Разговорится царица Прасковья, смеяться почнет, а он плечиками зябко так поведет, вроде сожмется весь. Иной раз скажет: польская, мол, в тебе кровь бродит. А какая ж польская? Правда, что и дедушка твой, и прадедушка в польской державе жили, королю ихнему служили. Только дедушка, как войска-то русские Смоленск взяли, в русскую службу перешел. А он – польская!
В себе сомневался. Все так и привыкли – головой слаб. Иной раз выпьет без разуму – захмелеет, только чаще от лекарей разные зелья при себе носил, а то в ларце ему подавали. За беседой тут и пьет – одного, другого, да считает, чтой-то мало осталось, не просчитался ли где, себе не повредил бы. Ногами и впрямь слабоват – по-медвежьи ступал, внутрь загребал, ловкости не было.
Государь ведь, а в дела государские не мешался. Почету хотел, а за себя постоять ни-ни. Все в сторонку отходил. В палате спор, говор громкий, а он в оконце выглядает – то ли и впрямь засмотрелся, то ли про что свое думает. Окликнут – да я, мол, акафист Пресвятой Богородице твержу, чтоб мир в душах наших. Только миру откуда взяться? Софья была, мальчонкой ей не перечил, Петр Алексеевич с Нарышкиными державу взял, и ему не помеха. Раз крикнет, голос поднимет, потом долго отсиживается: не повредил ли себе, не будет ли ему от того урону какого.
Сорочку под подбородок ночью застегивал – наготы своей стыдился. И то – привыкнуть к нему надо было, аль, как царица Прасковья сказывала, свету вовсе не зажигать. Когда привыкла-то, уж и не видела. Полегче ей стало. Ляжет в постелю и замрет: спи, спи, Прасковьюшка, господь с тобой.
Ждал ли от жизни чего – сама, мол, даст, надеялся ли, почем мне знать. Государь ведь, на царство венчанный, а все норовил на троне аль на кресле государском в уголок забиться, к подлокотнику прижаться – места помене занимать.
Дождь еще страсть любил. Все в Измайлове под него выходил – тише ему так чудилось, как в добром шепоте, вроде матушка его покойная, блаженной памяти царица Марья Ильинична, уговаривает, успокаивает, слова ласковые говорит. А деревьев боялся. Высокие, мол, да темные, шумят больно. В саду все промеж кусточков хаживал – головка издали, бывалоче, видна, и он всех видит. Не захочет отозваться, так за кустик укроется, пережидает. Потом опять пойдет тихохонько, травинки чтоб не задеть. Все ходит, ходит, ходит…
Горетово – Петербург. Великий канцлер – и вольный петербургский художник (так называли Ивана Титова документы Канцелярии от строений). Установить их связь было нужно и на первый взгляд практически невозможно.
Титов – один из слишком многих на строительных работах, которые неустанно вела Канцелярия. Неправда, что строительством увлекалась одна Екатерина II. Она толковала сама с архитекторами, обсуждала в переписке с многочисленными и притом знаменитыми своими европейскими корреспондентами возможность и смысл отдельных приглашений в Россию, при всех говорила об архитектуре, интересовалась архитектурными изданиями. Но, как и во всех ее «просвещенных» действиях, разговоров оказывалось больше, чем дела, театральных декораций больше, чем действительности. Сколько из приглашенных ею зодчих занимались продолжением и доделками того, что начинала когда-то Елизавета.
Слов нет, дочери Петра после нищенского житья в Александровой слободе хотелось многого. Верно и то, что терпеливостью она не отличалась, наказывала строителям поспешение как могла. Но одной императрицыной воли для рождения огромных, к тому же не деревянных – каменных дворцов, замысловатых парков, переполненных публикой многоярусных театров, похожих на бальные залы церквей, слишком недостаточно. Иногда в их замысле каприз Елизаветы, чаще – стремление к самоутверждению: не хочу быть похожей на ненавистных предшественников, не хочу довольствоваться остатками чужого царствования.
В свое время такая же полунищая герцогиня Курляндская предпочла так называемому Второму Зимнему дворцу Апраксин дом. Частный дом, завещанный сподвижником Петра, генерал-адмиралом русского флота Ф. М. Апраксиным, его внуку, Петру II. Меньше десяти лет назад законченный итальянцем Маттарнови на берегу Невы Зимний был для Анны Иоанновны символом правления умерших в его стенах Петра I и Екатерины I. И хоть Апраксин дом стоял в том же ряду построек между Зимней канавкой и Адмиралтейством, он начинал ее собственное правление. А уж там, двумя годами позже, ее – императрицы Анны – баудиректор Растрелли начнет строительство Третьего Зимнего дворца.
В Москве Анна распорядится одновременно сооружать Зимний Анненгоф в Кремле, Летний Анненгоф в Лефортове и театр на Красной площади. Елизавета в старой столице, где задерживаться не собиралась, обойдется одним Оперным домом на берегу Яузы. Именно он должен поражать воображение москвичей и съезжающегося со всей страны дворянства. Зато в Петербурге Елизавета Петровна постарается как можно быстрее избавиться от Аннинского дворца. Растрелли получит заказ на Четвертый Зимний дворец, единственный сохранившийся под этим именем до наших дней. В ожидании достойного ее двора новоселья императрица готова ютиться в деревянном жилье у Полицейского моста, впрочем также отстроенном Растрелли. Главное, чтоб при царской резиденции был театр.
В Зимнем дворце Растрелли прежде всего заканчивает «театр комеди и опера». Дворцовый? И да, и нет. Четыре яруса лож, ежедневные спектакли итальянской оперы привлекали и могли вместить далеко не одних придворных. Сезон прерывался только на летние месяцы. И на тех же подмостках раз в неделю подвизалась ставившая трагедии и комедии русская труппа с участием так бесконечно восхищавшего современников «несравненного» Дмитревского. Каменное театральное здание вырастает около деревянного дворца у Полицейского моста. Даже в Ораниенбауме – летней резиденции нелюбимого племянника императрицы, будущего Петра III, – архитектору Ринальди достается отстроить «концертную залу и оперный дом». В расчете на местных зрителей его размеры ограничивались двумя ярусами по двенадцати лож в каждом и партером с двадцатью двумя креслами, двадцатью двумя стульями и тем же числом скамей.
Пресловутая ценительница зодчества, Екатерина найдет способ расправиться со всеми елизаветинскими театрами. В Зимнем дворце он будет переделан под обычные дворцовые помещения. У Полицейского моста представления некоторое время сохранятся, чтобы с приездом автора «Медного всадника» Фальконе уступить место его квартире и скульптурной мастерской. Лишь один ораниенбаумский театр, скорее всего из-за своей удаленности от столицы и нелюбви Екатерины к резиденции покойного мужа, просуществует до конца правления Александра I.
В 1824 году его разберут и перенесут в Петербург, к Чернышеву мосту, где ровно через неделю после открытия он станет жертвой пожара.
К столичным дворцам прибавлялось строительство загородных. Сначала Петергоф, положивший начало идее потемкинских деревень. Переезды сюда двора отличались сложнейшим церемониалом и чисто театральными эффектами, предусмотренными во всех их мелочах. В спектаклях обязывались принимать участие жители соседних слобод и деревень и даже стоявшие вдоль дороги деревья: «Быть на указанных местах на тот день, когда будет шествие, коликое число людей и дабы в проезде от поселян во всех частях лучший вид представлен. На скудных еловых деревьях для преизрядного вида поместить рябинные ягоды, будто оные сами произросли». Ради того же благолепия на устроителей возлагалась обязанность «строго смотреть того, чтоб между сими людьми не было больных и увечных, а неменьше нищих, глад стерпевающих, в развращенных и изодранных одеждах и пьяниц». Оговорка тем более обязательная, что окрестности столицы на Неве были переполнены голодающими.
В реестре живописных работ, которые ведет Канцелярия от строений в церкви Петергофского дворца в 1750–1751 годах, уже появляется имя Ивана Титова. Пятьдесят два изображения, помимо икон иконостаса, принадлежали кисти своеобразной артели вольных живописцев – Мине Колокольникову «с товарищи». Среди «товарищей» находился Иван Титов. «Артельщики» усиленно трудятся и в Большом Царскосельском дворце. Снова церковь – от настенных росписей до икон. Зеленая столовая – живописные панно-вставки над зеркалами с мифологическими сюжетами. Сам Мина Колокольников написал «Полифема, поражающего камнем». Опочивальня – десюдепорты, представляющие помещавшиеся над дверями композиции с фигурами по оригиналам французского гравера Найе. Этой комнатой в качестве спальни пользовались вслед за Елизаветой Екатерина II, Александр I. Зала, в которой находилась парадная лестница. Реестр, учитывающий каждый рабочий день каждого живописца, свидетельствовал, что работал здесь Иван Титов в мае – июне 1755 года, прогуляв за два месяца всего один день.
Мастерство Ивана Титова хорошо знакомо Канцелярии от строений. Его запрашивает, составляя список необходимых помощников, известный итальянский мастер-декоративист Антонио Перезинотти. Судя по жалованью – восемь рублей в месяц, – Титов ставится в один ряд с наиболее способными живописцами команды, как Алексей Бельский, который через считаные годы станет одним из руководителей работ, или Иван Фирсов, автор картины «Юный живописец», получивший в дальнейшем возможность совершенствоваться в Париже.
Постоянная работа, постоянное, почти регулярно выплачиваемое жалованье и… конфликты. Вольные живописцы любой ценой уклонялись от вызовов Канцелярии от строений. «Артельщики» же Мины Колокольникова отличаются особенным упрямством. В борьбе с ними канцелярии приходится даже прибегать к помощи полиции. Слова документа тех лет говорят сами за себя: «Промемория. Ее императорского величества ис канторы строеней села Царского в главную полицымейстерскую канцелярию по имянному ее императорского величества указу повелено разного звания художества мастеровых в том числе и живописцов всех команд также и волных в царское село для самонужнейших работ исправления немедленно собрать а понеже живущей в санкт петер бурхе на петербургской стороне волной живописец Мина Колокольников от посылки ево в царское село укрывается которой и поныне не сыскан: того б ради во исполнение имянного ее императорского величества указа главная полицымейстерская канцелярия определила означенного живописца Колокольникова немедленно сыскать и за караулом в кантору строений села царского прислать ибо в повеленных от ее императорского величества живописных работах обстоит ныне крайняя нужда…»
На этот раз сыскали и доставили вместе с остальными «артельщиками». В другой, может быть, потому что нужда в рабочих руках была менее острой, махнули рукой. Самим же «артельщикам» несравнимо выгодней заниматься частными заказами, не подвергаясь кабале почти казарменного распорядка жизни казенных художников. Был ли среди их заказчиков Бестужев-Рюмин? Мог быть. Незадолго до ареста и указа о смертной казни он занят переделкой своего петербургского дома. Парадному портрету кисти Токе предстояло украсить обновленные покои. Кто знает, не имел ли в виду предусмотрительный дипломат прихода к власти той, которая должна была вполне оценить его преданность, если не сказать дальновидность. В таком случае приведенный в порядок дом пришелся бы как нельзя более кстати. Что же касается художников для необходимых работ, то расчетливый канцлер, никогда не отличавшийся широтой натуры, явно предпочел местных мастеров, тем более что они занимались росписями в императорских дворцах и, значит, дело свое знали.
Но существовало более определенное свидетельство знакомства Бестужева с «товарищами» – имя Ивана Титова на иконах иконостаса Климентовской церкви на Пятницкой улице Москвы. Городская перепись свидетельствовала, что именно в климентовском приходе находились наследственные палаты «боярина» Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Только и этого мало. Рядом с Иваном Титовым фигурировали все те, кто копировал его бестужевский портрет, – Артемий Бутковский, Федор Родионов, Федор Мхов… О случайном совпадении не могло быть и речи.
Великий канцлер Российской империи имел отношение к одной из самых загадочных московских церквей.
Лондон
Министерство иностранных дел
Правительство вигов
– Должен признаться, это совершенно фантастическая история: царевич Алексей бежал из России!
– И как раз в то самое время, когда отец со всем двором находится в тех же западных странах.
– Ничего мудреного: отсутствие двора и высоких сановников, выехавших с царем, должны были облегчить осуществление его плана. Однако сам по себе план очень рискован.
– Но теперь положение императора Петра значительно осложнится.
– Еще бы! Хотя Россией заключены договоры с Пруссией и Францией, которые будут, конечно, на стороне Петра. И все же я попрошу вас попытаться восстановить во всех подробностях ход событий – это важно для выяснения связей наследника престола.
– Начало надо отнести ко времени смерти кронпринцессы. Собственно, еще при ее жизни наследник завел любовницу, предложенную ему его бывшим учителем неким Вяземским, пленную шведку Ефросинью.
– Сын идет во всем по стопам отца!
– Никакие угрозы Петра не могли заставить Алексея отказаться от Ефросиньи, а царь старался избежать громкого скандала, имея в виду беременность кронпринцессы. После рождения внука и смерти кронпринцессы царь категорически потребовал от сына или изменить образ жизни, отказаться от Ефросиньи и своих друзей, или уйти в монастырь.
– Надо полагать, ни о каком монастыре царевич не собирался и думать.
– Тем более о потере Ефросиньи. Мнимая покорность обманула отца, и Петр со своим двором выехал 27 января 1716 года из Петербурга в Данциг.
– Царевич получил полную свободу действий?
– И в полной мере ею воспользовался. Однако новое письмо от отца, грозившего расправиться с ним как с государственным преступником, побудило царевича не медлить. Он решил бежать вместе со своей любовницей.
– При том надзоре, который за ним существовал?
– Ничего удивительного. Он обманул своих сторожей, направившись по тому самому пути, по которому несколькими месяцами раньше уехал его отец: через Данциг.
– Иными словами, кто-то не догадался о его истинных намерениях, а кто-то и помог в их осуществлении.
– Само собой разумеется. Подобного рода препятствия не преодолеваются в одиночку. Короче, в то самое время, когда Петр с супругой находились в Шверине, царевич Алексей с любовницей прибыл в Вену и заручился поддержкой императора Карла V. Как плохо ни складывалась его жизнь с кронпринцессой, покойная была родной сестрой супруги императора: венский двор взял русского наследника под свое покровительство.
– Но царевич не остался в Вене?
– Это было бы во всех отношениях неудобно. Ему был предложен в качестве места жительства замок Эренберг в Тироле. Алексей приехал туда 7 декабря, когда Петр прибыл в Амстердам. В начале мая следующего года царь доехал до Парижа, а его сын предпочел сменить Тироль на неаполитанский замок Сент-Эльмо.
– Никаких попыток переговоров с ним не предпринималось?
– Со стороны русского двора? Нет.
– Тем не менее посланники русского царя разыскали царевича.
– Но это произошло уже поздней осенью, когда царский кортеж вернулся в Петербург. До сих пор остается загадкой, что могло убедить наследника в личной безопасности и какие соблазны побудили его принять предложение о возвращении.
– А если предположить самое невероятное – любовницу?
– Что вы имеете в виду, милорд?
– Ее желание.
– Но сама она то ли шведка, то ли чухонка, во всяком случае пленная.
– Или подкуп.
– Очень возможно, что это близко к истине. Среди обещаний, данных царевичу от лица отца, фигурировало и разрешение жениться на Ефросинье, но только после пересечения русской границы.
– Настораживающее условие!
– Но почему же? Речь шла якобы о желании скрыть это событие от европейских держав и не придавать ему ненужной огласки. Царевич же был заинтересован только в браке, как таковом.
– Так или иначе, царевич после столь удачного бегства доставлен в Россию. Известно ли что-нибудь о его дальнейшей судьбе?
– Ничего.
– Он в Петербурге?
– По всей вероятности, в Москве.
– В заключении?
– Скорее, под домашним арестом.
– Виделся с царем?
– По сведениям, которыми располагает наш министр, еще нет.
– Так что же – следствие, суд, монастырь?
– При всех обстоятельствах жизнь без той, с которой он совершил побег. Ефросинья первой была удалена от царевича.
– Арестована?
– Просто исчезла.
Митава
Замок герцогини Курляндской
Герцогиня Курляндская Анна Иоанновна и П. М. Бестужев-Рюмин
– Батюшки-светы, страсти, страсти-то какие! Убили, царевича убили! Отец родной сына жизни решил! Да как же это случилось, Петр Михайлыч, батюшка, ты толком-то расскажи, не томи. Подумать страшно, а все эта змея, императрица-то ваша!
– Замолчи, Анна Иоанновна, сей час замолчи. Жизнь, что ли, надоела, что надрываешься на весь дом? Помереть дело нехитрое, да какой смертью, а ты себе, никак, пострашней ищешь.
– Да у себя же мы, Петр Михайлыч, кто здесь доносить-то будет?
– Найдутся, матушка, охотники, на такое дело завсегда найдутся, не бойсь. На крылышках в Петербург полетят, оглянуться не успеешь, а уж там будешь, где братец твой двоюродный, царствие ему небесное да прощение грехов, коли виноват в чем был.
– Ладно, ладно, молчу уж Только скажи, про что посланник-то толковал.
– А чего сказывал, сама знаешь. Улестил Толстой царевича, из неаполитанских земель обратно привез.
– Не иначе околдовал, проклятый, иначе как бы своею волею Алешка в петлю полез. Быть же такого не могло, не для того из России бежал.
– Околдовал, говоришь. Да колдовство-то здесь нехитрое. Жить-то и в неаполитанских землях надобно, есть, пить, крышу над головой иметь, а за все то деньги платят. Большие деньги. Ну взял с собой царевич что ни что, так ведь таким запасам конец быстрехонько приходит.
– А зять-то его, император римский, что ж и помочь не мог?
– Больно много тебе-то, государыня, родственнички помогают. Мать родная по ошибке рубля лишнего не передаст, а тут зять. Да и у зятя свой расчет, ему с царем ссориться не с руки.
– Ну и что же вышло?
– А то и вышло, что рано ли, поздно домой ворочаться надо. Вернуться-то вернулся, тут за ним, голубчиком, ворота кованые и захлопнулись. Сиди, молодец, думу думай, судьбы своей дожидайся. А какая судьба тебе уготована, про то один гнев государский знает.
– Так и не свиделись они-то – сынок с батюшкой?
– Зачем не свидеться? Свиделись. Первый раз, нарочный сказывал, еще в первых днях февраля года-то нынешнего, восемнадцатого, и потолковали. Ой, страшно потолковали!
– О чем разговор-то был?
– Один на один были – кто ж про то знать может. Только Алексея Петровича после того разговора вскорости из Москвы в Петербург переправили, а между тем всех его друзей-приятелей в Тайный приказ позабирали. Такие пытки да допросы пошли, что не приведи, не дай господи. За царицу Евдокию и за ту взялись.
– Она-то, мученица, при чем?
– А при том, что мать, что руку сына всегда держала. Ай мало? Вот и припомнили, что в мирском платье вместо положенного монашеского жила, что с Глебовым слюбилась.
– Так ведь Петр Алексеевич еще в двенадцатом году с Катериной Алексеевной обвенчался.
– Так то Петр Алексеевич, то царь, а то жена, хоть и бывшая, а все его власти прилежащая. Монахинь всех в Суздале пытали, по монастырям разослали, а самого Глебова, страх сказать, живьем на кол посадили, да так, чтоб царица Евдокия Федоровна сама на казнь глядела.
– О господи!
– Вот те и «господи», вот и крестное знамение – крестись не открестишься. Ну а уж под конец и до самого царевича дело дошло.
– Да чего хотели-то от него?
– Чтобы в каком-никаком умысле злом противу отца признался, чтоб слова свои всякие подозрительные припомнил.
– Аль на себя наговорил.
– А хоть и наговорил – разницы нет: все равно смерть ему была уготована.
– Государь, значит, совесть свою обелить хотел.
– Какую такую совесть! Что другим сказать, думал, как в Сенате объявить. Свою совесть никто не обелит – с ней, какая она ни на есть, один на один в могилу и ляжешь.
– Ну так что, признался?
– А чего ж не признаваться, когда пытали его неделю не переставаючи, с девятнадцатого до двадцать шестого июня месяца. На седьмой день, приговора не дождавшись, он и кончился, мук своих крестных не выдержал. Да, может, и выдержал бы, только слух такой идет, Александр Данилович ему помог. Крепко помог, так что в шесть часов пополудни страдалец и отошел.
– Задушил, что ли?
– Про то одна Анна Крамерн знает: только ее государь допустил тело убирать.
Это шведка-то пленная, которую сестра Анны Монсовой фрейлине Гамильтоновой подарила? Вроде бы милостями особыми государя пользовалась?
– Вишь, как все помнишь! Она и есть.
– Хоронили-то царевича как?
– Какая о преступнике государственном забота: где не сгниет, вороны расклюют.
– Да не говори ты слов таких, Петр Михайлыч, он мне теперь кажду ночь мерещиться будет, во сне приходить.
– Ну если царевич, так полбеды. Вот коли дружки его, хуже.
– А что с дружками – с «собором» да «компаньей»?
– Казнили их, а головы на каменные спицы у Съестного рынка надели, чтобы не снимать, покуда кости не сгниют, сами не рассыпятся.
– И попа его Якова тоже?
– А его-то первым.
– Нет, значит, теперь наследника.
– Наследником-то Алексея Петровича развенчали после первого же его с отцом разговора, чтоб не считать к российской короне причастным.
– А дети?
– А что – дети? Они-то в почете, у них прав не отберут. Да вот еще что любопытно, государыня, – только б никто не услышал! – Ефросинья-то тяжелая была: в прошлом апреле ей родить срок был.
– Ну и что, родила?
– Сказывают, родила. Только ты, матушка, про то, упаси тебя господь, ни с кем не толкуй.
– Неужто мальчонку?
– То-то и оно.
– И куда ж дели?
– Того не знаю и дознаваться бы не стал. В таких делах меньше знать, крепче голова на плечах держаться будет.
– Слушай, Петр Михайлыч, а что это курляндцы толковали, будто кронпринцесса-то покойная, супруга царевичева, и не померла вовсе, а сбежала вроде. За океаном ее где-то видали, графиней назвалась, с новым мужем живет. Нешто такое может быть?
– Ох, матушка, в царском доме все может. Говорить бы только про то поменьше. Вот и все дела.
Еще недавно казалось – все дело в несовместимости. Колонны. Упругие дуги окон. Взлет малиново-брусничных стен в тесноте протолкнувшегося за заборами и домишками переулка. Лепная путаница толстощеких амуров, взъерошенных крылышек, провисших гирляндами роз. Полусмытая дождями таблица: «Памятник архитектуры… охраняется…» Просто церковь.
Просто… Когда бы кругом не Замоскворечье. Совсем рядом, во вчерашнем дне, крутые лбы булыжника. Жирный блеск засиженных лавочек у глухих с кольцами ворот. Осунувшиеся под землю ступеньки покосившихся крылечек. Сизая герань в мутных оконницах. Пышно взбитая пыльная вата между стеклами. Устоявшийся дух плесени и намытых полов. Островский. Его герои. Жизнь глухого посада. Откуда он мог появиться здесь – улыбчивый праздник так трудно приживавшегося в русской архитектуре стиля французского рокайля?
Последние годы стерли память о тех, кто вошел в пьесы Островского. Россыпь ни в чем между собой не согласованных новых зданий превратила его сохранившиеся постройки в экспонаты краеведческого музея с его причудливыми и на первый взгляд необъяснимыми сопоставлениями: кость мамонта – колченогий стул из барской усадьбы – фото первой в районе фабрики. Органика живого города стала уступать условным правилам экспозиции: без перегрузки, с лучшими образцами.
Без перегрузки – это значит обречена неповторимая вязь переулков и улиц. Значит, растворятся черты градостроительного мастерства, знавшего, как уберечь улицы от сквозных ветров и холодов, устроить удобное жилье на все вкусы – от дворца до притаившегося в зарослях бурьяна и сирени обывательского домишки. С лучшими образцами – значит, присвоив себе право решать, что в каждой эпохе лучше или хуже. Относительно чего? Наших современных представлений или посылок тех далеких дней, о которых знаешь всегда недостаточно, всегда в скупо открывающихся пониманию сегодняшнего дня обрывках? Откуда бы иначе взяться всеторжествующему стереотипу восстанавливаемого в отдельных памятниках архитектуры ампира, жилья XVII века или ансамблей классицизма?
Угадать Замоскворечье бестужевских лет в живых чертах существующих зданий уже невозможно. Даже историку искусства. Даже просто историку со всем доступным ему багажом аналогий и фактов. Разве в узкой расщелине Климентовского переулка, потерявшего былые очертания при выходе на Ордынку: там пустырь у станции метро в рухляди наскоро сколоченного торгового развала, там исчезнувшие ради удобства подъезда к месту давно законченного строительства простенькие двухэтажные дома. Спору нет, домишкам не было места в истории архитектуры, и не примечательны они ничем, кроме того, что были живым существом Замоскворечья.
Или в похожем на лесную тропку развороте Голиковского переулка, уходящего за углом Климента к дому Островского. Не к тому, в котором родился Островский. Того давно нет. Почти на старом месте встал вылощенный до музейного глянца новодел, снаружи как каменный, внутри с нелепо обнаженными, залакированными бревнами – в подражание мифической избе – сруба. Кому была непонятна нелепость подобной затеи – неужели родители драматурга согласились бы жить в подобных комнатах! И все же оказалось невозможным устоять перед соблазном моды на разудалые терема-избушки повсюду – от кафе и автозаправочных станций до актового зала школы в Пущине.
Много раньше не стало церкви, к которой принадлежал первый в жизни драматурга дом. В тридцатых годах она уступила место жиденькому скверику – замена, слишком неравноценная для мемориала и для всей Москвы. Крохи прошлого – как же трудно их выбирать после бесконечных и неутомимо меняющихся решений об улучшении города. И почему-то ни у кого из градостроителей и архитекторов не возникает сомнения, что каждый новый замысел непременно должен превзойти опыт, знания, здравый смысл предшественников.
Там – плотно сбитый кубик дома с портиком поднятых на цокольный этаж полуколонн. Заказчики – Демидовы, архитектор – Осип Бове, время – первая четверть XIX века. Там – через улицу – приземистый особняк с уверенно прорисованной аркой центрального проезда под полукруглым окном мезонина. Владельцы – сменявшие друг друга купеческие семьи, строитель без имени и все то же начало прошлого столетия. Почти напротив Климента – более ранний дом Гологривовых, купленный казной и превращенный в 1830-х годах в Пятницкий полицейский дом с торчавшей над округой пожарной каланчой.
Современники Климента – отступившая к самому Обводному каналу колокольня церкви Иоанна Предтечи под Бором, завершенная в 1753 году. И, конечно, церковь Праскевы Пятницы, давшая название всей улице. Начатая в последние годы правления Анны Иоанновны, законченная в год вступления на престол Елизаветы Петровны. Коренастая, приземистая, с растянутой трапезной и крутой колокольней, напоминающей стиль одновременно возводившихся петербургских церквей с их заимствованной у Голландии простотой и сдержанностью архитектурных выдумок. Именно от Голландии – такова воля Петра, посылавшего на запад русских архитектурных учеников. Строивший Праскеву Пятницу Иван Мичурин из их числа.
По сравнению с живописцами, о которых неизвестно почти ничего, его биография выглядит на редкость полной. Дворянин из Галичского уезда на Костромщине, где до конца своих дней владел немудрящей деревенькой. В восемнадцать лет ученик петербургской Академии навигацких наук, еще через два года – итальянского архитектора Микетти. С отъездом из России учителя – петровский пенсионер в Голландии, «ученик архитектурного и шлюзного дела». Шесть лет занятий оказываются сроком, за который все успевает неузнаваемо измениться. Шлюзное дело никому не нужно. Единственная работа архитектору находится в Москве – составлять после страшного пожара 1737 года вошедший в историю под названием Мичуринского план старой столицы, сметы на «ветхости» и необходимые починки близлежащих монастырей и церквей, строить самому – от простых и примитивных до очень хороших и сложных работ. Все определялось возможностями заказчика.
Московские приходы с трудом оправлялись после пожарного разорения, Свенский монастырь вблизи Киева мог позволить себе великолепный монументальный соборный портал, который возводит московский зодчий. На Украине Растрелли доверит Мичурину строительство Андреевского собора и киевского дворца по собственным планам. Работа потребовала четырнадцати лет, но позже петровский пенсионер снова в Москве, привычный, всем знакомый, безотказный. Не Праскева ли Пятница из Замоскворечья убедила Растрелли в возможностях и высоком умении архитектора? Он возводит ее на средства купцов Журавлевых в 1739–1742 годах. Когда бы в диапазоне предлагаемых историками временных границ ни строился Климент, он строился при Иване Мичурине.
Хотя как определить понятие – современники Климента? По-видимому, просто – XVIII столетие. В многочисленных разнохарактерных очерках по истории русской и собственно московской архитектуры, справочниках, путеводителях ошеломляющий разнобой лет. Для одних – пятидесятые годы, последние в блистательной карьере и непререкаемом влиянии на строительные вкусы Растрелли. Для других – семидесятые, когда даже в глухой провинции, новообразованных губерниях законодателем моды становится торжественный и строгий классицизм. Для третьих – и вовсе двадцатые, когда все еще определялось взглядами Петра. А колебания внутри таких разных десятилетий! А разнобой с именами зодчих, не менее разных, не менее непохожих друг на друга – Растрелли, Алексей Евлашев, строитель исчезнувших Красных ворот и колокольни Троице-Сергиевой лавры Загорска Дмитрий Ухтомский… И все одинаково без документальных обоснований – без ссылок на документы и архивные источники.
Лондон
Министерство иностранных дел