дуэли. Мышонок, несмотря на свою субтильность, был очень хорошим бойцом, проворным, неутомимым и жестким. — Слушай, а кто здесь еще из наших?
— Рафка Хендрикс. Струны на своем «Джибсоне» меняет. Досталось ему, он через проспект переходил и там с патрулями схлестнулся. Везет ему на патрулей! Ну, еще Дайана, но она, вроде как, теперь и не наша вовсе.
— Понятно. «Роковые яйца» в некомплекте. Групповой портрет без дамы. То-то Густав пузырится. Чем он хуже глухаря? Ну ладно, пошли, пора, наверное.
Гулкое пространство бывшего железнодорожного депо было заполнено рокерами, эстами, подворотниками, деловыми, телками и герлами. Попадались здесь и хабуши. Ведь сегодняшний хабуш — это вчерашний звукарь, потерявший свою музыку и инструмент. В толпе выделялись белые рубахи и полосатые штаны народников, пестрые сарафаны и кокошники их подруг. Отдельной группкой стояли джемы в своих клетчатых пиджаках и узких галстуках, со сверкающими боевыми флюгергорнами и кларнетами. Над стайкой канотье и котелков словно заходящее солнце маячил плосковатый раструб громадной боевой тубы. Металлисты, все как один в черно-рыжих, под цвет ржавчины, куртках из хряпо-вой кожи, сосредоточенно наливались пивом. Их крупнокалиберные гитары вызывающе блестели никелированными стволами. Словом, каждый был на своем месте и в своем репертуаре. В общем и целом, представительная получалась тусовка. Кое-кто, не скрываясь, покуривал халявную травку. Синий сладковатый дымок поднимался к железобетонным балкам потолочных перекрытий и уходил в выбитые стекла световых фонарей. Из рук в руки переходили фляги с пивом и бутылки с портвейном. Здесь царило перемирие. Враги по жизни здесь вместе пили, вместе пели, иногда занимались сексом. Таковы были традиции. Спиртное и травку поставляли деловые, зачастую бесплатно или за чисто символическую цену. На рельсах стояли старые, но все еще роскошные вагоны первого класса. Через открытые окна виднелись диваны и кресла, покрытые битым молью красным бархатом. В оконных проемах призывно маячили смазливые мордашки и бюсты чрезвычайно легкомысленно одетых девиц. Девиц тоже поставляли деловые, и тоже бесплатно. Впрочем, девицы не возражали. Около тамбуров на длинных столах было выставлено бесплатное угощение. На одном из вагонов красовался громадных размеров плакат: «Сегодня платит Густав! Коль у вас в стакане пусто — угостит на славу Густав!». Сам Густав в каком-то невообразимом малиновом, расшитом золотом кафтане, с неизменным золотым же шипастым мобильником на пузе и сверкающей боевой электрогитарой-топором, стилизованной под семиструнку, выглядел весьма импозантно, словно опереточный царь Мидас. Уши, правда, не торчали, а если бы и торчали, то Густава это вряд ли бы смутило. Хозяин тусовки стоял на открытой платформе среди различной, весело мигающей разноцветными огоньками аппаратуры. У его ног в живописных позах разлеглись разнообразно раздетые поклонницы. Прямо-таки не звукарь, а живой монумент блатной попсе. Увидев Лабуха, он небрежно стряхнул с остроносого сапога прилипшую рыжеволосую диву и начал спускаться с платформы. Публика расступалась перед ним, словно отбрасываемая в стороны развевающимися полами его одеяния. Лабух остановился. Густав прошествовал сквозь толпу, подошел почти вплотную и, ласково улыбаясь, протянул:
— Давай-ка, чувачок, я тебе гитарку настрою, а то ты сам, я слышал, разучился. Гитарка-то у тебя плохонькая, но все равно настраивать надо.
Это уже само по себе было оскорблением. Но Густав на этом не остановился. Он протянул руку с наманикюрен-ными ногтями к «Музиме» и неуловимо-быстрым движением крутнул колок. В наступившей тишине раздался тупой звук лопнувшей струны. Это было уже не просто оскорбление — это был вызов. Лабух посмотрел на улыбающуюся, густо присыпанную модной щетиной рожу Густава и сказал:
— Сразу после концерта, Густав. На бацалке.
— Нет, чувачок, — по-прежнему приветливо улыбаясь, отозвался Густав, — я тебя прямо сейчас урою, а то ведь облажаешься еще на концерте-то, заболеет кто-нибудь от твоей музыки. А так — и тебе спокойнее, и публика здоровее будет.
— Не по правилам, Густав, — встрял Мышонок, — тебе что, телки мозги через член высосали? Правила забыл? Могу напомнить!
— Кочумай, как тебя там, Мышонок? Кочумай, Мышонок, а то я Филю позову, Филя маленьких любит, будешь ты у нас мышонок на вертеле, глядишь — и понравится, в следующий раз сам прибежишь.
— А вот и я! — Филя по прозвищу Сладкий возвышался над толпой на добрую октаву. — Кого тут приласкать?
В отличие от стриженого под ежик Густава, Филя был кудряв и разноцветен. Выпуклые бараньи глаза сверкали, длинные тощие ноги, обтянутые голубыми штанами, пинками расшвыривали радостно повизгивающих поклонниц, торс, обтянутый розовой полупрозрачной майкой, венчался шеей, на которой красовалось золотое ожерелье — воротник. В лице Фили было что-то первобытно-оптимистическое, наверное, так выглядели придворные щеголи при дворе какого-нибудь Ашшурбанипала до того, как их кастрируют и отправят на принудительные работы в царский гарем. В руках Филя небрежно вертел микрофонную стойку-булаву.
Значит, дуэль. Да еще с нарушением правил. Надо же, подумал Лабух, выберешься куда-нибудь после долгого перерыва, а тебя все еще не любят!
— Пусть будет так! — произнес он ритуальную фразу дуэли.
— Пусть! — довольно отозвался Густав.
— Играю секунду! — Мышонок взмахнул Хоффнером.
— Пусть будет так! — сладко ухмыльнулся, принимая вызов, Филя.
На каждой тусовке, на каждом концерте обязательно присутствует бард. Барды беспристрастны, они знают законы и правила и бдительно следят за их исполнением. А еще барды играют всем дорогу домой.
Они двумя парами подошли к барду. Бард стоял у бетонной колонны, пощипывая струны гитары. Дуэлянты вынули обоймы из инструментов и передернули затворы, показывая, что патрона в стволе нет. Все боеприпасы были аккуратно сложены к ногам барда. Тот поднял голову, неодобрительно оглядел дуэлянтов и скучным голосом произнес:
— Поскольку дуэль совершается с нарушением правил, победившие будут лишены права участия в концерте и быстрой дороги домой на сутки. Проигравшие после исцеления будут отправлены восвояси, но также лишены права участия в сегодняшнем концерте. На этих условиях я, бард в ранге скальда, разрешаю дуэль третьего уровня между Григорием, известным как Густав, и Авелем, называемым также Лабух. Секунду играют Филимон, по прозвищу Филя Сладкий, и Александр, прозываемый Мышонок. Официальной причиной дуэли объявляю творческие разногласия, приведшие к взаимным оскорблениям. Ввиду неизбежного использования примой дуэли Густавом и его секундой Филей бешеных поклонниц, разрешаю Лабуху и Мышонку союз с терцией, при согласии последнего или последней. Пусть будет так.
— Почему только третьего, — искренне возмутился Густав, — его давно пора замочить вместе с его музыкой!
— А почему взаимных оскорблений? — возмутился Мышонок. — Мы с Лабухом никого не оскорбляли. Не успели.
— Вы сами по себе оскорбление, — отозвался Филя. — Посмотрись в зеркало и плюнь.
Бард не удостоил их ответом. Решения бардов обсуждению не подлежали, и все музыканты это прекрасно знали. Даже если эти решения казались сомнительными.
Дуэль третьего уровня допускала нанесение только легких ранений. Третий уровень считался даже не дуэлью, а так, дружеской разминкой. А ни о какой дружбе с Густавом и Филей и речи быть не могло. И бард это прекрасно знал. Но, может быть, он знал еще что-нибудь и поэтому разрешил только самую легкую дуэль?
Вот дуэль второго уровня была действительно серьезной дракой, после которой дуэлянты долго не могли оправиться. А уж дуэль первого уровня и вовсе предусматривала нанесение увечий, после которых музыканты больше не могли играть и, если выживали, то все равно неизбежно попадали в хабуши. Самой жестокой была дуэль нулевого уровня. Нулевка. Здесь дрались до смерти, раненых беспощадно добивали, а победитель получал право на все имущество врага. Но для «нулевки» был нужен очень серьезный повод. Так что Густаву ничего не оставалось, как примириться с решением барда и отправиться вместе со всеми на специальную площадку для дуэлей, прозванную в народе «бацалкой».
— Лабух, давай позовем Рафку, пусть сыграет терцию, бард ведь разрешил. — Мышонок шагал рядом с Лабухом, который уже заменил порванную Густавом струну и теперь на ходу подстраивал гитару.
— Терция может вступить, только когда они призовут бешеных поклонниц, и только по своей воле. Так что, скорее всего, сегодня нам придется обойтись без терции. Смотри, вокруг одна попса и блатняки. Никто из них за нас играть не станет. Разве что джемы, но они, сам знаешь, не любят вмешиваться не в свои дела. Вот если бы кто-то Бобового Сачмо всуе помянул, тогда, конечно...
— Ладно, сами справимся, — Мышонок потрогал серебряное колечко в мочке уха. На счастье. — Не впервой.
Бацалка находилась в самом центре поворотного круга и была в диаметре шагов пятнадцать. Как раз в длину паровоза с тендером.
Вокруг бацалки немедленно собралась толпа. Какие-то радостно повизгивающие девицы, сосредоточенные угрюмые подворотники, несколько крикливо одетых эстов... «Наших-то и впрямь никого, — подумал Лабух. — Черт, почему это девкам так нравятся драки? Вон они, аж млеют. А еще говорят, женщины миролюбивые существа, черта лысого они миролюбивые, не видел ни одной бабы, которая бы не заторчала от одного предвкушения вида крови. Особенно чужой».
Бойцы вышли на плотно утрамбованный, перечеркнутый утопленными в асфальт рельсами пятачок и замерли, ожидая сигнала к началу дуэли. Наконец бард звонко шлепнул ладонью по перевернутому кузову своей гитары и быстро отступил к краю площадки.
Дуэлянты медленно кружили по бацалке, выбирая момент для атаки. Густав держал свою гитару за гриф, готовый действовать ею на манер топора. Стойка-булава бешено вертелась в руках его партнера. Соперники уже обменялись первыми ударами, прощупывая друг друга, и теперь готовились к серьезному бою. Внезапно Густав перебросил гитару в музыкальную позицию и быстро взял несколько аккордов. Лабух сделал короткий выпад, но штык-гриф только царапнул по твердой древесине деки. И тут же на Лабуха с двух сторон обрушились удары бешеных поклонниц, призванных Густавом. Шмары, пренебрежительно отметил Лабух. Всего-то навсего шмары! Он не видел, откуда они появились. Может быть, из толпы, а может, просто материализовались из ничего, откликнувшись на зов своего кумира. Пронзительный боевой визг больно врезался в череп. Длинные острые ногти, покрытые оранжевым ядовитым лаком, рванули куртку и впились в тело. Первую Лабух сшиб окованным сталью кузовом гитары, вторая сама напоролась на штык-гриф и с воплем взорвалась изнутри, рассыпав вокруг перламутрово-алые ядовитые брызги. А перед ним выросла новая пара, готовая на все...
Мышонку приходилось не легче. Ему удалось-таки достать Филю яблоком своего боевого баса. Но Филя дунул в микрофон, и вокруг него встали телки с боевыми плеерами наготове. Завизжали острозаточенные трехдюймовые диски, вторя пронзительным и яростным женским голосам. Мышонок покатился по утрамбованной, уже крапленой кровью земле бацалки, уклоняясь. На этот раз ему все удалось. Потом боевой басист резко выпрямился и без разбега прыгнул.
Краем глаза Лабух увидел, как Мышонок, буквально взлетев над головами сражающихся, еще раз достает Филю. От телок он просто отмахнулся на лету, и те скомканными, сразу замолчавшими куклами попадали на землю. И опять Филя устоял. На месте сгинувших телок тотчас же возникли новые, успешно переплавившие бессмысленное обожание в лютую ненависть. Бешеные поклонницы закрывали телами Густава и Филю, над бацалкой реял невыносимый визг. Одежда дуэлянтов давно превратилась в лохмотья. Ядовитые когти вновь и вновь впивались в тела Лабуха и Мышонка, и бойцы чувствовали, что слабеют. «Это уже не третий уровень, — мелькнуло в сознании, — и даже не первый... — Куда этот джаггов бард смотрит?»
Внезапно тонкая серебряная фигура возникла среди сражающихся. Звонкое сопрано, перекрывая истошные вопли призванных шмар, телок и бешеных поклонниц выкрикнуло:
— Играю терцию!
— Дайана! — ахнул Лабух. — Вот не ожидал!
Неправда, что все валькирии — это здоровенные мускулистые девки с огрубевшими от боевых арф пальцами, толстыми запястьями и щиколотками, плечистые, как метатели литавр, и такие же громогласные. Оказывается, среди валькирий встречаются и тоненькие серебряные лютнистки, двигающиеся стремительно и легко, и последние, пожалуй, — самые опасные.
В руках у Дайаны появилась и рассыпала смертельный звон изящная боевая лютня — драгоценное изделие знаменитого музыкального оружейника. Серебряные стрелы, срываясь с грифа, безошибочно находили цели, и скоро ряды бешеных поклонниц заметно поредели. Лабух проскочил меж двух последних поклонниц, поймал момент, когда Густав снова потянулся к инструменту, чтобы пополнить ряды своего войска, и резким ударом штык-грифа оборвал струны на его гитаре. Все, теперь поклонниц больше не будет. «Музима» крутнулась в руках Лабуха, и кузов с хрустом врезался в висок делового. Густав зашатался и, не выпуская из рук гитарного грифа, тяжело рухнул на серый с белыми вкраплениями гравия и темными пятнами крови асфальт бацалки. С этим все. Лабух поискал глазами Дайану, но лютнистка-валькирия уже пропала в толпе. Вот так. Сделала свое дело и пропала. Дайана неуловимая, Дайана-охотница, щедрая на серебро и кровь, Дайана, которая гуляет сама по себе...
Теперь можно было помочь Мышонку, правила это разрешали, но Мышонок, похоже, справлялся сам. И неплохо справлялся. Вот он колобком прокатился по площадке и ловко подсек боевым басом коленки своего противника. Филя потерял ритм, споткнулся о рельс и неуклюже плюхнулся на тощую задницу. Недостреленные Дайаной поклонницы подхватили кумира под локотки и принялись поднимать, осыпая кудрявую голову страстными поцелуями. Мышонок мгновенно очутился за спиной Фили и со всего размаха огрел его по голове кузовом баса. Загудело. Филя взвизгнул и снова осел, теперь уже надолго. Поклонницы отпустили безнадежно проигравшего кумира и разом повернулись к Мышонку. Глаза их пылали.
— Ка-акой хорошенький! — неожиданно томно протянула одна и хищно потянулась к Мышонку.
— Гражданочки, простите, но я сегодня выходной! И вообще, мне мама не разрешает с девочками гулять, говорит, маленький еще! — Мышонок отскочил на несколько шагов и спрятался за спину Лабуха.
На площадку вышел бард. Все притихли.
Бард выждал немного, потом перевернул гитару декой наружу, в знак того, что дуэль закончена, и казенным голосом сказал:
— Дуэль третьего уровня между Авелем, прозываемым также Лабух, и Григорием, известным как Густав, считается законченной. Секунду с примой дуэли Лабухом играл Александр, прозываемый также Мышонок, а с примой Густавом — Филимон, известный как Филя Сладкий. В соответствии с дуэльным кодексом, разрешенную терцию с Лабухом играла Диана, выступающая под транскрибированным именем Дайана. Победа в дуэли засчитывается Лабуху и Мышонку. Поскольку дуэль проходила с нарушением правил, участники дуэли лишаются права выхода на сцену на сегодняшний день. Кроме того, победители лишаются помощи бардов сроком до следующего утра. Учитывая, что нарушения правил были в пределах, допустимых дуэльным кодексом, участники имеют право на исцеление, которым могут воспользоваться немедленно.
— Исцеление! Исцеление! — раздались крики зрителей. Исцеление было составной частью дуэли и само по себе являлось удивительным действом, достойным внимания. На исцеление имели право все участники всех дуэлей, за исключением дуэлей первого и нулевого уровней.
Бард церемонно отступил в сторону, подстроил свою видавшую виды гитару, взял аккорд, потом пропел несколько протяжных фраз на незнакомом языке. Над испятнанной кровью площадкой бацалки повис влажный пахнущий осенью туман, немедленно вобравший в себя темные кровавые пятна, но оставшийся при этом прозрачно-белым. Туман сгустился, и в воздухе возникло что-то похожее на огромную белесую каплю росы или слезу. Капля вытянулась, внутри нее обозначилась неясная женская фигура, потом прозрачный сгусток стек на землю и всосался в нее, не оставив следа. И перед ними возникла бардесса-целительница.
Лабуху нечасто приходилось видеть бардесс, а уж бардесс-целительниц и подавно.
Молодая светловолосая женщина в простом льняном платье держала в руках что-то вроде лиры. Босые ступни оставляли маленькие четкие следы на теплом асфальте, когда она шла по площадке. Сначала бардесса подошла к Густаву, наклонилась над ним, потом выпрямилась, укоризненно покачала головой, нахмурилась и заиграла. Зрители замерли. Женщина и ее лира менялись. Развернулись плечи, налилась груДь, тонкая ткань платья потемнела, стала рельефной и грубой, теперь это была почти мешковина, золотистые разновеликие капли электрического камня охватили шею и запястья. Лира стала угловатой, коробчатой, это была уже не лира, а грубая арфа, или гусли? И вот уже сильная, крупная женщина сидит на вросшем в землю седом гранитном валуне — откуда он только взялся? Сильные белые руки женщины касаются струн старинной арфы, лежащей на ее коленях.
Что тебе сниться, Густав, матерый деловой попсяра, скажи, что тебе снится по ночам, когда ты заканчиваешь дневные дела и, разгоряченный и пустой, засыпаешь в своей раззолоченной, словно корма старинного галеона, спальне? Не море Ли это сияет и светится там, за растрескавшейся аркой старой подворотни? Нет, не море, опять обманывает проклятый Город, это всего лишь сизый утренний асфальт. Но пусть нет моря в расчерченных на неровные многоугольники городских кварталах этого до звона сухопутного города, пусть в темных парадных твоего детства пахнет кошками и трухлявым деревом, о море нужно помнить, как помнят о придуманной молодости. Помнить о песчаных берегах, плавно, как дека виолончели, переходящих в спокойную неторопливую воду. А куда торопиться, нужны тысячелетия и бесконечное терпение моря, чтобы смола стала янтарем, а зажги-ка смолу? Что останется? Копоть, да деготь! Вспомни, Густав, как зеленые равнины сменяются песчаными дюнами, суша завидует морю и тоже создает волны, только неживые. Вспомни, Густав, как медленно исчезает за горизонтом мачта, похожая на крестик, повешенный миссионером на шею гиперборейца-язычника. А еще скалы, иссеченные узкими фьордами с медленно дышащим приливом. И еще птицы... И ангелы твоей языческой родины.
Ты помнишь, Густав?
Далеко — далеко,
Длинной вереницей,
Высоко — высоко,
Ангелы и птицы...
Скользит по скалам солнце
Поцелуем легким,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко...
Ночь стучится в стекла,
Пусть тебе приснится,
Далеко — далеко
Ангелы и птицы...
Там за горизонтом,
В небесах пологих,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко!
И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.