– Дмитрий Григорьевич, к вам баронесса...
– Жюльетта фон Беркхейм, господин советник.
– Прошу, сударыня, прошу. Может, тут у камина и расположитесь? Хоть и март на дворе, а у нас в Петербурге всегда промозгло.
– Я не хотела бы доставлять вам лишних хлопот, господин советник. У меня не совсем обычное дело, и я бы сразу хотела к нему приступить.
– Как пожелаете, сударыня, я весь внимание.
– Вы знаете, господин советник, что один из ваших заказчиков и, как мне стало известно, друзей скончался. Вы только что закончили его портрет, и моя матушка, баронесса Криденер, пожелала, чтобы я его взяла. Сколько вам требуется заплатить, я заплачу. Но где же он?
– Вы говорите об Александре Александровиче Стахиеве, сударыня?
– Да, конечно. Простите, мне непривычно произношение этого имени.
– Я не ждал такого визита, сударыня. Как, впрочем, не ждал и столь скоропостижной кончины моего старого доброго знакомца. Вот только у него остался воспитанник...
– Сын, хотите вы сказать, господин советник. Матушка посылала поговорить с ним. Он не намерен платить денег за портрет. И к тому же готов отказаться от своих прав на него после обещания матушки помочь ему в его продвижении по военной службе. Он состоит в Павловском полку, если не ошибаюсь.
– Простите мне мою настойчивость, сударыня, мне бы ни в чем не хотелось нарушать воли покойного.
– Напротив, вы ее выполните, передавая портрет мне.
– Тогда прошу вас, сударыня, вот он. Серое полотно падает с мольберта. Старческие руки не успевают подхватить. Первая мысль, как саван...
– Это и есть?..
– Это и есть Александр Александрович Стахиев, сударыня. Но – вы не встречались с ним, приехав в Петербург?
– Так вышло. Матушка намеревалась представить нас друг другу, но господин Стахиев отговаривался неотложными делами и, кажется, даже выезжал на какое-то время из Петербурга. Быть же на похоронах, не будучи знакомой с человеком, мне показалось не слишком ловким.
– Да, на них было совсем немного народу.
– Господин Стахиев был мизантропом?
– Нисколько. Так сложилась его жизнь.
– А вы, господин советник, вы знали его жизнь?
– Как можно сказать об этом с уверенностью, сударыня?
– О, нет, господин советник, не отказывайте мне в возможности узнать ее подробности. Матушка сказала, что вы были духовным наставником господина Стахиева и, значит, не могли не стать ему близким. Я прошу вас, господин советник. Очень прошу! Я с тем и приехала к вам сама.
– Что же, сударыня, вы хотели бы знать о господине Стахиеве?
– Все, что вы найдете мне возможным рассказать, решительно все. У меня растут дети, господин советник, и это будет нужно им не меньше, чем мне. Пожалуйста, не скупитесь на подробности.
– Но тогда, может быть, мы пройдем в гостиную, сударыня? Вам там будет покойнее.
– Нет-нет! Ведь господин Стахиев проводил последние часы своей жизни здесь. И потом, присутствие портрета...
– Ваша воля, сударыня.
– Из какой семьи происходил господин Стахиев? Он был простолюдином?
– Думаю, это определение не будет точным. Дед Александра Александровича был священнослужителем – он служил в церкви Знамения села Сарского, которое позже стало Царским. Село принадлежало государыне Екатерине Первой, и ходили слухи, будто отец Стахий был даже духовником императрицы. Во всяком случае, государыня очень к нему благоволила.
– Духовник императрицы... Он мог пользоваться влиянием при дворе.
– Сударыня, с моей стороны это было бы только домыслом. Я не знаком с придворным обиходом.
– Вы, господин советник? Вы шутите! Матушка говорила, что вашей кисти принадлежат портреты всех членов царствующей фамилии.
– И тем не менее. Одно верно – отец Стахий удачно выдал замуж двух своих доверей. Одна стала супругой господина де Брессана, другая – господина Пуговишникова.
– Это знатные русские фамилии?
– Нисколько, сударыня. Но вы интересовались влиянием при дворе. Господин де Брессан был камердинером императора Петра III – император очень считался с его мнением. Господин Пуговишников состоял секретарем Коллегии иностранных дел и доверенным сотрудником канцлера Бестужева-Рюмина, поддерживавшего будущую императрицу Екатерину Великую.
– Но вы ничего не говорите о сыновьях.
– Сын, насколько мне известно, был у отца Стахия один – Александр Стахиев. И он, благодаря браку сестры, поступил в Коллегию иностранных дел, состоял в русском посольстве в Швеции.
– Только в Швецию? Он был послом?
– Нет, сударыня, мне довелось познакомиться с Александром Стахиевичем в 1775 году, когда он получил назначение чрезвычайным посланником и полномочным министром в Константинополь. Это была исключительно важная должность – Россия устраивала крымские дела. Александру Стахиевичу сопутствовала удача и за заключение Айнали-кавакской конвенции он был награжден пятью тысячами душ крестьян и поместьем в Белоруссии. Об остальных наградах – а они были – я просто запамятовал.
– Значит, его сын был совсем не беден, не правда ли?
– Если бы отец захотел делиться своим состоянием. Скорее, сыну приходилось рассчитывать на состояние матери. Я не сказал, что Александр Стахиевич нашел с помощью канцлера богатую невесту – из рода Демидовых. Им принадлежало множество заводов на Урале.
– А дальнейшая карьера отца?
– Ее не было. Почему-то Александру Стахиевичу вскоре было предложено уйти в отставку. Помочь сыну своим влиянием он уже не мог.
– Вы сказали, господин советник, сыну. Значит, у отца был единственный сын.
– Насколько мне известно, да. Александр Александрович никогда ничего не говорил о братьях.
– Но я с нетерпением жду рассказа именно о нем.
– Вы сами просили, сударыня, о всех подробностях.
– О, да! Простите мне мою нетерпеливость, господин советник. Но этот портрет завораживает меня. В нем, кажется, скрывается какая-то тайна.
– Я, наверное, разочарую вас, сударыня. Все было очень просто в жизни сына. Стахиев-младший рано поступает на службу, все в ту же Коллегию иностранных дел, и получает удачное назначение личным секретарем к барону Алексею Ивановичу Криденеру. Барон Криденер имел славу удачливого дипломата, уже успел побывать российским посланником в Варшаве и Венеции. Теперь его ждал Копенгаген, куда с ним и отправился Стахиев-младший.
– И что же дальше?
– Дальше юный секретарь чем-то не угодил своему патрону и вернулся в Россию.
– Он был недостаточно образован? Строптив? Замешан в какой-то истории?
– Александра Александровича всегда отличало безукоризненное воспитание. Не случайно его отец, уже выйдя в отставку с дипломатической службы, получил от императрицы Екатерины Великой звание члена Российской академии. Княгиня Дашкова, президент Академии и образованнейшая женщина, всегда отзывалась об Александре Александровиче с великой похвалой. Он был всегда очень сдержан и погружен в свои книжные занятия.
– Так что же все-таки прервало его службу?
– Сударыня, вы без пользы потратите время на разговор со мной. Я действительно ничего не знаю, кроме того, что господин Стахиев-старший счел нужным отправить сына в длительное заграничное путешествие. Александр Александрович объехал всю Европу. Мне трудно даже назвать год, когда господин Стахиев вернулся в Петербург. Кажется, он еще где-то служил, но мало и недолго. И, кстати, если у вас есть желание, я покажу вам одну из немногих книг, которые он выпустил здесь в переводе.
– Непременно, господин советник, непременно.
– Да, Александр Александрович еще недавно ее держал в руках, когда изволил мне позировать. Извольте!
– «Прелести детства и удовольствий материнской любви». 1794 год. Перевод с французского. Петербург. Какой странный выбор... Бог мой, да у вас, господин советник, здесь есть и сочинения матушки – «Валери, или Письма Густава де Линара Эрнесту де Г.», один из самых известных ее романов. Вы читали его?
– Эти книги принес покойный Александр Александрович. Вы видите их на портрете.
– Ваша правда. Извините, что сразу не заметила, но я близорука, господин советник. Вы говорите, этого захотел господин... Стахиев? Да?
– Да, сударыня, это его выбор. Портретный художник всегда выполняет волю того, кого пишет.
– Понимаю. Но здесь есть закладка. Она тоже принадлежит господину Стахиеву?
– Во всяком случае, я не вкладывал ее туда.
«Раздался скрип гравия под чьими-то быстрыми шагами. На пороге беседки стояла баронесса. „Вы разговаривали с моим мужем?“ – „Да“. – „Как вы смели!“ – „Это была моя обязанность порядочного человека“. – „Порядочного относительно кого?“ Глаза Валери лихорадочно блестели, грудь высоко поднималась. „Вы называете порядочным выдать жену ее собственному мужу?“ – „Я не выдавал вас, Валери. Я ни словом не обмолвился о наших отношениях. Но я не мог скрывать от барона, что люблю вас и что пребывание в его доме превратилось для меня в сплошную муку“. – „И вы рассчитываете, что я покину этот дом вместе с вами?“ – „Но, Валери – наши мечты...“ – „Мечты – это только мечты, милый граф. Неужели вы могли подумать, что я брошу свое положение всеми уважаемой женщины, оставлю барона и стану скитаться с вами и вашей любовью по свету или закроюсь до конца своих дней в глуши вашей деревни, которой, впрочем, кажется, уже не осталось. Вы бедны, граф, просто бедны. Так что же вы хотели предложить любимой женщине за отказ от всего, чем она располагает?“ – „Ничего, кроме своей любви“. – „Любви! Надолго ли ее хватит, когда мы окажемся выброшенными из общества нищими, едва сводящими концы с концами! Вы можете себе представить меня, МЕНЯ в полотняном чепце и грубой суконной юбке у кухонной плиты или со спицами в руках. Что останется от ваших восторгов при виде такого огородного пугала! Вы признаетесь, что совершили ошибку, а я – что будет со мной? Нет, граф, порядочность не позволяет вам оставаться в стенах этого дома – не оставайтесь. Ступайте с богом и навсегда запомните: вы своими руками погубили вашу любовь. Прощайте!..“
– Бог мой, какая грустная история! Вы не разрешите мне взять эту книгу, господин советник?
– Она ваша, сударыня.
– О, благодарю вас. И за рассказ особенно. Какие все же зеленые глаза у господина Стахиева. А мне казалось, такой цвет только у меня. Меня за них звали русалкой.
* * *
Петербург. Дом Левицкого. Баронесса Криденер, Левицкий.
– Вы вынудили меня нанести вам этот визит, господин советник. Я надеялась встретиться с вами в доме господина вице-президента Академии художеств.
– Сударыня, я бесконечно обязан оказанной мне честью. Вы проявили столько доброты и снисходительности.
– Вы не ответили на мой вопрос, господин Левицкий: так почему же все-таки я не застала вас в доме господина Лабзина? Кстати, на каком языке мы с вами будем говорить. У меня в карете остался мой секретарь – он мог бы служить переводчиком. Может быть, вас стесняет французская речь?
– Нисколько, сударыня, если вы не хотите пользоваться русским.
– Если бы даже и хотела, я не настолько его помню. Помилуйте, господин советник, я не пользуюсь им больше тридцати лет, да он и не был никогда для меня родным.
– А мне казалось...
– Что раз моего отца звали на русский манер Иваном Федоровичем, он переставал в действительности быть бароном Отто Германом фон Фиттингофом?
– Но русская служба...
– Военная служба, хотите вы сказать. В то время она не требовала русского языка. Батюшка под начальством фельдмаршала Ласси участвовал в походе в Персию во времена императрицы Екатерины Петровны, отличился в кампаниях против Швеции и Пруссии. Выйдя же в 1775 году в отставку, он поселился в Риге и стал настоящим латышом. Я, скорее, могу припомнить многое из латышского языка.
– И все же воспоминания детства, вероятно, ожили.
– Бог ты мой, как все мужчины неистребимо романтичны. Конечно же, нет. Я бы скорее вспомнила Ригу. К тому же этот город обязан моему отцу своим театром: батюшка построил и содержал его на свои собственные средства. Клубом – батюшка позаботился и о нем. Наконец, множеством усовершенствований в сельском хозяйстве, которым батюшка до конца своих дней увлекался.
– Я счастлив, что мне удалось узнать господина барона.
– Вам? Я ничего об этом не знала.
– Я разминулся с вами, ваше сиятельство. Вы вышли замуж и последовали за супругом, когда ваш батюшка получил назначение главного директора медицинской науки в России. Его доклады привлекали многочисленную публику.
– Да-да, батюшка был очень доволен ими.
– Слушатели – тем более.
– И все же, господин советник, я поняла из разговоров в доме Лабзиных, что вы как бы разошлись с ними. Это мой стиль – я люблю прямую постановку вопросов: что же все-таки произошло? Раздоры в нашей среде людей, склоняющихся к учению Шварца, особенно вредны.
– Сударыня, мой возраст может служить мне извинением.
– Не может, господин советник. Не скрою, господин Лабзин, и особенно его супруга, намекали на ваши недуги и вследствие них на потерю способности работать. Но я видела портрет господина Стахиева, и подобные разговоры меня насторожили. Поймите, господин советник, сейчас как никогда важно создать вокруг императора благоприятную ауру для наших людей.
– Я далек от двора, сударыня.
– Не говорите так. Люди, с которыми вы связаны, бывают там постоянно. Мне нетрудно догадаться, как сильно может быть ваше воздействие. Я слушала много о ложе „Умирающий сфинкс“, где вы занимали второе после господина Лабзина место. Что послужило причиной вашего ухода? Ведь вы оставили ложу?
– Сударыня, вам ли не знать, что такие вопросы не могут найти ответа.
– Но вы же отстранились от дел и, может быть, отошли от наших идеалов?
– Ваше сиятельство, вы возвращаетесь постоянно к мысли о неких общих идеалах. Как можете вы знать, каковы мои идеалы?
– Значит, они изменились? Что вошло в них?
– Напротив, они остались неизменными. В какое-то время отдельные точки соприкосновения были восприняты господином Лабзиным как полная общность. Заблуждение рассеялось – только и всего.
– Заблуждение, говорите вы, господин советник. Но господин Лабзин – самый высокий мистик. Он по-настоящему предан принципам мистицизма, совершенно отвернувшись от мирских забот. Мистицизм в его высших проявлениях требует подобной отрешенности.
– Вы втягиваете меня в разговор, которого я не хотел бы вести, ваше сиятельство.
– Но почему же? У вас нет веских доводов?
– Мои доводы – это жизнь. Жизнь в нашем государстве и в наши годы.
– Что это значит?
– Человек должен быть прежде всего свободен.
– Но именно об этом и толкует господин Лабзин.
– Нет, ваше сиятельство, свобода духа приходит после физической свободы. Мы думали о просвещении, чтобы каждый человек понял несовместимость своего существования с положением раба.
– Раба? Но что вы принимаете за рабство?
– Крепостное право, сударыня. То самое право, которое душой и телом подчиняет одного человека другому, тогда как подчиняться и выполнять волю он должен по своему рождению только божественную – не человеческую.
– Но в этом есть свой великий смысл. Непросвещенный, мало чем отличающийся от животного крестьянин может почесть только благом заботу о нем просвещенного и справедливого сюзерена. Мне трудно вообразить себе такого крестьянина освобожденным. Последствия его действий могут оказаться фатальными для всего государства. Христианство учит нас смирению и подчинению, не так ли?
– И вы, ваше сиятельство, согласны подчиниться любому человеку?
– Любому? Конечно, нет. Люди слишком разнятся между собой. Я ведь уже сказала об этом.
– И, значит, вы признаете за собой право судить своих собратьев вместо Бога? Вы видите в себе наместника Бога на земле?
– Безусловно, среди людей есть Его избранники.
– Но их избранничество должно быть открыто другими людьми, исходя из поступков, всей жизни – не слов. Сам человек не вправе провозглашать свое избранничество.
– Мне ваши доводы, господин советник, представляются простыми силлогизмами. Жизнь диктует совсем другое.
– К великому сожалению.
– Но что именно привело к вашему расхождению с господином Лабзиным?
– Все то, о чем мы только что говорили, ваше сиятельство. Посланничество господина Лабзина, подкрепляемое его положением вице-президента Академии и властными действиями, не устроило меня.
– И других?
– И других.
– Многих? Кого именно? Может быть, мне знакомы их имена.
– Вряд ли, ваше сиятельство. Одно верно – мы все поплатились за свои взгляды. Жизнь доказала нашу правоту – один человек, тем более облеченный большой властью, может причинить много бед.
– Вы имеете в виду себя, господин советник? Господин Лабзин предпринял против вас какие-то меры? Я могу возразить против них в разговоре с императором и добиться изменения вашего положения.
– Умоляю вас не делать этого, ваше сиятельство. В моем возрасте в этом нет смысла. Да и кто поручится, что усердный чиновник может из-за философических разногласий стать неугодным?
...Красноватая россыпь крутолобых булыжников. Трудный подъем выступающих из свинцовой воды ступеней. Шорох грузно всплескивающихся на гранит волн. Зябкая стылость замерших в недоумевающем, почти тревожном ожидании сфинксов. Гладь отодвинутых от берега стен. Торжественных. Молчаливых. В широких вырезах никогда не открывающихся окон.
За неохватным полотнищем парадных дверей разворот вестибюля-двора. Рвущаяся строчка хоровода колонн. Сумрак, привычно густеющий у стен. Упругий марш широко развернувшихся лестниц. Наверху – строй колонн, уходящих капителями в высоту сумрачных потолков. Грузно опершийся на палицу Геракл. Стремительно шагающий Аполлон. Могучий Лаокоон, последними усилиями рвущийся освободиться от смертельных змеиных колец. Образы древних ваятелей, застывшие в безукоризненном строю гипсовых слепков, мерило вечности и права быть приобщенным к торжеству искусства. Императорская Академия трех знатнейших художеств. Васильевский остров. Санкт-Петербург... Первый шаг Левицкого к славе и – очередная загадка его жизни.
Первая выставка
Выставка была первой в только что отстроенных стенах. Строитель Академии трех знатнейших художеств А.Ф. Кокоринов мог замешкаться с отделкой мастерских, классов, тем более спален воспитанников и комнат для жилья – на это понадобится еще два года, – но выставка 1770 года должна была состояться. Наглядное свидетельство домашнего расцвета искусств под благодетельным скипетром Екатерины II, неоспоримое доказательство ее превосходства над всеми коронованными предшественниками и предшественницами. Кому бы пришло в голову вспомнить после такого торжества, что идея высшей школы искусств родилась и получила свое начало в предшествующее царствование? Где было еле справлявшейся с грамотой и не способной ни к каким государственным делам Елизавете Петровне соревноваться с размахом и замыслами просвещенной Екатерины! В Академии Екатерина утверждала очередную победу своего царствования, с которой следовало узнать всем подданным Российской империи и всем государствам европейским. Другое дело, что рядом с точным расчетом двора в тени его утверждались иные идеи и стремления людей, думавших о будущем развитии русского искусства.
Сама по себе выставка не могла удивить Петербурга. С далеких 20-х годов XVIII века и в старой и в новой столицах жила и процветала торговля, связанная с искусством. Особые магазины торговали печатными нотами – „нотными тетрадями“, изготовляемыми на московских фабриках, и привозными музыкальными инструментами. Для приобретения наиболее дорогих клавишных инструментов существовали посредники, оповещавшие желающих через газеты о предложениях в зарубежных городах, преимущественно Польши и Германии. Рядом процветала торговля эстампами, живописью, скульптурой. Написанная Антуаном Ватто вывеска – известная его картина „Лавка Жерсена“ – никому не показалась бы здесь в диковинку. Торговлю вели иностранцы и предлагали любителям привозные работы. Страны, откуда привозились картины или скульптуры, особенности ее национальной школы и мода на школу значили гораздо больше, чем имена художников, которые вообще не принято было называть. Покупателя вполне удовлетворяло название – „французская мебель“, „английские стулья из махагони“ (красного дерева), „голландские картины“, „итальянские мраморные вещи, а именно статуи, пирамиды, сосуды, львы, собаки, камины и столовые доски“, которые поставляли, например, купцы Кессель и Гак, регулярно извещавшие об этом через „Санкт-Петербургские ведомости“.
Но если всякая продажа была связана с показом продаваемых произведений искусства, то в так называемых магазинах-складах Канцелярии от строений из года в год устраивались настоящие выставки. Крупнейшая строительная организация России тех лет, Канцелярия имела в своем составе представителей всех прямо или косвенно связанных с архитектурой специальностей, в том числе живописцев, резчиков, скульпторов. Без художника не велось и не заканчивалось ни одно сколько-нибудь значительное строительство, не „убирались“ комнаты и залы. Картины и росписи еще с XVIII века стали обязательной частью жилой обстановки. Их можно было заказать, но можно и купить. В тех же „Санкт-Петербургских ведомостях“ объявлялось, что „в магазинах Канцелярии от Строений продаются живописные картины, плафоны и другие домовые вещи, бывшие уже в употреблении: охочим людям для покупки являться у находящегося реченной канцелярии от Строений при оных магазинах человека Гаврилы Козлова“. Только иногда здесь оказывались новые работы, по той или иной причине становившиеся „избыточными“ на строительствах.
Вновь образованная Академия трех знатнейших художеств обращается к выставкам почти сразу после своего открытия и сразу совсем по-иному. Сначала это показ экзаменационных ученических работ – свидетельство образования будущего художника, где оценки Совета служили указаниями для зрителей – на что надо обращать внимание, что именно представляет большую художественную ценность. Воспитание художника, но и воспитание зрителя – задачи, одинаково важные, в представлении создателей Академии.
К экзаменационным выставкам присоединяется постоянный показ работ воспитанников в организованной, по идее А.Ф. Кокоринова, факторской. Все учебные работы академистов – рисованные, живописные, скульптурные – поступали здесь в продажу с тем, чтобы ко времени своего выпуска каждый из молодых художников мог располагать известной денежной суммой. „А для лучшей пользы и ободрения учащихся в художествах и ремеслах, – указывал академический Совет, – юношеству стараться продавать их работы аукционным порядком. Учредить оные весь Генварь месяц по средам и во время танцевального класса и во время оных для большего привлечения публики и любви и склонности к художествам оказывать пристойное угощение и не предосудительные увеселения, употребляя на то 10-процентную сумму“. Той же цели служили и широко рассылавшиеся пригласительные билеты и каталоги „против французского образцу“.
Исключительно низкие, чаще всего и вовсе копеечные цены, разнообразные сюжеты обеспечивали большую популярность академической факторской, которая к тому же старалась распространять ученические работы и в других городах. Ее представители были и в Москве, и в Воронеже, и в Туле. В том же 1770 году в „Санкт-Петербургских ведомостях“ регулярно повторяется объявление: „При императорской академии художеств учрежденный фактор господам любителям художеств сим почтеннейшее объявляет, что сего декабря с 25 дня выставленные рисунки и картины воспитываемого юношества и учеников оныя Академии продаваться будут в их пользу по написанной на каждом ценам; чего для желающие могут оные видеть и покупать по средам и субботам пред полуднем и пополудни, покуда оные все проданы будут“.
И все же по сравнению со всеми предыдущими, и в том числе собственно академическими выставками, выставка 1770 года была необычной. Вниманию зрителей предлагались не ремесленные поделки и не ученические работы, какой бы мерой талантливости их авторы ни отличались. Перед зрителями представали произведения искусства, которые можно и нужно было смотреть не ради решения каких-то практических задач оформления интерьера, но ради той работы ума и чувства, которые их созерцание доставляло. Пышность обстановки выставки, торжественность начинавшего складываться ее ритуала представлялись современникам не только естественными – необходимыми. В этом те, кто связывал с Академией будущее русского искусства, готовы были согласиться с Екатериной. Назывались имена художников, и среди них – никому еще не известное, точнее, ни в печати, ни в документах не встречающееся, имя Дмитрия Григорьевича Левицкого.
Более того. Участники – трое архитекторов, один мозаичист и семеро живописцев. Всего тридцать девять работ – у каждого 2–3 произведения. Кроме Левицкого. Новичок был представлен сразу шестью портретами, и все они уже имели владельцев – были либо проданы, либо писались по заказу. Любителям художеств оставалось только удивляться: откуда так потаенно пришла к безвестному, Бог весть откуда появившемуся в столице художнику слава.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.