Не только бы спокойно умирали, но и спокойно убивали друг друга? И отказались бы от суеты, обусловливающей, как ни странно, уничтожающий их прогресс? Но отрешиться от морали куда проще, когда не веришь ни в воскресение, ни в суд божий, а ведь сколько живущих в безверии не вершат безумств, а трудятся в усердии, составляют завещания и не так уж боятся кануть в небытие…
Так в чем благо тайны неизвестности и в чем зло ее?
Задав себе такой ответ, он осознал тщету всех поисков… Никто не ведал сверх положенного, а обреченность умы не просветляла.
С другой стороны, сейчас, доживая последние, в общем-то, дни, его не столько заботило познание доныне неизведанного или же чего-то заманчивого, а необходимость личной причастности к событиям как незначительным, так и глобальным, что диктовалось причинами свойства едва ли не нравственного.
А может, он просто обрел со временем убеждения, обязанные утвердиться если не страданием за них, то поступком.
Он видел много войн и трупов, взирая поначалу на войну как на объективный процесс, а на трупы – как сопутствующую процессу неизбежность, однако в дальнейшем зародившаяся способность сострадать изменила ракурс взгляда и логику суждений, вернее, взгляд он отворачивал, а логики стыдился, находя ее уже не логикой, а цинизмом.
Но что он мог сделать реально? Предотвратить катастрофу, беду, боль? Принести кому-то абстрактному счастье? Он не знал.
Интуиция, чувство безудержное, привело его, забывшегося в привычном скитании-сне, в местечко, благодатное для всякого рода благотворительности: в этом городе, одном из форпостов нефтяного региона планеты, резня и пальба не прекращались долгие годы, став своеобразной нормой и обыденностью – извращенной, по его праведному мнению.
Тут убивали по соображениям всевозможным: политическим, ради крупной и мелкой наживы, из-за религиозных неприятий и разногласий, из-за амбиций, наконец – из скуки, страха… Побуждения отличались разнообразием изрядным.
Уже через час он напрочь запутался в паутине верований, упрямой убежденности, обид, разнотолков, подозрений, ненависти, найдя справедливой лишь правоту сирых, лишенных крова обывателей, которые, обезумев, метались под пулями либо хоронились в руинах в спешном устройстве убогих пристанищ.
Насмешкой, ошибкой казалось здесь хлопотливое усердие весны, щедро рассыпавшей цветы и зелень на некогда благословенную землю у теплого моря, где проклятием дня сегодняшнего длинно и сумрачно вырисовывался на желтом закатном горизонте линкор, устремивший такие безобидные издали спичечки орудий в дымящееся нагромождение зубьев города, откуда редко и нехотя, как из затухающего очага, вырывались языки пламени.
Густо чадили апельсиновые рощи в предгорьях – вязкие весенние соки, наполнившие древесину, не желали гореть.
Своим наблюдательным пунктом он избрал близлежащие горы, на чьи пологие склоны террасами взбирался город, укрепляя бетонным своим фундаментом выветрившийся ноздреватый известняк и сухой ломкий камень скал.
Ночь грянула неожиданно – чудная ночь Востока с обилием звезд и кривой сабелькой перевернутого полумесяца, с влажной прохладой залива, где в черноте спокойной воды светил рубинами сигнальных фонарей радаров линкор. Огни города растекались в низине, неровными нитями огибая темные пустоши разбомбленных кварталов.
Он стоял на уступе скалы, различая лишь эти огни внизу, и, казалось, парил над ними в поднебесье – одинокий, как бог.
Тревога города, мысли жителей поднимались сюда, ввысь, невидимой волной, и он чувствовал ее смятенное приближение к себе, но расстояние было велико, и, не достигнув его, волна опадала и снова бессильно дыбилась в напрасном движении к нему – безучастному, ибо тоже бессильному, в чем он уверялся все глубже и глубже.
Могущество его не простиралось далее проникновения в сознание воюющих, хотя, конечно, он мог бы, воспользовавшись своим даром, внести некоторую неразбериху в происходящие действия; мог сделать так, чтобы снайпер промахнулся и пуля не убила кого-то, кто, вероятно, впоследствии уничтожит стрелявшего в него сейчас; мог, исхитрившись, прервать полет боевого вертолета и даже учинить аварию на борту линкора, но что изменило бы это в принципе? Уничтожение механизмов? Оно бессмысленно хотя бы потому, что толкает к усовершенствованию их. В другом смысл: Рим пал, ибо Риму суждено было пасть, причем не силой мистических обстоятельств, а слабостью реальной прогнившей сути. Страдания тех, кто пал вместе с Римом, забыты, как забудутся страдания убитых, раненых и обездоленных этого города. Останутся лишь факты – ложные и безусловные, что сложатся в систему, в историю, а ее не подправить и не переиначить, она – дело людей, где у каждого собственная участь и возможности и где никто не всесилен, как и он – наблюдатель, возомнивший себя выше положенного ему удела и вовремя осознавший тщету нелепых намерений, пусть и милосердных…
Он впал не то в оцепенение, не то в угрюмое отчаяние от нового тупика, куда пришел в лабиринте обманчивых замыслов.
Безглазое небо, где не было ему путей, таило в огромности чуткой своей тишины какую-то тайну, и вдруг он остро ощутил – главную тайну! – которую нельзя постичь ни догадкой, ни умозрением, лишь отрешенностью от всего, и замер, погрузившись в странное, обрывающее мысли чувство космоса – безжалостное и блаженное, и вскоре стал ничем, но и остался собой, будто обрел» вечный покой и вечную жизнь – бездумную и мудрую.
Из безучастности растворения в небе, звездах и ночном воздухе с запахом прелых водорослей, сырого песка и легкой гари его вывел прочертивший мигающим тревожным пунктиром в ночи самолет, исчезнувший за изломом хребта и оставивший после себя подлый летящий вой бомбы.
Пугливо сжавшись, он, не теряя ни секунды, руководимый каким-то безотчетным, органическим страхом, юркнул в убежище изломанных коридоров-зеркал, теперь с одной и конкретной целью: спастись, а не спасать, и под улюлюканье зловещего посвиста, иглой пронизавшего сознание, в затравленном отупении кинулся прочь, угнетенный досадой и унижением, бормоча жалкие ругательства: в адрес и линкора, и города, где заполошно вопили сирены, и философического ротозейства, помянул также род людской и силы Вселенной…
Грозило ли ему что-либо? Нет. Причина страха крылась в ином: оказывается, прожив так долго, он не устал от жизни и хотел жить. Но почему-то подобное желание сильно смахивало на элементарную трусость…
Последнее, о чем он подумал, – что попросту привык жить, а со старыми привычками легко не расстаться…
Если это был юмор, то – грустный, если довод – смешной.
Очнулся. Оторопело повел глазами по сторонам.
Диван. Потолок. И мысли – связные, бессвязные, но одинаково ничего не меняющие, в решение не складывающиеся и успокоения не приносящие.
Но что-то внутри настырно твердило ему о никчемности той сонливой обреченности, в которой он пребывал, и упорно звало к неведомому, но необходимому действию, и усилием воли он заставил себя встать, подойти к письменному столу и начать разбираться с оставленными Ракитиным бумагами, погрузившись в кропотливое и нудное сопоставление вероятных слов и цифровых комбинаций…
Вероятно, это было его последним и никчемным делом, но он глупо и решительно, подобный многим своим собратьям, решил довести его до конца.
И на третьи сутки усердного корпения восторженно понял: не зря! Из комбинаций нулей и единиц родилась фраза:
«…Неистребима сущность, как космос. И много есть спасительных врат на Земле, открывающих для нее миры…»
РАКИТИН, ЮРА ШМАКИН И ЖИТЕЙСКИЕ ДРЯЗГИ
Вернувшись с работы, Ракитин застал дома соседа – Юру Шмакина, прибывшего по месту жительства после отбытия очередного административного ареста за мелкое хулиганство.
Юра Шмакин был низкоросл, патлат, круглое плоское лицо его с узким разрезом бойких глаз, сплюснутым носиком, губами бледными и длинными, как у сома, обладало всеми признаками человека, пьющего регулярно и всякий раз – на результат; невысокий лоб украшал извилистый шрам, а на щеке краснела свежая ссадина.
Несмотря на тридцатипятилетний возраст, лицо Юры было почти безволосо, в чем виделась известная предусмотрительность природы, поскольку бритье и стрижку он полагал для себя процедурами несущественными.
О смерти Людмилы Юру известили – скорее всего, бабушки со скамеечки возле подъезда, непостижимым образом знавшие о жильцах все подробности.
– Хорошая была Людка деваха! – выразил Юра сочувствие. – Хоть и гоняла меня, прочее такое… А правильно, так нам и надо! Но ты, сосед, не убивайся. Я тоже… – тут Юра в задумчивости вытянул губы, отчего на щеках его образовалось два воронкообразных провала, – тоже… жену схоронил. – Он поднял руку и безвольно уронил ее на колено, как бы показывая таким сокрушенным жестом, что опуститься его заставило исключительно горе утраты.
Ракитин, привыкший к подобным экспромтам соседа, рассеянно кивнул.
Юра врал по любому поводу: врал воодушевленно, самозабвенно, причем безо всякой, как правило, выгоды, фантазируя в основном на темы своего прошлого и настоящего. Исключением являлось будущее. О нем Юра помалкивал. Скорее всего, и ему виделось оно слишком реально-страшненьким для каких-либо радужных прожектов и оптимистических прогнозов.
Две жены – одна за другой – расстались с Юрой давно и без сожаления, о чем Ракитину поведал он же, видимо, подзабывший прошлые откровения с общей идеей того, что бабы – змеи, им только деньги давай да дома торчи как пенек, а он – личность по натуре свободолюбивая и тяготеющая к свежему воздуху подворотен.
– Схоронил… – трагически развивал Юра сюжет очередной псевдореминисценции. – А… красавица была! Стюардессой работала. На иностранных маршрутах. – Здесь он помедлил, взвешивая, очевидно, версию с авиакатастрофой. Однако закончил без душераздирающей развязки: – Представь! Пошла в булочную – и под трамвай случайно… Бутербродик, кстати, не одолжишь? – добавил, преданно глядя на раскрытый холодильник Ракитина.
– Где отдыхал-то? – поинтересовался тот. – Во внутренних делах?
– Где ж еще! Не в декрете ж! – сказал Юра, обретая чувство реальности и печальную интонацию из голоса убирая. – А как было-то?.. Ну я ж тут бухал две недели без роздыху… Вышел му-утный… Сел на бревно в садике. Ну, тут кореш мой подваливает – Рыбий Глаз. Ага… Глаз у него – фарфор. В зоне табуретом выстеклили. Ну, с пузырем, исьтесьнно… Я стакашек – буль и наверх гляжу, чувствую – приживается… И вдруг наверху-то, среди ветвей, вижу – обезьяна… В натуре обезьяна! Ну, думаю, приехали! Аж в пот бросило. Опускаю, значит, глаза… ну и говорю Рыбьему Глазу: мол, посмотри-ка, кореш, наверх… Тот посмотрел. Хе, говорит, обезьяна, бля… Как мне тут полегчало, Сашок, как полегчало! Ну, поймали ее, тварь… Я одному доценту позвонил, знаю его. Он такой, все покупает. Я ему даже битое стекло витринное засадил: горный, говорю, хрусталь… А он: сам вижу… Ну, в общем, давай, говорит, встретимся у метро, вези макаку… Взяли у Рыбьего Глаза чемодан, дыру в нем прорезали, чтоб дышала она… Ну а сами уже вдугаря… Стоим возле метро, мент патрульный… Чего, говорит, делаете тут? А обезьяна лапу из дыры высунула и скребет ею по асфальту… Я мента спрашиваю: ты, легавый, видишь ту мохнатую лапу? Тот так это… оторопел… Ну, говорит, вижу. А я говорю: вот эта лапа меня и отмажет! Короче, очнулся в камере. Хорошо, еще пятнашку оттянул, добавить хотели… Я им электричество в отделении ремонтировал – электрик ж я… Второй разряд! Чего-то соединилось, до сих пор не разберут – в сортире света нет, со спичкой ходят… – Юра довольно ухмыльнулся. – Начальник говорит: вредительство! Какое вредительство, у человека руки дрожат без похме-ла, вот и замкнуло… У меня, говорю, вынужденное состояние… здоровья! А он: будешь еще пятнашку торчать! Чуть-чуть не добавил, волк! Куковал бы… Хорошо, зам его за меня вступился: гони его, говорит, пока нам все капэзэ не спалил… Аче? Я б…
Ракитин, протянув ему бутерброд, отправился в комнату – звонил телефон.
– Саша? – донесся голос Риты.
Сегодня, на службе, они не сказали друг другу ни слова, обменявшись только кивками и короткими взглядами: он – с подчеркнутой отчужденностью, она – словно оправдываясь перед ним, виноватым во всем, в том числе перед ней, к кому относился бездумно и потребительски, никогда не принимая хоть сколь-либо всерьез их связь.
– Саша, – говорила она, невольно запинаясь в волнении, – я не хотела там, на работе… Мне вообще сейчас трудно… И тебе неприятно… да?
– Рита, – ответил Ракитин тихо, – не надо. Если кто-то и должен себя осуждать – я. Да и к чему накручивать грехи задним числом?..
– Я хотела сказать… Что-то у тебя с шефами неблагополучно… И еще. На Семушкина документы пошли в МИД. Имеется в виду Испания, понимаешь?
– Саня, – свистящим шепотом позвал Юра из-за двери, – почтальон!
– Я перезвоню, – сказал Ракитин. – Потом. Ты извини. – И пошел в прихожую, где, держа в скрюченных пальцах листок бумаги, топталась старуха в телогрейке, ботах, шерстяном платке и в круглых очках, свисавших с угреватого носа. Тубы старухи были густо обведены губной помадой, которая шла ей, как птеродактилю.
– Повестка вам, распишитесь, – проскрежетала она, показав металлические зубы. – Здесь… – Оторвав контрольный корешок, с неодобрением оглядела поверх очков Ракитина и, видимо, превосходно знакомого ей Юру. – Веселая квартирка! – вздохнула с сарказмом и, поправив брезентовый ремень сумки на ватном плече, удалилась.
– Зато ты грустная, блядь старая! – на выдохе заключил Шмакин, прикрывая дверь, за которой прозвучал возмущенный выкрик:
– Как вам не стыдно! При чем тут возраст?!
Обернувшись к Ракитину, Юра поделился:
– Я думал – мне. Аж сердце в трусы упало… Тебе, точно?
Ракитин молчал, в десятый раз перечитывая: «Вызываетесь… прокуратура… явиться…»
– К следователю… – произнес ошарашенно.
– Из-за аварии! – сразу догадался Юра. – Конечно – смертельный исход! Ты как, под наркозом был? Принимал дозу?
Ракитин рассеянно посмотрел на него. Посвящать соседа в подробности не хотелось, но вместе с тем стало так одиноко и муторно, что решился. Угрюмо обрисовал ситуацию.
– Чегой-то затемненное, – потряс патлами искушенный на бытовом уровне в уголовной юриспруденции Юра, блуждая из угла в угол в дырявых шерстяных носках – тапочек у него не имелось.
Остановился напротив Ракитина, задумчиво щуря глаз.
– Дело закрыли, так? В больнице кипеж не поднимали, так?
– Ну так, – покорно согласился Ракитин.
– Так! – Юра поднял палец с обломанным ногтем. – Значит, кто-то стукнул. Друг подколодный, значит, имеется. Вычисляй.
– Никто не мог, – произнес Ракитин раздельно.
– А… родители ее?
– Никто не мог, – повторил Ракитин упрямо, глядя на сжатые свои кулаки.
– Жисть не знаешь! – вздохнул Юра умудренно. – Да некоторым стукнуть – физическая потребность! Как утром – пивка с воблухой. Кило удовольствия. Ты вот что, – посоветовал вдумчиво. – Ты – ни в какую! У них был бы человек, статья найдется! Это бандитов не сажают, а такие, как ты, все показатели по раскрываемости и закрывают! Учти: расколешься, поедешь: днем сосны пилить, ночью – решетку… «Аварийка» – жуть, а не параграф! Рыбий Глаз червонец оттянул… Под этим делом в светофор впаялся. На самосвале. Самосвалу ни хрена, а светофором старуху с авоськой по кумполу… Экспертиза, сорок градусов в крови – и десять лет! За старуху. И за светофор полсрока выплачивал. Не-е, ты ни в какую, в отказ, понял? Дело закрыли, так? – принялся загибать пальцы. – В больнице кипеж…
– Ну хватит! – Ракитин поднялся. – Игра в угадайку… Посмотрим… как, что.
Вернулся в комнату; положив повестку на стол, уставился на нее долгим, бессмысленным взглядом. Страха не было, обескураженность разве…
«Ну и посадят, – подумалось безразлично. – Ну и… поделом».
Снял трубку звякнувшего телефона.
– Папа?! – ворвался в сознание, путая мысли, возбужденный голос сына. – А я… в церкви был! Сегодня.
– Ну… – пробормотал Ракитин. – И что видел?
– Там был бог, и он пел, а все ему кланялись. – Мальчишку распирало от впечатлений. – На стенах висели портреты, бабушки подходили, крестились, целовали их и деньги клали в блюдце. А еще сидел кассир и раздавал всем деньги. Мне не дал, потому что я не крестился. – Он внезапно осекся: послышался голос тещи, что-то громыхнуло, и дали отбой.
Ракитин уселся возле телефона, тупо ожидая повторного звонка и зная: не будет его, а набрать номер самому – нельзя. Невозможно.
Назойливым эхом прозвучал в памяти голос соседа: стукнул друг…
Неужели Гришка? Конечно, ненадежен приятель детства, лукав, жаден – что там… Но – нет! А если все-таки… да? В таком случае начальство в курсе о поездке в Штаты, а это – полный завал! Крах, все! И он сейчас в разработке, причем в детальной!
Он прикусил губу, теребя уголок казенной бумажки с фиолетовой каракулей чьей-то подписи. Подумалось: «По заслугам. И вину придется искупать не только перед самим собой, но и в соответствии с действующим законодательством, такая вроде формулировочка на сей счет…»
Набрал номер Риты. Но положил трубку. С ней говорить невмоготу, перед ней он тоже в грязи…
Она искала в нем опору в своем одиночестве – добрая, милая женщина, чья судьба не сложилась, чье счастье не состоялось – возможно, из-за ее же собственной нерешительности, замкнутости, принимаемой многими за признак скучного и нелюдимого нрава; впрочем, стеснительность часто путают с высокомерием, а высокомерие – с чувством достоинства…
А он понял ее – понял интуитивно, однако верно и не ошибся в первую очередь в своем простеньком расчете, что, привязавшись к нему, она никогда не скажет об этой привязанности, не упрекнет, не заставит его тяготиться ни ею, ни тем, что их связывает. Связывало, вернее.
– Поделом, – хрипло сказал он вслух. – Сволочь ты, Саша.
Позвонил Семушкину. Спросил:
– Гриша? Ты занят? Встретиться надо… Минут на пять.
– Погоди… Радио тут у меня… Сейчас. – Семушкин звякнул брошенной трубкой, зашлепал в глубины апартаментов. Повисла пауза. После донеслось с неуверенностью: – Мм… С Таськой полаялись… Никак сегодня! Скандалец… :
– Скажи – неохота, – предложил Ракитин напрямик.
– М-м… Если вот – погулять? – предложил Семушкин обтекаемо. – Давай через полчасика? Я спущусь…
Он замолчал, и тут издалека приглушенно прозвучало:
– Ну его к черту, в самом деле!
Тася? Или послышалось?
– Чего она там? – спросил Ракитин.
– Н-ничего… Кто? – Семушкин смущенно кашлянул. Затем кашлянул еще раз – уверенно. – Короче, жду. Внизу.
Подходя к дому Григория, Ракитин уже издали заметил приятеля, жмущегося на ветру у подъезда в пальто с поднятым воротником и домашних, от старого костюма, брюках, заправленных в, цветные пластиковые «снегоступы» с пухлым, на поролоне, голенищем.
Сдернули перчатки, пожали руки.
– Скандал, извини, – произнес Семушкин убито. – Рассвирепела баба… Из-за тебя, кстати.
– То есть?
– Тут… – Григорий закряхтел, двинулся вперед, плечом закрывая от ветра щеку, – такое дело… Шефу звонили из прокуратуры. Насчет тебя. Интересовались, когда ты отправляешься в Испанию, прочее… Ну, встал вопрос…
– А с Тасей-то скандал из-за чего? – спросил Ракитин спокойным тоном.
– Такты… в курсе о… прокура…
– Да, завтра предложено явиться.
– Та-ак, – обескураженно протянул Семушкин, цокнув языком. – Ясно. Ну вот, я Таське и сказал: доброжелатели! Их работа! Согласилась. И на Ритку попела – она, мол… То есть не она как таковая, а кому-то сболтнула, может, по дури… Ну я, безусловно: «Не пори хреновину, идиотка!» И – поехало! Слово за слово… А вообще ерунда! – Он небрежно махнул рукой, затем вновь ухватился ею за воротник, прикрывая грудь от стужи. – Доказать ничего они не докажут. Машину вернули, в протоколах записано – Людка вела… А с шефом я поговорю. Мужик он пугливый, перестраховщик, но с командировкой менять ничего не будет, думаю. Только вот к Ритке, по-моему, тебя ревнует, это паршиво… Личный фактор – могучая штука…
– Н-да, – невпопад отозвался Ракитин, отворачиваясь.
Он взглянул на багровые лохмотья туч, плывущие в студеной высоте над домами, на закатную позолоту, подернувшую ячейки окон…
Вот и итог этой дружбы… Да хотя какой там дружбы!
– Ну хорошо, – легонько толкнул он Семушкина в плечо. – Дуй домой, мирись с Таисией. Простудишься. И передай, чтобы обо мне не очень сильно переживала, она у тебя впечатлительная женщина…
– Это – да, – вполне серьезно согласился Семушкин.
Ракитин, глядя вслед ему – понуро бредущему к стеклянным дверям подъезда, хмыкнул растерянно, подумав: «Все же порочная штука – подозрение… Даже оправдавшееся. Яд, отравляющий душу».
– Это ты завтра скажи. Следователю, – вздохнул он.
ШУРЫГИН
Начальника второго отдела Николая Власова генерал Шурыгин ценил весьма высоко и не без оснований. Это был многоопытный охотник за шпионами, и отличали его в работе полная отдача, беспримерная терпеливость и внимание к самым мельчайшим деталям. Подполковник обладал мертвой хваткой и незавершенных дел не признавал.
Шурыгину помнилось, как в недавнюю пору управление разрабатывало одного деятеля из оборонной промышленности, конструктора, завербованного, по сведению забугорных источников, английской разведкой.
Конструктора Власов пас четыре месяца: объект находился под ежесекундным наблюдением, техники и людей задействовали уйму, а результат между тем вырисовывался не просто нулевой, а резко отрицательный, ибо разрабатываемое лицо не клевало на самую аппетитную информационную наживку, да и в своих действиях твердо отстаивало интересы отечества, но вот зацепился клещом Власов за два чисто бытовых фактика: бросил в свое время ответственный конструктор русскую жену да женился на еврейской, будучи при том личностью с двойной сексуальной ориентацией… Кому-то данные факты, особенно в условиях демократической вакханалии, могли бы показаться и несущественными, однако для старого комитетского волка Власова подобный типаж являлся хрестоматийным, а из хрестоматии этой, мало кому известной, четко следовало, что глубокие пороки и страсти антихристовы заключены в людишках такого типа, сколь бы законопослушными и благонравными они на первый взгляд ни казались.
Он, Шурыгин, тоже хрестоматию назубок знал, да все-таки дрогнул – дел было невпроворот, людей не хватало, а тут на какого-то педрилу с супружницей-лесбиянкой и с ее заграничными подружками, ей же подобными, лучших спецов приходится отвлекать…
– Заканчивай, – убеждал он Власова, – закрываем дело, ну их, бесов…
– Нет, еще недельку прошу! – мотал тот головой и щурил воспаленные от бессонницы глаза. – Раскручу этого педика, нутром чувствую!
И – раскрутил. Со всеми обличающими.
Так что глубоко Шурыгин своему офицеру верил, считал его своим приближенным сотрудником и, как еще один раз убедился, верил не зря, ибо и трех дней не прошло, как смотрел он видеозапись похождений Димы Дипломата, по отцу Воропаева, по маме, проживающей постоянно в Филадельфии, Коган. А зафиксировала пленочка бесконтактную передачу информации с помощью известного шпионского техсредства одному из сотрудников гуманитарного представительства США, обладающего надлежащим приемным устройством. Представитель, несмотря на изрядную маскировку, также был выявлен добросовестными ребятами из команды Власова.
Американца из оперативных соображений трогать не стали, а вот Димочку прихватили с уликами, заковали в наручники, чья сталь, умело сомкнутая на костяшках запястий, вызвала у жертвы парализующую сознание боль, и через несколько часов, устрашенный до судорог и икоты, в размокших брюках, потерявших форму, он, сидя в полуподвальном помещении на загородном спецобъекте управления, давал подробнейшие признательные показания о своей преступной деятельности.
Слушая его, Шурыгин приходил к мысли, что о следствии, прокуратуре и оповещении населения через ЦОС о доблестном разоблачении вражеского агента никакой речи идти не может. Не представляя информационной ценности, шустрый Дима уверенно делал себе карьеру ловкого порученца и связника-посредника, и из мозаики его шпионских раздрызганных телодвижений для искушенных аналитиков вырисовывались отчетливые и любопытные картины.
Кроме того, представляли интерес американские родственники, плотные рабочие связи проходимца с преступным миром…
– Что можете сказать о последних контактах с группировкой Серого? – задал Шурыгин проверочный вопрос, и мельком взглянул на понуро опущенную голову допрашиваемого, сгорбленно сидевшего на солдатском табурете, глубоко убрав под него ноги.
«Только попробуй соврать… – подумалось генералу ожесточенно. – В дерьме сварю…»
– Ну… – опасливо зыркнул Дима из-под челки взлохмаченных волос, – там много всякого… повседневного. Но главное – на днях случилось… В общем, у меня задание: проникнуть в квартиру одного типа и кое-что из нее изъять… Ну, я попросил Серого…
– Так, – рассеянно и добродушно кивнул Шурыгин, подбадривая жертву.
– Ну, он дал ребят, а те в квартиру вошли – и привет! Не вернулись. Засада там, что ли… Теперь у нас разборы идут…
– Чья квартира, что именно надо из нее изъять?..
– А мне фотографию дали, чего именно… Две металлические пластины. Что за пластины – не в курсе. Но какие-то хитрые…
– Где фотография?
– Пластины? Да в письменном столе у меня, это ж не криминал…
Шурыгин кивнул на телефон присутствовавшему на допросе офицеру, и тот, мгновенно уяснив невысказанный приказ, вышел в соседнюю комнату – позвонить Власову, занятому обыском квартиры Дипломата.
– Кличку за что такую получил? – не без интереса спросил Шурыгин шпионишку.
– Ну… так… – шмыгнул тот носом. – Умел избегнуть конфронтации, вообще деловых примирял…
– Вот и шел бы по этой стезе. Глядишь, консулом бы каким стал…
– Ага, с вами станешь… Пятый пунктик по маме, беспартийный – бритиш петролеум – и стена блата… Вы коммунистическое наше прошлое чего-то быстро забыли… Консулом! – Дима кашлянул стесненно, осознав, что несколько зарвался и в лексике, и в интонации.
Шурыгин, впрочем, такую откровенность допрашиваемого воспринял с великодушной либеральностью.
– Ну, понял, ты – жертва эпохи, – вздохнул он. – Ну, а как насчет вины перед Родиной? Есть желание искупить?
– Спасибо за предложение… – Дима поднял голову. – Вы… серьезно?
– Конечно.
– Да я… всеми силами! И так уже два года без снотворного заснуть не могу, истрясся… А они, цэрэушники эти: не бойся, лучше нас никого нет, вообще за тобой – стена! А стена-то передо мной… Стеночка! Пели: в ФСБ сейчас ни специалистов, ни техники…
– Угу, – кивнул Шурыгин глубокомысленно. – Они думают, мы до сих пор на фотоаппарат «Зоркий» все снимаем…
– Вот-вот! – подтвердил Дима с горячностью. – Козлы! И как меня впутали – сам себе удивляюсь!
Шурыгин вновь тяжко вздохнул. Знакомая песня…
Поздним вечером, вернувшись к себе в кабинет, генерал принял от адъютанта пакет с фотографией пластины.
Рассматривая карточку, Шурыгин размышлял: «Странная штука… Придется связываться с экспертами… Ладно, свяжемся. А вообще-то ситуация складывается неплохо. Астатти под контролем, диалог с ним Гиена провел грамотно, но тут возникает вопрос… Если итальянец охотится за тем же, за чем и ЦРУ, значит он едва ли дублирует действия резидентуры. То есть налицо две независимые заинтересованные стороны. В чем именно заинтересованные? Ответа покуда нет. Полная неясность и с этим Ракитиным. Если его верба-нули, то за каким хреном нужна вся эта цэрэушная суетня? Последние данные его разработки вообще нулевые. Задание по дешифровке подсунутого ему материала выполнил с ленцой, интереса к нему не проявил… Или – осторожничает? Хотя, конечно, надо принять во внимание смерть жены, естественный шок…»
Шурыгин открыл папку с последними поступившими к нему материалами – и присвистнул невольно. «Ах, эта стерва Семушкина, ах, змея… Одного доноса мало показалось, теперь еще для верности и в прокуратуру накапала… С-сучье племя! Упустил, не дошли руки… С другой стороны – на хрена она мне сдалась? Разведчикам ее, что ли, продать? Коли в Испанию отправляется? Или пусть на меня там посексотничает?..»
Он вызвал адъютанта. Сказал отрывисто:
– Свяжись немедля с Власовым. Завтра буду работать с Семушкиной, пусть подберет квартиру и срочно ее туда доставит, гадюку. Но – деликатно, подчеркни.
РАКИТИН
Учреждение, зловеще именовавшееся прокуратурой, размещалось в небольшом трехэтажном особнячке с приземистыми колоннами у входа и лепными купидончиками с отбитыми носами и поломанными стрелами, что парили на потрескавшемся фронтоне под навесом жестяной крыши. В интерьере особнячка купеческие архитектурные мотивы отсутствовали, заглушённые нововведениями конторской перепланировки: линолеумом, пластиком под дерево и чередой обитых дерматином дверей-кабинетов.
В кабинете под номером двадцать за канцелярским столом светлого дерева сидел, скучая, также человек непримечательной наружности: лет тридцати трех, в очках с толстыми стеклами, усталым лицом; по-мальчишески тонкие запястья вылезали из рукавов пиджака – пошива неиндивидуального.
Следователь.
В одной руке он держал карандаш, другой – разминал сигарету, катая ее по поверхности стола узкой ладонью.
И фамилия следователя была Миловзоров.
– Ракитин я, – представился Ракитин, и кивнул молодой человек, указав на стул:
– Присаживайтесь.
«Садитесь» тут не говорят, – смекнул Александр, – поначалу, по крайней мере… Тактичные!»
Следователь Миловзоров вытащил из стола картонную папку, снял очки, протер их платком, глядя перед собой младенчески беззащитными, близорукими глазами, и далее, водрузив очки обратно, бесцветным тоном произнес: