Год 1977-й: На пороге московской квартиры стояла женщина. Худенькая. Со старым лицом и еще очень черными, постриженными «под чарльстон» короткими волосами. Мужской пиджак. Мальчишечьи ботинки на шнурках. Взлохмаченный по краям необъятный портфель. Женщина щелкнула двумя исцарапанными никелированными замками: «Посмотрите».
На столе лежала тетрадь из грубой серой бумаги петровских времен. С водяными знаками. Густо пожелтевшими чернилами. Почерком, напоминавшим полуустав. Пятнами давней сырости. И выцветшей обложкой, на которой приблизительно нарисованный Аполлон с кифарой и протянутой вперед рукой был закутан в плащ из фиолетового шелкового лоскута и увенчан криво сидевшим лавровым венком с остатками исчезнувшей зелени. Крупно написанный заголовок сползал к низу страницы:
«КОПИЯ 3 ЖУРНАЛА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ПЕТРА ПЕРВАГО ИМПЕРАТОРА И САМОДЕРЖЦА ВСЕРОССИЙСКАГО когда он своею высокою особою изволил ходить при свите посольской за море 7206 от рождества Христова 1697 году».
Санкт-Петербург. Летний дворец Петра I. Минерва. Бронза
Среди коллекционеров и музейщиков женщину прозывали Полосатихой. Она тоже была коллекционером, но не совсем обычным. Никогда ничего не продавала – брезговала, по собственным словам, торговлей, и не покупала – не позволял ничтожный заработок директора одного из московских музеев-квартир. Ее стерильно чистая комната в доходном доме близ Большого Харитоньевского переулка тоже выглядела музейным залом, где единственным неэкспозиционным предметом была раскладная алюминиевая кровать под солдатским одеялом, старательно заправленным, чтобы оставалось видным сияние паркета под ней. Полосатиха собирала итальянское Возрождение и во имя его менялась. Страстно. Неуступчиво. Почти зло. Время не имело значения – на обмен могли уйти часы, дни, реже годы. Мало кто из коллекционеров-мужчин выдерживал ее напор и расчетливость: знала, кому что предложить и в какую минуту. По Москве ходил анекдот, что однажды, сев за стол для переговоров с тремя коллекционерами, после пятичасового торга Полосатиха получила все, что хотела, ничего не предоставив взамен: так вышло! Теперь она принесла свою находку в дом, из которого хотела что-то получить.
Первого взгляда на рукопись было достаточно, чтобы поставить диагноз историка. Само собой, копия: титул императора Петр получил от Сената лишь спустя четверть века после описанной поездки. Скорее всего, такой же срок отделял копию от оригинала: об этом свидетельствовали особенности бумаги, характер написания слов и отсутствие знаков препинания, равно точек и запятых. Определенные же нормы правописания и синтаксиса устанавливаются только при Екатерине II, когда точно копировать явно неграмотную с этой точки зрения рукопись никто бы не стал.
Несколько списков – копий – «Журнала...» известны науке. Все они несколько отличаются друг от друга в подробностях. Новая копия предлагала еще один вариант, в котором большое место занимало описание путешествия по Италии. Известно, что Петр собирался его совершить, но будто бы не сумел, вызванный тревожными вестями в Россию. Однако легенда о его пребывании в Италии существует, особенно упорно держась в Венеции.
В науке остается открытым и еще один вопрос – об авторе журнала. Одни видят в нем самого Петра, другие – кого-либо из ближайших к царю людей, но вычислить его из содержания или самого характера записей пока не удалось. Новый вариант позволял предположить и такое: в первой части действует Петр, во второй... Над этим предстояло думать, а пока... Полосатиха категорически отказывалась от продажи «Журнала». Она не дала разрешения его перефотографировать. Самое большее, чего удалось добиться обитателям квартиры, – сделать любительскую фотографию обложки и перепечатать на машинке текст. На следующее утро Полосатиха забрала свое сокровище. Участник состоявшейся обменной сделки остался, разумеется, неназванным. Документ в архиве и документ дома – далеко не одно и то же: там – абстракция, здесь – сама жизнь...
«Любопытство? Всегда ко всему новому тянулся. Страсть? С собой никогда совладать не мог. Баловство? И в нем меры не знал. Только князь-кесарь Федор Юрьевич Ромодановский, из тех, что могли молодому царю и всю правду под горячую руку сказать, слышать таких разговоров не хотел. Дурь! Одно слово – дурь!
А как иначе скажешь? Положим, из-под опеки сестрицы-правительницы, Софьи свет-Алексеевны, уже семь лет как избавился. Матушку Наталью Кирилловну – худо ли, бедно ли ее слушал – три года как схоронил. Да ведь от братца-соправителя, блаженной памяти Иоанна Алексеевича, только-только освободился. Года не прошло. Братца что поминать – слаб был головкой покойный, да за ним боярство стояло родовое, богатейшее, царевне Софье Алексеевне преданное. Клич стоит кликнуть – и опять в государстве смута.
А тут на тебе, собрался с Великим посольством по странам европейским путешествовать. Добро бы с царским поездом, как государю положено. Да нет, потаенно, чтобы за десятника Михайлова все принимали. Мол, десятнику вольготнее и смотреть, и куда охота придет сходить, а там чему и поучиться. Мол, великие послы пусть свое дело делают, а ему бы хоть исподтишка, хоть глазочком одним поглядеть, пообвыкнуться к европейскому обиходу. Чего сам не увидишь, тому никто не научит.
Князь-кесарь и ногами топал:
«О державе своей, государь, не думаешь! Страха за нее не ведаешь!» Смехом зашелся: «А ты, Федор Юрьевич, на что? Зря тебя „величеством“ титуловать заставляю? Правь, князь-кесарь, государством нашим, за всем доглядывай, а в случае чего известишь. Не бог весть в какой дальний край еду – оно и воротиться не много времени займет».
На своем настоял – такому до ума не достучишься. Уехал. Так радовался, как дитя малое. Путевые заметки, для утехи своей, писать собрался. Дописал ли?
Стрельцы за Софью Алексеевну выступили. Братец загубленной боярыни Федосьи Морозовой вместе с Циклером Иваном заговор устроили. Мало-мало, и некуда было бы путешественнику-то возвращаться – ни отчего престола, ни царского венца. Детки государя Алексея Михайловича – из них никто шутить не любил.
Петр Алексеевич до Москвы успел добраться – кровь так рекой и хлынула. Царевну Софью под клобук. А тут на пороге война со шведами. Тоже придумал – столицу новую на болотах чужих да гнилых ставить, к Европе поближе. Дел невпроворот, ан другая дурь на поверку вышла. Рассказать – кто поверит!
Из всего, что видел, чему удивился, больше всего сердцем прикипел – и надо же! – к собранию такого дохтура, который мертвое человеческое естество сохранять научился: что нутренности, что плод человеческий неродившийся, что жилы, по которым кровь до самых пальцев доходит. Из того сохраненного естества научился картинки целые складывать.
Так вот, государь Петр Алексеевич удумал, чтобы все его собрание купить. За любые деньги! Уж на что прижимист да крут, а тут мошну сам развязал: бери, дохтур, сколько хошь, только отдай.
Дохтур не отдал, а государь на своем стал, дипломатам строго-настрого приказал, чтобы случай искали, чтобы в какие, не дай бог, чужие руки богатство не перешло.
Каким тут словом, кроме дури, дело такое окрестишь!
...Двадцать лет прошло – ничего не забыл. В 1716 году снова в заморские страны собрался. Спасибо, старика пожалел – других охотников державой без царя править пруд пруди.
Разве что сам походный журнал тем разом писать не взялся. Денщикам доверился. Прятаться за чужими именами не стал, поехал чин чином – одной свиты обоз на две версты растянулся. Каждому лестно, каждому государю на глаза попасться лишний раз охота. А ему снова горя мало. В Данциге вроде дела государственные делать надо, племянницу царевну Екатерину Алексеевну с герцогом Мекленбургским обвенчать, с курфюрстом Саксонским – королем польским – потолковать. Куда он и в арсенал, и на мельницу – велика больно, и бои кулачные смотреть, и в тюрьму городскую, и в школы – как мальцов учат. А под конец в костел Девы Марии Мариацкий заглянул – тут оно и началось. Картина государю притянулась. Никогда картинами не интересовался, разве что снасти корабельные да вилы морские разглядывал. Перед алтарем стал, как врытый: контрибуции с города не возьму, пусть картину отдают. «Страшный суд» называется. Племянник отписал: смятение среди придворных пошло. Контрибуция с Данцига – как-никак руку шведов держали – огромная. Только государь и слышать не хочет: все прощу, от себя льгот добавлю, а алтарь чтоб моим стал, чтоб сей же час, чтоб без промедления.
Горожанам бы порадоваться: мало ли у них картин. На своем уперлись, назначай, государь, контрибуцию, а картину не трожь. Нет такой цены, чтоб уступили. Стоять ей в нашем соборе до скончания века. Мы отдадим, дети наши нам не простят. Уж не обессудь, твое императорское величество.
Оно и в третий раз выходит – дурь. А впрочем, время рассудит. Ему, времени-то, виднее. Шел 1717 год...»
Цари Иоанн Алексеевич и Петр Алексеевич. Гравюра. Конец XVII в.
Престарелому и тяжело болевшему князю-кесарю оставалось только удивляться: весной в петербургской гавани пришвартовались корабли из Амстердама с непривычным грузом. Опись перечисляла свыше двух тысяч препаратов по анатомии и эмбриологии, тысячу сто семьдесят девять «законсервированных» мелких животных, двести пятьдесят девять чучел птиц, ящики со множеством морских животных, раковин, бабочек и огромный гербарий. Груз с великим бережением был доставлен в только что специально обновленные Кикины палаты на набережной Невы.
Так закончилась затянувшаяся на двадцать лет история приобретения знаменитого музея голландского врача Фредерика Рюйша и было положено основание первому русскому музею – Кунсткамере.
Петр просто не называл в журнале имен, но это именно Рюйша он навещает в Амстердаме дома, ходит на его лекции, за его работой наблюдает в амстердамском госпитале святого Луки, где, чтобы уберечь высокого посетителя от назойливости любопытных, пробивается незаметная, «царская» дверь.
Князь-кесарь был не прав в своих мыслях про царскую дурь. В чем-то Петр удовлетворял собственную любознательность, в чем-то следовал общей моде. В борьбе науки со схоластическими представлениями, которой отмечен XVII век, анатомия и физиология достигают особенно больших и наглядных успехов. Анатомические препараты становятся предметом собирательства. Каждый считающий себя просвещенным монарх включает анатома в придворный штат. Имена анатомов приобретают общеевропейскую известность. Именно в это время появляются такие неожиданные по композиции голландские групповые портреты, на которых врач в окружении учеников изображался около препарируемого трупа, как в прославленных «Анатомиях» Рембрандта. Выученик анатомии, а позже и ботаники, Ф.Рюйш прославился своей обработкой учения о лимфатической системе, классическим атласом по анатомии. Неменьшую известность ему принес изобретенный им способ «сухой» – без спиртового раствора – консервации мертвых тканей и наполнения специальным застывающим раствором препарированных сосудов кровеносной системы.
Эти «сухие» препараты комбинировались Рюйшем для составления замысловатых композиций, как, например, «трехмесячный плод мужского пола в пасти ядовитейшего животного, называемого жителями Восточной Индии чекко», или «лежащий в гробнице труп человеческого плода 6 месяцев, украшенный венком из естественных цветов и плодов и букетом, запах которого он вдыхает». Анатомия сочиняет и целые сцены, вроде двух скелетов семимесячных плодов у гроба третьего: «Один подносит к лицу внутренности живота, как бы вытирая слезы, другой несет в правой руке кусок кишки, в левой артериальную ветку, вынутую из селезенки». Те же скелеты могли располагаться по склонам заросшего кустарником каменистого холма, где камнями служили внутренние органы человека – печень, селезенка, почки, сердце, а кустарниками – кровеносные сосуды.
Кстати, Рюйш откликался и на другое, не менее сильное увлечение своего времени – флорой и фауной заморских стран. Располагая значительными колониями, Голландия первой в Европе наладила массовый привоз и сбыт «натуральных раритетов», которыми амстердамский анатом усиленно пополнял свое собрание. Его коллекция успешно конкурировала даже с такими музеями естественной истории, которые образовывались при всех голландских торговых компаниях вроде «Ост-Индского дома» или «Вест-Индского дома».
Как же хотелось русскому царю увидеть все эти богатства в своей столице! В это трудно поверить, но он упорно поддерживает переписку с Рюйшем. По просьбе анатома в России разыскиваются «жучки, прузии, великие мухи, оводы, дивные лягушки, змеи, крысы, белки летучие, такие всякие маленькие рыбки, длиною с перст до пяди». Для пересылки в Голландию находки помещали в особые «скляницы с белым вином» – водкой.
Но и Рюйш не остается в долгу! Вместе с письмом Петру от июля 1701 года высылаются, например, в Петербург:
«1) вельми удивительная ящерица с острыми челюстями;
2) малый лигван, имея зелено брюхо, из Западной Индеи;
3) рыбка из острова Каракуас, имея черное пятно на хвосте;
4) двоеглазая змея оттудыж;
5) Восточной Индеи сверчок;
6) выпороток рыбы Гай Каранауса же острова;
7) золотой жучок из шпанских Западных Индей;
8) вельми удивительная птица из Восточной Индеи;
9) пречудная ящерица,
10) еще ящерица;
11) две змеи из Восточной Индеи».
М. Соколов. Аллегория науки
Нет, положительно, отдельных присылок становится мало. Петр уезжает во вторую свою европейскую поездку с твердым намерением довести торг с Рюйшем до конца. Цена собрания определяется в пятьдесят семь тысяч флоринов при обязательном условии немедленной отправки в Россию. Упорство русского монарха производит такое впечатление на доктора, что он решает безвозмездно открыть Петру свой знаменитый секрет консервации мертвых тел. За него Рюйшу предлагали пятьдесят тысяч флоринов. Ученому кажется важнее удовлетворить любознательность этих необъяснимых русских.
Но широкий жест исследователя оказался гибельным для его открытия. Петр сам воспользоваться слишком специфичными советами не мог и передал их своему лейб-медику Лаврентию Блюментросту. Блюментрост не замедлил ими поделиться со смотрителем петербургской кунсткамеры, в будущем личным врагом Ломоносова, И. Шумахером. Шумахер – с очередным лейб-медиком, Ригером. И уж Ригер, уехав из России, публикует рекомендации под собственным именем. Судьба покарала за воровство. После стольких не слишком компетентных хранителей секрет утратил множество подробностей, и добиться при его помощи тех чудес, которых добивался Рюйш, стало невозможным. Секрет анатома был безвозвратно потерян.
...1977год. Гданьск. Мариацкий костел. Если обратиться к языку обыкновенных измерений, алтарь, некогда поразивший Петра, не был огромным. Скорее наоборот. Два с небольшим метра на три при раскрытых боковых створках. Но это теория. Первое же ощущение, которое рождалось при взгляде на алтарь, было чувство всеобщности. То, что происходило, касалось всех, охватывало всю землю, каждого из живущих на ней. Казалось, все люди были унесены человеческим прибоем, бившимся у ног крылатого рыцаря – архангела Михаила с напряженно-сосредоточенным, почти страдающим выражением юного лица. Одна его рука едва удерживала громадные весы, на чашках которых взлетали человеческие тела. Другая длинным узорчатым мечом отмечала их судьбу: праведные – и грешные, достойные и недостойные, заслужившие вечное блаженство или вечные муки.
А кругом метались в отчаянии люди. Не сокрушались о грехах, не просили о пощаде, не надеялись на милосердие – боялись, рвали на себе волосы, бились в судорогах, рыдали без слез, с искаженными животным ужасом лицами. И стелилась, насколько хватает глаз, пустая, равнодушная земля, вспучившаяся холмами раскрывающихся могил.
Да, Страшный суд. Только тот ли, мистический, о котором с торжеством и бесконечными угрозами толковала церковь? Неуверенность праведников, испуганная растерянность тех, кто еще встает из-под земли, отчаяние осужденных – художник Ганс Мемлинг слишком по-человечески видит каждое чувство, движение, черту лица. Некрасивые, неловкие, растерянные от своей неожиданной наготы, поднимаются в левой створке праведники на лестницу фантастической постройки – полузамка, полуготического собора, который должен означать собою рай. Над их сбившейся тесной толпой, на высоких башнях, поют, играют, трубят в трубы подростки-ангелы с широко расплескавшимися по небу крыльями. И те же люди, цепляясь друг за друга, срываясь со скалистых уступов, падают в охватившее правую створку адское пламя: старые и молодые, цветущие и изможденные, всегда обыкновенные. И над теми, и над другими, в венке переливающихся всеми цветами радуги одежд апостолов, встает немолодое, отечное лицо Христа с отрешенным взглядом холодных, не тронутых мыслью о страданиях глаз.
Но закрываются створки, и на их обороте застывают выписанные гризайлью – одним серым тоном – статуи скорбной Мадонны с Младенцем на руках и изогнувшегося в гибком движении крылатого рыцаря, поражающего запутавшегося в складках его одежд сатану. И в наступившей звенящей в ушах тишине – кто сказал, что цвет не может звучать! – вот-вот услышишь сдавленное дыхание опустившихся на колени мужчины и женщины, Анжело Тани и его жены Катарины Танальи, некогда заказавших художнику алтарь. Это как возвращение из мира страшных образов в мир действительности: Анжело, грубоватый, в простой черной одежде, с глубокими залысинами на высоком лбу, и неприметная рыжая Катарина, чье платье великолепным багровым пятном ложится у ног архангела Михаила.
Рядовой, сержант, офицер Преображенского полка 1695–1700 годов
Что потрясло Петра именно в этом «Страшном суде»? Какую связь увидел он с самим собой, своим царствованием, своей державой? Ведь он ничего не знал о прошлом картины, тем более не мог предугадать ее будущего. То, что знали о Мемлинге современники художника, было уже забыто; то, что предстояло узнать историкам, ожидало своего часа.
Верно одно: к алтарю были приворожены многие европейские монархи...
Предопределение... Историки готовы найти портретные черты бургундского герцога Карла Смелого в архангеле мемлинговского «Страшного суда». Легендарного Карла, известного своей безудержной и бессмысленной отвагой, страстью к сражениям и рыцарскими забавам. Это он трижды брал бунтовавший против его власти и поборов город Льеж, оставляя после себя груды развалин и горы трупов. Это он, получив под залог от австрийского эрцгерцога владения в Эльзасе, посадил там слишком жестокого и жадного наместника-фохта, а когда население расправилось с насильником, бешеным натиском стремился добиться от эльзасцев покорности. Пред ним отступает даже коварный и злобный Людовик XI. А Карл мечтает присоединить к своей Бургундии Эльзас и Лотарингию, провозгласить свои владения королевством, а там добраться и до императорской короны. Он правит Фландрией и городом Брюгге, но готов к грабежам повсюду, используя любую возможность. И если его двор не отличается особенной пышностью, то современники знают, как богат в действительности военный лагерь Карла. Гансу Мемлингу он слишком хорошо знаком.
Но разве дело в портретном сходстве крылатого рыцаря с бургундским герцогом?! Гораздо важнее дух второй половины XV века, воспринятый и воплощенный художником.
Сначала все складывалось обыкновенно. В 1473 году Мемлинг выполнил заказ на алтарь флорентийского банкира Тани. Тани грузит алтарь вместе с другими товарами на английское судно «Святой Фома», которое попутно, по дороге в Италию, должно доставить большой груз в Лондон. Но Англия воюет с городами Ганзы – союза северонемецких вольных городов. И не было сомнений: корабль фрахтуется на имя советника Фландрии Томмазо Портинари и выходит в плавание под бургундским флагом. Но все меры предосторожности оказывались напрасными. «Святой Фома» проиграл ожесточенный бой с каравеллой, принадлежавшей трем достопочтенным бюргерам из Гданьска. Гданьск решает судьбу военной добычи, а владельцы каравеллы приносят алтарь в дар часовне Георгиевского братства, к которому все они принадлежали.
Может быть, и сумел бы подкрепить свои протесты силой Карл Смелый, слишком заинтересованный не судьбой произведения, но итальянскими банкирами и займами у них. Только спустя три года после захвата «Святого Фомы» он терпит первое в своей жизни тяжелейшее поражение от восставших эльзасцев под Грансоном. А в 1477 году будет разгромлена его армия под Нанси, и сам погибнет, обратившись в позорное бегство.
А римский папа Сикст IV хотя и разражается обличительной буллой в адрес похитителей, но не слишком настаивает на их наказании. Основной убыток потерпели при этом его открытые враги флорентийские герцоги Медичи. В Гданьске же спустя три года фактически некому отвечать за историю со «Святым Фомой»: перестает существовать Георгиевское братство, и алтарь становится имуществом города.
Между тем слава «Страшного суда» растет. В начале XVII века римско-германский император Рудольф II предлагает Гданьску неслыханную сумму. Но город отвергает необычайно, казалось бы, выгодное предложение.
Гданьск и Петру в ответной декларации напишет, что его «пропозиция есть такого рода, на которую город никаким образом согласиться не может, ибо дерзко было бы ведь триста лет назад церкви посвященную и остающуюся у нее в спокойном владении <картину> продать или отдать».
Следующим претендентом на «Страшный суд» выступит Наполеон. Как только в 1807 году французские войска вступают в Гданьск, алтарь отправляется в Париж и по личному распоряжению императора выставляется в залах Лувра. Всего на восемь лет. В 1815 году среди другого награбленного наполеоновской армией имущества «Страшный суд» был изъят из императорских коллекций. Его обратная дорога лежала через Берлин. И тут еще один император, на этот раз немецкий – Фридрих Вильгельм, делает попытку его удержать. Сначала под предлогом научной реставрации, потом под нажимом Берлинского объединения художников, находившего условия содержания алтаря в приходской церкви недопустимыми для мирового шедевра. И если бы не расстановка сил в Европе, не предстоящий Венский конгресс...
...Тем не менее в 1816 году «Страшный суд» занял свое место в Мариацком костеле. Конец? Если бы. Впереди была Вторая мировая война, гитлеровская оккупация Польши и – на этот раз – исчезновение. Гитлеровцы поторопились вывезти алтарь в неизвестном направлении. Новое возвращение алтаря произошло через Советский Союз и те самые невские берега, куда так мечтал привезти творение Мемлинга Петр I.
И снова 1717-й, последний год жизни Федора Юрьевича Ромодановского. Конца истории с контрибуцией Гданьска не дождался. Сыну наказал государя от слабостей его стеречь. На других Петр гневался за непокорство и преданность старине. Ромодановскому прощал. Разрешал носить при дворе старинное русское платье, усы на польский манер. Сына на место отца князем-кесарем назначил. Верил. С ним не как государь мог спорить. Ради державы. А может, с годами и обвинение в дури принял. Годы многое позволяют оценить настоящей ценой. Ромодановский никогда не сомневался. Петр – всегда. И не потому ли остался в истории первым, единственным, несмотря ни на что Великим.