Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дворянские гнезда

ModernLib.Net / История / Молева Нина / Дворянские гнезда - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Молева Нина
Жанр: История

 

 


      Поездка пароходом к святым местам, в Палестину. Одесса. Южные степи... 5 сентября 1848 года – Москва. Но чудесная, в мягком золоте осень задержала москвичей за городом.
      В нетерпеливом ожидании встреч Николай Васильевич Гоголь мчится в Петербург. Прежде всего Анози – графиня Анна Михайловна Виельгорская. Семья, в которой он, кажется, давно и окончательно стал своим. Младшая дочь – десять лет знакомства, душевных разговоров, удивительнейшего взаимопонимания.
      И все равно строгая чопорность Петербурга разочаровывает. В октябре Гоголь снова в Москве. Теперь можно говорить о настоящей встрече после разлуки. Все семейства друзей его ждут. И главное – погодинское. Он бесконечно счастлив занять любимый кабинет, начать работать за ставшим привычным столом.
      Плетнев напишет о нем сразу по его возвращении: «На вид очень здоров, щеголеват до изысканности». Старшая дочь Аксакова добавит: «Он веселее и разговорчивее, нежели был прежде». Сын Щепкина: «Гоголь в нашем кружке был самым очаровательным собеседником, рассказывал, острил, читал свои сочинения, никем и ничем не стесняясь». И слова его собственного, обращенного к Анози письма: «Сердце исполнено трепетного ожидания творчества».
      Но с Погодиным отношения не могут по-настоящему восстановиться. После восторгов первых дней общения наступает слишком быстрое охлаждение. Живя под одной крышей, хозяин и гость избегают встреч, перестают между собой разговаривать. Все идет к открытому разрыву. Погодин заводит разговор о якобы ставшем необходимым ремонте дома. Гоголь использует предлагаемый предлог для того, чтобы отказаться от его гостеприимства. Как нельзя кстати появляется предложение четы Толстых поселиться у них.
      Это давнее и не слишком близкое знакомство, начавшееся в Одессе и продолженное за границей. Супруги Толстые возвращаются после многолетнего пребывания на Западе. Собственного дома у них нет. Выбор падает на талызинскую усадьбу. Хозяева занимают второй этаж. Гоголю отводятся две комнаты первого этажа с выходом в парадные сени. Была здесь тишина, свобода и одиночество, особенно больно ранившее после веселой, многолюдной толчеи погодинского дома.
      В первой комнате – приемной два дивана под прямым углом друг к другу, два стола, заваленных новыми книгами, журналами, всем, что следовало, но никак не удавалось прочесть. Несколько стульев. Топившийся чуть не каждый день камин. Зеленый, во всю комнату, ковер. Здесь было удобно, плотно притворив двери в сени, мерить комнату из угла в угол, вслух повторяя написанные строки. Толстому не раз удавалось невольно подслушивать выразительное гоголевское чтение.
      В кабинете – высокая конторка: Гоголь не изменил своей привычке набрасывать рукописи стоя. Книжный и платяной шкафы. Впрочем, вещи писателя, если не считать книг, спокойно умещались на дне одного тощего чемодана: две пары ношеного белья, единственный, далеко не новый сюртук, носовые платки, пара сапог, шинель. У дивана круглый стол, на котором Гоголь переписывал – «перебеливал» свои тексты. У кафельной печки за ширмами кровать. Нехитрый холостяцкий быт, без капризов, особенных привычек, без семейного тепла. За окнами, на берегу ленивого илистого ручья Чарторыя, зеленая полоска молодого бульвара, куда Гоголь любил уходить в сумерках, бродя по главной аллее. В стороне густыми тенями располагались группки студентов Московского университета, приходивших хоть издали взглянуть на великого – в этом уже никто не сомневался! – писателя.
      Специально устройством гоголевских комнат не занимался никто. Унаследованная от Талызина меблировка была сохранена. Не нашлось особого места и для «человека» Гоголя – его постель размещалась в приемной, за отодвинутой от стены спинкой одного из диванов.
      В доме Н. В. Гоголь мог спрашивать еду в свои комнаты, мог подниматься к хозяевам в столовую, светлую и пустую залу. При всей расположенности к гостю, А. Е. Толстая угнетала своей сонливостью – она засыпала везде и при всех, достаточно ей было только присесть, – паническим страхом перед сквозняками и болезнями – посуда под ее собственным присмотром перемывалась и перетиралась прислугой по семи раз. Хорошая пианистка, она исполняла только духовную музыку, а единственным ее развлечением было, когда в теплые погожие дни Гоголь читал графине вслух на широком, выходившем во двор балконе. Внизу густо клубились напоминавшие Васильевку вишневые деревья. За ними виднелись службы, людские, кухни. А на месте, где стоит сегодня памятник писателю, с утра до вечера скрипел колодезный журавль. «Меньше, чем когда-либо прежде, я развлечен, – пишет Н. В. Гоголь, – больше, чем когда-либо, веду жизнь уединенную».
      Впрочем, уединение талызинского дома не мешает ему в 1849 году отметить традиционный Николин день все в том же погодинском саду.
      Былого непринужденного веселья не получилось – слишком изменились за прошедшие годы участники празднеств, но отношение к самому Гоголю остается восторженным. Почти ежедневно он бывает у живших по другую сторону Арбата Аксаковых. В кругу их семьи Гоголь обычно отмечает свой день рождения. В 1849 году это было в аксаковской квартире в Сивцевом Вражке (№ 30). «19 марта, – записывает С. Т. Аксаков, – я получил от него довольно веселую записку: «Любезный друг, Сергей Тимофеевич, имеют сегодня подвернуться вам к обеду два приятеля: Петр Мих. Языков (брат поэта. – Н. М.) и я, оба греховодники и скоромники. Напоминаю об этом обстоятельстве, чтобы вы могли приказать прибавить кусок бычачины».
      Редко пустовала гоголевская половина и в талызинском доме. Сюда приводит Щепкин молодого Тургенева, и Гоголь говорит о своей радости познакомиться с новым ярким талантом. Навещает писателя живописец-маринист И. К. Айвазовский, профессура Московского университета, актеры, гости с Украины устраивают песенные вечера. 5 ноября 1851 года Гоголь устраивает авторское чтение «Ревизора» для труппы Малого театра. Среди слушателей Щепкин, Шумский, Садовский, литераторы И. С. Аксаков, Н. В. Берг, И. С. Тургенев. «Гоголь, – записывает Тургенев под впечатлением состоявшегося чтения, – поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет – есть ли тут слушатели и что они думают». А в середине декабря 1851-го Гоголь весело уверяет Данилевского, что весной, самое позднее летом приедет к нему вместе с завершенными «Мертвыми душами».
      Ничто не предвещало близкого конца. День за днем Гоголь беспокоится об изданиях, гранках, хлопочет о делах. 31 января 1852 года он усердно занимается именно гранками. Спустя три дня договаривается с Аксаковыми о вечере с малороссийскими песнями. И только 4 февраля пожалуется С. П. Шевыреву на необычно сильную слабость.
      Никто не придаст значения его словам, хотя слабость явно начнет стремительно усиливаться, и 10 февраля он уже с большим трудом сможет подняться на второй этаж талызинского дома.
      Его опасений не разделит и А. П. Толстой в ночь с 11 на 12 февраля, не возьмет у писателя на сохранение его рукописи, о чем тот его просит. Непонятый и отвергнутый, Н. В. Гоголь сожжет все свои рукописи. Через десять дней мучительной и непонятной для врачей болезни его не станет. И снова перед нами неразгаданная загадка этой одинокой смерти, ставшей предметом множества научных и ненаучных спекуляций.
      «Безумное гонение имени Гоголя»... С. Т. Аксаков имел в виду годы, наступившие после смерти писателя. Траурная кайма вокруг статьи о кончине в «Москвитянине» стоила М. П. Погодину установления над ним полицейского надзора. Письмо из Петербурга И. С. Тургенева повлекло арест на съезжей и ссылку, хорошо, что только в родное Спасское-Лутовиново: «Гоголь умер!.. Какую душу русскую не потрясут эти слова? Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право – горькое право, данное нам смертью, – назвать великим...»
      Д. А. Оболенский перечисляет: «Цензорам объявлено было приказание – строго цензурировать все, что пишется о Гоголе, и, наконец, объявлено было совершенное запрещение говорить о Гоголе... Наконец, даже имя Гоголя опасались употреблять в печати и взамен его употребляли выражение: „известный писатель“.
      Попытка издания сочинений столкнулась не только с утроенной придирчивостью цензуры – понадобился дополнительный отзыв самого начальника штаба жандармского корпуса Л. В. Дубельта. Дубельт подробно объяснил опасения: «Цензоры отметили в ненапечатанных сочинениях и в рукописях Гоголя весьма много мест, почти на каждой странице, которые, будучи отдельно взяты, подвергались осуждению не потому, чтобы в них заключались преступные мысли, но потому только, что они могут быть истолкованы читателями в превратном виде и подать повод к неблаговидным заключениям».
      Тогда, полтораста лет назад, Гоголь возвращался в Россию – «не ту, которую показывают нам грубо какие-нибудь квасные патриоты, и не ту, которую вызывают к нам из-за моря очужеземившиеся русские, но ту, которая извлечет из нас же и покажет таким образом, что все до единого, каких бы ни были они различных мыслей, образов, воспитания и мнений, скажут в один голос: „Это наша Россия; нам в ней приютно и тепло, и мы теперь действительно у себя дома, под своей родной крышей, а не на чужбине“.
      Бегство Гоголя в Европу после петербургского провала «Ревизора» вполне устраивало официальных идеологов. Возвращение в 1848 году – не беспокоило. Неустроенный, не имевший ни постоянных средств к существованию, ни законченной рукописи для издания... Читательская память – можно ли ее принимать в расчет после затянувшегося перерыва? К тому же Гоголя осуждали теперь те, кто не ценил и не интересовался его творчеством. Чета Толстых, чье гостеприимство он вынужденно выберет. Семья И. В. Капниста, сына знаменитого автора комедии «Ябеда» («Бери – большой в том нет науки, Бери – что только можно брать, На что подвешены нам руки, Чтоб только красть, красть, красть!»), ни в чем не унаследовавшего ни таланта, ни настроений отца. К. А. Булгаков, сын известного почт-директора, – по свидетельству современников, вообще никогда не читавший Гоголя. Салон сестры московского обер-полицмейстера А. Д. Лужина – М. Д. Ховриной, которая жила в его официальной резиденции на Тверском бульваре. «Небольшая гостиная возле зала (допросов) была как-то неуместна в доме строгости и следствий, – вспоминал также бывавший здесь А. И. Герцен. – Наши речи и речи небольшого круга друзей... так иронически звучали, так удивляли ухо в этих стенах, привыкнувших слышать допросы, доносы и рапорты о повальных обысках...»
      Гоголь не мог не почувствовать и той враждебности к нему, которая царила на многолюдном именинном обеде Капниста в палатке в Сокольниках. Арнольди вспоминал: «Я сидел возле зеленого стола, за которым играли в ералаш три сенатора и военный генерал.
      Один из сенаторов, в военном же мундире, с негодованием посматривал на Гоголя. «Не могу видеть этого человека, – сказал он наконец...» «Ведь это революционер, – продолжал военный сенатор, – я удивляюсь, право, как его пускают в порядочные дома?... У меня в губернии никто не смел и думать о „Ревизоре“ и других его сочинениях. Я всегда удивлялся, как это правительство наше не обращало внимания на него: ведь его стоило бы, за эти „Мертвые души“, и в особенности за „Ревизора“, сослать в такое место, куда ворон костей не заносит!» Остальные партнеры почтенного сенатора совершенно согласны были с его замечаниями и прибавили только: «Что и говорить, он опасный человек, мы давно это знаем».
 
       Памятник Н.В. Гоголю на Никитском бульваре
 
      Слов нет, были старые и новые доброжелательные знакомцы – во множестве. Единомышленники – куда в меньшем числе. Но в целом атмосфера в тех кругах, с которыми волей-неволей постоянно сталкивался Гоголь через своих хозяев Толстых, дружеской не была. В доме на Никитском бульваре у Толстых разговоры о литературе не велись. Писательская слава воспринималась как нечто необязательное и не слишком почетное, хотя оказывать гостеприимство знаменитости льстило самолюбию.
      Расположение гоголевской половины давало возможность уходить и приходить, не сказываясь хозяевам, принимать по желанию собственных гостей, откупаясь от графской прислуги постоянными денежными подачками, работать по собственному расписанию, но... Гоголь больше всего страдал от нехватки солнца и синего неба, от промозглой сырости и недостатка простого человеческого тепла.
      Прорезанные низко над землей окна двух комнат не разгоняли обычного полумрака под потолками. По ногам дуло от сеней и непрестанно распахивавшихся дверей. На полах и мебели проступала сырость – находившийся внизу белокаменный подвал-подклет нет-нет да и заливало водой. Весь обиход Толстых не располагал к откровенности. Первый же намек на недомогание Гоголя побудил графиню оставить собственный дом и гостя на попечение одного графа.
      Громкие имена врачей, которых тот стал приглашать одного за другим к так неудачно приболевшему гостю, должны были свидетельствовать перед всей Москвой об исключительной заботе и щедрости графа и не имели отношения к душевному побуждению увидеть Гоголя здоровым. Теща Погодина Е. Ф. Вагнер утверждала, что провела у постели Н. В. Гоголя последние часы и чуть ли не приняла последний вздох. В. А. Нащокина свидетельствовала, что около больного никого не было, кроме дворового, который за ним ходил: «Он лежал на постели, одетый в синий шелковый ватный халат, на боку, обернувшись лицом к стене. Умирающий был уже без сознания, тяжело дышал, лицо казалось страшно черным... Через несколько часов Гоголя не стало. Врачей рядом не оказалось... Они съехались на очередной консилиум двумя часами позже».
      «Безумное гонение имени» – теперь к нему присоединились вчерашние друзья и знакомцы. Спор графа Толстого и славянофилов о порядке погребения. Правда, Погодина нет, а Шевырев два дня как болен. Константин и Сергей Аксаковы, Хомяков, Петр Киреевский не соглашаются с хозяином дома и одновременно с ним отступаются вообще от участия в похоронах. Пусть ими занимается, если на то его воля, Московский университет! На следующий день профессора Московского университета выносят на руках гроб из мгновенно ставшего чужим дома, студенты доносят останки писателя до университетской Татьянинской церкви. Двое суток движение по Большой Никитской становится невозможным из-за сплошного потока прощающихся.
      Из донесения московского генерал-губернатора графа А. А. Закревского шефу жандармов графу А. Ф. Орлову: «Приказано было от меня находиться полиции и некоторым моим чиновникам как при переносе тела Гоголя в церковь, так равно и до самого погребения. А чтобы не было никакого ропота, то я велел пускать всех без исключения в университетскую церковь. В день погребения народу было всех сословий и обоего пола очень много, а чтобы в это время было тихо, я сам приехал в церковь...» Полицейский надзор над «ненужным» именем вступил в действие. Но это не помешало Москве на руках отнести писателя к месту его последнего упокоения – в Данилов монастырь.
      Сын генерал-адъютанта Павла I, граф А. П. Толстой в отличие от отца не обладал административным талантом, тем более широтой интересов. Как генерал-губернатор Твери, а затем Одессы, он служил поводом для анекдотов и уже в 1840 году вышел в отставку. Ерёма, прозвище графа, предпочел уехать из России. Его супруга, правнучка А. Д. Меншикова и грузинского царя Бакара, помимо крутого нрава и экзальтированности, была известна «сонной болезнью», что не помешало ей сразу после похорон Гоголя деятельно приняться за уничтожение его комнат. Предпринятые Толстыми переделки стерли все следы пребывания писателя в доме. Обе его комнаты были разделены перегородками на швейцарскую – со стороны сеней – и несколько клетушек для прислуги с выходами во внутренний коридор.
      Идея полной перестройки дома возникла в 1856 году в связи с неожиданным после стольких лет отставки назначением А. П. Толстого обер-прокурором Синода, но реализации не нашла. Супруги переселились в Петербург. А. Е. Толстая приехала в Москву только в 1873 году, чтобы похоронить прах умершего в Женеве мужа и расстаться с домом.
      Отныне городская усадьба на Никитском бульваре переходит в руки родственников М. Ю. Лермонтова. Первой ее приобретает вдова родного брата бабушки, поэта А. А. Столыпина, в свое время предводителя дворянства Саратовской губернии А. А. Столыпина. М. А. Столыпиной наследует одна из ее дочерей – двоюродная тетка Лермонтова, Н. А. Шереметева. Именно она и осуществляет значительную часть задуманных еще графиней Толстой перестроек.
      Прежде всего надстраивается в камне гоголевская половина – раньше второй этаж над ней был деревянным. Перегородки в кабинете и приемной писателя делаются капитальными. Сводчатые перекрытия подвала, говорившие о его возрасте, заменяются асфальтированным бетоном и вытяжными каналами. Но главное – переделываются на обоих этажах голландские печи с трубами, причем при верхних устраиваются вентиляционные камины. Иными словами, существующие в наши дни печи не имеют ничего общего с гоголевскими и не позволяют решить вопроса о печально знаменитом камине, поглотившем рукописи писателя. То же относится и к заново положенным паркетным полам. С пристройкой в 1901 году трехэтажного доходного дома по бульвару (ныне встроен в так называемый Дом Главсевморпути, № 9-11) кабинет Гоголя превращается в его швейцарскую.
      Никакого интереса не проявляет к памяти писателя и последняя перед Октябрьским переворотом владелица дома, сестра Н. А. Шереметевой – М. А. Щербатова, вышедшая замуж за сына издателя, М. И. Каткова. Андрей Михайлович Катков представлял новый тип аристократа. Действительный камергер Двора, подольский уездный предводитель дворянства, член Учетно-ссудного Комитета конторы Государственного банка, член многих благотворительных организаций и к тому же церковный староста церкви Николая Чудотворца при Императорском лицее, он является председателем Российского комитета виноградарства и виноделия. В 1908 году он возводит на месте всех хозяйственных служб усадьбы еще один доходный корпус (№ 7), корреспондирующий с главным домом, но в действительности представляющий первый в Москве опыт блочного строительства, осуществленный архитектором Челищевым. В этом флигеле Катков открывает магазин собственных вин, молочную лавку опять-таки поставляемых из его подмосковного имения молочных продуктов и сдает помещение под известную в городе детскую лечебницу.
      После Октябрьского переворота гоголевский дом надолго превращается в коммунальное жилье. А 31 мая 1931 года прах писателя переносится из превращенного в концлагерь для малолетних преступников Данилова монастыря в Новодевичий. Вместе с надгробным камнем – покаянием Аксаковых перед памятью друга: укоры совести по поводу самоотстранения от похорон Гоголя побудили их позаботиться о надгробии, и в южных степях удалось найти соответствующей формы валун, который стал основанием водруженного на нем креста.
      Следующий приступ заботы о Гоголе – в связи со 100-летием его кончины – оказался самым разрушительным. Место народного, созданного замечательным скульптором Н. А. Андреевым на собранные по подписке средства памятника на Арбатской площади занял дежурный монумент работы официального скульптора Н. В. Томского с надписью: «Великому русскому художнику слова Николаю Васильевичу Гоголю от Правительства Советского Союза». Одновременно в Новодевичьем монастыре был снят аксаковский памятник, замененный также бюстом работы Н. В. Томского. Памятник работы Н. А. Андреева сначала исчез в фондах Музея архитектуры, затем оказался в талызинском саду, где продолжает существовать до сих пор.
      Еще в 1966 году последовало решение правительства РСФСР о первоочередном создании в мемориальном доме единственного тогда в Советском Союзе музея Гоголя. Последующие девять лет потребовались для отселения жильцов и восстановительного ремонта дома – о подлинно научной реставрации вопрос не стоял. В результате был искажен вестибюль – сени, нарушена планировка обоих этажей. Тем не менее талызинский особняк получил путевку в жизнь, но без хозяина. Государственный Литературный музей от него отказался. Наспех найденный арендатор – 2-я Городская библиотека, в прошлом созданная по инициативе Н. К. Крупской под названием «Долой неграмотность» и единственная в Москве имевшая штат книгонош, доставлявших заказываемую литературу на дом, переделала все помещения для своих нужд, в том числе и гоголевскую половину, приспособленную под книгохранилище.
      Борьба за Гоголя, в которую на этот раз вступила пресловутая «общественность», но главным образом МГО ВООПИК, привела к очередному восстановлению гоголевской половины и открытию в ней мемориала с типологической экспозицией из фондов Исторического музея. Но подлинно живыми комнаты писателя сделали москвичи. Среди их подарков были предметы обстановки 1840-х годов – от настольных часов, ковра в кабинете до каминного прибора, щипцов для снятия нагара со свеч. Повторение посмертной маски Гоголя подарила мемориалу внучка скульптора Н. А. Рамазанова, снимавшего эту маску. Предметы личного обихода писателя пришли от известного живописца, профессора Э. М. Белютина – фаянсовая чернильница из «флигеля Гоголей» в имении «Кибинцы», игольница, которую писатель брал с собой в дорогу, нотные альбомы. Кровать в кабинете покрыла великолепная русская шаль, кашемировая, «турецкая», как их называли, от известного искусствоведа и специалиста по теории реставрации А. Н. Лужецкой. Москвичи как будто дарили писателю то душевное тепло, которого ему так не хватало при жизни.
      Но настоящим возрождением мемориала стали «Гоголевские среды» – оригинальная форма сценического рассказа об исследовании отдельных проблем творчества и обстоятельств жизни писателя доктора исторических наук, профессора, писателя Н. М. Молевой с участием блистательного созвездия актеров такого близкого сердцу Гоголя Малого театра. В них принимали участие на протяжении 12 лет Михаил Царев, Елена Гоголева, Борис Телегин, Эдуард Марцевич, Георгий Куликов, Пров Садовский, Александра Щепкина (правнучка великого актера), Борис Клюев, Виталий Соломин, Мария Овчинникова, музыканты Московской консерватории, певцы Большого театра.
      Когда-то, в последние годы своей жизни, Н. В. Гоголь отдавал заработанные им крохи П. А. Плетневу для «потаенной передачи вспомоществования студентам Петербургского университета». Он не оставил после себя никакого имущества – растворился в России. И все, что делалось для его памяти в этих стенах, делалось так же бескорыстно, с великим уважением к тому, чья жизнь таким странным образом «закружилась у Арбата».

Кумир Вальтера Скотта

      О нем ходили легенды. Множество легенд. О его отваге. Неколебимом мужестве. Лихой бойцовской удали. Умении беречь каждого солдата. «Я бы стыдился, – скажет он П. И. Багратиону, – предложить опасное предприятие и уступить исполнение другому».
      Для Вальтера Скотта он тот легендарный Черный капитан, о подвигах которого говорит вся Европа. В его существование трудно было поверить, если бы не вполне реальный портрет, который украсил кабинет писателя и останется со Скоттом до конца его дней.
      И еще – переписка. В ответ на письма романиста станут приходить написанные прекрасным французским языком очерки Отечественной войны, позже подарок – старинное кавказское оружие. Писатель в восторге от бесстрашного и благородного героя и почтет за честь послать своему необычному корреспонденту собственный портрет с дарственной надписью. А вообще жизнь Дениса Васильевича Давыдова была ярче и невероятнее любых легенд.
      Детство... Село Бородино и «страна Пречистенка». На углу Всеволожского переулка и Пречистенки – городская родительская усадьба, где он родился, куда постоянно возвращался мыслями (Пречистенка, 13). Бородино – родовая отцовская деревня, где проходят все ранние годы. Вспоминая начало Бородинского сражения, Давыдов напишет: «Там, на пригорке, где некогда я резвился и мечтал, где с алчностью читывал известия о завоевании Италии Суворовым, о перекатах грома русского оружия на границах Франции – там закладывали редут Раевского... Слезы воспоминания брызнули из глаз моих...»
 
       Д.В. Давыдов. Рисунок В. Лангрена. 1819 г.
 
      Только тихой помещичьей жизни здесь никогда не было. Отец не расставался со своим полком. Сын рос, по собственным словам, «под солдатской палаткой».
      Конец очередных маневров Полтавского легкоконного полка. В лагерь влетает на саврасом калмыцком коне А. В. Суворов. Без мундира и знаков отличия. В солдатской каске и распахнутой на груди белой рубашке. Он хочет сам поблагодарить солдат и офицеров, но не может не заметить девятилетнего мальчонку, рвущегося к его стремени. «Кто он таков?» – «Сын командира полка». И знаменитый разговор:
      – Любишь ли ты солдат, друг мой?
      – Я люблю Суворова; в нем все: и солдаты, и победа, и слава.
      – О, помилуй Бог, какой удалой! Это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет.
      Суворовское напутствие – разве не с него, собственно, и начиналась жизнь Дениса Давыдова? Но сам он считал иначе. Первые строки давыдовской автобиографии отмечают совпадение дней рождения «двух Денисов» – французского просветителя, философа Дидро и русского гусара, которые, по ироническому замечанию автора, почему-то оставили свой след в литературе.
      Отдельным исследователям хотелось бы приписать Д. Давыдову превосходное домашнее образование. Но действительность выглядела иначе. Как в жизни Суворова, французский язык, танцы, самые поверхностные представления обо всем и ни о чем. Образованнейший человек своего времени, тонкий ценитель литературы, знаток истории и естественных наук, не чуждавшийся философии, Д. Давыдов всем был обязан самому себе. Просто надо было находить свободные от военной службы и друзей часы. Он одинаково скрывал свои занятия, свое трудолюбие и даже ту серьезность, с которой относился и к военному делу, и к литературному труду.
      «Между порошами и брызгами, живя в Москве без занятий, – напишет Д. Давыдов о себе, – он познакомился с некоторыми молодыми людьми, воспитывавшимися тогда в университетском пансионе. Они доставили ему случай прочитать „Аониды“, полупериодическое собрание стихов, издаваемое тогда Н. М. Карамзиным. Имена знакомых своих, напечатанные под некоторыми стансами и песенками, воспламенили его честолюбие: он стал писать...»
      Выбор службы не вызывал сомнений: конечно, армия! Семнадцати лет Д. Давыдов едет в Петербург для поступления в полк. Но на пути его желания стать кавалергардом два препятствия: небольшой рост и – недостаток материальных средств. Первое он преодолеет упорством, второе будет ощущать постоянно. Юнкером ему придется месяцами сидеть на одной картошке – на разносолы денег нет.
      Впрочем, существовало еще и третье, самое главное препятствие – вольнолюбивый дух, который подскажет Д. Давыдову его первые поэтические произведения.
      Всего три – стихотворение «Сон» и две басни. Девятнадцатилетний поэт не искал литературных связей, не пытался печататься. Да в этом и не было нужды: современники на лету подхватывают его строки. Кто в гвардии, Петербурге, Москве не знал их наизусть? «Сон» – иронический пересчет влиятельных особ. Басня «Голова и ноги» – бунт ног против бессмысленно командующей ими головы: «Коль ты имеешь право управлять, Так мы имеем право спотыкаться, И можем иногда, споткнувшись, – как же быть? – Твое величество о камень расшибить». Угроза царствующим особам! В «Реке и зеркале» баснописец высказывается еще откровеннее.
      Старик доказывает монарху, что винить надо не тех, кто его бранит, а лишь самого себя – за ошибки. Результат? «Монарха речь сия так сильно убедила, Что он велел ему и жизнь и волю дать. Постойте, виноват! – велел в Сибирь сослать. А то бы эта быль на басню походила».
      Расплата не заставила себя ждать. «За правду колкую, за истину святую. За сих врагов царей» едва начавший службу Д. Давыдов был переведен из гвардии и Петербурга в захолустный гусарский полк. За ним навсегда останется клеймо неблагонадежности, свободолюбия, которое будет одинаково мешать продвижению по службе и литературной деятельности. Отныне поэт-гусар под постоянным подозрительным наблюдением Двора и высшего военного начальства.
      Что ж, «враг царей» сам определил свое место в басне. И хотя на квартирах белорусского гусарского полка ротмистр Д. Давыдов сочиняет уже не басни, а знаменитые гусарские послания, их смысл одинаково неприемлем для двора.
      Биваки. Переходы. Пыл сражений. Веселье дружеских пирушек. Снова походы. А за ними тот дух гусарской вольницы, который так досаждал Александру I. Это от суворовских орлов унаследовала она независимость суждений, чувство собственного достоинства, гордость солдата, умеющего рисковать собой, но не подчиняться бессмыслице прусской муштры. «Служить бы рад, прислуживаться тошно», – скажет словами Чацкого друг Д. В. Давыдова А. С. Грибоедов. Д. Давыдов служит не императору – России.
      Давыдовские стихи – новая страница русской поэзии. Еще никто до него не писал так открыто и откровенно о своих мыслях, чувствах, о том, что его окружает. Этот род поэтического дневника, рассказа о самом себе, который рождал новую, свободную форму стиха и почти разговорный в своей непринужденности язык. Кто только из нового поколения стихотворцев не испытал на себе его влияния! «Он дал мне почувствовать еще в лицее возможность быть оригинальным», – писал о Д. Давыдове Пушкин, не скрывая, что «приноравливался к его слогу», брал уроки «в кручении стиха» и «усвоил его манеру навсегда».
      Участник почти всех боевых кампаний начала XIX века, Д. Давыдов «врубил имя свое в 1812 год». Первым в русской армии он понял значение и возможности партизанского движения, первым выдвинул его идею. Поэт-партизан был прав: «Пусть грянет Русь военною грозой, – Я в этой песне запевала!»
      Дальше шла Европа, действия в составе регулярной армии. Военная хроника того времени пестрит упоминаниями о давыдовских победах. Продолжающиеся военные успехи поэта-партизана начинают беспокоить командование, тем более вокруг него собирается все та же гусарская вольница. И наконец, наступает неизбежный взрыв.
      В марте 1813 года Д. В. Давыдов со своими частями превосходным маневром занял Дрезден, но тем самым нарушил приказ командования.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5