По лику жреца читалось, что он с трудом преодолевает раздражение.
– Хорошо, – сказал он терпеливо, как бы убеждая капризное дитя. – Я объясню тебе то, что ведаю всецело. В тебе заключена суть нашего мира. В тебе ее атом. И он никогда не позволит приблизиться к Свету… А условия Света жестки. Ты начинаешь другой путь. Уже самонаказания. Путь бессмысленный…
– Я изживу этот атом.
– Глупец… Ты все мог бы решить прямо сейчас… Но ты не захотел. Что же… Право выбора – право каждого. Ступай вон. И знай последнюю тайну: мы обязаны дать тебе время раздумья. Ибо будет второй суд. И ты должен отречься окончательно, оставив здесь нам эту частицу естества, ибо не должно нашему врагу владеть ею. Но если ты не придешь на суд, то сдохнешь и – свалишься к нам. И тогда мы даруем тебе вечность… в колодце под Башней Луны… ха-ха-ха…
Смех растаял вместе со жрецом.
Его вновь обступила черная тишина. Пугающая. И он ринулся из нее прочь…
И – вновь очутился в затхлой квартирке…
Прошел на кухню, уселся за стол, где, уставившись на изображение на клеенке куска буженины, усыпанной выцветшим зеленым луком, тяжко задумался.
Откуда этот проклятый кошмар?..
Из предсмертной муки подсознания, видимо, рожден демонический мир, откуда он якобы когда-то вырвался, одолев затем в одиночку долгую дорогу начального искупления…
Но даже если и так, то что теперь? Начало времени опять-таки подсознательного искушения?
То есть сейчас, в преддверии смерти, он должен оценить прелесть человеческого бытия или же трагизм его и бессмысленность?
Жизнь человека. Испытал ли он счастье в этой, реальной? Реально истекающей. Нет. Впрочем, и счастья не ведал, и несчастья не знал… Так, барахтался. А итог же барахтаний – смерть, что, как хочется верить, вовсе не обесценивает смысл жизни со всеми ее страданиями и никчемными радостями.
Да, ныне он разочарован в этих людских радостях. Он твердо уяснил их мимолетность, их зачастую чувственную, физиологическую основу, чей животный механизм глубоко презрел… только ли в этой жизни? Но, как бы ни было, теперь – больной и нищий старик, он в бессилии сжимает иссохшие кулаки и шепчет ругательства на мертвом языке исчезнувшей в никуда цивилизации…
В отчаянии он хватил ребром ладони по клеенке, попав в аппликацию шашлыка по-карски, и хлипкий стол рухнул, рассыпавшись своими ящиками, набитыми глупыми сковородками, пыльными кастрюлями, серым сахаром, бирюзовой, заплесневелой крупой…
Тут отдаленно дошло, что сковородки и крупа – вовсе не так и глупо… И для приобретения их, необходимых для человека, надо было потратить силы, часть жизни…
Он прямо-таки оторопел. Затем усмехнулся потерянно. Его обожгло какой-то острой, болезненной несправедливостью. Он попытался, отринув мысль о сумасшествии, логически выделить стержень своих воспоминаний и снов… Странных грез наяву. Что же следует? Что когда-то он отрекся от ада, но Свет был бесстрастен и равнодушен, взирая на его земные страдания как на некий забавный опыт? Долгий опыт, на протяжении которого он сыграл сотни ролей… Его облик и место проживания во многом определяли осудившие его жрецы, и не раз они подставляли ему ножку в человеческом бытии и не единожды пытались отвратить от Творца, посылая испытания и соблазны, однако он был тверд и, даже когда смотрел на костры инквизиции, понимал, что это – попытка демонов подчинить себе церковь; попытка, подобная любому религиозному расколу, ибо религия – всего лишь начало пути к вечной тайне бога, стоящей выше арифметики каких-либо толкований, молитв, заклинаний и фанатизма.
Ему отчетливо вспомнилось.
Давняя испанская весна, когда первые побеги ячменя осыпали поля, зелено раскинувшиеся возле Толедо, недавно объявленного столицей объединенного королевства; крестьяне, копавшиеся в своих огородах, и тянувшиеся в глубь страны караваны от побережья, где становились на причал галеоны из Нового Света, груженные удивительным товаром из девственных языческих земель, что виделись ареной будущих великих коллизий.
Виделись глазами чиновника инквизиции, человека в черном одеянии с вышитым на груди зеленым крестом, клерка, проводящего время в молитве и усердной службе за небольшим столиком, на котором – лишь очинённые перья и бумага. Излюбленное место трапезы – кабачок на площади Кордон, где подавалась обычно чесночная похлебка и кровяная колбаса с цветной капустой – кушанья незатейливые, но приготовленные с отменным старанием и подносимые лично кабатчиком, тешащим себя надеждой на защиту и опеку со стороны знакомого ему служителя инквизиции. Распространенное во всех веках заблуждение среди простаков!
Дорога на службу, в Алькасар. Сухой ветер, гонящий по извилистым узким улочкам желтую пыль, ртутный блеск в бледной голубизне неба крестов церкви СантоКристо де ла Л ус, высящихся над городской суетой; бряк деревянных подошв по камню; прижатая к бедру фарфоровая чернильница, спрятанная в рукаве… Пугливые взоры прохожих, подобострастные поклоны отступающих в подворотни морисков – мавров, принудительно обращенных в христианство; почтительный ропот за спиной черни…
На эспланаде – дворцовой площади – немецкая гвардия с духовым оркестром; стражи в оранжевых кафтанах и полосатых штанах, лениво разгоняющие алебардами зевак; носильщики, уносящие бархатные портшезы с дворянскими гербами мелких вельмож; монахи: тринитарии, доминиканцы… А вот капитан дворцовой стражи, и разит от него, как от взмыленного жеребца, запахами сложными и острыми; особенную вонь производят высокие щегольские сапоги из свежедубленой кожи. Поправив крашеные усы, он скашивает глаза на человека в черном, с равнодушием его признавая.
Патио – пустынный внутренний дворик, окруженный галереями, низенькая дверь, ведущая в канцелярию. А в ней – Инквизитор, одетый в белую сутану и красный стихарь, недвижно стоящий у зарешеченного окна, откуда косо падает столб света. Отражаясь от голых серых стен помещения, от полированного до глянца каменного пола, он осеняет фигуру Инквизитора пыльно-голубой дымкой. Кажется, она парит в воздухе.
Из сада, расположенного под окном, доносится скрип колодезного ворота и гортанный короткий вскрик павлина, призывающего свою подружку к свершению греха.
Стук древками пик по паркету гвардейцами-валлонами – к Его Преподобию идет посетитель.
Занавешивающий вход в помещение ковер, на котором с редким искусством выткана сцена молитвы святой Флоры в окружении мавров, откидывается, и появляется – в черном кафтане, черных штанах, с золотым распятием на груди – советник короля. Выказывая необыкновенную гибкость сухожилий ног, отвешивает Его Преподобию грациознейший поклон, причем правая его нога в бархатном башмаке скользит по полу, отдаляясь от левой настолько далеко, что невольно думается: сейчас советник расквасит свой хитрый лоб, прикрытый потной челкой, о полированный камень. Но – обходится. Все повторяется в обратной последовательности, и вот уже гость стоит перед Инквизитором, приглашающим его в свои апартаменты, в полный рост.
Начало забытой дворцовой интриги. Чем закончилась она? Очередным аутодафе, где человек в черном присутствовал в толпе благочестивых придворных, наблюдавших это поучительное зрелище.
Он помнил его.
В низком, но ясном весеннем небе, распушив разлапистые крылья, кружили, подобно ангелам возмездия, коричневые ястребы. Деревянный, в три человеческих роста крест, величаво возвышавшийся над помостом, осенял восседавших под ним чиновников инквизиции в парчовых мантиях, представителей белого духовенства и высшие светские власти. Под помостом в островерхих колпаках и в санбенито с изображением корчащихся в огне драконов, олицетворявших суть князя тьмы, находились под попечительством охраняющих их альгвасилов осужденные – кающиеся и упорствующие в грехе.
Помост, с которого произносилась душеспасительная проповедь, волнами обтекала праздничная, возбужденная толпа. Кого только не было в ней! Монахи всех орденов, цензоры, богословы, городская знать, любопытствующие барышни, ремесленный люд и разгоряченная пышным зрелищем чернь, посылавшая проклятия еретикам.
По окончании аутодафе осужденных передали светским властям и, погрузив на телеги, повезли на площадь огня.
Начинался апогей торжества.
Он тряхнул головой, отгоняя наваждение… Неужели все это было?
Было!
Время влекло его, как волна щепку, он тонул и всплывал, попадая в новые и новые коллизии, проходя узилища, казни и набитые трупами рвы, участвуя в пиршествах и оргиях патрициев, пародировавших торжества прежнего мира его обитания, и разъезжая то в золоченых колесницах, то в набитых рабами клетях на запряженных волами телегах…
Мир людских страстей был неизменен, трансформировались лишь условия быта, особенно – за последние десятилетия, когда время, текшее с медлительной и плавной величавостью, словно обезумело и свыше были отпущены некие вожжи, дав свободу бешеному локомотиву прогресса, понесшегося безоглядно и слепо в неведомое. Сказочные мечты, вынашиваемые человечеством века, воплотились в реальность за считанные годы, облик планеты менялся, словно в калейдоскопе, заставляя многих и многих раздумывать о приближающемся конце времен…
Впрочем, конец его личного времени действительно и явно был близок.
Внезапно накатило одиночество…
Странное состояние. Чем-то оно напоминало скуку, но скуку легко заглушали его повседневные странствия, бессильные против недуга одиночества, одолевавшего с годами все упорнее и больнее. Простейший рецепт – общение. Но с кем? С людьми? О чем же говорить с ними? Посвятить в беду? Что это даст? Поведать о своих снах и видениях? Глупо и невозможно. Неизвестно почему, но довериться кому-либо он считал себя просто не вправе. И обет молчания довлел над ним как незримая тень, как заклятие.
Он вышел на цементный пол балкона, взял швабру и, дотянувшись ею через выступ стены до окна соседа, легонько стукнул в стекло.
Сосед Саша явился на зов швабры угрюм и озабочен.
Градов привычно кивнул ему на свою балконную дверь – мол, заходи…
Через пару минут Ракитин сидел на кухне соседа, рассматривая убогую ее меблировку.
– Вот, – говорил тем временем Градов, насыпая в кружки заварку. – Давай-ка, Саша, чайку попьем, тем более есть у меня разговорчик…
– Натуральный, индийский… – констатировал Саша, щелкнув ногтем по жестяной банке с изображением тигров, павлинов и, конечно же, обязательных слонов.
– Н-да… – откликнулся невпопад Градов. – Так, значит, дело такое… Ты кипятку-то наливай, как дома будь… Ну, так… гляжу на тебя, как маешься ты в комнатенках своих… В общем, предлагаю обмен. Я – к тебе переезжаю, ты – ко мне. И будет у тебя отдельная квартира – рай!
Саша задумался.
– А-а… у тебя же площадь больше… Речь о доплате, что ли? – спросил он и дунул на чай.
– О доплате? Да какая доплата, ми-илый, – протянул Градов. – Какая доплата, когда мне тебе доплачивать надо! Я ж старый, вдруг случись что, а? «Скорую», к примеру, вызвать… Сижу один-одинешенек, а тут – сосед будет…
– Чай – класс! – похвалил Саша и осторожно положил в рот конфету. – Проблема – как этот сосед с тобой уживется… – высказал он сомнение. – Сложная личность… Да и согласится ли? Для него тоже впору каждый день «Скорую» вызывать, вернее – службу по прерыванию запоев…
– Да куда он денется! – Градов невольно крякнул. – Как зовут-то его… Юра, по-моему?
– Юра, Юра, – подтвердил Саша без энтузиазма. – М-да… Что ж. Предложение, безусловно, интересное, – резюмировал он. – Но как бы не пожалел… И потом как это: без денег? В наше-то время…
– Ты вот что, – сказал Градов строго. – Я какие надо бумаги подпишу, а уж сопутствующие хлопоты – на тебе, понял?
Саша уткнулся носом в объемистую фаянсовую кружку. Затем, проглотив чай, произнес:
– Филантропия мне твоя, Михал Алексеевич, неясна. Если за здоровье свое опасаешься, я завтра звонок к себе из твоей спальни проведу. А с квартирой так поступить можем: пиши завещание, а я, как машину продам, с тобой потихонечку начну расплачиваться. Идет?
– Да у меня же еще одна есть…
– И очень хорошо. Я чужое имущество не считаю.
– Когда работать начнем?… – сменил тему Градов.
Ракитин посмотрел на часы. Сказал:
– Пожалуй, давай прямо сейчас и покорпим. Авось отыщем какой-нибудь подступ… Включаем компьютер, профессор, и – за работу.
Через два часа принтер выдал Александру странную картинку. На ней четко проступали два земных полушария, густо испещренных точками, крестиками, прорезанных многочисленными изгибами пересекающихся линий. Следующие листы занимали какие-то рисунки, похожие на путаные диаграммы и переплетения ломаных линий едва ли не графического свойства.
– Ну что же, – обернувшись на Градова, резюмировал Александр. – С иллюстрациями мы разобрались. Теперь надо подобрать ключик к тексту. Садись ближе, объясню, как это делается… Наука занимательная, не пожалеешь.
ШУРЫГИН
Осведомитель, давно и прочно внедренный в группировку, члены которой пытались проникнуть в квартиру Ракитина, сообщил, что инициатором акции является некий Дипломат – личность, конкретным статусом в криминальном мире не обладающая, бывший спекулянт и валютчик, ныне плотно сотрудничающий по многообразным направлениям со своими бывшими дружками-хулиганами, выбившимися в прослойку преступных авторитетов.
По получении данной информации шестерни механизма сыска, провернувшись, выбросили на рабочий стол Шурыгина папочку с данными на Воропаева Дмитрия Иосифовича – паренька, судя по материалам МВД, ушлого, закаленного в давнем противостоянии с правоохранительными органами, никогда нигде не работавшего, семьею не обремененного, с принципиальным размахом живущего на средства неясного происхождения.
Читая документы, Шурыгин внезапно поймал себя на той мысли, что он, верой и правдой служивший коммунистической системе, напрочь исключавшей в своей структуре подобный антисоциальный элемент, каким являлся этот Воропаев наверняка в недавнюю эпоху красных знамен, классифицировал бы личность такого типа как мусор и грязь, должную быть сметенной в зону, за проволоку, но вот сейчас воспринимался им этот Дима Дипломат как будто бы и вполне приемлемая общественная категория, ничем особенным в своей сути не отмеченная…
Он понуро взглянул в окно, на площадь с пригорком газончика, с привычной уже растерянностью – секундной, щемящей, не обнаружив на нем серой долговязой фигуры металлического Феликса…
«Кому служу? Ради чего? – мелькнула неотступная мысль. – Утешаю себя, будто бы – Родине, а на самом деле… Ради кресла и пенсии, вот что на самом-то деле! Все – кувырком! Принципы, идеи, да и сама жизнь! Обкладываем какого-то зачуханного Ракитина, Воропаева этого… а агенты ЦРУ в правительстве делами ворочают, в парламенте законы сочиняют… Да и мы хороши! Патронируем мафию – во имя порядка… х-ха! Взятки, казнокрадство, рэкет на всех уровнях и во всех формах – как руководящий принцип… И что сделаешь?»
Он с раздражением задернул штору на низком окне и, вернувшись за стол, заставил себя успокоиться.
«В конце концов, – подумалось обреченно, – ты сам себя сделал машиной, инструментом, а потому не думай… Как не думает дрель, скальпель, кувалда. Все просто: это надо разрезать, здесь – просверлить, сюда – ударить… Без рефлексий, генерал. Выполняйте работу. Поздно рефлексировать. Уже пятьдесят восемь, тратить нервы на пустое не надо, их и так осталось всего ничего, этих нервов… А деваться некуда. Вышибут из кресла – здравствуй, нищета и безвестие. Иди в переход метро, на гармошке играй, ты только на это в гражданской жизни и способен. А во всяких коммерческих службах безопасности своих волков перебор… За работу!»
Он вновь раскрыл папку.
Вот, любопытный момент. За Димой Дипломатом – пять частных поездок в США.
Дотянувшись до кнопки селектора, Шурыгин приказал адъютанту:
– Власова. Срочно.
– А он в приемной…
– Очень кстати!
Подполковник Власов – невысокого роста крепыш с открытым крестьянским лицом – выжидательно замер на пороге, глядя на генерала ничего не выражающим, равнодушным взором хорошо знающего себе цену офицера.
На запястье его Шурыгин приметил элегантные золотые часы. Модные ботинки, костюм из дорогого магазина…
«Значит, правильно донесли, что бандитов бомбит, – мелькнуло у генерала. – Ну и пусть. Зато на зарплату не сетует… Эх, распустились, конечно, кадры, ссучились… Вот же времечко!»
– Садись, стрелок, – заставил себя улыбнуться Шурыгин. – Ну… без пальбы не можешь, да?
– Ситуация, – безучастно проронил подполковник.
– Ситуация! А если бы свидетели, милиция…
– Они были вооружены. Один уже достал пистолет, еще бы секунда…
– И?..
– Бог помог мне, я попал ему в голову.
– Ладно. – Шурыгин вручил офицеру папку. – Вот. Данные на Воропаева. Он наводчик. Копай. И – в темпе. Парень битый. Так что без антимоний. Обыск на квартире, поводи его неделечку, послушай… В крайнем же случае – вывози на объект и долби, как дятел сосну. Ты чего у меня в предбаннике-то высиживал, кстати?
– По итальянцу этому новости, и по Кузьме Федоровичу Панову, кличка – Гиена.
– Давай, – кивнул генерал.
– Значит, по итальянцу. От наших героев-разведчиков. Мистер Пол Астатти. Деловой человек, плотно связан с интермафией; относительно контактов со спецслужбами, естественно, неизвестно… Деталь: в настоящее время проживает на Гавайских островах.
– В настоящее время проживает в Москве, – внес поправку генерал.
– Ну да… Так что, возможно, пересекался с Ракитиным, и что-то оттуда тянется… От Гиены Астатти скрылся. Видимо, не понравилась принимающая сторона. Или не сошлись в чем-то…
– Куда скрылся?
Власов позволил себе тонкую усмешку.
– Ну-ну, – мгновенно смысл усмешки уразумев, наклонил голову Шурыгин. – Хорошо работаем, подполковник, я подумаю о твоей бараньей папахе, как в конторе раньше говаривали… А что с Гиеной этой?
– А вот насчет него я к вам и… Короче, с ним подготовлена встреча через нейтральных людей. Сегодня, в «Интуристе». Твердо беру Гиену за хвост. Будет скалиться – о землю ее… Его, вернее.
– Я думаю, – Шурыгин, не мигая, смотрел на опера, – мне будет полезно поприсутствовать… Детали расскажешь по дороге.
Он внезапно почувствовал некий азарт… Вялень-кий, еле шевельнувшийся под спудом усталости и умудренности, но все же – азарт. Тот, из прошлого. Яро и ярко краснознаменного. Когда в коридорах конторы еще скрипели портупеи и сапоги и твердые крылышки офицерских погон слегка топорщились на крепких плечах прирожденного опера Шурыгина, горделиво вышагивающего, расстегнув крючки воротничка кителя английской шерсти, с первым орденом на груди, по алым ковровым дорожкам Главстраха России… Да и только ли ее, матушки!
РАКИТИН
Утро теперь начиналось для Ракитина с телефонного звонка в справочную больницы, откуда неизменно сообщалось одно и то же – заученной, бесцветной интонацией: температура нормальная, состояние удовлетворительное. Он говорил «спасибо» и шел готовить завтрак.
Затем были служба, расспросы сочувствующих и любопытствующих, очереди в магазинах, визит к жене и – если не навещала Рита – одинокий вечер, посвященный мыслям о дне завтрашнем, копировавшем, как правило, прошедший.
Снились сны. В основном связанные с насущной проблемой восстановления автомобиля. Жена поправлялась, близилась дата отъезда в Испанию, оставалось последнее: найти относительно дешевого – по причине безденежья – мастера или же покупателя, способного предложить относительно приемлемую сумму за ком искореженного металла.
Таким образом, сны сочетали нечто среднее между фрагментами из рекламных проспектов продукции Волжского автозавода и извлечениями из пособий по ремонту данной продукции.
Но вдруг приснилась Люда.
Вошла, молча и странно посмотрела на него темными невидящими глазами, погрозила пальцем и сказала с иронической укоризной: «Не любишь ты меня, Ракитин, не любишь…»
Тут лицо ее внезапно переменилось и стало лицом Риты, только глаза остались теми же, с поволокой застойной, страдальческой черноты, но и они вдруг запали, превратившись в пустые глазницы. Ракитин отшатнулся, вскрикнув. А она рассмеялась его страху – нежно, рассыпчато – и пропала, оставив лишь этот смешок, звучавший все настойчивее и настойчивее – уже сухим треском электробудильника, стоявшего на стуле в изголовье.
Ракитин очнулся. Придавил клавишу, отключив звонок, и мотнул головой, стряхивая наваждение дурного сна. С минуту еще полежал, охваченный какой-то неприятной тревогой, но потом успокоился.
В приоткрытое окно летел солнечный свет ясного мартовского дня и молодое дыхание весны: запахи талого снега, влажной коры и первых почек.
Перегнувшись через край постели, он дотянулся до телефона, набрал номер больницы.
Безрадостная процедура утреннего звонка, ставшая своеобразным ритуалом, тяготила его своей обязательностью, но избегнуть ее он не мог: равнодушный голос, сообщавший об удовлетворительном состоянии и нормальной температуре, вселял жизненно необходимую уверенность, которой хватало как раз на сутки.
– Ракитина? – переспросили рассеянно, под шелест бумаг. – Так… Умерла. – И – охнули, осознав, видимо, оплошность ответа.
Скинув одеяло, он вскочил, опаленный горячечным жаром. Сердце зашлось, с трудом, упругими толчками выталкивая темный комок ужаса.
– Вы перепутали…
– Умерла. Ночью, – повторили обреченно и хмуро. – Ракитина Людмила Ивановна. Одиннадцатая палата. Приезжайте.
Он посмотрел по сторонам. Солнечные блики, разбросанно высветлявшие комнату, показались ему какой-то раздробленной, кощунственной улыбкой. Оторопело уставился на загодя приготовленный пакет с фруктами. Закрыл глаза. Захотелось завыть. Долго, в голос, отдав этому вою всего себя. Но только застонал, судорожно сжав кулаками виски.
После же начался сон. Сон наяву. Был там Семуш-кин, поддерживающий под локоть тестя – с искаженным, обезображенным мукой лицом, затравленно озиравшегося на дверь морга, но видящего не дверь, а то, что за ней, – цинковое корыто на чугунных ножках, где под простыней скульптурно и страшно угадывались очертания…
Затемненные стекла очков, золотистый колпачок авторучки в кармане халата – врач.
«Аневризма, врожденное нарушение развития сосуда, а тут – столкновение, удар… От чего умерла? Хм. Острое нарушение мозгового кровообращения. Впрочем, авария, может быть, ни при чем, фактор спорный…»
«Спорный! Спорный!» – истошно кричал кто-то в голове Ракитина.
Коридоры, казенный блеск дешевого линолеума, скользящие мимо тени людей, озабоченная интонация их невнятно бормочущих голосов…
Сон. И опять пробуждение – тяжкое, как похмелье; опять та же постель – так и не прибранная с того дня; утро иное – пасмурное, с летящим снежком, и не надо набирать заученный наизусть номер справочной. Конец одному обязательству, смененному последующими: звонками родственникам, хлопотами о похоронах…
Прошелся по комнате.
В тишине квартиры почудилась отпевная, заупокойная пустота, повсюду воцарившаяся и в мире, чью пеструю и осмысленную оболочку он прорвал, оказавшись под изнанкой, что, как изнанка ковра, отражала очевидно и скучно секреты и изъяны внешних узоров.
Жить не хотелось. Он понимал: это пройдет, это срыв, нервы, отчаяние, но пусто осознавать пустоту был не в силах.
Смерть, по стереотипу Средневековья являвшаяся в образе скелета-уродца с косой в мрачном одеянии, теперь представлялась иначе: призрачной девушкой, лукаво и снисходительно манящей к себе, обещавшей покой и вечный свет, а не мрак и утрату всего, и он все менее опасался ее вероломства и чаще засматривался на нее – зовущую в никуда.
Проглотил снотворное, поспешив провалиться в вязкое облако забвения, за которым, возможно, его ожидала она – пусть призрачная, но любимая и единственная.
Утро следующего дня встретил спокойно и отрешенно. Пустота начинала обретать неосознанную форму, несшую в себе таинственный, однако явный смысл, и он привыкал к ней, и смирялся, и даже подходил к постижению смутных ее закономерностей и основ.
Боль ушла внутрь, она уже не точила, ей было свое время и свой распорядок, и вновь обрел силу рефлекс действия – теперь, правда, чисто механический, но властно призывающий исполнить надлежащее.
У морга встретил родственников и сослуживцев Людмилы; уяснив, что нет тещи и сына, подошел к тестю.
– Светлана Петровна… не смогла, – откликнулся тот на невысказанный его вопрос, глядя мимо Ракитина. – А Володя… Пока решили не говорить.
– Я… во всем… – на злом коротком выдохе произнес Ракитин.
Тесть промолчал, пошел, ссутулясь, к двери морга, куда нехотя потянулись и остальные.
И вот ее лицо, вернее, копия лица – нечто правдиво подобное, но безнадежно иное, перевоплощенное для последней и неизбежной утраты – уже формальной…
Какая-то старательная ритуальная нелепость назойливо властвовала во всем происходящем, всюду находя уступчивую себе покорность: и в смущенной торопливости рук, сующих деньги, и во вздохах служительницы, ее бормотании, в батистовых оборках гроба, фальшивой пестроте бумажных соцветий, матерчатых белых тапочках – большего, чем следует, размера, натягиваемых на ступню – красивую, хрупкую ступню в золотистой паутинке капрона, – что единственно была чужеродна всей этой смерти, гробу, тапочкам, всей нелепости смерти. …Автобус выезжал на проспект. «В последний путь очередным рейсом», – без выражения подумал Ракитин, глядя вниз, на скользящие мимо крыши легковушек.
А смерти вроде и не было… Грязный солнечный город отвергал ее, празднуя освобождение от оков зимы колотым льдом, сметенным к обочинам, радуясь неряхе весне, бегущей наперегонки по лужам в брызгах водяной пыли, мутной осыпью заволакивающей стекла автобуса, взмывающей в небо, голубевшее над белизной новостроек и в квадратах окон.
А Ракитин видел изнанку: хмурую одинаковость лиц, неловкие, вполголоса разговоры и дребезжащий на рельсе гроб.
Заскрипели подошвы на резиновой дорожке пола, запахло корвалолом, зашелестели квитанции, деньги – за беспрепятственный въезд, за услужливость похоронного агента, шофера, могилокопателей, тактично топтавшихся в сторонке, дожидаясь, пока отзвучат рыдания и речи, чтобы затем сноровисто, в минуту, загрести мерзлую глину в яму уверенными руками.
Вот и все. Маленькая рыхлая пирамидка с железным крестиком и приткнутыми к нему венками. И пустота, ставшая еще более пустой и бесконечной…
Все.
– Саша… – тускло и устало, как после тяжелой работы, что вот и закончилась, сказал тесть. – К тебе просьба… Не приходи к нам. Может, через какое-то время… Но пока – не надо. Сына мы у тебя не отнимаем, пойми…
– Да, – произнес Ракитин. – Да.
– Сейчас мне… трудно… видеть тебя…
– Да.
Автобус уехал, приехал другой автобус, и другие, уже совсем чужие люди тоже плакали, прощались с покойным, платили деньги работникам с лопатами – и расходились.
А Ракитин уйти не мог. Да и некуда было уходить. Поправлял ленты на венках, читая и не воспринимая сливающуюся в глазах позолоту надписей, вновь и вновь пытаясь ухватить какую-либо надежду, подсказку того, как жить дальше, сам же не веря в безвозвратность утраты, отвергая ее воспаленным умом, видя перед собой дорогое лицо, глаза, слыша голос – будто рядом существовала еще одна явь, выступавшая и тут же меркнувшая среди реалий венков и памятников, и казалось, стоит лишь сосредоточиться на ускользающем образе, пристально запечатлев его, и он обретет ясность и плоть.
«Люди живы, пока жива память о них» – слова оптимизма или отчаяния? Убежденности или лукавого бессилия?
Да, память о ней жива. И… что ж?
Она ведь нужна ему живая – истинно, осязаемо, а память о ней не утешение – боль и рана.
Ну зачем, зачем мы созданы смертными, зачем прозрение всегда оплачено горем, потерями, виной, и вообще – зачем все?
– Вечные вопросы, – бормотал он, бредя по размытой обочине шоссе, ведущего в город. – И сколько народу на этой вот дорожке их себе задавало? А ответов не будет, Саня. Хитро устроено. Так хитро – не бывает хитрее…
Он посмотрел на небо – веселое, мартовское.
Вечное.
ШУРЫГИН
«А ведь мы – однолетки, – пристально вглядываясь в одутловатую физиономию Кузьмы Федоровича, думал генерал. – А вот путями пошли разными… Хотя как посмотреть. Параллельными, наверное. И я в крови, и он… Две стороны одной медали. Со сталинским профилем».
Они сидели в интуристовском номере люкс, за большим круглым столом, в комнате, предназначенной для ведения деловых переговоров останавливающихся здесь
бизнесменов.
Кузьма Федорович, он же Гиена, держался уверенно, хотя, как понимал генерал, давалась ему такая уверенность не без труда, тем более старый бандит наверняка подозревал, что беседа их пишется и снимается, а значит, результатом ее может стать конкретный потенциальный компромат.
Беседу начал Власов.
– Мы, Кузьма Федорович, собственно, к вам с деловым предложением, – начал Николай. – И вот с каким. В стране нужен порядок, так? Бардака хватит. И трупов хватит. Пролетела перестройка шумной фанерой, пора определяться. Во всех сферах.
– Складно поет оперок, – кивнув генералу, не без насмешки заметил бандит.
– Ну, а чего? – пожал плечами Шурыгин. – Дело человек толкует.
– Слушаем дело дальше, – согласился Гиена.
– Так вот, – продолжил Власов бесстрастно. – Мы – не какие-нибудь тупицы, обстановку осознаем объективно, расстановку сил тоже учитываем и с шашкой на мафию устремляться не собираемся. И думаем так: коли возникло такое образование и укрепилось, надо его возможности взвешивать здраво. Тем более возможности эти – серьезные.
– Это вы о ком? – поднял недоуменно кустистые брови собеседник.
– О вас, о вас, – отмахнулся Власов небрежно. – И давайте без артистических гримас, уважаемый, мы тут не следователи, не судьи, а, возможно, необходимые для вас люди.