Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Боярские дворы

ModernLib.Net / Молева Нина / Боярские дворы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Молева Нина
Жанр:

 

 


Нина Михайловна Молева
Боярские дворы

Введение в историю

      А начиналось все с торговли. Именно с торговли. Караваны товаров купцов — «гостей» из разных земель тянулись от генуэзских колоний Причерноморья к берегам Белого моря, от Полоцка и Смоленска в Рязанские земли, а там и дальше на восток и юг. И пересекались их пути, водные и сухопутные, у устья неприметной речки Неглинной, в месте ее впадения в Москву-реку, у самого подножия Боровицкого холма. С VII столетия по Москве-реке и ее притокам шла оживленная торговля между Востоком и Западом. Купцы из Средней Азии и Ближнего Востока, проплывая по Волге, Оке, Москве к торговым центрам севера и северо-запада, задерживались здесь. И это был действительно Великий Волжский путь, куда более древний, чем знаменитая дорога «из варяг в греки», знакомая по всем школьным учебникам. Путь, засвидетельствованный находками археологов, как, например, арабскими монетами IХ— ХI веков. Что же касается поселения на Боровицком холме, то его появление можно отнести ко второй половине первого тысячелетия до нашей эры. Иными словами, оно существует уже две с половиной тысячи лет.
      И невольно возникающий вопрос: так сколько же на самом деле лет Москве? Историки и археологи до сих пор не пришли к единому решению. Многие историки придерживаются того мнения, что древние поселения (а было их на территории сегодняшнего города около ста) не были собственно Москвой и на Боровицком холме подобного имени не носили. У французских исследователей относительно их столицы точка зрения другая: они считают возраст Парижа от стоявшего на его месте поселения язычников.
      Со второй половины первого тысячелетия нашей эры начинается заселение московских земель собственно славянами (VI–VII вв.). В Москве располагаются славяне из племенного союза вятичей. Они долгое время развивались обособленно от могучего государственного объединения восточных славян — Киевской Руси. Даже при Владимире Мономахе, то есть в XII столетии, лесной вятический край считался неизведанной, да еще к тому же заселенной язычниками землей, хотя Киев и надеялся на последующее его присоединение.
      Торгово-ремесленный поселок вятичей на Боровицком мысу рано выделился среди других многолюдством и богатством. Можно предположить, что в действительности на холме существовало целых два поселка. Один занимал вершину, в районе нынешней Соборной площади, второй, значительно меньший, находился на оконечности мыса — при впадении Неглинной в Москву-реку. Каждый из них имел круговое укрепление из рва и вала с частоколом. Окружавшие их посады развивались вдоль Москвы-реки и Неглинной. На склоне Неглинной археологам удалось обнаружить остатки «конюшни» — части постоялого двора. Эта часть посада была ближе к перекрестью торговых путей, тогда как другая — тянувшаяся вдоль Москвы-реки — отводилась под пристани. Причем была Москва-река серьезным, а то и вовсе неодолимым препятствием, как рассказывает одно из древних стихотворений Кирши Данилова:
 
Переехал молодец
За реку за Смородину.
Он отъехал как бы версту-другую.
Он глупым разумом похваляется:
«А сказали про быстру реку Смородину —
Ни пройти, ни проехати.
Ни пешему, ни конному, —
Она хуже, быстра река,
Toe лужи дождевыя!»
…Воротился молодец
За реку за Смородину…
Нельзя чтоб не ехати
За реку за Смородину:
Не узнал добрый молодец
Того броду конного,
Не увидел молодец
Перевозу частого,
Не нашел молодец
Он мосточку калинова,
Поехал он молодец
Глубокими омуты
Да и стал тонуть.
Утонул добрый молодец
Во Москве реке Смородине.
 
      С северо-запада селение на Боровицком холме имело дополнительную защиту в виде промоины естественного происхождения, возникшей от срастания двух оврагов, которые прорезали берега Неглинной. Один проходил у Троицких ворот нынешнего Кремля, второй — между Второй Безымянной и Петровской башнями. Эта промоина служила фортификационным целям еще в дославянские времена.
      Сегодня археологи не сомневаются — феодальный «град Москов» уже существовал в XI веке, а в течение двух последующих столетий он превратился в крепость с прилегавшими к нему посадами — предградьем. В период феодальной раздробленности и борьбы за великое Киевское княжение владимиро-суздальские князья потянулись к «Москову»: выход к узлу главных дорог Руси имел слишком большое значение.
      Больше двадцати лет один из младших сыновей Владимира Мономаха, Юрий-Георгий Владимирович Долгорукий, мечтает о полноте отцовской власти. В 1147 году, по словам Ипатьевской летописи, зовет Долгорукий на встречу очередного своего союзника, князя Новгород-Северского и Черниговского Святослава Ольговича: «Приди, брате, ко мне в Москов».
      Святослав Ольгович недавно вынужден был бежать в лесной суздальский край из начисто разграбленного собственного дома и хозяйства. Князья-родичи опустошили его Новгород-Северскую волость и собственную усадьбу князя в Путивле. Увели они 700 человек дворни, 3000 кобылиц и 1000 коней, не считая несметного множества «готовизны» — продовольственных запасов.
      С остатками дружины, женой и детьми добрался князь до суздальской Оки и остановился в устье Поротвы, куда Юрий Долгорукий послал ему богатую «встречу» и дары каждому из прибывших: «паволокою» — дорогими тканями и «скорою» — мехами. Не замедлил расчетливый Долгорукий воспользоваться ратным искусством беглеца — дал ему «воевать» по последнему, зимнему, пути Смоленскую волость вверх по Поротве, а сам направился «воевать» Новгородские волости. Святославу удалось успешно дойти до верховьев Поротвы и занять город Людогощ. Юрий, в свою очередь, овладел Новым Торгом. На обратном пути из Нового Торга в родной Суздаль шел Юрий Владимирович через Волок Ламский, откуда, скорее всего, и послал приглашение соратнику, благо «Москов» был к тому времени местом хорошо известным, благоустроенным и богатым.
      Встреча суздальского князя Юрия Долгорукого с князем Святославом Ольговичем. Миниатюра из Лицевого летописного свода. XVI в.
 
      Состоялась встреча 4 апреля 1147 года, в пятницу, на пятой неделе Великого поста, в канун праздника Похвалы Богородицы. А на следующий день Долгорукий приказал устроить «обед силен», одарил всех гостей и княжескую дружину щедрыми подарками и тут же сосватал свою дочь за малютку-княжича Олега Святославича. Венчание молодых состоялось спустя три года.
      Но союз Юрия Долгорукого с Святославом Ольговичем оказался недолгим. Уже на следующий год щедро одаренный суздальским князем Святослав соединился с его врагом Изяславом, и Юрию Владимировичу пришлось выступить против обоих. Измена была тем тяжелее, что Изяслав пригласил себе на помощь венгров, богемцев и поляков.
      И все же 20 марта 1155 года Юрию Долгорукому удается очистить от врагов Киев и торжественно въехать в столицу. Несмотря на продолжавшиеся распри, он принимает решение, о котором сообщает Тверская летопись: «Князь великий Юрий Володимеричь заложи град Москву на усте же Неглинны, выше реки Аузы».
      «Заложить град» не означало основать город. Речь шла о новой крепости, которой предстояло обезопасить древнее селение в той части Боровицкого холма, где сегодня располагаются Оружейная палата и Дворец съездов. Укрепляя Москву, Юрий Долгорукий имел в виду охрану подступов к Клязьме со стороны рек Яхромы и Москвы. Ради этой главной цели он перенес на новое место Переславль-Залесский, построил города Дмитров и Юрьев-Польский.
      Еще до оборонных работ Долгорукого Москва располагает серьезным для того времени укреплением — бревенчатым семисотметровой длины частоколом, который шел по гребню невысокого вала, в свою очередь, окруженного широким рвом. В обновленном виде площадь града существенно увеличивалась. Длина стен достигала 1200 метров. Треугольные в плане, они были дополнительно усилены рвом пятиметровой глубины, ширина которого колебалась от 12 до 14 метров.
      Через считаные месяцы после постановления о новом граде на Боровицком холме Юрия Долгорукого не стало. В 1157 году власть перешла к его второму сыну — от половецкой княжны, дочери хана Аэпы, — Андрею Юрьевичу Боголюбскому.
      Отважный воин и искусный полководец, Андрей Боголюбский характером пошел в деда, Владимира Мономаха. Сражений он не любил и, хотя сопровождал отца во всех походах, был, по свидетельству летописца, «не величав на ратный чин, но похвалы ища от Бога».
      Не любил князь Андрей Юрьевич и Киева, тянулся к суздальским землям и постоянно убеждал отца: «Нам, батюшка, здесь делать нечего, уйдем за тепло». Вопреки отцовской воле он оставил данный ему для княжения Вышгород, под Киевом, и направился в суздальские земли, захватив с собой единственное сокровище — написанную, по преданию, евангелистом Лукой икону Божьей Матери. Конь, который вез образ, внезапно встал как вкопанный в одиннадцати верстах от Владимира. На этом месте Андрей Юрьевич и заложил свое княжеское селение — Боголюбово, а икона, ныне хранящаяся в Третьяковской галерее, стала называться Владимирской.
      После смерти Долгорукого ростовчане и суздальцы, как повествует летописец, «задумавшеси, пояша [взяли] Андрея, сына его старейшего, и посадиша его в Ростове и на отни [отеческом] престоле и Суждали, занеже бе любим всеми за премногую его добродетель, юже имяше преже к Богу и ко всем сущим под ним». Именно Андрею Боголюбскому и довелось стать действительным строителем обновленного и усиленного «Москова».
      Рождение Москвы связывалось еще с одним именем — полулегендарного боярина Стефана Ивановича Кучки, владевшего землями по Смородине — Москве-реке и жившего в собственном «красном селе» на месте нынешних Сретенских ворот. Юрий Долгорукий воспользовался некой вымышленной или действительной провинностью Кучки, чтобы захватить его владения, казнить боярина, а его дочь Улиту насильно выдать замуж за Андрея. Но не смирилась гордая Улита с такой судьбой. 28 июня 1174 года приняла она участие в заговоре против мужа, добилась его смерти и сама погибла от ран.
      Трагедия гибели Андрея Боголюбского усугубилась тем, что великокняжеская чета не оставила потомства. К тому же наступали страшные годы татаро-монгольского нашествия.
      Свадьба сына Владимира Мономаха — Андрея в 1118 г. Миниатюра из Лицевого летописного свода. XVI в.
 
      Лаврентьевская летопись скорбно повествует о начале лихолетья: «В лето 6731 [1223]… Того же лета явились народы, их же никто толком не знает и какого они племени и откуда пришли, и что за язык их, и какого племени и какой веры; и зовут их татары, а иначе называют таумены, а другие печенеги, иные говорят потому что о них свидетельствовал Мефодий Патарский епископ: пришли они из пустыни Егриевской, лежащей между востоком и севером; как говорит Мефодий: как к концу света… попленят всю землю от Ефрата до Тигра и до Понетьского моря, кроме Ефиопии. Бог же один ведает, кто они такие и откуда пришли, премудрые мужи знают их хорошо, кто книги читать умеет; мы же не знаем, кто они есть, но здесь вписали о них ради памяти русских князей беды, которая пришла от них… А князья русские пошли и бились с ними и побеждены были ими и едва избавились от смерти: кому была судьба жить, те бежали, а остальные были побиты…»
      В 1238 году начинается нашествие хана Батыя на Москву, и у летописца не хватает слов для описания пережитого: «Татарове поидоша к Москве и взяша Москву… и люди избиша от старьца до сущего младенца, а град и церкви святыя огневи предаша… и много именья взямше [взяв много имущества], отъидоша…»
      Перс Джувейни в своей «Истории завоевателя мира» говорит о разгроме города «М.к. с», который расшифровывается исследователями как Москва, еще короче и страшнее: «Они оставили только имя его». Кроме града сгорели прилегающие «все монастыри и села». Это был год восшествия на великокняжеский престол отца Александра Невского — Ярослава-Федора Всеволодовича.
      Успешно воевал Ярослав Всеволодович с осаждавшими Псков и Новгород немцами, но в ставке великого хана на берегах Амура, куда пришлось ему ехать на поклон, был отравлен. Четырежды пришлось повторить эту поездку его сыну — Александру Невскому, но в последний раз, когда князю посчастливилось избавить свое мужское население от воинской повинности — отныне русские могли не поставлять хану своих отрядов, — силы ему изменили. Сорока трех лет от роду, он умер на обратном пути, в Городце Волжском, 14 ноября 1263 года.
      В момент кончины отца младшему из сыновей Александра Невского — Даниилу было всего два года. Двенадцати лет он получил по разделу с братьями Москву. Москва впервые обрела собственного князя и превратилась в самостоятельное княжество. Править Даниилу Александровичу предстояло двадцать лет.
      К этому времени Москва разрослась далеко за пределы града. Торг располагался со стороны нынешнего Китай-города. В Занеглименье находились жилые «сотни», и есть основание считать, что вся местность от Неглинной, точнее, от обращенной к ней стены града, вплоть до теперешнего Садового кольца, между Воздвиженкой, Старым Арбатом и Ермолаевским переулком у Патриарших прудов, называлась Арбатом.
      Взятие и разорение ордынцами Москвы. 1237–1238 гг. Миниатюра из Лицевого летописного свода. XVI в.
 
      Само по себе понятие Арбата до сих пор не имеет безусловной научной расшифровки, как, впрочем, и Москва, и Китай-город, и Яуза, обозначившая место строительства нового града. Наиболее распространены два варианта толкования: «арбат» как арабское определение «предместья» и «арбат» от названия восточной повозки — «арбы». В турецком и в татарском языках арба означает телегу различной конструкции. В нее могли впрягаться где лошади, где волы, буйволы или верблюды. Но и в том, и в другом случае остается непонятной единичность применения подобного термина, который не встречается в других городах. За исключением Москвы. В районе Крутицкого подворья существовала местность Арбатец, давшая название поныне существующей Арбатецкой улицы. Именно сюда пригонялись для продажи десятки тысяч татарских лошадей, собиралось до 15 тысяч продавцов, наблюдение за которыми поручалось монахам, а точнее — гарнизону Симонова монастыря. Ни о каких телегах здесь говорить не приходилось, только о верховых лошадях. Следовательно, вариант арбата — предместья кажется более предпочтительным, а попытка связать название с расположенным неподалеку изготавливавшим государевы экипажи Колымажным двором необоснованной.
      В XIII–XIV веках по нынешнему Арбату проходит Волоцкая дорога — из Великого Новгорода через Волок Ламский к Кремлю и большому московскому Торгу. Существует предположение, что еще в 1367 году в начале этой дороги был выстроен каменный мост через реку Неглинную к Троицким воротам Кремля. Отрезок дороги, ставший впоследствии Воздвиженкой, в то время оставался еще незаселенным. На месте Российской государственной библиотеки находилось дворцовое село Ваганьково (Б. Ваганьковский пер.), ближе к нынешней Арбатской площади — «Остров», или лесной участок. И очередной вопрос о происхождении названия.
      Как сообщает большинство справочников, Ваганьково — селение разного рода царских потешников, от псарей, сокольников, тех, кто разводил кречетов, до музыкантов и скоморохов: «ваганить» значило «потешать». К тому же сходились сюда москвичи на кулачные бои, бились «стенка» на «стенку», устраивали гулянья и игрища.
      Все эти факты действительно существовали. Был в Ваганькове Псаренный двор, были музыканты и народные игрища. При Иване Грозном церковный Стоглавый собор осудил звучавшие у Ваганькова любимые народом органы — случалось, привозили их сюда по нескольку десятков. В мае 1628 года царь Михаил Федорович запретил местные народные гулянья — «безлепицы», патриарх Филарет и вовсе установил наказание кнутом за состязание по борьбе и кулачные бои. Псаренный двор вместе с псарями конными и пешими был переведен пятью годами позже за речку Пресню. По дороге из Москвы, которая и стала называться Ваганьковской (нынешняя улица Б. Пресня), расположились один за другим «государев новый сад», большая мельница и за вторым мостом Псаренный двор — Новое Ваганьково (нынешняя территория, примыкающая к одноименному кладбищу).
      Факты существовали, но никак не решали многочисленных вопросов и сомнений. Название первоначального, Старого Ваганькова — не появилось ли оно в действительности много раньше великокняжеских и народных потех, связанное собственно с урочищем? Иными словами, с местностью. И почему утвердился в нем, как объясняют почти все справочники, вологодский оборот «ваганить», незнакомый в других русских землях, тогда как повсюду были известны ваганы — те, кто жил у притока Северной Двины реки Ваги? Еще в XI веке проникли к ваганам новгородцы, позже завязались у ваган тесные связи с Москвой, а царь Федор Иоаннович подарил эти земли как дорогой подарок своему шурину и любимцу Борису Годунову. Так не память ли о ваганах осталась жить и в названии московского урочища?
      Что касается «Острова», то хотя время почти полностью стерло его следы, обойти вниманием их нельзя: слишком велика роль этого уголка в истории Арбата. Речь идет о построенном здесь Крестовоздвиженском монастыре, «иже зовется на Острове». Впервые упомянутый в описании Москвы 1547 года, возникнуть он мог гораздо раньше, как предполагается, на дворе любимца московского князя Ивана III — Ивана Головы, одного из родоначальников, по женской линии, рода Романовых.
      Все началось с того, что потребовалось обновление построенного в 1326 году кремлевского Успенского собора. Спустя 125 лет после его освящения собор пришел, по свидетельству современников, в полную ветхость и держался исключительно на подпорках из бревен. Князь Иван III решает строить новый собор, в чем его поддерживает митрополит Московский Филарет. Но средств у обоих недостаточно. Приходится прибегать к исключительным мерам. Митрополит облагает целевым налогом все монастыри, церковнослужителей, а мирян усиленно призывает к добровольным пожертвованиям.
      Уже через несколько месяцев необходимые средства удается собрать и объявить, по существующему в Москве порядку, торги на строительный подряд. Выигрывал тот, кто предлагал самую низкую цену. На этот раз подряд получили Иван Кривцов и Мышкин. Наблюдать за работой было поручено Ивану Голове и Василию Ермолину, автору когда-то украшавших Спасскую башню деревянных скульптур — «болванов», одетых в стрелецкие суконные однорядки.
      Московский Кремль. Успенский собор. 1475–1479 гг.
 
      Однако согласия между руководителями достичь не удалось — произошла, как свидетельствовал летописец, большая «пря». Ермолин отстранился от строительства. Иван Голова остался один.
      К маю 1474 года собор был возведен до сводов, когда неожиданно рухнула вся северная стена, половина западной и к тому же опорные столбы. Несомненно правы эксперты из числа русских строителей, признавшие применявшуюся известь недостаточно вязкой — «неклеевитой». Верно и то, что в роковую для собора ночь Москва пережила землетрясение: «трус во граде Москве… и храмы все потрясашася, яко земля поколебатися».
      Но, сделав заключение о причинах трагедии, славившиеся своим строительным мастерством псковичи уклонились от предложенной им перестройки собора. Великий князь решил отправить к венецианскому дожу своего посла Семена Толбузина с особым поручением — найти самого опытного строителя в Италии, по выражению документов, «мастера камнесечной хитрости». Выбор поддержанного дожем посла пал на широко известного инженера и архитектора из Болоньи Аристотеля Фиораванте. Итальянскому специалисту было предложено фантастическое по европейским меркам жалованье — 2 фунта серебра в месяц. Таких трат не мог себе позволить ни один из европейских государей. В марте 1475 года зодчий приехал в Москву. Иван Голова оказался с ним один на один.
      На первых порах на москвичей самое сильное впечатление производит подход Аристотеля к работе. Он наотрез отказывается использовать сохранившиеся части собора. С невиданной быстротой они исчезают, уступая место превосходно организованной строительной площадке. За Андроньевским монастырем, в Калитникове, Фиораванте организует кирпичный завод и на нем производство нового по форме и очень твердого после обжига кирпича.
      Архитектор вводит новую рецептуру и технологию производства извести, также отличавшейся редкой прочностью. Он делает фундамент глубокого заложения, а при возведении стен использует смешанную кладку — кирпича и белого камня. Блоки белого камня вводятся для большей прочности в перевязи стены. И при всем том Аристотель не делает из своих новшеств никаких секретов. Напротив — он чуть не насильно, при деятельной помощи Ивана Головы, обучает им местных строителей.
      Но посвящать все свое время строительству Успенского собора Фиораванте не мог. Великий князь занимает его одновременно «пушечным и колокольным литьем», да еще и «денежным делом». С новой артиллерией Аристотель отправляется в поход под Казань, в Тверь и Новгород Великий, где предварительно строит под Городищем мост на судах через Волхов, по которому предстоит пройти московским войскам. Он может себе позволить такие длительные отлучки не только потому, что строительный сезон в те годы ограничивался всего несколькими теплыми месяцами. Не меньшее значение имели организаторские способности, редкая честность и постоянный «догляд» Ивана Головы, по фамилии Ховрин.
      Успенский собор. Внутренний вид.
 
      В летописи семейства Ховриных это было лишь одно из многих полезных для Москвы деяний. Известно, что сразу после Куликовской битвы поступил на службу к московскому князю грек Степан Васильевич, по одним сведениям, князь, по другим — владелец Балаклавы и Мангупы. Во всяком случае, располагал «нововыезжий грек» большими средствами и сразу занял при московском князе видное место. Имел Степан Васильевич прозвище Ховра. Его сын Григорий Степанович известен тем, что построил в московском Симоновом монастыре каменную соборную церковь Успения, самую большую в городе после кремлевских соборов. Строительство закончилось в 1405 году, и с тех пор монастырь стал родовой усыпальницей ховринской семьи.
      А вот в 1434 году на земле нынешней Арбатской площади была одержана московским войском победа над крымским ханом Улу-Мухаммедом. И далась эта победа совсем не просто.
      Сначала дрогнули москвичи, хоть и начальствовал над ними талантливый полководец князь Юрий Патрикеевич. Стали отступать.
      И тогда живший в Крестовоздвиженском монастыре слепой инок Владимир Ховрин, которого лишили зрения враги великого князя Василия II Темного, попросил облачить его в доспехи, вложить в руки двоеручный меч и направить в сторону неприятеля. Инок-слепец начал с такой силой вращать над головой страшный меч, с таким «великим озлоблением» врубился в конный строй противников, что проложил настоящую просеку из порубленных и обезглавленных врагов. Отчаянно ржали кони, кричали от ужаса люди, увидевшие в Ховрине «Божьего воина». Московские войска оправились и бросились на татар.
      В возникшей сумятице татары были смяты и обращены в бегство. Они кинулись обратно, к броду через Москву-реку, бросая по пути обоз, пленных и награбленное добро. Многие были захвачены москвичами и… обращены в православие. Десятками их обвязывали общей веревкой и загоняли в реку для крещения. Вряд ли многие приняли навязанную им таким путем новую веру, но верно и то, что несколько семей позднее осталось на службе у московского государя. Благовест с колокольни Крестовоздвиженского монастыря сообщил горожанам о великой победе.
      Еще не раз москвичам довелось слышать знакомый колокольный голос. В 1471 году именно у Арбатских ворот происходит торжественная встреча московского войска, вернувшегося с берегов озера Ильмень, где одержали они победу у речки Шелонь. Здесь же пройдет торжествующий Иван Грозный после сражения под Лопасней, где отказался московский царь вернуть ранее присоединенную к его владениям Казань. К тому времени Арбат в своем отрезке от Троицких ворот Кремля до нынешней Арбатской площади заметно благоустроился. Напротив Крестовоздвиженского монастыря расположились дворы деда полководца Дмитрия Михайловича Пожарского — князя Федора Ивановича и Шереметевых.
      В жизни Ивана Грозного Арбат сыграл немалую роль. В 1547 году венчался семнадцатилетний государь на царство и почти сразу сыграл свадьбу с юной Анастасией Романовной Захарьиной. А во время свадебного пира, по свидетельству летописцев, в полдень 21 июня вспыхнул и охватил весь город страшный пожар. И хоть разразилась в это время невиданная буря — вся жизнь Грозного была отмечена страшными предзнаменованиями, — начало огню положила простая свеча в соборе Крестовоздвиженского монастыря.
      А москвичи усмотрели в этом злой умысел бабки царя по матери, княгини Анны Глинской — будто вырывала она у людей сердца, кропила их кровью город, оттого и занялось огненное море.
      Народ был так убежден в своей правоте, а потери так велики — в пожаре погибло 1700 мужчин, не считая баб и детей, — что толпа кинулась разыскивать родственников царя, чтобы совершить над ними расправу. Пойманный дядя царя, князь Юрий Васильевич Глинский, напрасно искал спасения в алтаре Успенского собора Кремля: его убили в самом храме. А царю с царицей пришлось бежать в подмосковное село Воробьево.
      Путь царской четы лежал через Арбат, нынешнюю Плющиху, Новодевичий монастырь к переправе через Москву-реку. Возмущенная толпа настигла их и там. С великим трудом удалось успокоить москвичей. Кого-то из требуемых лиц Грозный выдал, родных сумел уберечь. А когда волнения улеглись, несмотря на все клятвенные заверения, жестоко расправился с зачинщиками. В беде и в радости путь лежал через Арбатские ворота.
      Сегодня само понятие «ворот» в лучшем случае вызывает у москвичей воспоминание о некогда существовавшем Белом городе, стены которого проходили по нынешнему Бульварному кольцу. Однако в действительности история понятия связана с другого рода укреплениями, появившимися еще в XIV веке.
      Собиратель русских земель, по выражению историков, скопидом, денежный мешок, иначе — «калита», по выражению современников, сын первого московского князя Даниила Александровича Иван Данилович всеми правдами и неправдами добивается великого княжения, но всю силу этой власти обращает на укрепление Москвы. Земли московские и владимирские становятся для Калиты центром его владений. На них, как пишет Софийская I летопись, «бысть тишина велика християном… и престаша татарове воевать Русскую землю». Иван Данилович одерживает замечательную в условиях Средневековья победу, уговорив переехать на жительство в Москву из Твери митрополита Петра. Русский митрополичий престол утверждал преимущество московского князя над другими удельными князьями.
      В 1339–1340 годах распоряжением Ивана Калиты строятся новые кремлевские стены — «в едином дубу». Дубовый Кремль представлял сложнейшее фортификационное сооружение. Но история его оказалась слишком недолгой. О 1365 годе летописец пишет со скорбью и ужасом: такой страшной, испепеляющей засухой был он отмечен. В очередную сухую бурю оставшийся в истории под именем Всесвятского, пожар, который возник в одноименной церкви, за два часа уничтожил весь город. К этому времени в Москве только что вступил на отеческий стол новый князь — Дмитрий Иванович, будущий Донской. Решительный, несмотря на юность, отважный, князь вместе с тем обладал редчайшим для правителя качеством — умел слушать советчиков и безошибочно их выбирать. Так, по их подсказке, принимается решение деревянных стен не восстанавливать, но строить каменный Кремль. По словам Рогожского летописца, «тое ж зимы князь великый Дмитрей Иванович, погадав с братом своим Володимером Андреевичем и с всеми бояры старейшими и сдумаша ставити город камен Москву, да еже умыслиша, то и сотвориша. Тое ж зимы повезоша камение к городу».
      Митрополит Петр закладывает Успенский собор в Московском Кремле. Клеймо иконы «Митрополит Петр с житием». Конец XV в.
 
      Москва оказывается в кольце новых каменных стен, выдвинутых на шестьдесят с лишним метров относительно старых — необходимо было обезопасить разросшийся восточный посад, — с шестью проездными башнями, в том числе Троицкой, и тремя круглыми угловыми «стрельницами». Крепость поражала воображение современников и своей мощью, и расчетом форм. И все же действительным чудом была не только быстрота строительства. Главное — каменная крепость сооружалась на владимиро-суздальских землях впервые. До этого с каменными оборонительными сооружениями имели дело новгородцы и псковичи. Новой представлялась техника работ, непривычным — и сам материал. Его находят в 30 километрах по течению Москвы-реки, близ впадения в нее Пахры, у села Мячкова. Мячковский камень и дал Москве имя Белокаменной.
      Весь необходимый для строительства Кремля запас камня москвичи сумели доставить рекой — по воде и по льду Москвы-реки. Как долго продолжались работы — у исследователей нет общей точки зрения. Академик М. Н. Тихомиров склонен предполагать, что к полному завершению они пришли, скорее всего, через пятнадцать лет.
      Для Дмитрия Донского Кремль каменный представлялся не только могучей крепостью, которая могла успешно противостоять набегам Орды и любых неприятелей. Он был и выражением растущей мощи Москвы, способной собрать вокруг себя разрозненные силы отдельных княжеств. Летописец так и пояснял, что вместе со строительством белокаменного града московский князь начал «и всех князей русских привожате под свою волю, а который не повиновехуся воле его, а на тех нача посегати». Когда в 1375 году Донской двинулся на Тверь, выступавшую против Москвы в союзе с могучим литовским князем Ольгердом, к полкам его примкнуло девятнадцать русских князей — цифры говорили сами за себя. Сила Москвы становилась залогом самой возможности сопротивления Орде, освобождения от ее ига всей родной земли. Русское воинство отделяло от Куликовской битвы всего пять лет!
      Но одним из самых дорогих и уважаемых великим князем его советчиков выступает митрополит Алексей. Это он поддерживает идею белокаменного Кремля, он же предлагает возведение еще одного оборонного сооружения — земляного вала, который бы охватил столицу от берега Москвы-реки у нынешнего Соймоновского проезда до нынешних Сретенских ворот. Дмитрий Донской соглашается на предложение митрополита. Следы этого вала просматриваются и сегодня, в частности на участке Гоголевского бульвара.
      Расчет митрополита основывался на том, что если устье ручья Чарторыя, впадавшего здесь в Москву-реку, и без того обеспечивает труднопроходимую для конницы татар болотистую местность, то поднявшийся вал и вовсе заставит искать другой путь к Москве — через Арбатские ворота, которые вполне возможно хорошо укрепить. Обычно неприятельские отряды преодолевали Москву-реку у нынешнего Крымского моста или у Лужников и оттуда двигались на город. Теперь им приходилось сворачивать на нынешнюю Плющиху и дальше идти по Старому Арбату.
      Чтобы убедить великого князя и всех москвичей в правильности своих расчетов, митрополит Алексей закладывает для двух своих сестер, пожелавших принять монашеский чин, монастырь близ села Киевца, находившегося рядом с нынешними Зачатьевскими переулками, между Москвой-рекой и Остоженкой: настолько безопасным признает это место за оборонительным валом даже для женщин-схимниц. Но судьба монастыря оказалась и необычной, и трагической.
      В день венчания Ивана Грозного с Анастасией Романовной вспыхнувший на Арбате-Воздвиженке пожар дотла уничтожил и скромную обитель. Грозный распорядился перевести монахинь в Кремль, а в 1572 году отвел для монастыря место в Чертолье — там, где сейчас стоит нововозведенный храм Христа Спасителя. А в течение 1566–1593 годов на месте первоначального алексеевского земляного вала поднялись стены Белого города, западная часть которого была заселена опричниками. Опричнина определила значительную часть истории Арбата — от Кремля до нынешней Смоленской площади.
      Возникновение опричнины истолковывалось (и продолжает истолковываться) по-разному. Одни историки усматривают в ней политический смысл — желание Ивана Грозного ослабить боярство, другие династический, поскольку право Ивана IV на престол могли оспаривать многие роды. Наиболее распространенной долгое время оставалась точка зрения С. М. Соловьева: «Опричнина была учреждена потому, что царь заподозрил вельмож в неприязни к себе и хотел иметь при себе людей вполне преданных ему. Напуганный отъездом Курбского и протестом, который тот подал от имени всех своих собратий, Иоанн заподозрил всех бояр своих и схватился за средство, которое освобождало его от них, освобождало от необходимости постоянного, ежедневного общения с ними».
      3 декабря 1564 года Иван Грозный со своей второй женой царицей Марьей Темрюковной, «из черкасских девиц», царевичами, боярами, дворянами с семьями, вооруженной стражей, захватив всю казну и дворцовую святыню, выехал сначала в Коломенское, откуда тронулся в путь по различным монастырям. Путешествие закончилось в Александровой слободе (ныне — город Александров Владимирской области). Оттуда в Москву пришли две грамоты. Первая, адресованная митрополиту Афанасию, перечисляла вины боярства перед царем, начиная с раннего его детства, и заканчивалась заявлением, что царь оставляет свое государство и уезжает «поселиться, где Бог ему укажет». Вторая была обращена к москвичам, в отношении которых Иван Васильевич заявлял, что «гнева не имеет».
      В возникшей сумятице и бояре, и простые москвичи одинаково просили царя вернуться с тем, что изменников он волен казнить как ему заблагорассудится. Это было условие, которого Иван и добивался. Когда в начале февраля 1565 года царь возвратился в Москву, он еще раз подтвердил свои данные ему народом полномочия и принялся за реформы, перевернувшие и всю страну, и тем более Москву. Из государства и города Грозный выделяет себе часть, которую называет опричниной. В опричнину была отделена часть бояр, дворян, служилых и приказных людей. Весь царский «обиход» стал особым: последовало назначение нового штата, во дворцах Сытном, Хлебенном и Кормовом — особый штат ключников, поваров, псарей, набраны особые отряды стрельцов. На содержание опричнины назначены двадцать городов с соответствующими волостями. В самой Москве в опричнину ушли улица Чертольская (ныне Пречистенка), Арбат, Сивцев Вражек, часть Большой Никитской и некоторые другие. Прежние жители были переселены на другие улицы.
      В опричнину было набрано около тысячи князей, дворян и детей боярских. Рекруты должны были отличаться удалью. Им ставилось условием отречься от семьи, отца-матери, служить только и исключительно государю. Внешним их отличием служили прикрепленные к седлам собачьи головы и метлы как символ того, что они грызут и выметают всех изменников царю.
      При этом все остальное государство и часть Москвы составляли «земщину» и подчинялись Боярской думе во главе с князем Иваном Дмитриевичем Вельским и князем Иваном Федоровичем Милославским. За свою былую поездку в Александрову слободу царь взыскал с Земщины неслыханную сумму в сто тысяч рублей.
      Александровская слобода стала второй столицей Московского государства. Грозный вскоре переехал туда со своими опричниками. Слобода была превращена в укрепленный город, где существовал род монастыря. Царь отобрал около трехсот самых лихих и доверенных опричников — «братии», себя определил их игуменом, князя Вяземского — келарем, Малюту Скуратова — параклисиархом. Вместе с Малютой Грозный поднимался на колокольню звонить, отстаивал все службы, что не мешало ему широко пировать и вести постоянные розыски изменников с допросами, жесточайшими пытками и непременными смертными казнями. Имущество казненных и сосланных отбиралось «на государя» и раздавалось опричникам, число которых быстро возросло до 6 тысяч.
      В самом начале Арбата-Воздвиженки сооружается Опричный двор (между Моховой, Воздвиженкой, Большой Никитской и Романовым переулком). Строительство его велось с 1565 по 1567 год. Прямоугольный в плане Опричный двор был окружен стеной. С юга, востока и севера он имел ворота. Внутри находились два дворцовых здания, соединенных крытым переходом. Снаружи, у внешней стены, располагались опричные приказы. В 1571 году, во время нашествия крымского хана Девлет-Гирея, двор сгорел, но был отстроен. В более поздней постройке XVIII века археологи обнаружили две белокаменные палаты с кирпичными сводами из большемерного кирпича и со столпами. Они находятся на территории старого здания Московского университета.
      Опричнина просуществовала до смерти Грозного в 1584 году, хотя самое слово приказом царя было выведено из употребления и заменено определением «дворовый». Вместо «города и воеводы опричные и земские». При Грозном стали говорить «города и воеводы дворовые и земские». А в районе Воздвиженки-Арбата распоряжался не только чужой, но и своей собственной, «государевой» землей, как в Старом Ваганькове.
      Ваганьково, в части нынешнего Пашкова дома, или, точнее, Российской государственной библиотеки, называет «духовная» — завещание великой княгини Софьи Витовтовны, невестки Дмитрия Донского. В духовной так и говорилось после перечисления сел, казны, рухляди и двора в Кремле: «А за городом дала есмь ему Елизаровский двор и со всем что к нему потягло». Речь шла о любимом младшем внуке великой княгини Юрии Меньшом Дмитровском, о котором летописец отмечал, что «татары самого имени его трепетаху». Это он вместе с братом Андреем одержал в 1468 году полную победу над казанским ханом, а спустя четыре года не дал другому хану — Ахмету перейти через Оку у Алексина. К бабкиному наследству прибавилась по завещанию отца треть Москвы, города Можайск, Серпухов и Хотунь, что делало его положение в Московском княжестве значительным.
      Но умер Юрий Васильевич совсем молодым, женат не был, и Елизаров двор, уже успевший потерять былое название, отказал великому князю: «А что мое место Ваганково да и двор на Ваганкове месте, чем мя благословила баба моя, великая княгиня, а то место и двор господину моему, великому князю, опричь того места, что есмь того же Ваганкова дал Великому Николе в дом на Пешнош». Николо-Пешношский монастырь был своего рода придворным для великого дмитровского князя.
      Иван III почти на тридцать лет переживет младшего брата. При нем в Ваганькове уже будет числиться Государев двор, обозначавшийся для большей точности местоположения — «на Козьей бороде» — броде, по предположению некоторых историков. Былой Елизаров двор занимал точно место нынешнего Пашкова дома, село Ваганьково — участок новых зданий Российской государственной библиотеки. Стоит вспомнить, что был первоначальный владелец этой земли — Елизар Васильевич крещеным татарином, сыном перешедшего на службу к московскому князю царевича Евангула, человеком для сына Софьи, великого московского князя Василия II Темного, тем более ценным, что верно «держал руку» его против заклятого врага московского правителя — Дмитрия Шемяки.
      Известно, что Иван III дал волю своему приглашенному из Италии зодчему Алевизу Новому строить не только в Кремле, но и в посадах, где фряжский [итальянский] мастер при нем и при его сыне Василии III создал одиннадцать каменных церквей. Была среди них и церковь Благовещения на Ваганькове, одноименную предшественницу которой, по утверждению летописца, разобрали за ветхостью в 1514 году. Сегодня сделана попытка раскрыть полное имя зодчего, строившего в это время и кремлевские соборы, и кремлевские стены, — Алевиз Ламберти да Монтаньяна.
      На основании исследований на местности известно, что в ансамбле Дома Пашкова есть части и Старого Ваганьковского двора, и подворья Николо-Пешношского монастыря, обнаружен белокаменный подклет церкви Святителя Николая. Новый Ваганьковский дворец Ивана III, от которого сохранилось главное здание с переделками XVI–XIX веков, скрыт в нижней части служебных построек в доме № 15 по Старому Ваганьковскому переулку. Дворец доходил до церквей Благовещения и Троицы в Старом Ваганькове. Первая из них, построенная Алевизом Новым, располагалась во дворе дома, где жил и умер наш замечательный портретист Валентин Александрович Серов. Вторая, по-видимому, строилась в камне еще при Дмитрии Донском.
      В том же квартале, что и дворец, расположены подворье Александровой слободы, дом-представительство грузинского царевича Вахтанга Багратиона, Литовское подворье XIV века — самый ранний из известных в настоящее время памятников гражданского зодчества в Москве, Аптекарский двор царя Алексея Михайловича и многие другие памятники.
      Однако Афанасий Щекатов в своем изданном в первые годы XIX века «Словаре географическом Российской империи» приводит иные сведения. Не называя источников, он утверждает, что Благовещенская церковь была здесь сооружена по указу великого князя Василия III в честь рождения сына — будущего Ивана Грозного и освящена в честь Николы с приделом Сергия Радонежского, попечениям которого особо поручалась судьба долгожданного великокняжеского наследника. Стоит вспомнить, что обряд крещения младенца Ивана Васильевича, совершавшийся в Троице-Сергиевой лавре, сопровождался тем, что новорожденный был положен в раку святителя, обок его мощей. Если А. Щекатов прав, очевидно, играло Ваганьково в великокняжеском обиходе немалую роль. Ведь другая такая благодарственная церковь была возведена в Коломенском. Правда, стал тогда именоваться нынешний Ваганьковский переулок не Никольским, а Благовещенским. Только называли его еще и Воздвиженским — по соседнему монастырю, и Шуйским — по находившемуся напротив Опричного двора двору боярина князя Ивана Ивановича Шуйского. Эта смена названий говорила о стремительно переворачивавшихся страницах истории.
      Ни один уголок старой Москвы так не связан со Смутным временем, как Арбат и его окрестности. Иван Шуйский, один из братьев царя Василия Шуйского, народом выбранного, народом и отрешенного от власти. Это они — три брата Шуйских, Василий, Дмитрий и Иван, по прозвищу Пуговка, — приветствовали приход Самозванца, иначе — Лжедмитрия I. Они готовились к торжественной встрече, а на десятый день после прихода в Москву нового самодержца были тем же Лжедмитрием осуждены и начали борьбу против него.
      Борьба закончилась убийством Самозванца, уже после его торжественного венчания на царство в Успенском соборе, и избранием на престол Василия Шуйского. Только ничем полезным не отметил своего правления царь Василий. Ни одной победы не одержал поставленный им во главе армии брат Дмитрий. Зато завидовать и ненавидеть умели оба.
      По убеждению современников, оба они причастны к гибели талантливого полководца, младшего их родственника Михайлы Скопина-Шуйского, готовившего поход против польского короля Сигизмунда III. Скопин неожиданно для всех в одночасье умер, вернувшись с пира у князя Дмитрия Ивановича и его супруги Катерины Григорьевны, дочери знаменитого своими зверствами Малюты Скуратова. И ворвавшийся к царю во главе разъяренной толпы Захар Ляпунов бросит в лицо Василию Шуйскому: «Долго ли за тебя будет литься кровь христианская? Земля опустела, ничего доброго не делается в твое правление: сжалься над гибелью нашей, положи посох царский, а мы уже о себе промыслим».
      Шуйский согласия не давал, медлил, придумывал увертки, пока не пришло решение собравшегося в Замоскворечье — так велик был сход москвичей, что не хватило на Красной площади места, — народа. Русскому выбранному царю бояре предпочли польского королевича Владислава. Но начало и конец недолгого царствования Шуйского тоже связаны с Ваганьковом.
      «На Ваганьковом переуле», у Государева двора, стал во главе отряда ополчения в мае 1608 года дворянин и воевода Валуев. Он же, когда восстала Москва против Лжедмитрия, вместе с московским дворянином Воейковым убили Самозванца. С честью служил Валуев под знаменами Михаилы Скопина-Шуйского, а в 1610 году невольно или расчетливо стал главным виновником разгрома Дмитрия Шуйского, открыв его части польским отрядам. Во всяком случае, дальше охотно подчинялся он всем очередным правителям — и королевичу Владиславу, и Михаилу Романову, который предпочел все же отправить Валуева подальше от Москвы — воеводой в Астрахань, где и исчез его след.
      Между тем братья Шуйские с появлением в Москве полков королевича Владислава были увезены в плен в Варшаву. На великолепном дворце, где довелось столько лет жить развенчанному русскому царю, в начале улицы Нового Свята, памятная мраморная доска упоминает об этом обстоятельстве, в Москве, где разворачивались трагические для города и народа события, бесполезно искать хотя бы малейшее напоминание. Они полностью переведены в книги, где год за годом получают все новые и новые, обычно совершенно субъективные и не подкрепленные новыми розысками документов истолкования.
      Василий и Дмитрий Шуйские умерли в Варшаве. Вернулся один Иван Пуговка, вошел очень скоро в доверие к Михаилу Романову и его отцу патриарху Филарету, получил в ведение Судный приказ, прожил до 1638 года, умер бездетным, и двор перешел в руки другой семьи. Вместе с новыми хозяевами ушло в небытие и старое название переулка.
      Между тем, возвращаясь к Смутному времени, нельзя не увидеть, что увлеченные борьбой бояре меньше всего задумывались над тем, что их переговоры с иноземными правителями оборачивались худшими формами разграбления, которые несла с собой интервенция. Они, и только они, и вызывали и поддерживали кандидатов. Австрийский эрцгерцог Максимилиан (с него-то все и началось!), шведский король, польский королевич Владислав, против которого поспешил выступить собственный отец, — череде кандидатов, придумываемых боярами, было не видно конца.
      Осенью 1610 года в Москву от имени королевича Владислава вступил иноземный гарнизон, и сразу же в городе стало неспокойно. Шла и «прельщала» людей все больше и больше, по выражению летописцев, смута. Против разрухи и иноземного засилия начинает подниматься народ, и к марту 1611 года, когда подошли к Москве отряды первого — рязанского ополчения во главе с князем Пожарским, обстановка в столице была накалена до предела.
      О заслугах Пожарского знали. Его способностям верили. В октябре 1608 года он со своими частями разбил осаждавших Коломну сторонников королевича Владислава. Годом позже, уже как воевода Зарайска, отбил от своего города казаков, выступавших на стороне только что объявившегося, второго по счету, самозванца. Ему удалось освободить от них и Пронск, где формировалось рязанское ополчение, с частями которого князь и оказался в марте в Москве.
      Для настоящей осады закрывшихся в Кремле и Китай-городе сторонников королевича Владислава у ополченцев сил еще не хватало, но контролировать действия иноземного гарнизона, мешать его вылазкам в ожидании, пока соберется большее подкрепление, было можно. Город не подчинялся иноземцам. Передвигаться по Москве без постоянных схваток и потерь они не могли. И тогда иноземный гарнизон принял подсказанное московскими боярами решение — сжечь город. В ночь с 19 на 20 марта отряды поджигателей разъехались по Москве.
      Население и ополченцы сражались отчаянно, и все же беспримерной, отмеченной летописцами была отвага Пожарского, сражавшегося на Устретенской улице (Большой Лубянке) и Никиты Годунова наголову разбившего в яростной рукопашной схватке на Арбатской площади мальтийского рыцаря Новодворского, рвавшегося к Кремлю с провиантом и амуницией для осажденных. По словам очевидцев, у Арбатских ворот коням не было проезда из-за горы трупов, которая росла на глазах, достигая чуть не половины высоты стены.
      Через год опять-таки Арбатские ворота становятся местом самого яростного сражения, на этот раз отряда князя Пожарского с частями гетмана Ходкевича. Поляки были наголову разбиты. А 1 ноября 1612 года, после полного освобождения Москвы, полки Пожарского именно с Арбата «тихими стопами» — медленным, торжественным шагом, «с песнопениями», под сплошной колокольный звон направились в Кремль. Раненые же остались на Арбате-Воздвиженке. Их принял в своих стенах Крестовоздвиженский монастырь.

Когда дорога становится улицей

      Для вступивших на престол Романовых Арбат был главной улицей Москвы. В своей начальной части он шел от церкви Николы в Сапожке (название от иконы святителя, но никак не от некоего вымышленного трактира, как пытались утверждать справочники советских лет) до церкви Бориса и Глеба у Арбатских ворот. По этой части улицы проходила дорога на Смоленск, что побудило царя Алексея Михайловича изменить ее название на Смоленскую. Стремление переименовывать улицы вообще было свойственно отцу Петра I. Оно коснулось и Варварки, которую царским указом велено было называть Знаменской (по имени основанного на дворе Романовых Знаменского монастыря), и ряда других улиц. Но царская воля ни в одном из случаев не переломила привычки москвичей. Арбат Смоленской улицей никто, даже в официальных документах, не стал называть.
      Еще одна память об Алексее Михайловиче — палаты Государева Аптекарского приказа, ныне входящие в комплекс зданий Государственного музея архитектуры им. А. В. Щусева. Они были построены в 1670-х годах в качестве трапезной палаты. Его основу составляет огромная, поддерживаемая двумя столбами палата, перекрытая сводами с распалубками. Эта палата составляет второй этаж здания, тогда как нижняя часть состоит из подклета, который образуют три белокаменных погреба с коробовыми сводами. Верхний, невысокий, этаж некогда имел плоское деревянное перекрытие.
      Однако составить себе представление о первоначальном облике постройки достаточно трудно. Она переделывалась, когда в конце XVIII века вошла в состав усадьбы А. Ф. Талызина, а затем в 1920-х годах. И это тем более обидно, что сам по себе Аптекарский приказ представлял необычайно интересное учреждение. Просуществовал он с конца XVI столетия до 1714 года. Функции его, как своеобразного Министерства здравоохранения, отличались исключительной широтой. Он распоряжался «бережением» Москвы от заразы, то есть любых эпидемических заболеваний, приглашением на царскую службы иностранных врачей, которые подвергались тщательнейшей проверке, несмотря на обязательное наличие университетских дипломов. В этом ведавшему приказом боярину помогали состоявшие уже на царской службе доктора и аптекари. Характерная оговорка в связи с испытательными экзаменами предостерегала вести экзамены «без жадного озлобления». Но само выражение «жадный» нуждается в расшифровке. Оно заимствовано из польского языка, который имел широкое распространение и в придворных кругах, и в школах и означает «безо всякого озлобления». Приказ также обя зан был заботиться о «травниках» — экспедиции за лекарственными «произрастаниями» посылались и в Сибирь, и на границу с Китаем, причем сборщиков сопровождали и защищали специально направляемые с ними стрельцы.
      Особое направление составляло разведение и содержание аптечных огородов. Самый большой из них находился на берегу Неглинной, у кремлевской стены — место, считавшееся наиболее теплым и защищенным от ветров. Подобная практика не представляла для москвичей ничего необычного. На своих крошечных, по нашим представлениям, дворах — средняя площадь двора в Средневековье не превышала двух соток — они рядом с домом площадью в 25 квадратных метров, примерно таким же хлевом для скотины, собственным колодцем с непременным в Москве «журавлем» умудрялись разбивать сад с плодовыми деревьями, грядки и среди них непременный участочек для лечебных трав. Основную аптеку выращивали и хранили сами, в случае нехватки снадобий отправлялись в специальный торговый ряд на Торге, рядом с нынешней Красной площадью.
      С течением времени все большее значение приобретали городские аптеки с учеными дипломированными фармацевтами. К тому же Аптекарский приказ обязан был обеспечивать обучение русских лекарей. И примечательные цифры. Если согласно первой московской переписи 1620 года на весь город приходился всего лишь один частнопрактикующий лекарь Олферий Олферьев, то по переписи 1638-го доктор есть на каждой большой улице, а в 1660-х годах их можно найти и в каждом квартале. Соответственно, городская статистика отмечает, что становится меньше посадок лекарственных трав на домовых огородах.
      Рядом с палатой Аптекарского приказа находится современное ему здание (Б. Ваганьковский пер., 23), напоминающее о связях Ивана Грозного с Александровой слободой — обращенное торцом к переулку подворье Успенского монастыря Александровской слободы. Участок был отведен ему в 1678 году. Это характерное для конца XVII века сочетание двух палат с большими сенями посередине. Глубокий подвал и первый этаж когда-то имели своды, а всю постройку украшало красное крыльцо.
      К тем же 1680-м годам, времени правления царевны Софьи и перехода власти к юному Петру, относится один из красивейших памятников так называемого «московского барокко» — церковь Знамения на Шереметевом дворе (Романов пер., 2, — во дворе), которую лучше всего можно рассмотреть со стороны здания Фундаментальной библиотеки Московского университета. Эта церковь — символ прихода к власти Нарышкиных, нового времени и новых надежд.
      Владельцем земли здесь становится любимый брат царицы Натальи Кирилловны Нарышкиной, матери Петра, Лев Кириллович. Одновременно он получает Фили, Чашниково и Черкизово, в общей сложности 278 дворов, и притом в наследственное владение. Отношение Петра к нему было совершенно особым. Он дарил своего старшего родственника и доверием и редким расположением. Оставляя почти на два года Россию во время участия в Великом посольстве 1697–1698 годов, племянник вводит дядю в совет по управлению государством, а по возвращении назначает начальником Посольского приказа — министром иностранных дел.
      Вот только прожил, подобно всей родне Натальи Кирилловны, Л. К. Нарышкин недолго — он умер в 1705 году, не достигнув и сорока лет. Вдова его вышла замуж за знаменитого фельдмаршала Б. П. Шереметева, судьбой же ее сыновей стал заниматься сам Петр. Иван и Александр Львовичи Нарышкины — одни из первых русских заграничных пенсионеров. Несмотря на малолетство (второму было четырнадцать, первому и вовсе восемь лет), они отправляются в Голландию обучаться оснастке кораблей и морской практике. Иван плавает на военных кораблях в Англию, Испанию, проходит по Средиземному морю до Сицилии, пока в 1715 году не переводится, опять-таки по желанию Петра, «обозревать иностранные адмиралтейства и арсеналы». Только в 1721 году молодой моряк И. Л. Нарышкин возвращается на родину и в чине лейтенанта назначается состоять в морском корабельном флоте. Через считаные месяцы он уже товарищ директора Морской академии, московских и других губернских школ. Редкие при такой занятости наезды в старую столицу не оставляли времени для занятий наследственными владениями.
      Обстоятельства заметно изменились после смерти Петра I. Попытка А. Д. Меншикова приблизить ко двору И. Л. Нарышкина по какой-то причине оказалась неудачной. В течение одного только ноября 1725 года молодой моряк производится в капитаны 3-го и через несколько дней 1-го ранга, а в следующем году так же неожиданно исключается из морского списка. Официальная ссылка на «болезнь» двадцатишестилетнего офицера выглядела тем более неубедительной, что по прошествии еще одного года, сразу после вступления на престол Петра II, И. Л. Нарышкин снова назначается ко двору — «по надзору за Морской академией». Тогда же он женится на дальней своей родственнице Дарье Кирилловне Нарышкиной, дочери первого коменданта Петербурга, а с 1719 года губернатора Москвы.
      Но с приходом к власти императрицы Анны Иоанновны карьера близкого родственника Петра I была бесповоротно закончена. Он увольняется со всех должностей под предлогом болезней. Разрушилась и семейная жизнь Нарышкина — в 1730 году после рождения единственной дочери он потерял жену. Когда четырьмя годами позже не стало его самого, единственной наследницей оказалась малолетняя Екатерина Ивановна. Воспитывалась она в доме дяди и с приходом к власти Елизаветы Петровны была немедленно взята фрейлиной во дворец. Сказались не родственные чувства новой императрицы, но простой расчет — Е. И. Нарышкина была одной из богатейших невест России, и ее приданое могло стать формой царской милости для каждого, кого Елизавета хотела отметить при дворе.
      В конце концов выбор пал на младшего брата фаворита — Кирилу Григорьевича Разумовского. В 1746 году со всеми пышнейшими церемониями, присущими только особам царского дома, была сыграна свадьба, на которой кроме самой императрицы присутствовали все иностранные посланники. Молодые толком не знали друг друга, никаких чувств не испытывали. Тем не менее ревниво наблюдавшая за решением судьбы Кирилы Разумовского будущая Екатерина II в своих «Записках» принуждена написать, что «они, казалось, жили хорошо».
      К. Г. Разумовский стал предметом внимания не одной великой княгини — с той, которой предстояло стать следующей императрицей, его даже связывал, во всяком случае, по ее недвусмысленному утверждению, род флирта, если не влюбленности. Восемнадцатилетний казак, плохо владевший грамотой, он появился в Петербурге вместе со своей родней, чтобы занять самое высокое положение в придворных кругах. Мирясь с полной необразованностью его старшего брата — своего «друга нелицемерного», Елизавета Петровна старается возместить непоправимые пробелы за счет Разумовского-младшего. После годичных занятий в Петербурге под руководством Г. И. Теплова (побочного сына, как считали современники, Феофана Прокоповича) Кирила Разумовский с ним же направляется за границу, чтобы «ученьем вознаградить пренебреженное поныне время».
      Два года в Кенигсберге и Страсбурге дают основание по возвращении на родину назначить молодого недоросля — «в рассужденьи усмотренной в нем особливой способности и приобретенного в науках искусства» — президентом Академии наук.
      Неожиданная должность не взволновала назначенного. В действительности Кирила Разумовский вывез из чужих стран умение бегло говорить по-немецки и по-французски, по моде одеваться и действительно хорошо танцевать. Успех среди придворных красавиц был ему обеспечен. Об остальном предстояло позаботиться императрице и старшему брату. Брак с Е. И. Нарышкиной во всех отношениях обеспечивал будущность и положение в свете президента Императорской Академии наук.
      Сорок четыре тысячи душ крестьян, огромные пензенские поместья, подмосковные Петровское-Семчино (ныне Петровско-Разумовское) и Троицкое-Лыково, квартал домов в самой столице и вдобавок около пятидесяти сундуков и ларей, подробно описанных в так называемой «разрядной записи», составляли приданое сказочной невесты и переходили во владение сына простой казачки, получившего также специально для него восстановленную должность малороссийского гетмана со столицей в городе Глухове. В нарышкинских ларях помещались драгоценности, серебро, меха, парча, конские уборы, седла и «наперсти», книги, гравюры и особенно ценившиеся разнообразные редкости, вроде «медного рога для глухого человека».
      В пользу нежданно-негаданно появившегося в русской жизни малороссийского гетмана говорило только то, что, человек веселый и остроумный, он иронически относился ко всем сыпавшимся на него знакам отличия, видя в них случайную удачу, а не действительные свои заслуги. Последнее, впрочем, никак не мешало ему широко и с откровенным удовольствием пользоваться всеми теми преимуществами, которые доставляло ему его положение.
      Многочисленные и не слишком старательно скрываемые любовные похождения не мешали К. Г. Разумовскому быть заботливым отцом на редкость многочисленного семейства: они с Нарышкиной были родителями шести сыновей и пяти дочерей, отличавшихся редкими даже для тех времен высокомерием и спесивостью. Попытка гетмана образумить свое потомство каждый раз оказывалась тщетной, а от одного из сыновей он получил широко повторявшийся современниками ответ: «Между нами громадная разница: вы сын простого казака, а я сын русского фельдмаршала». Этим высоким воинским званием К. Г. Разумовский был награжден пришедшей к власти неизменно благоволившей ему Екатериной II. Отсюда характеристика из екатерининских «Записок»: «Он был хорош собой, оригинального ума, очень приятен в обращении и умом несравненно превосходил своего брата, который также был красавец». Хотя бы в этом вкусы ненавидевших друг друга Елизаветы Петровны и Екатерины II сходились.
      И тем не менее К. Г. Разумовский обладал внутренней культурой и определенным отношением к искусству, о чем можно судить даже по отношению к постройкам московской усадьбы. Церковь Знамения была и оставалась основой композиции заднего двора, этой скрытой от посторонних внутренней, как бы семейной части усадьбы. Она по московской традиции соединялась с главным домом крытым, скорее всего деревянным, переходом. Основной ее объем — двусветный четверик с тремя ярусами поставленных на него, постепенно уменьшающихся восьмериков. Вместе с апсидой, боковыми приделами, освященными в честь Сергия Радонежского и Варлаама Хутынского, и трапезной он поднят на высокий подклет, окруженный с трех сторон открытой папертью на арках. Со стороны паперти приделы имеют самостоятельные входы. На паперть со двора вела одна лестница — внутри объема теплого перехода между церковью и главным домом.
      Храм необычайно наряден благодаря широкому использованию резного белого камня и профильного кирпича. В «кружевной» убор храма входят «гребни» парапетов-фронтонов, угловые белокаменные колонки, грибовидные и кубовидные капители. Очень интересно решение глав, когда крупная центральная и три главы апсиды и приделов покрыты, словно чешуей, ромбовидными листами луженого железа. Особенной тонкостью исполнения отличаются ажурные кованые золоченые кресты.
      Внутреннее убранство храма не сохранилось. Золоченый резной иконостас, выполненный в 1704 году, был разобран в 1847-м в связи с утеплением церкви. Но при Разумовском храм сохранялся в своем первоначальном виде. Он очень близок по своему решению к храму Троицы в Филях, где среди икон сохранился портрет Петра I подростком в виде архидьякона Стефана. Считалось, что его оригинал, или, наоборот, — повторение, имелся и в Знаменской церкви.
      По утверждению документов, в 1732 году в нарышкинской усадьбе помимо церкви существовали «новые» каменные здания, скорее всего, сооруженные Иваном Львовичем Нарышкиным. Спустя двадцать пять лет документы подтверждают существование главного дома, соединенного с церковью теплым переходом. Начавшиеся строительные работы следует отнести к 1760-м годам, когда появились и флигели по линии улицы. При этом исследователями высказывается предположение, что переделки производились по проекту французского архитектора Ш. де Вальи, выполненному для усадьбы П. Б. Шереметева в Кускове.
      Ансамбль складывается из центрального одноэтажного дома с мезонином и боковых флигелей. В основном доме размещались несколько парадных зал, тогда как под жилье отводился мезонин и крылья. Парадный подъезд приподнят на арках и имеет пандусы въездов. Хорошо спланированы вестибюль и парадный зал, но попытки некоторых исследователей связать архитектурное решение дворца Нарышкиных-Разумовских с именем зодчего В. И. Баженова представляются необоснованными. Здесь перед нами образец типичного московского дворца первой половины XVIII века с архитектурной обработкой, относящейся уже к стилю раннего классицизма. В 1799 году усадьба была продана владельцу Кускова и Останкина Николаю Петровичу Шереметеву. Впоследствии во дворце размещались различные учреждения, в том числе Московская городская дума и Охотничий клуб.

Если выйти из Троицких ворот

      Среди историков Москвы не сложилось традиции связывать эту часть древнего Арбата — позднейшей Воздвиженки с именем Разумовских. Между тем именно здесь их родовое гнездо, расставаться с которым они явно не торопились. Уже после приобретения Н. П. Шереметевым основной усадьбы Разумовских бывший фаворит императрицы Елизаветы Петровны, «друг нелицемерной», по ее собственному выражению, Алексей Григорьевич Разумовский заканчивает строительство своего дома на углу Романова переулка. Во многом этот особняк повторяет композицию прежнего дома графа (Маросейка, 2/15), совпадая с ним и по основным размерам, но вместе с тем его решение очень оригинально. Угловая ротонда с колоннадой заглублена между боковыми корпусами, цокольная же ее часть, напротив, сильно вынесена вперед. В этом выступе первоначально помещались лестницы, которые прямо с улицы вели к круглому залу, играющему роль вестибюля. Этот зал окружен двумя наибольшими полукруглыми гостиными и скругленным аванзалом, который открывается во внутренний угол двора тройным окном. Обычная анфиладность зал здесь нарушена, благодаря чему возникает живая смена впечатлений в интерьерах дома.
      Дворец Разумовского на Воздвиженке. 1770-е гг. Фрагмент фасада.
 
      После пожара 1812 года здание утратило часть лепных деталей, трактовка боковых фасадов по улице приобрела большую суровость.
      Но и ранее строившееся для графа А. К. Разумовского здание переходит к Н. П. Шереметеву, который выбирает его для жизни с молодой супругой (Воздвиженка, 8). Впрочем, выражение «молодой» не совсем правильно в отношении рубежа XVIII–XIX веков. В момент заключения брачного союза с графом Прасковье Ивановне Жемчуговой (сценический псевдоним) было тридцать три года, тогда как ее супругу больше пятидесяти.
      Приходится расстаться и с другой легендой — о месте венчания необычной пары. Вся справочная литература указывает на церковь Симеона Столпника в начале нынешнего Нового Арбата. Однако недавно обнаруженные венчальные записи свидетельствуют, что венчание происходило в приходской церкви графа, которой был храм Николы в Сапожке, почти примыкавший к Манежу и разобранный в 1838 году. Супруги провели на Воздвиженке немногим больше трех лет, до смерти графини, наступившей в 1803 году.
      Дворец Разумовского на Воздвиженке. Зал.
 
      Н. Аргунов. Графиня П.И. Шереметева. 1801–1802 гг.
 
      Здесь же нашел себе приют вернувшийся из ссылки декабрист И. Д. Якушкин — очередное лишенное документальных подтверждений свидетельство. Недолгое пребывание Якушкина в Москве связано с совсем иным районом. Бывший ссыльный вернулся в старую столицу в начале 1857 года, был встречен семьей и прямо с дороги поселился у сына на 3-й Мещанской в доме Абакумова (ныне — ул. Щепкина, 49). Дом находился в приходе церкви Филиппа Митрополита, почему начавших собираться здесь старых друзей по убеждениям Москва тут же окрестила «филипповцами». Дружеские встречи и беседы оказываются очень оживленными, несмотря на болезнь, приковывавшую И. Д. Якушкина к постели. Это же обстоятельство вызывает беспокойство тайного сыска. В конце марта того же года ему и М. И. Муравьеву-Апостолу предписывается немедленно выехать из Москвы и даже Московской области. 29 марта Евгений Якушкин повез отца на Николаевский вокзал. Им пришлось воспользоваться приглашением бывшего товарища И. Д. Якушкина еще по Семеновскому полку Н. Н. Толстого расположиться в его поместье Новинки, в шести верстах от станции Завидовской. В расписанном по дням незадавшемся возвращении декабриста на родину места для дома на Арбате-Воздвиженке просто не было.
      Чуть раньше шереметевских домов на улице возникает еще один памятник екатерининских времен — городская усадьба Талызиных, располагавшаяся на территории бывшего Аптекарского приказа и включившая в себя его бывшую Трапезную палату. Здесь возникает своеобразное противостояние: по одну сторону улицы владения любимцев царствования императрицы Елизаветы Петровны и прямо напротив торжествующее свидетельство нового правления. Талызины — самые деятельные участники переворота в пользу Екатерины II.
      Члены семьи московских служилых дворян, Талызины при Петре I были в числе первых русских моряков, получивших специальное образование в Голландии и Италии. Но обстоятельства не позволили им ограничиться одним морским делом. С начала 1760-х годов они принимают участие в дворцовых событиях, существенно сказавшихся на их собственных судьбах.
      Адмирал И.Л. Талызин, пользовавшийся особой благосклонностью императрицы Елизаветы Петровны, принимает сторону ненавидимой ею великой княгини — Екатерины Алексеевны. В момент переворота Екатерина доверяет И.Л. Талызину захват Кронштадта, где мог теоретически найти себе, и притом очень надежное, убежище находившийся в Ораниенбауме Петр III со своими сторонниками — голштинскими офицерами. И.Л. Талызин является в крепость с собственноручной запиской Екатерины: «Господин адмирал Талызин от нас уполномочен в Кронштадте, а что он прикажет, то исполнять». Появившийся здесь с некоторым опозданием Петр III был встречен им ставшей знаменитой фразой: «Поскольку у вас не хватило решительности задержать меня именем императора, я вас беру под стражу именем императрицы».
      Вместе с дядей в перевороте участвовали три племянника адмирала — Александр, Петр и Иван. Услуга, оказанная первым из них, вроде бы, пустяковая: Александр Талызин предоставил императрице свой мундир, в котором она могла принять присягу на верность гвардейцев. Эта реликвия хранилась в выстроенном в Москве, на Арбате-Воздвиженке, доме, где Александр Федорович поселился со своей женой, дочерью фельдмаршала С.С. Апраксина. Охлаждение Екатерины ко всей семье Талызиных наступило очень быстро, и в 1765 году, выйдя в «чистую» отставку, адмирал, как и его племянники, поселился в Москве, привечавших всех недовольных.
      Любопытно, что из числа трех братьев Петр Талызин, дослужившийся до чина генерал-поручика, стал участником заговора против Павла I, но в последний момент изменил плану заговорщиков и поддержал Александра I в деле сохранения самодержавия. Его последовавшую через два месяца после убийства императора смерть современники объясняли местью былых товарищей по заговору. Существовал в разговорах и иной вариант — зазрившая совесть. Вместе с дядей в заговоре против Павла I принимал участие и представитель третьего поколения Талызиных — его племянник, капитан лейб-гвардии Измайловского полка А. И. Талызин, который в 1816 году приобрел по соседству, на Никитском бульваре, дом, ставший последней квартирой Н. В. Гоголя.
      Размах талызинского строительства на Воздвиженке свидетельствовал о значительных материальных средствах заказчика. На улице были сооружены главный трехэтажный дом и два двухэтажных флигеля, обращенных к Воздвиженке торцами. Между ними находились ведшие во внутренний двор двое украшенных парными колоннами ворот. Скорее всего, по московскому обычаю, во флигелях были использованы части старой постройки.
      Главный дом получил дворцовое решение — с анфиладой высоких парадных помещений во втором этаже и огромным двусветным залом, обращенным во двор. Эта парадная анфилада стала особенно обширной после того, как в 1816 году разрывы между главным зданием и флигелями были застроены. Тогда же появилась торжественно развернутая парадная лестница с большим выходящим на улицу вестибюлем. Эти помещения и часть комнат первого этажа получили богатейшую отделку с использованием искусственного мрамора, с колоннами, расписанными плафонами и рельефными «фаянсовыми» печами. Весь этот декор удалось восстановить после реставрации 1960-х годов.
      Значительные изменения в общий облик талызинского дома были внесены на рубеже ХIХ—ХХ веков, когда занимавшая здание Казенная палата надстроила его боковые части до уровня главного корпуса.
      Очень любопытен по своей планировке парадный двор, оказавшийся позади здания. Еще при А. И. Талызине было построено здание конюшен, симметричное древней трапезной Аптекарского приказа, и полукруглая декоративная стена между ними. Это позволило включить в общий ансамбль и косо поставленный самый старый среди остальных строений «Дом садовника», относящийся к началу XVIII века.
      Талызинский дворец неслучайно был приобретен государством для размещения в нем Казенной палаты. И снова приходится уточнять расхожее благодаря путеводителям советского времени представление об этом учреждении как о «финансовом управлении города». В действительности впервые созданная Екатериной II в 1775 году Казенная палата сосредоточивала в себе все казенное управление. Она заведовала государственными имуществами и строительной частью страны. Впоследствии функции палаты сводятся к счетоводству и отчетности по приходу и расходу сумм в губернских и уездных казначействах, непосредственно ей подчиненных. Она наблюдает за поступлением государственных доходов, добивается их уплаты, но сама не вводит и не взимает никаких сборов. Казенная палата распоряжается производством всех расходов по губернии и не допускает не предписанных Министерством финансов расходов, какое бы ведомство ни пыталось их произвести.
      Дом Талызина на Воздвиженке. 1787; 1816 г. Анфилада.
 
      В результате своеобразной преемственности уже в советские годы в талызинском дворце работают сначала Секретариат ЦК РКП(б), который часто посещает Ленин, затем последовательно Наркомат юстиции, Госплан, а с 1945 года Музей архитектуры, получивший с 1963 года имя своего первого директора архитектора А. В. Щусева.
      Дом № 5, который ряд советских справочников называет уютной квартирой председательствующего Казенной палаты, в действительности всегда принадлежал Крестовоздвиженскому монастырю и служил жильем для клира Крестовоздвиженского собора.
      Имена владельцев здешних земель в Средние века постепенно стирались временем, и тем не менее к ним трудно не обратиться — слишком много они значили в истории страны. Так, участки под номерами 12–14 при царе Алексее Михайловиче принадлежали боярину Борису Ивановичу Морозову, воспитателю царя, женатому на сестре его жены, царицы Марьи Ильичны Милославской. Первый период правления юного царя все его решения принимались по подсказке и чуть ли не приказу боярина. Постоянной гостьей здесь бывала боярыня Морозова — знаменитая поборница старообрядчества, бывшая замужем за родным братом Бориса Ивановича.
      Здание под номером 12, сохранившееся до наших дней, относится к концу XVIII века. Его отличал великолепный сад, выкорчеванный ради установки ныне снятого памятника М. И. Калинину работы скульптора Б. И. Дюжева. Открытый в апреле 1978 года грузный бронзовый монумент в настоящее время заменен торговым павильоном. Восстанавливать сад никто не стал.
      Оставшееся в глубине палисадника с фонтаном здание под номером 14 — произведение одного из интереснейших московских зодчих — Романа Ивановича Клейна. Выученик Петербургской академии художеств, в дальнейшем несколько лет стажировавшийся в Париже, Клейн известен также своей преподавательской работой в Рижском политехническом институте и Московском высшем техническом училище (ныне — МГТУ им. И. Э. Баумана). В Москве по его проектам построены Государственный музей изобразительных искусств им. Пушкина, здание универсального магазина «Мюр и Мерилиз» — ныне ЦУМ, «Чайный дом» С. Перлова на Мясницкой, Средние Торговые ряды на Красной площади и в 1912 году Бородинский мост-памятник Отечественной войне 1812 года.
      Особняк был построен по заказу А. А. Морозова, промышленника и предпринимателя. С начала XX века его хозяйкой стала Варвара Алексеевна Морозова, входившая в руководство Товарищества Тверской мануфактуры. Много писалось о ее литературном и общественном салоне, не меньшее значение имела и широчайшая благотворительная деятельность Варвары Алексеевны. Она входит в Благотворительное общество при психиатрической клинике имени Морозова, Общество для пособия нуждающимся студентам при Московском университете, в Попечительский совет при Народном университете имени Шанявского, Городское попечительство о бедных, Общество вспомоществования нуждающимся студентам Императорского технического училища, Городской библиотеки — бесплатной читальни имени И. С. Тургенева. Она попечительница Городского ремесленного училища, носящего ее имя, и Рогожского городского начального женского училища. Это Варваре Алексеевне принадлежат слова: «Деньги схватить, коли случай подвернется, и дурак сумеет. А вот смысл им придать, человеческий смысл — такое искусство, как дар Божий, немногим дано».
      Гостями В. А. Морозовой бывали А. П. Чехов, В. Я. Брюсов, К. С. Станиславский, В. И. Немирович-Данченко, В. Г. Короленко, Г. И. Успенский. В 1905 году Морозова предоставила свой особняк лекторской группе МК РСДРП. Среди выступавших с докладами были историк М. Н. Покровский, И. И. Скворцов-Степанов, историк, публицист и экономист, работавший учителем в Городском училище на Арбате.
      В советские годы особняк Морозовых последовательно занимали Институт социальной гигиены, Международный аграрный институт во главе с известным болгарским коммунистом Василием Коларовым, Комиссия партийного контроля при ЦК КПСС. С 1959 года в нем располагался Союз обществ дружбы и культурных связей с зарубежными странами.
      Соседний особняк, известный в Москве под названием «Мавританского замка», был построен по заказу А. А. Морозова на подаренной ему матерью земле. Архитектурный облик дома, привлекающий туристов сегодня, вызвал искреннее негодование В. А. Морозовой. По словам современников, она бросила в гневе сыну: «То, что ты дурак, все знали в семье, а теперь узнала вся Москва». Не менее возмущенно откликнулся на появление этого здания и Л. Н. Толстой в XII главе второй части романа «Воскресение»: «глупый, ненужный дворец какому-то глупому и ненужному человеку».
      Возможно, именно поэтому Морозов-младший доверил свой замысел — «фантазию на мавританский стиль» с использованием мотивов португальского замка Синтра — неизвестному архитектору. В. А. Мазырин специализировался на строительстве тюрем и имел в этом отношении даже собственную теорию, которой делился с Константином Коровиным и Федором Шаляпиным. Отсюда, кстати сказать, такое резкое отличие пышнейшего парадного подъезда, витых колонн портала, фланкирующих его круглые башни со стенами, покрытыми высеченными в камне раковинами, короны кружевных парапетов с предельно строгим дворовым фасадом, где совершенно гладкую плоскость стен прорезают только большие окна.
      В воспоминаниях К. А. Коровина есть эпизод спора В. А. Мазырина, которого приятели шутливо звали «Анчуткой», с А. М. Горьким:
      «— Позвольте, господа, — сказал Мазырин. — Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, — это остроги.
      Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
      — Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
      — Я кто такой? Я — архитектор, — сказал спокойно Мазырин. — Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю — город с острога надо начинать строить.
      Горький нахмурился:
      — Не умно.
      — Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете… и говорите глупости! — неожиданно выпалил Мазырин.
      Все сразу замолчали».
      В 1918 году по фасаду морозовского особняка было протянуто огромное полотнище с надписью черными буквами: «Пролеткульт». Организация эта объединяла писателей — выходцев из рабочей среды. Это поэты М. Герасимов, В. Кириллов, И. Садофьев, Н. Полетаев. Сюда приходят в начале своего литературного пути В. Казин, А. Гастев. В Москве и Петрограде издаются пролеткультовские журналы «Кузница», «Пролетарская культура», «Грядущее». В самом морозовском особняке размещается Театр Пролеткульта, проходят литературные чтения. В ванной комнате находит себе квартиру Есенин вдвоем с М. П. Герасимовым. Он пишет здесь «Небесного барабанщика». Вместе с Герасимовым, С. А. Клычковым и Н. А. Павловичем они создают киносценарий в четырех частях «Зовущие зори».
      Н. А. Павлович вспоминал об этом сценарии, что «материалом для „Зовущих зорь“ послужили и московский Пролеткульт, и наши действительные разговоры и утопические мечтания, и прежде всего сама эпоха… Эпизоды 13, 14, 15, 16–23 мы придумывали в столовой на Арбате (ныне — „Прага“), куда часто ходили все вместе обедать из „Пролеткульта“.
      К первой годовщине Октября Есенин, Герасимов и Клычков по предложению скульптора С. Т. Коненкова написали кантату в память о борцах революции на музыку И. Шведова. Кантата исполнялась на Красной площади 7 ноября 1918 года при открытии памятного барельефа С. Т. Коненкова на стене Сенатской башни „Павшим в борьбе за мир и братство народов“.
      Кипевший жизнью, искренней увлеченностью сотен литераторов, деятелей театра Пролеткульт сразу же привлекает к себе внимание вождей нового строя, и именно на нем начинают испытываться методы идеологического руководства, жесточайшей политической цензуры. Таким первым цензором Пролеткульта выступает сам Ленин. Казалось бы, идеи „мирового октября“, „железного пролетария“, беззаветно отдающего жизнь новым идеям, вопрос не индивидуальных, а „классовых“ эмоций должны были устраивать правительство большевиков. В действительности они настораживают новых идеологов и побуждают их выступить с разоблачением и в конечном счете уничтожением „осиного гнезда“.
      8 октября 1920 года Ленин лично готовит резолюцию „О пролетарской культуре“ и ставит вопрос о Пролеткульте на заседании ЦК РКП(б). Главное расхождение основывалось на том, что пролеткультовцы не допускали двойных стандартов, тем более начинавшей действовать системы социального холокоста, работавшей не на идею — на укрепление власти тех, кто ее уже успел захватить. Сталкиваются принципы дисциплины сознательной, свободы как реального внутреннего раскрепощения ради достижения определенных, непременно общих целей и принципа свободы как „осознанной необходимости“, когда необходимость диктуется некими не отвечающими за свои действия вождями.
      Неслучайно в здании Пролеткульта ставят спектакли Сергей Эйзенштейн и Всеволод Мейерхольд, выступает на диспутах Владимир Маяковский. Неслучайно и то, что с окончанием НЭПа, в 1928 году, морозовский особняк переходит к дипломатическим представителям. С 1954 по 1958 год в нем находится не менее закрытое учреждение — так называемый ВОКС (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей), с 31 марта 1959-го Дом дружбы с народами зарубежных стран. Имена и годы остались неотмеченными на его стенах, как, впрочем, и то обстоятельство, что до появления морозовского „Мавританского замка“ располагался на этом участке знаменитый цирк Гине и одно время антреприза художника Московской конторы императорских театров И. Е. Гринева „Скоморох“, пытавшаяся восстановить представления церковного театра XVII века, в частности „Пещное действо“. Тексты для „действа“ восстанавливал профессор Московского университета Морозов, а оформление было первым театральным опытом только что окончившего Московское училище живописи, ваяния и зодчества Константина Федоровича Юона.
      Наконец, в помещении цирка Гине давал в 1880-х годах первые общедоступные концерты профессор-пианист В. И. Сафонов от имени только что образованной Московской консерватории. Как не хватает нам, сегодняшним, этой простой и повседневной памяти, чтобы почувствовать себя частью единого постоянно стремящегося вперед потока культуры! И разве не важно для нашей памяти, что шереметевские дома до самого Октябрьского переворота продолжали оставаться собственностью членов и прямых потомков все той же семьи: № 6 — графа Александра Дмитриевича, а № 8 — графа Сергея Дмитриевича Шереметевым, ни при каких финансовых катаклизмах не хотевших расставаться с родовыми гнездами. Если первый жизненной активностью не отличался, второй, наоборот, имел чин обер-егермейстера Двора, входил в совет Российского общества сельскохозяйственного птицеводства, Московского дворянского института имени императора Александра III, Московского епархиального училища и был самым деятельным членом Комитета по устройству в Москве Музея 1812 года.
      Многочисленные фотографии начала XX века позволяют увидеть, насколько изменилась Воздвиженка — когда-то улица сплошных особняков дворцового типа и церквей, согласно московской градостроительной традиции, составлявших вертикальные доминанты всех улиц, ближних и дальних городских перспектив. Со стороны Кремля Воздвиженку замыкал храм Николы в Сапожке. На нарышкинской усадьбе возвышался огромный и очень нарядный храм Ирины с отдельно стоящей звонницей. Подобное посвящение церкви было связано с тем, что имя Ирины носила мать супруги царя Михаила Федоровича, царицы Евдокии Лукьяновны Стрешневой. Ириной окрестили и первого ребенка царской четы — царевну Ирину Михайловну, которую отец так хотел отдать за датского королевича.
      В конце улицы ансамбль Крестовоздвиженского монастыря корреспондировал с как бы замыкавшей улицу церковью Бориса и Глеба. В первоначальном своем виде Арбат-Воздвиженка как бы упиралась в стены Белого города, ломалась почти под прямым углом и вместе с Калашным и Малым Кисловским переулками уходила в Арбатские ворота, оставляя церковь Бориса и Глеба по левой руке.
      Одобренный Екатериной II план реконструкции Москвы включал замену подлежавшей разборке стены Белого города бульварами. Арбатские ворота оказались последними по времени сноса — конец 1790-х годов, когда и смогла образоваться собственно Арбатская площадь.

Мастер из Джульфы

      Сомнений не оставалось. Посольство в Константинополь должно было ехать. Переговоры с Оттоманской Портой становились неизбежными перед лицом год от года возраставших притязаний турецкого султана.
      Впрочем, на этот раз кроме обычного дипломатического розыгрыша, который предстояло провести одному из самых талантливых дипломатов времен Алексея Михайловича — боярину Ордину-Нащокину, посольство могло рассчитывать и на очень существенную помощь скрытых союзников. Могущественная торговая компания купцов из Новой Джульфы, в окрестностях персидской столицы, обращалась к своим соотечественникам-армянам, жившим под властью султана, всеми доступными им средствами содействовать успеху русских дипломатов. Да и как могло быть иначе, когда на московского царя — единственного — возлагалась надежда, что он поможет в освобождении давно потерявшей независимость и разделенной на части Армении.
      И вот старательнейшим образом подготовленное посольство готово тронуться в путь. Огромный караван снабжен необходимыми грамотами и документами, подарками, снаряжением, охраной. Время не терпит, но, оказывается, все может подождать, пока главный переводчик и правая рука посла Василий Даудов отвезет и представит царю только что прибывшего в Москву „Кизилбашския земли армянския веры живописца“ Богдана Салтанова.
      Да-да, всего-навсего живописца, которых и без того было вполне достаточно в штате Оружейной палаты. Необычная поездка в Преображенское, где жил летним временем Алексей Михайлович, и — вещь уж и вовсе необъяснимая! — трехмесячное пребывание Салтанова в Преображенском. Без малейших отметок в делах Посольского приказа, без распоряжений по Оружейной палате, которой подчинялись все царские художники.
      Салтанов работал — вне всякого сомнения. Работа его устраивала царя — и здесь не может быть двух мнений. Разве мало того, что корм и питье отпускаются Салтанову с Кормового царского двора, а по возвращении из Преображенского в Москву художник получает право на самое почетное, никогда не достававшееся его собратьям-художникам жилье — в Китай-городе, на Посольской улице, на дворе, которым пользовался для своих подопечных именно Посольский приказ. А когда через полгода вспыхивает на этом дворе пожар, Салтанову выдается „на пожарное разорение“ втрое больше денег, чем любому из царских жалованных живописцев.
      Как же завидовал этим привилегиям прославленный Симон Ушаков! Особенно двору — удобному для жилья, тем более для живописной работы и размещения целой школы. Неслучайно до передачи его Салтанову существовала здесь школа кружевных дел государева мастера Федора Воробьева. И дом-то был на высоком каменном подклете, с каменным крыльцом, рубленый и под драничной крышей, а в доме три большие палаты с муравлеными печами, забранными стеклом оконницами, отдельной кухней — „стряпущей“ — и просторной баней прямо в подклете. На дворе к услугам хозяина — три жилых новеньких избы, конюшня с высоким сеновалом, навес для саней и повозок. В саду — разные сорта особенно любимой москвичами смородины, а для удобства — через весь двор наведенные от грязи деревянные мостки, не говоря о „частоколе толстом сосновом на иглах“. Такому хозяйству легко позавидовал бы и иной боярский сын. Симон Ушаков хлопотал о нем еще до появления Салтанова, но получил лишь после того, как „иноземец Кизилбашския земли“ отстроил себе собственный двор. Не поскупился Алексей Михайлович и с „кормовой дачей“ для Салтанова. Десять ведер вина дворянского, ведро вина двойного, полведра „романеи“, полведра „ренского“, десять ведер меду, пятнадцать ведер пива, не считая нескольких штук белуги, осетрины да разных „свежих рыб“ и хорошего веса пшеничной муки, — так дарили только послов. Но, может быть, Салтанов и не был в глазах царя простым художником, хотя позднее, в связи с поступлением на царскую службу, ему и будет предписано „выучить своему мастерству из русских людей учеников впредь для ево государевых живописных дел“.
      С. Лопуцкий. Царь Алексей Михайлович. XVII в.
 
      Фамилии — конечно же они повторялись. Не могли не повторяться в городе, насчитывавшем в то время больше двухсот тысяч человек. Знала Москва и Салтановых. В 1649 году за Москвой-рекой, у Пятницкой улицы, в приходе Черниговских мучеников Михаила и Федора покупает себе у вдовой попадьи двор „новокрещен“ Салтанов Иван. Простой однофамилец? Если бы спустя тридцать лет не владела тем же двором вдова „новокрещена“ Наталья, у которой жил московский дворянин Самойла Блудов, приходившийся и племянником покойному, и прямым родственником вновь приехавшему Салтанову Богдану. Выходит, чужой для художника Москва не была. Больше того: знакомо было царю и его собственное имя.
      Армянская земля потеряла свою независимость. Бороться за нее с оружием в руках у народа не было сил. Зато существовала иная возможность, требовавшая не меньшей самоотверженности, настойчивости, изворотливости и дипломатических способностей. Вернуть самостоятельность родной земле с помощью иноземных сил, расчета на чужие интересы и выгоду. Оказавшиеся под властью иранского шаха и насильственно вывезенные с родины купцы из Новой Джульфы — предместья персидской столицы Исфагани — выискивали, и как же удачно, эти пути. Под прикрытием обыкновенных торговых дел куда как удобно и незаметно было заниматься делами политическими. В Москве же у армян и вовсе рано появляются свои постоянные ходатаи.
      Приехало к московскому царю в 1654 году посольство иранского шаха — переговорам с Персией, казалось, не было конца, — и неожиданно остается на царской службе его советник, армянин Василий Даудов. Полвека пробудет он в Посольском приказе, неизменно поддерживая своих сородичей, ходатайствуя за их интересы. Направляет персидский шах в Москву послом Григора Лусикова, и тот захватывает с собой, под своим покровительством, представителей джульфийской армянской торговой компании. Глава джульфийских купцов-дипломатов Захар Ходжа не замедлит в 1660 году повторить свой визит и снова встретит самый радушный и уважительный прием. Получил он личную аудиенцию у царя — сколько приходилось дожидаться такой чести государственным посланникам! — а перед его домом все время московской жизни стоял почетный караул. Московское правительство явно ценило и побуждения, и реальные возможности джульфийских купцов.
      Впрочем, дипломатия дипломатией, переговоры переговорами, но, верные своей профессии, купцы не отказывались и от более простых способов завоевания симпатий московского царя. Привезенным ими подаркам оставалось только дивиться: огромные деньги — другие подарки, которыми не были обойдены и все члены царской семьи, и все приближенные московского государя. Игра стоила свеч!
      И еще — непревзойденное мастерство. Алексей Михайлович имел самую реальную возможность убедиться, каких во всех отношениях ценных союзников и подопечных мог при желании получить.
      Б. Салтанов. Алмазный трон. Исфагань. XVII в.
 
      Алмазный трон царя Алексея Михайловича — он и сегодня составляет украшение нынешней Оружейной палаты — воспроизводится во всех описаниях кремлевских сокровищ, возбуждает восторги зрителей и специалистов-искусствоведов. На него купцы не пожалели ни ценнейшего сандалового дерева, ни двадцати восьми фунтов золотых и восьми фунтов серебряных украшений, ни многих тысяч алмазов, бриллиантов, драгоценных камней, специально подбиравшихся на рынках Мидии. Ремесленники джульфийской мастерской Сагада, отца Захара Ходжи, знали свое дело, а заказчики не останавливались ни перед какими тратами. Ничто не имело цены перед возможностью вывести на троне витиеватую и многозначительную латинскую надпись-пожелание: „Могущественнейшему и непобедимому московскому императору Алексею, на земле счастливо царствующему, сей трон с величайшим искусством и тщанием сделанный, да будет счастливым предзнаменованием грядущего… 1659 год“. Даже после таких даров переговоры в Посольском приказе продолжались больше года. Зато результаты превзошли все самые смелые ожидания джульфийцев. Не только им, но и всем армянским купцам, где бы они ни жили, давалось право торговать по всей Волге — от Астрахани и дальше до Архангельска — с такими таможенными преимуществами, какими не пользовалось до того времени ни одно иностранное государство. Армяне-ремесленники могли открывать в Московии свои производства, а лично для себя Алексей Михайлович захотел того самого художника, который рисовал алмазный трон и к тому же выполнил гравированную на меди композицию „Тайной вечери“. Желание немалое, раз речь шла об опытном и талантливом мастере. Захар Ходжа напишет о нем в 1666 году, по возвращении в Персию, что „а имя ему Богдан“, и посоветует своему адресату, посольскому дьяку Алмазу Иванову, использовать Богдана для обучения учеников. Письмо выглядело так, как будто вопрос о приезде Богдана в Московское государство был уже решен.
      Джульфийским дипломатам, безусловно, выгодно удовлетворить желание могущественного и нужного им царя, но вот сам Богдан — что побудит его принять подобное приглашение? Охота за деньгами? Вряд ли он знал на родине нужду, но и в последующие годы жизни в Москве не проявлял никакой особенной жадности. Поиски приключений, новых, не пережитых впечатлений? Но те же московские годы рисуют Салтанова скорее ремесленником, знающим и любящим свое дело, охотно набирающим все новые и новые заказы и редко выходящим из мастерских. Оставалось последнее предположение — у Салтанова, как и у его сородичей-купцов, могла быть определенная миссия, выполнив которую ему просто не захотелось расставаться с полюбившимися и гостеприимными краями. Единственным в своем роде он никак не был. И все-таки решение далось не сразу. Гостеприимство, щедрость, знаки монаршьего благоволения, наверно, искушали, но не убеждали. Салтанов предпочитает на первых порах положение гостя. Присматривается, примеряется, делает первые профессиональные опыты. С него никому и в голову не приходит спрашивать образцы мастерства, как со всех остальных художников. Зато он сам, по доброй воле, „взносит“ в Оружейную палату сваренную им олифу — камень преткновения для самых опытных и умелых мастеров. И свидетельствующий ее Симон Ушаков вынужден признать, что качеством салтановская олифа лучше той, которую варил его предшественник при московском дворе, Станислав Лонуцкий, хотя он, Ушаков, берется изготовить еще лучшую. Спор двух превосходных знатоков своего дела — в нем Оружейная палата могла быть только заинтересована.
      Пожар на Посольском дворе многое предрешит и ускорит. Иного достойного, на посольском уровне, жилья в это время у Посольского приказа нет, да и совсем неудобно было бы о нем просить.
      И Салтанов принимает решение — в августе 1667 года в „столбцах“ Оружейной палаты появляется запись о зачислении художника на государеву службу. Царским указом ему назначается самое высокое среди живописцев и иконописцев жалованье и деньгами, и съестными припасами. Достаточно сказать, что годовой денежный оклад Салтанова равнялся сумме выкупа за наиболее талантливого и необходимого для дворцовых работ иконописца, который выплатила Оружейная палата дворянину Григорию Островскому за его крестьянина, выученика Симона Ушакова, Григорейку Зиновьева.
      Увлечение талантливым и новым для Москвы художником, уважение к его мастерству — все это легко было бы понять, если бы не характер работ, которые поручаются Салтанову. Первый из сохранившихся в „столбцах“ заказ — всего-навсего „преоспехтирный вид“, иначе — „перспектива“, которые давно писались московскими художниками. Правда, это вид государева двора, и все же… Зато гораздо больше числится за Салтановым самых обыкновенных „верховых поделок“, как определяли современные документы все виды прикладных работ для дворца.
      Шкафы, доски для столов — столешницы, ларцы, стулья, сундучки-подголовники со скошенными крышками, деревянные кресла, подставки — „налои“ для книг, точеные кровати на подставках и под затейливыми балдахинами „новомодного убору“, переносные погребцы, рамы для картин, даже расписные оконные стекла — все проходило через его руки. Что же из этого так ценилось современниками — возможность покрыть росписью мебель и окна? Но художники и прежде расписывали предметы домашнего обихода — один из наиболее низкооплачиваемых видов работ. Обычно этим занимались иконописцы, и притом самой низшей, третьей, статьи. Верно и то, что из „столбцов“ далеко не всегда понятно, в чем выражалось собственно салтановское искусство, даже с какими предметами ему приходилось иметь дело.
      Что это за „ящик“ и как его Салтанов „взчернил“, или стол, который „выаспидил“, или еще один „ящик с дверцой“, о котором сказано, что в нем было „50 лиц по золоту и красками“? А заказ, ради которого живописца оторвали от письма царских икон, — „написать объяринные обрасцы травчетые по обоих сторонах“ и „сработать бархотные обрасцы“, когда известно, что объярь и бархат — ткани? На образцы пошло четыре сорта красной краски, „клею на гривну, олифы да масла оллненого на 5 алтын“ — других подробностей не сохранилось. Или и вовсе таинственная „шкатуна“ из палат царицы Натальи Кирилловны, в которую сразу по ее окончании столярами требовалось „написать“ двенадцать ящиков!
      Топологический фрагмент жилой комнаты. Москва. XVII в.

„Шкатуна“ о двенадцати ящиках

      И надо же, чтобы как раз „шкатуна“ особенно удалась художнику: в награду за нее он получает деньги на покупку верховой лошади. Лучшего средства сообщения Москва не знала.
      „Шкатуна“ — самого слова, понятия ни в каких справочниках по русскому искусству не встречалось. Увидеть собственными глазами — как это, оказывается, важно даже для исследователей, даже для историков, самой своей профессией воспитанных на том, что слишком мало материальных свидетельств прошлого доходит до потомков. И разве можно сопоставить степень изученности сохранившихся вещей и документов!
      Под названием „шкатуны“ не известен ни один музейный экспонат, но в современных Салтанову, да и в более ранних описях имущества москвичей — составлялись такие и в связи с наследованием, и в связи с тяжбами, и при конфискациях — это слово отыскать удалось. „Шкатуны“ были разными — описи не скупились на подробности, — всегда дорогими, и главное, их было много.
      Замысловатая подставка — „подстолье“ — в сплошной, часто вызолоченной резьбе, и на нем род шкафа со множеством ящиков, частью скрытых за маленькими дверцами. Встречалось и точное подобие „шкатуны“ Натальи Кирилловны. В современном описании она выглядела так: „Шкатуна немецкая на шти (шести. — Н. М.) подножках витых; а в ней в средине створ двойной; а в ней за затворами в средине 5 стекол; да посторонь 7 ящиков выдвижных; да с лица во всей шкатуне 12 ящиков больших и малых выдвижных же; а по ящикам нарезаны с лица, по черепахе, травы оловом; на верху шкатуны гзымс, а у него внизу две личины человечьих с крыльями золочеными; а на верху и посторонь 3 шахматца золоченых; под шкатуною внизу, меж подножек, личина на две резьбы золочена“.
      Пусть язык описания непривычен — в точности ему отказать нельзя. Просто с течением времени для обозначения старых понятий стали применяться новые термины: гзымс — карниз, личина — изображение, затворы — дверцы. Если внести эти поправки, перед нами кабинет — самый модный и высоко ценившийся вид мебели в Европе XVII века. Кабинетами обставляли свои дворцы испанские короли, увлекался версальский двор. Их дарил в знак высшего своего благоволения великий герцог Тосканский из семьи Медичи. От них получат название комнаты, где они стояли, а во Франции — и просто комнаты. Да, кабинет — целая глава в истории быта и прикладного искусства.
      Сначала обыкновенный небольшой ларец с двумя створками, за которыми находились ящики, кабинет, появившись еще в XVI веке, начинает быстро увеличиваться в размерах. В XVII веке для него уже требуется специальная подставка (без подстолья это и будет салтановский „ящик“!), а конструкция становится все сложнее и сложнее. На фасаде кабинетов делаются колонки, карнизы, балюстрады, имитируя архитектуру здания. На дверцах и ящиках появляются картины, выполненные из самых разнообразных материалов. И здесь каждая страна вырабатывает свой стиль, свои особенности.
      Испанские мастера увлекаются прорезными металлическими накладками на цветном бархате. Они помещались на наружных стенках, а дверцы и ящики инкрустировались слоновой костью. Флорентийские мебельщики, которыми так гордился герцог Тосканский, делали кабинеты из черного дерева с набором из цветного камня. На ящиках расцветали яркие объемные цветы, птицы, фрукты. Милан предпочитал сочетание черного дерева со слоновой костью. А на севере Европы, в имперском городе Аугсбурге, который славился резчиками по дереву, была обязательной богатая резьба на подстольях. На фасадах делался набор из черепаховых пластинок и металла — серебра, меди или свинца — в сложнейшей для исполнения прорезной технике.
      Московский подьячий не ошибался, называя описанную им „шкатуну“ немецкой. Аугсбург производил и еще один вид кабинетов — с дверками, на которых писались пейзажи. Но „шкатуна“, для которой писал ящики Салтанов, не повторяла буквально ни аугсбургского и никакого другого типа. У нее была своеобразная конструкция, и, сработанная местными мастерами, она украшалась одной живописью. Это уже собственно московский кабинет. И его рождение означало, как много изменилось не только в царском обиходе. Кабинет был рассчитан на то, чтобы держать в нем документы, особенно письма. Значит, переписка стала распространенной, писем писалось достаточно много, и были они одинаково нужны и привычны и женщинам, и мужчинам.

Когда мода повторяется

      Существует история живописи. Существует история архитектуры. Существует и история мебели. Но в том, пока еще очень скупом ее разделе, который посвящен России, XVII веку отводятся вообще считаные строчки. Недостаток сохранившихся образцов? Несомненно. Но верно и то, что здесь сказал свое слово XIX век, то представление о русской старине, которое появилось в восьмидесятых его годах.
      Это выглядело возрождением национальных традиций, возвращением к забытым родным корням — тяжеловесные громады кирпичных зданий в безудержном узорочье „ширинок“, „полотенец“, замысловатых орнаментов и карнизов, выполненных из кирпича, как в здании московского Исторического музея.
      Архитекторы действительно обращались к памятникам прошлого, действительно штудировали XVII век, но каждый найденный прием или мотив использовался в свободном сочетании с другими, вне той конструктивной логики и рационального смысла, которым руководствовались когда-то древние зодчие. Рождались дома-декорации как вариации на очень поверхностно понятую тему, а вместе с ними — и искаженное представление о стиле, о целой эпохе. И сейчас в перспективе москворецких набережных бывший дом Перцова с его замысловатыми кровлями, окнами неправильной формы, майоликовыми вставками на кирпичных стенах многим кажется куда более „древнерусским“, чем отделенные от него рекой беленые и строгие по рисунку палаты дьяка Аверкия Кириллова.
      А ведь палаты Кириллова — самое типичное жилье XVII столетия. Хоть предание связывает их с именем Малюты Скуратова, страшного сподвижника Ивана Грозного, и по наследственным связям — с семьей Годуновых, свой окончательный вид они приобрели в 1657 году. Тогдашний их хозяин лишь спустя двадцать лет достиг по-настоящему высокого положения — стал думным дьяком, а еще через пять погиб среди сторонников маленького Петра во время бунта выступивших против Нарышкиных стрельцов.
      Сколько можно здесь угадать о жизни этого давно ушедшего человека! Стоял дом в глубине двора, бок о бок с церковью, в которую вела кирпичная галерея. Церковь становилась частью дома и обязательно семейной усыпальницей. Так и здесь сохранила она надгробия и самого „мученически скончавшегося“ Аверкия, и его умершей через несколько месяцев „от злой тоски“ жены, и неизвестного, о ком сегодня говорят только первые строчки надписи: „Всяк мимошедший сею стезею прочти сея и виждь, кто закрыт сею землею…“ Нет ничего удивительного и в побелке усадьбы, если вспомнить, что в 1680 году были побелены все кремлевские стены. И все-таки палатам Аверкия Кириллова явно не хватает хрестоматийного теремного колорита, без которого тем более не представить внутреннего убранства жилья.
      Кто не знает, что и богатые хоромы обставлялись наподобие избы, — здесь взгляд ученых до конца совпадал с убеждением неспециалистов. Широкие лавки по стенам, разве что крытые красным или зеленым сукном, большой стол, божница в красном углу, повсюду резьба и — как свидетельство настоящей роскоши — расписанные „травами“ стены. Предметы европейской мебели считались редкостью, исключением и якобы не стали обиходными вплоть до петровских лет.
      Палаты Аверкия Кириллова на Берсеневской набережной. Фасад начала XVIII в.
 
      Казалось бы, это косвенно подтверждалось и московскими изысканиями археологов. Они установили, что жизнь зимним временем даже в самых поместительных домах ограничивалась несколькими горницами. Если в доме хозяина среднего достатка было около десяти покоев, зимой его семья обходилась одним-двумя. Тут и спали, и занимались домашними делами, и коротали время. Где же было размещать сколько-нибудь сложную и громоздкую обстановку!
      В „теории избы“ все устраивало историков. Не хотели с ней примириться только современники, те самые москвичи, которые жили в городе четыреста лет назад.
      Оказавшись в 1680 годах в доме Василия Голицына, стоявшем на углу Тверской и Охотного ряда, польский посланник Невиль писал: „Я поражен богатством этого дворца и думал, что нахожусь в чертогах какого-нибудь итальянского государя“. И характерно — говорит Невиль не о роскоши вообще. Он вспоминает именно итальянские образцы. В отчете дипломата, который обязан был быть в общем объективным и точным, подобная оценка вряд ли случайна.
      Или на той же Тверской дом Матвея Гагарина. Его архитектура, которой будет восхищаться такой скупой на похвалы зодчий, как Василий Баженов, и внутренний вид побудят современников определить, что он устроен „на венецианский манер“. Сравнение подтвердится перечислением заключенных в нем чудес — мебели из редких сортов дерева, мрамора, бронзы, зеркальных потолков, наборных полов и в довершение — хрустальных чаш, где плавали живые рыбы. И многое из этого богатства Матвей Гагарин перевез из своих старых палат.
      Сошлется на „итальянский вкус“ в архитектуре дворца Лефорта известный голландский путешественник Корнелис де Брюин, оказавшийся в Москве в январе 1702 года. Вспомнят итальянские образцы и другие иностранцы в связи с иными жилыми московскими домами.
      Такая обстановка в Москве? Правда, в отношении торговли с иностранцами Москва располагала широкими возможностями. Одна из первых глав основного законодательного документа XVII столетия — „Уложения“ царя Алексея Михайловича так и гласила: „А буде кто случится ехать из Московского государства для торгового промысла, или для какого иного своего дела в иное государство, которое Государство с Московским Государством мирно, и тому на Москве бити челом государю, а в городех воеводам о проезжей грамоте… А в городех воеводам давать им проезжие грамоты без всякого задержания…“ Значит, мебель вполне могла быть привозной, заграничной, как это и принято считать. Но, не говоря о слишком высокой в таком случае цене, как бы удалось ее доставить в необходимом количестве?
      Широкая деревянная рама на ножках, с бортами и колонками для балдахина по углам — так выглядела кровать, которой пользовались во всей Европе. Немецкие мастера делали ее из орехового дерева с богатой резьбой и вставками из зеркал или живописи на потолке балдахина. У Салтанова она имеет иной вид: „рундук деревянной о 4-х приступех, прикрыт красками. А на рундуке кроватной испод резной, на 4-х деревянных пуклях (колонках. — Н. М.), а пукли во птичьих когтях; кругом кровати верхние и исподние подзоры резные, вызолочены; а меж подзоров писано золотом и расцвечено красками“. При этом сложился уже и порядок, как „убирать“ такую кровать.
      В московской горнице на матрас — „бумажник“ — и клавшееся под подушки изголовье — „зголовье“ — надевались наволочки рудо-желтого — оранжевого — цвета, а на подушки — пунцового. В самых богатых домах их обшивали серебряными и золотыми кружевами, а внутри закладывали „духи трав немецких“. Прикрывать постель любили покрывалом из черного с цветной вышивкой китайского атласа.
      Кровать „новомодного убору“ не шла ни в какое сравнение по своей ценности ни с коврами — на московском Торге было немало и персидских, и „индейских“, шитых золотом, серебром и шелками по красному и черному бархату, — ни даже с часами. Самые дорогие и замысловатые часы — „столовые боевые (настольные с боем. — Н. М.) с минютами, во влагалище золоченом, верх серебряной вызолоченной, на часах пукля, на пукле мужик с знаком“ — обходились в семьдесят рублей, попроще — „во влагалище, оклеенном усом китовым, на верху скобка медная“ — вдвое дешевле. Зато кровать, сделанная Салтановым, оценивалась в сто рублей, постель на ней — в тридцать. Атласное покрывало можно было купить отдельно за три рубля.
      Конечно, Салтанов „работал“ кровати для дворцового обихода. Их имели еще министр царевны Софьи Голицын и будущий губернатор Сибири Гагарин, которого Петр в конце концов казнил за лихое казнокрадство. Но по салтановским образцам начинали делаться вещи и проще, появляющиеся в торговых рядах. Кровать оказывается и в доме попа кремлевских соборов Петра Васильева, чье имя случайно сохранили документы. Ее имеет и жилец попа, „часовник“, иначе — часовых дел мастер, Яков Иванов Кудрин.
      Что говорить, мастерство часовника Кудрина было редким. Состоял он при курантах Сухаревой башни, вместе с ними перебрался в Шлиссельбург, а позже смотрел за часами в петербургских дворцах Петра и Меншикова. И все же „крестьянский сын деревни Бокариц Архангельского уезду“ Кудрин продолжал оставаться всего лишь ремесленником.
      Казалось бы, что особенного в появлении того или другого обиходного предмета. Еще куда ни шло — „шкатуна“, ну а самая обыкновенная кровать? Но разве дело только в том, насколько нарядной она в те годы выглядела? Главное — на нее не ляжешь одетым, сняв одно верхнее платье. А ведь как раз так и рисовался сон в русской горнице XVII века: лавка, на лавке войлок и подушка, сверху одеяло или и вовсе овчина.
      Другая мебель — другие привычки. Кто бы попытался себе представить палаты без сундуков… Они единственные считались хранилищем „рухляди“ — мягких вещей и нарядов. Но вот Москва, оказывается, хорошо знала и шкафы. Мало того. Шкафы, и среди них самые модные на Западе — гамбургские, огромные, двустворчатые, с резным щитом над широким, далеко вынесенным карнизом, просто вытеснили сундуки из парадных комнат. Была здесь и мода, была и прямая необходимость: в шкафах платье могло уже не лежать, а висеть. Иначе и нельзя было при менявшемся на „польский“ лад крое одежды.
      Составлявшие описи подьячие свободно разбирались в особенностях изготовления шкафов: „Шкаф большой дубовой, оклеен орехом“. Имелась в виду ореховая фанера, а ведь этот материал — новинка и для Европы. Фанера появилась во второй половине XVI века с изобретением аугсбургским столяром Георгом Реннером пилы для срезания тонких листов древесины.
      Не редкость и шкафы, фанерованные черным деревом. По-видимому, Салтанову приходилось воспроизводить именно этот материал, „взчерняя“ шкафы или „ящики с дверцами“ — верхние части кабинетов. Чернились Салтановым наборы мебели для целых комнат — понятия гарнитуров еще не было ни в западных странах, ни в Московском государстве — и почти всегда стулья.
      Еще бытовали в богатых московских домах лавки. Встречались „опрометные“ — с перекидной спинкой скамьи. Зато где только не было стульев. Столярной, а нередко токарной работы, с мягкими сиденьями, обивались они черной или золоченой кожей, простым „косматым“ или „персидским полосатым“ бархатом, более дешевой тканью — цветным или волнистым триком. В домах победнее, у того же попа Петра Васильева, шла в ход „телятинная кожа“ и сукно. Но главным украшением обивки всегда оставались медные с крупными рельефными шляпками гвозди, которыми прибивалась кожа или ткань. Считали стулья полдюжинами, дюжинами, а в палатах, подобных голицынским, их бывало и до сотни. Мода на XVII век и живое лицо того далекого времени — как же мало между ними оставалось общего!
      Жилые палаты Романовых на Варварке. Реконструкция XIX в.

Палаты жилые, палаты разные

      Имя Салтанова — оно мелькало чуть не в каждом „столбце“ и… по-прежнему оставалось неуловимым. Заказы, материалы, сроки, точный пересчет бухгалтерских ведомостей — каждая копейка на учете, каждый израсходованный рубль — событие. Художник выписывал материалы для работы. Оружейная палата отсчитывала рабочие часы. Приказные составляли описи сделанного. И из безликой бухгалтерской мозаики, рассыпанной по все новым и новым архивным „столбцам“ — если хватит настойчивости в поисках, терпения в переписке, — вставала картина яркая, неожиданная.
      Палат было много, разных и в чем-то одинаковых — стиль времени всегда отчетливо выступает в перспективе прошедших лет, — но снова бесконечно далеких от пресловутого теремного колорита.
      Стены — о них думали прежде всего. В кремлевских теремах они почти целиком отдаются под росписи. В частных московских домах мода выглядит иначе. Их обивают красным сукном, золочеными кожами, даже шпалерами, затягивая часто тем же материалом потолки.
      Когда палата больше по размеру, каждая стена решается по-своему: на одной сукно, на другой тронутая позолотой и серебрением роспись, на третьей кожа. Появляются здесь в 1670-х годах и первые обои. Их, имитируя соответствующий сорт ткани, будет учить писать на грунтованных холстах Салтанов (не для того ли и нужны были „обрасцы объярей травчетых“?). Такие живописные обои натягивались на подрамники, а затем уже крепились на стенах — последняя новинка западноевропейской моды.
      Но обивка служила главным образом фоном. На стенах щедро развешивались зеркала — да, зеркала, которые только в личных комнатах еще прятались иногда в шкафах, иногда задергивались занавесками. Никакой симметрии в размещении их не соблюдалось. Размеры оказывались разными, рамы — и простыми деревянными, и резными золочеными, в том числе круглыми, и черепаховыми с серебром — отзвук увлекавшего Западную Европу стиля знаменитого французского мебельщика Шарля Буля, и сложными фигурами, как, например, „по краям два человека высеребрены, а у них крыла и волосы вызолочены“. Зеркала перемежались с портретами, пока еще только царскими, гравюрами — „немецкими печатными листами“ и картами — „землемерными чертежами“ на полотне и в золоченых рамах. Из-за своей редкости гравюры и карты ценились наравне с живописью. Так же свободно и так же в рамах развешивались по стенам и „новомодные иконы“. Были среди них живописные на полотне, были и совершенно особенные — в аппликативной технике, когда одежды и фон выклеивались из разных сортов тканей, а лица и руки прописывались живописцем. На их примере и вовсе трудно говорить о пристрастии к старине, хотя бы к дедовским семейным образам.
      Потолки тоже составляли предмет большой заботы. Если их не обтягивали одинаково со стенами, то делали узорчатыми. „Подволока“ могла быть „слюденая в вырезной жести да в рамах“. Иногда слюда в тех же рамах заменялась дорогим и редким чистым стеклом. Но в главной парадной комнате на дощатый накат потолка натягивался расписанный художником холст. Одной из самых распространенных была композиция с Христом, по сторонам которого изображались вызолоченное солнце и посеребренный месяц со звездами, иначе — „беги небесные с зодиями (знаками зодиака. — Н. М.) и планетами“.
      В живописную композицию старались включать и люстру, называвшуюся на языке тех лет паникадилом. Люстры часто были по голландскому образцу — медные или оловянные, реже хрустальные с подвесками. Встречались и исключительные паникадила, как „в подволоке орел одноглавой резной, позолочен; из ног его на железе лосеная голова деревянная с рогами вызолочена; у ней шесть шанданов (подсвечников. — Н. М.) железных, золоченых; а под головою и под шанданами яблоко немецкое писано“.
      Но и такого многообразия форм и красок в жилой комнате, казалось, мало. В окна местами вставлялись цветные стекла, „стеклы с личины“ — витражи, а за нехваткой витражей — их имитация в виде росписи по слюде. Ее Салтанов выполнял и для спальни маленького царевича Петра. А вот дальше шла мебель.
      О чем может рассказать обстановка жилья? По всей вероятности, о нашем вкусе, интересах, потребностях, привычках, средствах — зачастую беспощадный рассказ о том, в чем человек не хотел бы признаваться даже перед самим собой. Но это в наши дни или, в крайнем случае, в чеховские годы. А много раньше, когда привычные нам формы мебели были редкостью, когда они только зарождались и начинали входить в быт?
      Конечно, то же и о вкусах владельцев, об их приверженности к старине или, наоборот, стремлении угнаться за новым, за модой. Хотя, в общем, мода, если она даже ассоциировалась с враждебно воспринимаемым церковниками Западом, сохраняла свои соблазны для каждого. От нее трудно отказаться, а на Руси тем труднее, что слишком наглядно связывалась она с изменениями в жизни людей, с новыми чертами и быта, и повседневных потребностей.
      Сундук должен дать место шкафу — в XVII столетии от него отказываются уже все страны Западной Европы, кроме Голландии, — скамьи, лавки не могли не уступить стулу. Но для этого на Руси еще должна была возникнуть соответствующая отрасль производства, появиться сырье, подготовленные мастера. А спрос — он слишком быстро растет в Москве и выходит далеко за пределы царского двора: стоит заглянуть в дела торговых рядов. Столовая палата. Обычная. Одна из многих. Стулья, „опрометные“ скамьи — от них, оказывается, труднее всего отказаться, несколько столов — дубовых и „под аспид“. Пара шкафов — под посуду и парадное серебро. Непременные часы, и не одни. Остальные подробности зависели уже от интересов и увлечений хозяев — „большая свертная обозрительная трубка“, птичьи клетки в „ценинных (фаянсовых. — Н. М.) станках“, термометр — „три фигуры немецких, ореховых; у них в срединах трубки стеклянные, а на них по мишени медной, на мишенях вырезаны слова немецкие, а под трубками в стеклянных чашках ртуть“. Во многих зажиточных московских домах посередине столовой палаты находился рундук и на нем орган. Встречались также расписанные ширмы — свидетельство проходивших здесь концертов или даже представлений.
      Обстановка „спальных чуланов“, которыми пользовались в зимнее время, ограничивалась кроватью, столом, зеркалами. В спальных летних палатах к ним добавлялись кресла, шкафы, часы, ковры, музыкальные инструменты. И разве приходится удивляться, что тут же могли оказаться „накладные волоса“ — тот самый парик, который все привыкли связывать лишь с петровскими годами, с реформами насильственными и неожиданными. Списки салтановских работ — художник будто входит во все дома, „делает“ все покои, касается всех вещей. Сделанные в первый раз для царских покоев, они быстро оборачиваются тиражом, становятся модой, прочтенной для Москвы и профессиональных особенностей ее мастеров. Но такая задача для одного человека не представлялась возможной, и то, как она решалась в действительности, еще предстояло узнать.

О чем не сказали указы

      А ведь Салтанов по-прежнему размышлял. Даже заваленный заказами, даже убедившийся, насколько широко требовалось в Москве его разнообразное и высокое мастерство.
      Кто спорит, само время складывалось для художника на редкость благоприятно. Московское государство только что, в январе 1607 года, выиграло Андрусовский мир с Польшей. Осваивалась Сибирь. Вслед за Нерчинском и Иркутском закладывается в 1666 году Селенгинск. Обретает реальные черты русский флот — его начинают строить в Дединове на Оке. К тому же окончательное низложение и опала Никона освобождают государство, да и частную жизнь тех же москвичей от жесткой ферулы церкви. Теперь мода приобретает для каждого иной вес и смысл, тем более в отношении повседневного быта. Новая обстановка неразрывно связывалась с новыми формами жизни, и потому работа Салтанова приобретала совершенно исключительную ценность.
      Правда, для жалованного художника не меньшее значение имели перипетии внутри царской семьи, слишком ощутимо сказывавшиеся и на характере заказов, и на том, какую оценку и благоволение они получают. В феврале 1669 года умирает новорожденная царевна Евдокия, а месяцем позже — сама плодовитая и богобоязненная царица Мария Ильична из семьи Милославских. В апреле того же года не станет одного из сыновей Алексея Михайловича — Симеона, а в январе 1670 года царь лишится — что было уже очень существенным — своего объявленного наследника царевича Алексея Алексеевича. В окутавшем дворец трауре некому было интересоваться украшением царских покоев.
      Вдовство Алексея Михайловича оказывается очень недолгим. Увлечение юной воспитанницей боярина Артамона Матвеева настолько сильно, что царь торопится с новым браком — во дворец входит молодая царица Наталья Кирилловна, своевольная, независимая нравом, обожаемая до восторга. А уж ей-то не терпится всего самой испробовать, все переиначить на свой вкус, благо Алексей Михайлович и не думает ни в чем перечить молодой жене. Салтанову поручается руководство всеми художественными работами во вновь строящихся палатах Натальи Кирилловны. И не с появлением ли новой царицы было связано решение Салтанова окончательно обосноваться в Московии? В апреле 1674 года он объявляет о желании своем креститься „в православную веру“, и дело здесь было не в религиозных побуждениях, тем более не в необходимости стабилизировать свое положение в русской столице. Салтанов имел в виду исключительно те выгоды, которые приносило крещение.
      Обставлялось крещение исключительно пышно. „Новокрещену“ шилось бесплатно дорогое платье, выдавались в зависимости от его положения деньги, предоставлялись всяческие льготы. Некий Иван Башмаков был за это назначен в ученики к самому прославленному Симону Ушакову. Ушаков, избегавший, как правило, воспитанников, обязывался царским указом учить Башмакова „иконному письму с великим радением и тем свою работу объявил, чтобы иноземцы, смотря такую государскую милость, к благочестию приступали“. Если „новокрещен“ считал себя, тем не менее, обделенным, он обращался на царское имя с челобитной, ссылаясь на крещение как на особую свою заслугу, и требовал доплаты. Перемена веры была выгодной сделкой, и Салтанов точно определил, что должен в таком случае получить. „За службу и крещение“ он просил ему дать дворянство и записать как дворянина по московскому списку при Оружейной палате. Случай беспрецедентный, и тем не менее просьба художника была удовлетворена. Салтанов, ставший именоваться после крещения Иваном Богдановичем, с этого момента и вплоть до своей смерти возглавляет список художников-живописцев в штате Оружейной палаты.
      Дворянская служба несла с собой и иные преимущества, о которых Салтанову даже не приходилось упоминать, — огромное для того времени жалованье — двести шесть рублей в год и пятьдесят рублей так называемых кормовых. Следующий после него по списку и мастерству Иван Безмин получал за полгода тридцать два рубля двадцать восемь алтын и две деньги. И притом Салтанов не преминет упомянуть о каждом отдельном, тем более понравившемся царской семье заказе, чтобы получить и разовое награждение. Вот так шьется дворянину Ивану Салтанову „за ево доброе мастерство“ суконный кафтан, в другой раз жалуется он „дворовым местом в Кузнецкой слободе за Яузские вороты“ — оно и в переписи Москвы 1720-х годов все еще будет связано с его именем. Появляются у Салтанова и собственные крепостные. Один из них, помогавший художнику, обучившись более или менее мастерству, сбежал от Салтанова да еще и „снес разное имущество“, о чем велось долгое и безрезультатное следствие. А когда умрет у художника первая жена, он получит из Оружейной палаты десять рублей на ее похороны. Только верно и то, что, как ни один другой живописец, умел Салтанов „потрафить“ вкусам и требованиям заказчиков, выполнить одинаково искусно любую из потребовавшихся им работ.
      При Алексее Михайловиче и Наталье Кирилловне это прежде всего „верховые поделки“, при подростке Федоре Алексеевиче — своеобразные портреты, по-своему перекликавшиеся с иконописью. В октябре 1677 года Салтанову поручается написать „ево великого государя персону золотом и краски в длину и в ширину по размеру“. Спустя три месяца у него новый и не менее ответственный заказ на „Распятие с предстоящими“, где должны были быть изображены покойные Алексей Михайлович, Марья Ильична и царевич Алексей Алексеевич. Предложенное художником решение оказалось настолько удачным, что ему придется его много раз повторить и на меди, и на полотне. Напишет Салтанов и отдельный портрет Алексея Михайловича „во успении“, получая каждый раз немалые денежные награждения.
      При царевне Софье спешно строятся терема. Каждая из ее многочисленных сестер хотела почувствовать свою сопричастность к царскому дому, обиходу, богатствам. И Салтанов руководит стенными росписями; кстати, пишет и станковые картины. Одну из них царевна Софья непременно хотела видеть в своей приемной палате. А при Петре… Но тут-то и начиналось самое интересное.
      У Салтанова были ученики. Собственно, полагалось им быть у каждого жалованного мастера, чтобы не растерять для государства его умения, сообщить этому умению новую жизнь. Обязательными были казенные ученики — на содержании Оружейной палаты, обычными — частные, которые набирались и содержались художником на собственные средства. Существовала особая форма договора — „жилая запись“: как мастер обязан учить и содержать ученика, сколько и на каких условиях должен у него ученик прожить. Без участия подобных помощников заниматься в то время любым ремеслом не представлялось возможным. Потому и случилось, как говорится в жалобе некоего ученика Ивана Гребенкина на иконописца Афанасия Семенова: „И впредь учить не хочет, и не кормит, и не поит, и не одевает, и не обувает, и мучит, и просит на меня жилой записи на 20 лет“. Мастер и ученик — каждый боролся за свои интересы.
      В жизни Салтанова все выглядело иначе. У него первая в Московском государстве казенная живописная школа, о которой печется Оружейная палата. И избы для жилья и обучения молодых художников отстраивает на салтановском дворе, и выдает дрова для отопления изб, не забывая и об освещении — свечах. Со смертью Натальи Кирилловны Салтанов как бы отстраняется от дворцовых заказов, только руководит их выполнением, зато все остальное время отдает школе. Школа остается под его началом до конца 1690-х годов, точнее — до начала строительства столицы на Неве, куда постепенно отзываются все специалисты. Так жадно стремившийся к новшествам Петр салтановскую школу и не думал закрывать. Мастерство Салтанова вполне соответствовало представлениям Петра об искусстве.
      Ничего удивительного. Это Салтанов участвует в оформлении первых празднований побед русского оружия на улицах Москвы. Он проектирует одни из первых триумфальных ворот в Москве в 1696 году — по случаю взятия Азова. Под его руководством пишутся грандиозные картины-панно, изображавшие отдельные эпизоды победоносной кампании и расставленные на улицах Москвы. И полнейшая неожиданность — Петр поручает Салтанову ведение архитектурно-строительных работ в старой столице. В 1701 году ему предписывалось „быть в надзирании“ начатого строительством в Кремле Арсенала и наблюдать одновременно там же за разборкой стрешневского дворца. Но ведь для такого решения нужно было не простое доверие и давнее знакомство — уверенность в профессиональном умении человека, способности справиться с работой, которой придавалось совершенно исключительное значение. Арсенал должен был служить не только местом хранения оружия и амуниции, но и памятником славы русского оружия. Выбор Салтанова означал, что художник и раньше соприкасался — должен был соприкасаться! — со строительными делами. Другой вопрос, что как служилый дворянин он мог нести подобную службу помимо Оружейной палаты и ее делопроизводства. Недаром даже жалованье Салтанов получал не по Оружейной палате, а по так называемому приказу Новой чети. Дворянин не мог подчиняться правилам, общим с простыми ремесленниками.
      Смерть помешала Салтанову увидеть окончание Арсенала. Когда и как не стало художника — ответа нет. Документы, так старательно перечислявшие работы мастера, его занятия на каждый день и час, обошли кончину Салтанова. О ней можно судить лишь по приходо-расходной книге Оружейной палаты, в которой появилась в 1703 году запись: „Февраля в 27 день по указу великого государя подьячему Андрею Беляеву выдать от прихода денег дворянина Салтанова Ивана жене его вдове Домне за многие мужа ее службы и непрестанные работы на поминовение души ево… окладу ево сто рублев“.
      Последняя страница истории „кизилбашския земли живописца“ была дописана. Оставалось добавить, что понадобилось несколько человек и около десятка учреждений, чтобы передать функции и обязанности одного Ивана Салтанова. И в них, их деятельности, почти без остатка растворилось когда-то столь хорошо известное москвичам и ценимое ими имя.

Кавалер Де Герн

      Всю жизнь испытывал я неизъяснимое влечение к старым домам и забытым усадьбам. Талант архитектора в них заметно тускнел, зато становились такими очевидными превратности человеческих судеб, тщета надежд и вечность бытия.
И. М. Снегирев. 1842 г.

      Научной дискуссии не было. Да по тем временам и не могло быть. В годы самой вдохновенной и жестокой борьбы с космополитизмом, изгнания из советского быта и истории всего иноземного академик Игорь Эммануилович Грабарь осмелился высказать предположение, что знаменитый московский Пашков дом — тогдашняя Ленинская библиотека — представляет собой творение не великого русского зодчего Василия Ивановича Баженова, а какого-то, по существу, безвестного французского архитектора кавалера де Герна.
      Правда, никаких документальных подтверждений авторства В. И. Баженова не существовало (их нет и до сих пор), а аналогичные по стилю, по архитектурному „почерку“ чертежи подмосковного Никольского-Урюпина несли полную подпись кавалера. Правда, сравнительный анализ Пашкова дома с Царицыном, неосуществленным проектом Большого Кремлевского дворца, очень немногими связываемыми с именем Баженова домами выглядел совсем неубедительно, а родство с постройками Никольского-Урюпина и соседнего Архангельского бросалось в глаза с первого взгляда. Аргумент, выдвинутый против старейшего и опытнейшего историка русского искусства, не подлежал опровержению: все лучшие постройки, где бы и когда бы они ни были возведены, должны принадлежать национальным мастерам. „Очередное помешательство“, по едкому замечанию Игоря Грабаря.
      …На пожелтелом листе старой гравюры дом рисовался огромным, в крутых ступенях высокого фронтона, тесно поднимающихся под черепичную кровлю этажей, в наплывах могучих каменных волют, отчеркнувших углы широкого фасада. Целая крепость среди россыпи рубленых домов, амбаров, банек и частоколов. Первая мысль о Голландии стиралась привычным обликом старой Москвы, еще не успевшей по-настоящему ощутить ветер петровских перемен. Впрочем…
      Местоположение необычного дома не оставляло сомнений — участок Пашкова дома. И. Е. Забелин уточнял, что стоявшее здесь ранее здание составляло собственность думного дьяка Автонома Иванова сына Иванова. Изображавшая панораму Москвы гравюра голландского мастера Петра Пикара была датирована 1714 годом, и Забелин высказывал мысль, что, хотя строительство дома относилось ко времени правления царевны Софьи, свой „голландский“ облик он получил после перестройки, осуществленной очередным владельцем — самим „Алексашкой“ Меншиковым. Предположение тем более невероятное, что обращение к западноевропейской архитектуре, собственно к Голландии, всегда связывалось с преобразованиями петровских лет — никак не с 1686 годом, когда был закончен дом. И тем не менее документы не оставляли сомнений: Елизаров двор становится собственностью думного дьяка Автонома Иванова в 1680-х годах, когда и начинается спешное строительство.
      Имя Автонома Иванова малоизвестно любителям истории, но необычайно существенно для понимания петровского и предпетровского времени, связанных с ними в государстве перемен. Сын приходского московского попа, дослужившийся до одной из высших приказных должностей, а вместе с нею приобретший сказочные богатства. Шестнадцать тысяч душ, не говоря о множестве земель и круглом капитале, — такими возможностями располагали далеко не все представители даже самых знатных семей. Еще во времена Софьи сумел Автоном оказаться при управлении Поместным приказом и получить в той же должности звание думного дьяка. Всем обязанный царевне, он тем не менее в числе пяти думных дьяков без колебаний подписывает в 1689 году грамоту об ее отрешении от правления. Ставкой многоопытного приказа становится юный Петр.
      И почему-то настороженный, подозрительный ко всем сотрудникам предыдущего правления Петр поручает думному дьяку ведать сразу тремя приказами — Иноземским, Рейтарским и Пушкарским. А ведь именно от них зависело формирование обновленной русской армии. Автоном Иванов работает рука об руку с Иваном Григорьевичем Суворовым, родным дедом великого полководца. Имя И. Г. Суворова сохранилось в названии расположенной рядом с Преображенской площадью улицы, где помещалась его „изба“ — канцелярия генерального писаря, иначе начальника генерального штаба. Генерального штаба Преображенского и Семеновского полков.
      Что же касается богатств Автонома Иванова, то он находит им применение вполне в духе требований Петра. В 1705–1706 годах в Москве формируется из служилых людей и рекрут „драгунский полк думного дьяка Автонома Иванова“, вскоре переименованный в Азовский. Сам дьяк командовать полком не мог — его замещал в этом некий Павлов, зато нес расходы по содержанию, обмундированию и вооружению солдат. И в том, что полк отлично сражался под Полтавой, хорошо показал себя в Прутском походе 1711 года, была определенная и вполне оцененная Петром заслуга Иванова.
      Неудивительно, что разделял доверенный дьяк и вкусы Петра, его тяготение к западноевропейским формам жизни. Мало кто из бояр мог похвастать таким огромным, как ивановский, домом, к тому же выстроенным на новомодный голландский манер. Дворец на Ваганькове был как раз делом рук Автонома Иванова, а не Меншикова — документы опровергали утверждение И. Е. Забелина. В так называемой Мостовой переписи Москвы 1716 года, проведенной через два года после появления гравюры Петра Пикара, владельцем дома по-прежнему числился „думной дьяк Автоном Иванов с сыновьями Николаем и Василием“. Зато имени „Алексашки“ Меншикова среди тех, кто располагал дворами или землей на Ваганькове, вообще не было.
      Следующее названное Забелиным имя — царевна Прасковья Иоанновна. Ее действительно нетрудно было соотнести именно с Меншиковым. После ссылки былого временщика в Березов в 1727 году несметные богатства „Алексашки“ оказались поделенными, и прежде всего между членами царской семьи. Опальная царица Евдокия Лопухина, возвращенная из ссылки и торжественно поселенная в Новодевичьем монастыре, получает меншиковские кареты и лошадей, герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна, старшая племянница Петра, — дворец экс-фаворита у Боровицких ворот Кремля, Прасковья Иоанновна — дом у Мясницких ворот с выстроенной при нем церковью Архангела Гавриила, иначе — Меншиковой башней.
      Значит, дом Меншикова у Боровицких ворот в принципе существовал, и сестры могли, предположим, поменяться своими владениями. Оставалось предположить еще и то, что Меншиков каким-то образом приобрел двор Иванова уже после переписи 1716 года. Но вот почему именно этот двор?
      Скупые строки документа: „Лета тысяча семьсот тридесятого июня в тридесятый день от флота ундер лейтенант Николай Автономов сын Иванов, не последний в роде, продал он ко двору ее высочества государыни царевны Праскевии Иоанновны московский свой двор в Белом городе в приходе церкви Николая Чудотворца, что на Старом Ваганькове, на Знаменской улице, со каменным и деревянным строением за 3 тысячи рублей“. Места во времени для А. Д. Меншикова попросту не оставалось. Тем самым переходило в область легенд и утверждение многих авторов о том, что конфискованный в связи со ссылкой „Алексашки“ ивановский дом был в дальнейшем возвращен его освобожденным из Березова детям.
      Но как же много говорила покупка Прасковьей Иоанновной ивановского дома! Еще недавно связанная самым скудным денежным содержанием, принужденная рассчитывать каждое новое платье, каждую пару штопаных чулок и стоптанных туфель, спавшая в измайловском дворце в одной из проходных комнат, лишенная надежд на царственный брак, Прасковья неожиданно оказывается не просто царской сестрой. Выбор на престол Анны Иоанновны пришелся далеко не по вкусу ее сестрам, которые, по донесениям иностранных дипломатов, начинают составлять партию против новой императрицы.
      Современные дипломаты со всей серьезностью рассматривали шансы на престол Прасковьи Иоанновны, в пользу которой говорил сам факт брака, хотя и не объявленного, с Иваном Ильичом Дмитриевым-Мамоновым, располагавшим большими связями. Глухо упоминалось и о ребенке царевны, которого, по всей вероятности, писал замечательный живописец петровских лет — Андрей Матвеев. Дворец близ Кремля, тем более былой великокняжеский двор, был необходим Прасковье Иоанновне, чтобы утвердить свое изменившееся положение около престола. Но главное — приобретала она дом у родственников мужа: дочь Автонома Аграфена и царевна Прасковья были замужем за родными братьями.
      Однако все планы царевны были почти мгновенно разрушены, и — кто знает! — не благодаря ли тайному вмешательству новой императрицы. Скоропостижно умирает не получивший вовремя медицинской помощи Иван Ильич Дмитриев-Мамонов. Вскоре уходит из жизни и сама Прасковья. Приближенные Анны Иоанновны настаивают на том, что она много лет тяжело была больна, случайно оказавшиеся при дворе иностранцы вспоминают о ее цветущем виде. Так или иначе Прасковьи не стало, а дом на Ваганькове остался без хозяев.
      22 марта 1734 года Губернская канцелярия доносит Сенатской конторе о возникшем недоразумении: „В доме ее высочества блаженной памяти великой государыни царевны Праскевы Иоанновны, который за Боровицким мостом, в 1733 году был поставлен караул от лейб-гвардии к запечатанному погребу… а что в том погребе запечатано, о том известия не имеется… А ныне тот дом отдан во владение князю Меншикову, который ныне в том доме и живет; и оный князь Меншиков хочет тот погреб сломать…“ Дополнительно сообщалась и родословная дома, что „преж сего был думного дьяка Автонома Иванова, а ныне в том доме живет князь Александр Меншиков“. Иными словами, речь шла о единственном сыне любимца Петра, разделившем с отцом ссылку в Березове, возвращенном оттуда по восшествии на престол Анны Иоанновны вместе с единственной оставшейся в живых сестрой Александрой.
      Сама по себе формулировка донесения позволяла сделать вывод, что ивановский дом достался Меншикову-младшему не сразу после его возвращения из ссылки, а лишь после 1733 года. Новая императрица стремилась в противовес сосланным Долгоруковым, любимцам Петра II, снискать симпатии той группы при дворе, к которой принадлежал Меншиков. Его сын получает сразу по возвращении чин подпоручика гвардии, дочь Александра выдается замуж за младшего брата Бирона. Анна Иоанновна явно хотела иметь обоих перед глазами.
      Впрочем, Александра Александровна Меншикова-Бирон умерла в 1736 году от родов, а настоящая карьера ее брата началась только при Елизавете Петровне. Он отличился в Турецкую кампанию под командованием Миниха и в Семилетнюю войну, получил чин генерал-поручика и Александровскую ленту. Сумел он приобрести симпатии и Екатерины II, первым известив жителей Москвы о ее восшествии на престол, за что получил чин генерал-аншефа.
      Дом Пашкова. 1784–1786 гг. Фрагмент фасада бокового флигеля.
 
      Но в годы Анны Иоанновны сыну Меншикова еще далеко до сколько-нибудь значительного положения при дворе. Его желание распорядиться в своем собственном новом московском доме по личному усмотрению остается неосуществленным. Сенатская контора поручила одному из экзекуторов Сената распечатать погреб и ознакомиться с его содержимым. В погребе, состоявшем из двух палаток, находилось имущество покойной царевны, в том числе двенадцать икон без окладов, орел двуглавый жестяной вызолоченный с короной, какие обычно помещались на воротах домов членов царской семьи, стол, шкаф, обитые голубым и зеленым сукном доски, „в мешке пряжи орлёной 56 талек“, три железные двери, затворы, решетки и другая хозяйственная утварь. После составления описи погреб был снова опечатан и при нем сохранен караул.
      Любопытно, что Анна Иоанновна не сочла нужным вернуть Александру Меншикову родительские владения, поскольку те перешли в руки ее сестер. Оказывается, находился собственно меншиковский дом, доставшийся затем Екатерине Иоанновне, между Волхонкой и Лебяжьим переулком. Императрица попросту заменила его соседним и немного меньшим домом, но и этот дом оставался в меншиковской семье сравнительно недолго.
      Дом Пашкова. Фрагмент ворот.
 
      В 1764 году не стало ни А. А. Меншикова, ни его жены. Наследники — Меншиковы имели четверых детей — предпочли расстаться со двором на Ваганькове тем охотнее, что его, по-видимому, так и не удалось толком восстановить после сильнейшего московского пожара 1737 года. Ну а дальнейшая история ваганьковского двора — это история знаменитого возникшего на его землях Пашкова дома и, во всяком случае, района, оказавшегося в самом центре стремительно разрастающегося города.
      Былой Елизаров двор оказывается в руках П. Е. Пашкова, сына известного денщика Петра I, ставшего губернатором Астрахани и членом Военной коллегии. П. Е. Пашков в течение 1784–1786 года возводит получивший его имя и существующий поныне дом.
      Подробностей строительства сохранилось на удивление мало. Известно, что новое здание оказалось меньше старого дома Автонома Иванова. Очевидно, что архитектор использовал старые фундаменты — обычный прием московского строительства. В столице одинаково берегли строительные материалы и труд мастеров. Только кем был автор, документы не говорят. Как ни странно, большинство наиболее любопытных старых построек Москвы продолжают оставаться безымянными.
      Перед Пашковым домом разбивается превосходный сад — на склоне холма в сторону Моховой улицы, с фонтанами, беседками, заморскими птицами в замысловатых клетках и вольерах. Сад становится предметом восторгов и неослабевающего внимания москвичей.
      Но в год окончания строительства дворца П. Е. Пашкову было предъявлено колоссальное взыскание — обязательная выплата государственного налога в Московскую Казенную палату по винным откупам. Оно не могло полностью разорить Пашкова, но заметно пошатнуло его состояние. Отличавшийся редкой предприимчивостью Петр Егорович срочно составляет завещание в пользу дальнего родственника, А. И. Пашкова, на условии выплаты долга и предоставления Петру Егоровичу возможности дожить в собственном доме. Разбитый параличом, прикованный к креслу на колесах, он не оставляет до последнего дня дворца, так и сохранившего имя Пашковых.
      Новый наследник большим богатством на располагал, зато представлял капиталы своей жены, урожденной Мясниковой, из семьи уральских горнозаводчиков Мясниковых-Твердышевых. Ее приданое составили два завода и 19 тысяч душ крестьян. Но даже мясниковские миллионы не смогли выдержать испытания 1812 года. Выгоревший Пашков дом не был восстановлен. По воспоминаниям современников, в 1830-х годах он все еще стоял пустой, с заколоченными окнами, поврежденными кровлями, выбитыми дверями. Сад зарос. Фонтаны разрушились. Вольеры с птицами исчезли. Возрождение началось только после приобретения пашковских владений государством и размещения там Румянцевского музея. Елизаров двор стал местом рождения первого московского публичного музея.
      „Отечеству на благое просвещение“ — слова на фасаде петербургского дома Н. П. Румянцева были девизом всей его жизни. Крупный государственный деятель, видный дипломат, он мечтал о накоплении и самом широком распространении документированных исторических знаний: слишком часто фальсифицировалась русская история. Его просветительская деятельность была одновременно и многосторонней, и удивительно целеустремленной.
      Дом Пашкова. Общий вид с Моховой.
 
      В 1813 году на средства Н. П. Румянцева открывается одна из первых в России общедоступных провинциальных библиотек — в Великих Луках. Но в собственном собрании книг — крупнейшем в Российской империи! — бывший канцлер отдает предпочтение исторической литературе, собирает рукописи и старопечатные книги, делая их, в свою очередь, доступными для всех желающих. В установленные часы ими на основании „открытого для всякого“ каталога могли свободно пользоваться „любопытствующие“.
      Библиотеку дополняла богатейшая этнографическая и нумизматическая коллекция. Ее формированию в немалой степени способствовал базирующийся вокруг Н. П. Румянцева кружок по собиранию документальных памятников, отличавшийся редкой широтой интересов. Многие из его находок издавались опять-таки при финансовой поддержке бывшего канцлера. Тщательно подготовленные и полиграфически выполненные, но недорогие, они не могли не быть убыточными. Тем не менее Н. П. Румянцев шел на эти траты, имея в виду включение в обиход науки исторических подлинников. Спустя пять лет после смерти Н. П. Румянцева, в 1831 году, в Петербурге открылся его музей, решением Александра II переведенный в 1882 году в Москву, в усадьбу Пашковых.
      При этом к собственно румянцевскому собранию были присоединены 201 картина и 20170 гравюр из собрания Эрмитажа, а также приобретенная Александром II у наследников Александра Иванова его картина „Явление Христа народу“.
      Петербургские Эрмитаж и Русский музей были императорскими. Москва накапливала свои художественные богатства независимо от царского двора. Другой вопрос, что сегодня многим Третьяковская галерея представляется собранием одних братьев Третьяковых, точнее — одного Павла Михайловича, а происхождение Музея изобразительных искусств связывается, скорее, с государством. Между тем сколько находящихся в них произведений должны были бы нести таблички или пометки в каталогах с упоминанием совсем иных, конкретных имен! И заслуживающим самого высокого уважения было то обстоятельство, что подавляющее большинство дарителей не ставило никаких условий музеям о характере показа (или непоказа!) своих даров, считая закономерным, чтобы они входили в общие собрания, помогая возможно полнее показать русло развития национального искусства. Здесь слово было за искусствоведами и историками культуры, за выявлением концепции творчества всего народа, а не вкусов или познаний отдельных собирателей.
      В 1867 году в Румянцевский московский (как он будет теперь называться) музей поступает собрание Ф. И. Прянишникова, состоящее из 172 картин художников первой половины XIX века. Главноуправляющий почтовой частью, член Государственного совета, Ф. И. Прянишников был известным филантропом, деятельным последователем замечательного нашего просветителя Н. И. Новикова, близким другом многих художников. В его собрание помимо живописи входили рукописи и эстампы, а каждое новое приобретение было отмечено желанием не только пополнить свою коллекцию, но и поддержать художника.
      Один из учеников К. П. Брюллова описывает разговор Прянишникова с „великим Карлом“ по поводу написанного по заказу (безо всякой предварительной денежной договоренности) и показанного на выставке 1842 года портрета А. Н. Голицына: „Федор Иванович спросил Брюллова: "Что же я вам должен?“ Брюллов отвечал: "Не дорого вам покажется, если я спрошу тысячу рублей?“ — "Это мало“, — сказал Федор Иванович. "Ну полторы“. — "Мало“. — "Неужели две?“ — "Две“. — "Ну делайте, как знаете“.
      В 1849 году, когда Брюллов закончил портрет самого Прянишникова, «Федор Иванович изъявил желание приобрести для своей галереи портрет самого Брюллова (написанный в апреле 1848 года) и картон, изображающий Христа в гробнице, и спросил его: „Что вы за них хотите?“ Брюллов отвечал: „Вам не покажется дорого, если я за эти три вещи спрошу то, что вы мне дали за портрет Голицына?“ Предложение удовлетворило обоих».
      Из Прянишниковской галереи перешел в Румянцевский музей и написанный около 1839 года брюлловский портрет И. А. Крылова. Заказчик и художник были одинаково близки с баснописцем. Портрет был использован скульпторами Клодтом и Теребеневым при работе над памятником Крылову в Летнем саду. Брюллову же принадлежала и идея окружить Крылова зверями и дать ему в руки зеркало, в котором должны были отражаться те, кто подходил к памятнику.
      Наследники поэта, рисовальщика и архитектора Н. А. Львова передают в Румянцевский музей великолепную принадлежавшую ему коллекцию произведений Д. Г. Левицкого и В. Л. Боровиковского, пейзажиста Сильвестра Щедрина. В 1901 году сюда поступает по завещанию собрание Кузьмы Терентьевича Солдатенкова, принесшего России немалую пользу своей бескорыстной издательской деятельностью. На протяжении сорока с лишним лет он ищет и издает научные и научно-популярные книги, переводные и оригинальные, читавшиеся разночинной интеллигенцией. В начале своей коллекционерской деятельности Солдатенков пользуется советами Александра Иванова, в дальнейшем и сам безошибочно находит важнейшие для развития русского искусства произведения. Наряду с брюлловской «Вирсавией», полотнами В. Г. Перова «Чаепитие в Мытищах» и «Проповедь на селе», пейзажем И. И. Левитана «Весна. Большая вода» Румянцевский музей, а вслед за ним сегодняшняя Третьяковская галерея обязаны К. Т. Солдатенкову работами П. А. Федотова «Первый чин» и «Сватовство майора», последнюю из которых автор снабдил собственными стихами.
      Дом Пашкова. Ограда со стороны Знаменки.
 
      Среди множества имен дарителей, тщательно перечислявшихся в каталоге музея, примечательно имя «гражданина Переяславля-Залесского» И. П. Свешникова. По его завещанию собрание Румянцевского музея существенно пополнилось работами русских художников конца XIX века, в том числе этюдами и эскизами В. И. Сурикова, И. Е. Репина, акварелями Виктора и Аполлинария Васнецовых, рисунками Л. О. Пастернака, картинами Н. А. Касаткина «Хозяйка», А. Е. Архипова «Рыбаки», И. И. Левитана «Вечер», Н. Н. Дубовского «Прошел ураган», Л. В. Попова «Ходоки на новые места», И. П. Похитонова, Л. В. Туржанского, В. В. Переплетчикова и многих других.
      Несколько раз делает большие вклады в музей художник-офортист Н. С. Мосолов (1877, 1884, 1890 и 1914 гг.), собиравший и живопись, и гравюры, и рисунки старых мастеров. После его смерти при Кабинете гравюр Румянцевского музея был образован особый зал имени Н. С. Мосолова, в который вошли книги, бронза, фарфор и предметы обстановки, также завещанные музею.
      Едва ли не самым характерным примером того, как формировалось Румянцевское собрание, является накопление в нем работ Александра Иванова. К основной картине художника присоединяется ее эскиз из собрания К. Т. Солдатенкова, этюды голов Христа и Марии Магдалины, несколько этюдов и полотно «Приам в ставке Ахилла». Многочисленные этюды и эскизы к Библии дарит брат художника, С. А. Иванов, этюд для головы Иоанна Крестителя Е. П. Романова, картину «Аполлон, Кипарис и Гиацинт», вместе с несколькими этюдами, выставляют наследники писателя и драматурга, друга Н. В. Гоголя, А. С. Хомякова.
      К началу нашего столетия объем собрания Румянцевского музея по всем его разделам оказывается настолько значительным, что возникает необходимость строительства отдельного здания картинной галереи, отвечающего всем условиям музейного хранения. Эта галерея сооружается вблизи бокового флигеля Пашкова дома главным архитектором Румянцевского музея гражданским инженером Л. Н. Шевяковым. Двухэтажная, замкнутая глухими фасадными стенами, она имела своеобразную световую систему, благодаря которой стеклянная крыша обеспечивала через четыре световых колодца дневное освещение и нижнего этажа. Внизу помещались два зала русской живописи второй половины XIX века и четыре зала, занятых произведениями иностранных школ. Один занимали произведения итальянских художников XIV–XVIII столетий, другой — французских и немецких XVII — начала XIX, остальные отводились для нидерландцев, а также голландской и фламандской школ XVII столетия.
      На втором этаже значительное место занимал Кабинет гравюр с библиотекой по искусству и залом для чтения и занятий, в трех залах находились полотна русских мастеров XVIII — первой половины XIX века. Последний же в анфиладе зал был оборудован специально для картины и произведений Александра Иванова. Ивановский зал — единственное воспоминание о превосходном музее, дошедшее до наших дней. На старых фотографиях он продолжает удивлять удобством планировки, вместительностью и точно найденными точками, с которых открывалось перед посетителями замечательное полотно. Все советские годы в нем помещались столовая и пищеблок сотрудников Ленинской библиотеки.
      Старые каталоги начинались объявлением, что «1) Картинная галерея открыта: в апреле, мае и сентябре от 11 ч. до 4 ч. дня; в остальные месяцы года от 11 ч. до 3 ч. дня; по воскресеньям, праздничным и табельным дням от 12 ч. до 3 ч. дня. 2) Кабинет гравюр открыт для занятий: три раза в неделю, от 11 ч. до 3 час. дня (желающим читать и заниматься в Кабинете гравюр следует обращаться к хранителю Отделения). В воскресные дни вход в музей бесплатный, в остальные дни с платою 20 коп.». Первый московский действительно публичный музей, особенно если иметь в виду, что функционировал он начиная с 1862 года, тогда как Третьяковская галерея была передана в дар городу и стала общедоступной лишь в 1892 году.
      …Тонкая сетка листвы чуть темнеет в глубине вечернего неба. Прозрачным шатром скользит над круто вскинутыми ветками старых лип. Паутиной теней кружит у редких фонарей. На пригорке, в ровном кругу стволов светлый край молчащего фонтана. Щетка тронутой первыми бело-желтыми ростками травы. Шорох отступивших за длинные скамьи сиреневых кустов. Настоявшийся запах земляной прели, теплых камней, лета, готового опередить весну.
      Неяркие пятна высоких окон скупо роняют всплески света на колонны с тонкими сережками подвесок, на белокаменные статуи в складках застывших тканей, кружево балюстрад. Разрушение? Да, сегодня оно как никогда рядом. Ваганьковский холм растрескивается. Восстановительные работы в Пашковом доме вряд ли будут проводиться в обозримом будущем…
      Мимо затаившихся у газонов притихших пустых флигелей, расчерченных глухими полукружиями оград, дорожка разворачивается к торжественной и тесной триумфальной арке ворот. Решетчатые, под навесом грузных гирлянд, ворота закрыты давно. Дорожка отступает в незаметный проем стены, торопится обежать крохотную белую церковку. Дальше мелькание машин, тихий присвист троллейбусных проводов, гулкие шаги нечастых прохожих. Пашков дом. Земля Старого Ваганькова. Русская усадьба…

Девятый патриарх

      Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми твоими и всесильными мольбами отжени от мене смиренною и окаянного раба твоего уныние, забвение, неразумие, нерадение и вся скверная, лукавая и хульныя помышления от окаянного моего сердца и от помраченного ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен. И избави мя от многих лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действ свободи меня.
Из утренней молитвы Богородице

      Понял сразу: это конец. Хоть отчаянно делал все, что подсказала последняя надежда. Летописцы скажут: заскорбел главною болезнию. Может, и так. Только голова не отказала. Сознание не мутилось. Хворей за всю жизнь не знал. Лекарей не допускал. Обходился травами. Семьдесят лет — велик ли век для монаха!
      Пятого марта слег. Спустя десять дней соборовался и посвятился елеем. Полегчало. Не могло не полегчать. Как у всех. 16-го распорядился «за спасение души своей и ради облегчения от болезни» подать милостыню. Во все московские монастыри женские и девичьи. Игуменьям и старицам. Кроме Воскресенского, что в Кремле, и Алексеевского в Чертолье. Кремлевский — царицын: негоже. Алексеевский стал тюремным двором для женщин-узниц. Для Тайного приказа. Пыточным. Там и на дыбу подымали, плетьми били, да мало ли. Федосью Морозову — строптивицу проклятую — тоже. Урусову Евдокию…
      И еще по всем богадельням московским — мужским и женским. Каждому нищему по шести денег. Вроде и немного, а гляди 58 рублей 10 денег набежало. Казначей Паисий успел ответ дать. Святейший всегда знал деньгам счет. Пустых трат не терпел. На школьников и учителей — другое дело.
      Только главным оставалось завещание. Не о богатствах и землях — о них позаботился давно. Родных много, обидеть никого не хотел. Братьев одних трое. Племянников с десяток. Сестра… О другом думал. Ненависти своей не изменил: чтоб духу не было на русской земле ни раскола, ни чужих вероучителей, особенно, не дай бог, католических — «папежников». Государям завещал. Петру и Иоанну Алексеевичу. Больше полугода прошло, как не стало у власти мудрейшей из мудрых царевны Софьи. С ней все иначе было. Теперь убеждал. Наказывал. Грозил. Властью своей и бедами.
      На ненависть эту всю жизнь положил. С толком ли? Не мальчишкам-царям решать. Вокруг них вон какая толпа правителей. Милославские потеснились. Нарышкиных видимо-невидимо набежало. Властные. Еще полунищие. Непокорливые.
      Того же 16 марта приказал прикупить каменный гроб. Велел отныне называть ковчегом. Так потом и пошло. Если в Мячкове на каменоломнях у каменщиков нету, у московских каменных дел подмастерьев спросить. От кончины до погребения один день положен — успеть ли?
      Успели. Хоть семнадцатого святейшего не стало. В своей келье отошел. На Патриаршем дворе. В тот же час доставили в келью дубовый гроб. Казначей Паисий записал: за два рубля. Все по чину и обычаю. Снаружи черное сукно с зелеными ремешками. Внутри — бумага, бумажный тюфяк и бумажная подушечка.
      Одр для выноса ковчега новый изготовили. Тоже под черным сукном. Гвоздей отпустили в обрез: дорогой материал не портить. Святейший сколько раз говаривал, чтоб лоскут не пропадал — отпевавшим попам в награду отдавался. Все было готово для последнего пути девятого патриарха.
      Гроб вынесли сначала в домовую церковь. Патриаршью. Двенадцати Апостолов. Ту самую, которую кир-Иоаким строил, украшал. Сюда мог прийти для прощания каждый. Приложиться к руке усопшего, отдать земной поклон. Часть дня и всю ночь.
      Собор Двенадцати Апостолов. 1643–1655 гг.
 
      19 марта под перезвон всех кремлевских и городских церковных колоколов подняли одр архимандриты и игумены. Хоронила святейшего вся Москва. Впереди шествовали протопопы, священники от всех сороков, дьяконы с иконами, крестами, рипидами, певчие с лампадами и свечами. Перед самым одром несли великий символ русского патриаршества — посох святого Петра митрополита. Шествие двигалось под надгробное пение. В Успенский собор. Главный в государстве. Где короновали на царство и погребали церковных иерархов. Цари земные — цари духовные. В пышности и торжественности церемоний одни не уступали другим.
      Достойной святейшего должна была быть и могила. Ее копали в самом соборе. Выкладывали кирпичом на извести. Посередине выводили кладку. Кладка служила постаментом каменного гроба-ковчега с покрытой резьбой крышкой. На крышке приличествующие слова в расписанной и позолоченной кайме. Другая надпись на особой каменной доске, которую приставляли к гробнице, — «летопись» жизни и деяний покойного.
      В одном чин был нарушен. То ли волею покойного, то ли приказом государей на кладку поставили не гроб дубовый, а положили вынутое из него тело. За всю историю патриаршества такое раньше случилось всего одни раз. С Иоасафом I, преемником Филарета. Государь Михаил Федорович сам повелел опустевший гроб «поставить в Колокольницу под большой колокол». Так и хранить. Вечно. Куда потом делся, неведомо.
      Мало что накрыли гроб-ковчег каменной крышкой, соорудили поверх каменную надгробицу с замычкою ее свода.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6