Железная дорога уходила в сторону Казани.
В последнее время он открыл в себе некоторые способности к эмоциональному, даже, скорее, к ассоциативному восприятию звукового состава слова.
В слове «Казань» ему слышался звон Скользнувших сабель, ударами которых обменялись на скаку всадники.
Услужливая память тотчас принялась за воссоздание картин этого города, куда вела отсюда дорога, но города иной эпохи, когда человек на коне с саблей удивлял кого-либо своим видом не больше, чем гражданина на лавочке под окном – банан, прилетевший к нему с другого материка.
Казалось, что в те времена ему доводилось бывать и в Казани, и здесь, где он жил сейчас, в Москве, разросшейся непомерно и новой безликой архитектурой своей, особенно в непогоду, напоминавшей обиталище ада.
Но места, где сейчас стоял дом, он не помнил и сожалел об этом, ибо отчего-то хотел сравнить прошлое и настоящее, оценив разницу преобразований мерилом не столько веков, сколько своих воспоминаний-фантазий, доставлявших ему иногда странное сентиментальное удовольствие.
Походил по комнате, отрешенно уже размышляя об окончательности своего земного финала и неизвестности будущего; затем толкнул дверь на лоджию, вышел на ее грязный цементный пол, уяснив внезапно, какой наглядный пример семасиологического анализа в этом словечке – «лоджия».
Наверняка древние римляне были бы немало обескуражены, поведай им, что мраморная галерея с колоннами через известный срок в быту будет значить то же, что и бетонный выступ на стене похожего на улей строения.
Правда, кто бы тогда мог им рассказать об этом? Не мог даже он – богатый винокур в пору расцвета жирной, хмельной, но уже дрожащей, как расползающийся студень, империи.
Да, он определенно сумасшедший… Но идти к психиатру категорически поздно.
Сосед по лоджии Саша стоял, свесившись через поручни, и курил, запахивая на себе драную овечью шубу.
– Посмолишь? – Он протянул Градову пачку.
Некоторое время они сосредоточенно курили, наблюдая за воронами, расхаживающими по пустырю в поисках корма и хриплым карканьем сетующими на голодную пору начала весны.
– Триста лет живут! – сказал Саша. – Нам бы так!
– Да уж… чего… – подтвердил Градов. – Это мы… брык, да и все…
– Ну! – в свою очередь, подтвердил Саша, пуская дым через нос и щуря задумчиво глаз.
– Как с квартирой-то? – поинтересовался Градов. – Сосед не съехал?
– Сосед? То собирается, то боится в бродяги угодить, – мол, пропью деньги за комнату, а дальше?
Основой нынешних бытовых неудобств Саши был именно сосед: человек беспокойный и взахлеб пьющий.
– Да и денег просит аж двадцать тысяч долларов, ничего аппетит у паренька, да? Особенно если учесть, что и доллара этого американского он никогда в руках не держал. А я к тому же машину тут грохнул…
– А сейчас в кого ни плюнь, у всех аппетиты, – отозвался Градов. – Глаза завидущие, руки загребущие. И до хорошего такое не доведет, точно тебе говорю. Конец стране. А… чего с машиной-то?
– Вдребезги. Этому грабежу судьбы теперь я могу противопоставить только трудолюбие и усердие.
Градов вздохнул:
– Сочувствую. Ну, пошел я… – Поежился. – Зябко тут… – И выразительно кивнул на балконную дверь.
Саша Ракитин, столь же выразительно кивнув в ответ, сдвинул вверх из пазов чугунную перегородку общего балкона, на первый взгляд казавшуюся вваренной в перекрытие, и прошел за Градовым в его квартиру.
Этот тайный ход на территорию, едва ли прослушиваемую всякого рода всеведущими инстанциями, с нейтральным телефоном, Ракитин, кое-что разумевший в азах оперативных мероприятий, придумал сразу же после того, как подружился с профессором-пенсионером, кому ныне всецело и без опаски доверял.
В частности, поведал ему о своем вояже в Америку и передал на хранение пластины с острова, оказавшиеся дискетами с не расшифрованной покуда информацией.
– Есть предложение, – начал Ракитин, усаживаясь на край кровати. – Можем совместно заняться расшифровкой этих американских дискет, если имеется желание. Кроссворды любишь?
– Ты хочешь обучить меня специальности дешифровальщика?
– В данном случае все должно быть просто, – ответил Ракитин. – Главное, сигналы с дискет ребята довольно быстро умудрились снять, остальное – дело времени и терпения.
– Да, у вас там спецы…
– Да не у нас! – отмахнулся Ракитин. – Дружок в военном ящике работает, ящик сейчас в простое, без заказов… А они там всякие записывающие устройства для спутников моделируют, телеметрическую аппаратуру. Но все равно пришлось покорпеть… Какую-то двухуровневую систему для счета информации задействовали, воспроизводящую головку соорудили… Короче, информация представляет стандартную структуру с периодическими сигналами. Повторяющаяся последовательность нулей и единиц – вероятная пауза. Есть настроение – дам методики, действуй. Английский тем более знаешь.
– А как насчет того, чтобы покорпеть совместно? – полюбопытствовал Градов.
– Время, время где взять! – удрученно процедил Ракитин, поднимаясь. – С машиной этой еще… Если только в субботу?.. А то сегодня еще в больницу, в ГАИ…
– Как же так получилось-то, Саша?
– Как… Как все! По дурости! – И Ракитин, открыв балконную дверь, бесшумно исчез за ней.
Оставшись один, испытывая вновь возвратившиеся к нему ожесточение и безнадежность, Градов равнодушно и неприязненно осмотрел квартиру с комодом, низкой продавленной софой и колченогими стульями, рассудив, что надо бы вытереть пыль и убрать лохмы паутины, свисающие с потолка, затем сел в кресло, смежил глаза и, парализованный навалившейся дремой, очутился, перенесенный волшебным даром реальности снов, в пустом вагоне нью-йоркской подземки…
Час раннего утра. Свет в вагоне уже погасили, и он несся, проваливаясь из серых рассветных сумерек в черноту туннелей. Скоро сюда зайдут люди – люди бедных кварталов, проносившихся в окне; угрюмые, неотоспавшиеся, но покорные, они забьют вагон своими телами и нездоровыми запахами этих тел и поедут – кто на работу, кто на поиски ее; но пока людей нет, они спят либо только расстаются со сном, а он привычно и механически, как прожектор, скользит в их сознании, высвечивая вялые мысли, мечты, планы и обрывки снов, наматывая и монтируя ленту странного фильма видений. Одна эта лента сегодняшнего странствия могла бы составить ему славу великого сюрреалиста, гения снов о жизни, но в славе он не нуждался, хотя слава – тот же сон, приятный и сладкий…
Вагон остановился, и вошел негр – высокий, худой и нескладный. Руки в карманах длинной, до пят, шинели; на голове – лыжная шапочка; желтые, с клоунскими круглыми носами ботинки.
Негр прямиком направился к нему – отраженному в сознании фантому.
В его восприятии мелькнул фрагмент сна, видевшегося кому-то в зашторенной конурке за полмили отсюда: стеклянное небо с мутно размытым солнцем над полем, усеянным дикими алыми цветами, распускающимися как капуста навстречу шагам спящего… После чего он встретился с глазами негра: мертвыми, как эмалированные пуговицы, – на нездорово отекшем лице, где совсем посторонней казалась гримаса стылой, извиняющейся улыбки.
Негр вытащил из кармана шинели револьвер.
Он понял: перед ним наркоман, мучительно страдающий от осознания пустоты в мутном шприце, что лежит у него в кармане, завернутый в обрывок полиэтилена.
Туннель, миг темноты, и, воспользовавшись им, он ретировался в кресло самолета, идущего на посадку рейсом «Шаттл» из Бостона в Нью-Йорк, как бы пройдя сквозь призрачную обледенелость обшивки лайнера в трехмерное пространство его хвостового отсека.
Взирая через иллюминатор на затекший туманной росой купол небоскреба «Крайслер», на черную гадюку поезда, выползшего из норы подземки, усмехнулся, представив изумление грабителя. Случившийся казус несчастный наверняка свалит на героин.
Определение «несчастный» – откуда возникло оно? Неужели наркомана стало жаль, пусть и неосознанно? Или он, пришедший сюда, на землю, возможно, из недр иного мира, приобрел-таки человеческое сознание с присущими такому сознанию формулировками? А ведь, казалось бы, весь предыдущий его опыт мог привести лишь к равнодушию и жестокосердию.
Сколько он видел несчастных, убиваемых, обманутых, больных, увечных, ограбленных, но где они? Где их страдания, боль и слезы, питающие зло и искупающие одновременно и парадоксально грех человеческий?
И разве могла бы без них, несчастных, существовать планета людей, основная связь причин и следствий на которой строится не на гармонии и усредненности, а на неравных пропорциях голода и пресыщения, муки и наслаждений, богатства и нищеты? Но количественные части пропорции обратны в качестве: насколько кому-то в чем-то хорошо, настолько ему же в чем-то и плохо. И это касается всех и его. Кем бы он ни был.
Изображение салона искривилось, кресла, будто под увеличительным стеклом, расплывчато поползли на стены, мелькнули крупным планом красивые колени стюардесс в капроне, затем пронеслась дымка облаков; веер зеркал пространства, призрачно отражавших вращение планеты, сомкнулся, и прямо из бушевавшего океана, выворачивающего из нутра своего сплющенные небоскребы волн, он ступил на красный булыжник взбирающейся в гору мостовой Риги, зажатой между закопченными стенами зданий. И мостовая вывела их к игрушечным домикам Златы Улочки Праги.
Здесь было мокро и угрюмо после прошедшего дождя, среди давящей, громоздкой готики и этих домиков для давно умерших людей, живших, подобно гномам, уютно, строго и странно.
Вновь повернулись гигантские зеркальные двери, выпустив его на пустынную ночную набережную портового города, где чернели силуэты приземистых субтропических пальм, но в этот миг внезапное пробуждение выкинуло его в разбитую немощь старого больного тела.
Возвращение было неприятным: словно он надел на чистую руку потную грязную перчатку.
РАКИТИН
Просыпаться Ракитин не хотел. Благодать сна, его призрачный полог были укрытием и защитой от яви, терпеливо и хищно караулившей возвращение к ней.
Нудная, ломящая боль. Во всем теле. Слипающиеся, как пластилин, веки. Ноги, волочащиеся усилием мутного, отрешенного сознания.
Еле узнавая привычность комнат в неясных очертаниях мебели, картин, книг и зеркал, он почти вслепую прошел в ванную, подставил воспаленное лицо под кран с ледяной водой. Промокнул осторожно полотенцем вздутый, со струпом ссадины лоб. Закурил, опустившись на стул.
Дым показался особенно ядовитым и мерзким. Вяло подумалось о сотрясении мозга – удар о стекло вряд ли остался без последствий, однако физическое состояние Ракитина не тревожило. Он был противен себе – как само пробуждение, как дым сигареты, как тошнота.
– Оно еще у тебя до того было, – сказал он сам себе сипло и с отвращением, снимая трубку телефона. – Сотрясение это.
Набрал номер справочной больницы.
– Ракитина? – переспросил сухой старушечий голос. – Температура тридцать семь и пять десятых градуса, состояние средней тяжести.
Это его обрадовало.
Жива. Температура – что же, закономерно: порезы, нервы… Но – жива. Жива!
Тут он почувствовал бешеный, жаркий бой сердца – как бы после внезапного испуга.
Вышел на балкон, покурил, отвлекшись от тяжких дум в беседе о том о сем с соседом – Михаилом Алексеевичем Градовым, человеком покладистым, благодушным, с кем уже несколько лет поддерживал приятельские отношения. После вернулся из конспиративной квартиры в комнату, прикидывая, что делать, и вообще…
Зазвонил телефон, и вновь обмерло сердце в неясной, подлой тревоге, теперь неотвязной.
Звонил тесть. Голос – тихий и ровный, ни упреков, ни лишних вопросов. Слушая его, Ракитин мучился, как напакостивший мальчишка: виной, стыдом, раскаянием.
– Приеду к тебе часа через два, – сказал тесть. – И поедем в больницу. Продукты я взял, об этом не беспокойся.
После позвонили из районного ГАИ, сообщили: ждем в отделе разбора нарушений, куда предлагаем явиться незамедлительно.
Когда выходил из подъезда, в бедре что-то опять перещелкнуло с хрустом несмазанного шарнира, и некоторое время Ракитин стоял недвижим, с выпученными от боли глазами, судорожно хватая ртом влажный, прохладный воздух.
В маленьком кабинете полуподвального помещения с решетчатым оконцем, за столом, стоящим под охраной двух несгораемых шкафов, сидел седовласый капитан с лицом настолько строгим, что улыбка на этом лице показалась бы кощунством.
Разговор был краток.
– Машину возьмете на штрафной площадке, – сказал капитан. – Вот справка. Только предварительно оплатите вчерашнюю «техпомощь». Жену вашу я навестил…
– Как?! – поразился Ракитин. – Когда?
– Успел, – ответил капитан мрачно. – Здорово она себя отделала… Но ничего, веселая такая женщина. – Он кашлянул и стал еще более суров. Продолжил, чеканя слова: – Супруга ваша претензий к вам не имеет, вы к ней – тоже, поэтому – свободны. Занимайтесь ремонтом.
Добравшись до конторы «техпомощи», Ракитин оплатил услуги ночной машины и заказал новую – на вечер. Затем отправился домой – ждать тестя.
Тесть – директор большого завода, – плотный, высокий, с крупными чертами волевого лица, сама невозмутимость и аккуратность, приехал на служебной «Волге», горевшей, несмотря на слякоть и лужи, черным, без единого пятнышка грязи, глянцем эмали.
Ракитин уселся сзади, возле объемистого пакета, сквозь молочные бока которого оранжево просвечивали апельсины.
– Зачем дал ей руль? – спросил тесть не оборачиваясь.
– Ну, я выпил, она – нет… – повторил Ракитин официальную версию, изнывая от презрения к себе.
Одежду оставили в машине. Прошли вестибюль, поднялись по лестнице, минули коридор, заполненный больными – перевязанными, на костылях, и вот палата, ее лицо среди казенных одеял, хромированных спинок кроватей; родное, любимое лицо – в малиново-ярких штрихах ссадин, побледневшее, но живое…
Он припал к ней виновато, различая краем глаза ее руку в гипсовой повязке с коричневыми от йода кончиками пальцев, беспомощно, но успокаивающе коснувшихся его плеча.
И он успокоился. Окончательно. Держал ее руку, вглядываясь растроганно в глубину ее глаз, слыша милый, единственно дорогой голос – единственно! – он понял это сейчас щемяще и обретенно, казнясь за пренебрежение ею, за измены свои и черствость.
– Как самочувствие-то? – шептал он, лишившись голоса и смаргивая невольно навернувшиеся слезы.
– Все в порядке. Голова немного болит – не пристегнулась тогда… И нога вот – не двинуть; но ничего, без переломов. Как Володечка, сынуля мой?..
– Пусть пока побудет у нас, – ответил тесть. – Тем более каникулы скоро; он к тому же с одноклассниками спектакль готовит…
– Такой, как на Новый год был? – спросил с угрюмой усмешкой Ракитин.
Людмила и тесть расхохотались.
Да, детки устроили дивное новогоднее шоу… Старый учитель, пребывающий в маразме и мало что соображающий, за сценарием и репетициями не уследил. Сопливый Дед Мороз, с носом, вымазанным за отсутствием грима губной помадой, доложил собравшейся в зале публике ряд сомнительных анекдотов, а сам же спектакль – с убийствами, скабрезностями и матерными частушками – вызвал у педагогического и родительского состава сильнейшее потрясение чувств.
– Вы уж там… корректируйте, – попросила отца Людмила.
– Да за ними уследишь!
– Граждане, – раскрыв дверь, объявила медсестра, – «тихий час», прошу на выход.
На штрафную площадку приехали вровень с подоспевшей «техпомощью». Увидев свою машину, Ракитин обомлел. Тогда, на ночной улице, в горячке шока, она представлялась ему куда менее изуродованной. Сейчас стало ясно: машины не существует.
Выгнутый дугой кузов был перекручен с правого бока на левый. Капот и правая дверь расползлись по швам. Смятая приборная панель и сиденья – в крови.
– М-да, – глубоко вздохнул тесть.
– И вы сидели справа? – недоумевал сержант, возвращая уцелевшую блок-фару, приемник и чехлы. – Ну, извините, свежи предания…
– Твоя лайба, духарик? – спросил жизнерадостно шофер «техпомощи», подводя стальную рогатину под перекореженную подвеску.
Ракитин угрюмо отвернулся, уставившись на такие же автоостанки, валявшиеся неподалеку, чьи-то чужие трагедии – засыпанные снегом, в черной пыли и птичьем помете. Тесть смотрел на него – напряженно и безучастно.
– Да, – сказал Ракитин тихо. – За рулем сидел я. Но она хотела, чтобы… Вернее, не хотела…
– Машину везем ко мне в гараж, – перебил тот. – На стоянку в таком виде нельзя. Разграбят.
Домой Ракитин вернулся вечером. Голова разламывалась от боли. Лег на кровать, включил телевизор.
Транслировали веселенькую киношку о приключениях бесшабашных жуликов в Америке века минувшего. Звучали мотивы в стиле «кантри», жесткие шуточки и выстрелы, умирали так, словно об этом одном и мечтали, лопались и тут же возрождались состояния.
Оптимистический кинофарс, в другое бы время позабавивший Ракитина, ныне вызвал в нем, подавленном большой материальной потерей и прочими неприятностями, острейшее раздражение, но выключить телевизор он не решился, с ящиком было не столь одиноко…
Но вот программа закончилась, экран погас, и в тишине комнаты вновь воцарилась тягостная правда: усталости, боли, мытарств и обязательств.
Первые долги он отдал, и милосердная безмятежность сна ждала его как награда, после которой начиналась выплата неотвратимых долгов дня завтрашнего.
Позвонила Рита. Расспросила, как, что. Александр расплывчато объяснил… Сказала: сидит у подруги неподалеку, если он не против – зайдет… Ракитин, маясь в сиротливом томлении духа, механически ляпнул: буду, мол, рад, тронут участием…
После же, опустив трубку, обругал себя последними словами, но путей к отступлению не нашел, а потому спешно побрился, глотнул из початой бутылки коньяку в надежде унять мигрень да и выйти как-то из взвешенного состояния; почистил ногти, забитые мазутом от троса лебедки: чтобы запихнуть беспомощный автотруп в тесный гараж, пришлось изрядно повозиться…
Вскоре появилась Рита – беспечно-возбужденная, разрумянившаяся от морозца…
– Выскажусь штампом, – произнесла она, поцеловав его в щеку. – От тебя пахнет, как от настоящего мужчины: чуть-чуть спиртным, чуть-чуть сигаретами, одеколоном и – бензином. – Рассмеялась.
Попили чаю, стесненно поговорили, избегая упоминаний о Люде…
Механически произнося общие слова, Ракитин клял себя в душе за то, что позволил прийти ей сюда. Однако – невнятно и вяло.
Голова болела так, словно на плаху просилась, мысли ворочались каменными глыбами…
Ушла она не скоро.
– Ты проводишь меня? – спросила, накидывая пальто.
– Да, я… посмотрю в окно, – произнес он, бесконечно равнодушный ко всему на свете. Поправился: – Голова что-то…
– Конечно-конечно, отдыхай… милый!
С огромным облегчением закрыв за ней дверь, он погасил ночник, готовясь уснуть в страдании тела и кроткой греховности души, как вдруг затрезвонил безжалостный телефон.
Звонил Семушкин.
Выспросил подробности, поахал, посочувствовал, поострил, сообщив в итоге, что завтра и непременно Ракитина ждет у себя начальство. Решается вопрос с командировкой в Испанию. В отделе завал, все перегружены…
Ракитин, измотанный, слушал его трескотню тупо.
Командировка, начальство – все это представлялось ему категориями какой-то иной жизни. А в этой была больница, изрезанное лицо жены, милицейские погоны, квитанции, искалеченное железо и хлопоты – прошлые, настоящие и будущие.
«Главное – жива», – еще раз подумал он, непритворно запамятовав случившуюся измену и уясняя, переводя будильник на семь часов утра: завтра не отоспаться – начальство вставало рано и рандеву с присущей ему непосредственностью также назначало засветло.
Приходилось подчиняться. Ведь и рандеву, и грядущий отъезд за рубеж, и завал работы на службе составляли жизнь, основу ее, а сегодняшний день забот – всего лишь издержки этой жизни, ее превратности. И, вероятно, неотвратимые.
ПОЛ АСТАТТИ
Все сорвалось!
Полночи они с переводчиком – болтливым заносчивым типом – проторчали у облезлого дома, в котором жил этот проклятый Михеев, напрасно пытаясь связаться по рации с гангстерами, должными вот-вот подкатить сюда с захваченным ими клиентом, но рация не отвечала, время перевалило за полночь, и вдруг из темноты возник этот самый парень – весь какой-то взъерошенный, прихрамывающий… Один. Без машины.
Астатти остолбенело смотрел, как он входит в подъезд, скрываясь в его темном чреве…
Пискнула ржавой петлей облупленная, в грубых потеках масляной выцветшей краски входная дверь.
Он недовольно воззрился на переводчика, уже успевшего растерять за долгие часы ожидания свою ерническую самоуверенность.
– Поехали на базу, – пробормотал тот, отводя в сторону смурной взгляд. – Чего-то не срослось.
Что именно не срослось, прояснилось лишь на следующий день, когда в коттедж, мрачный, как голодный вепрь, пожаловал толстячок с пронзительными глазами, глава мафиозного клана, именовавшийся Кузьмой Федоровичем.
Уместив на диване теплое клетчатое пальто, мафиози повалился в пухлое кожаное кресло и, скрестив на груди татуированные пальцы, впился удавьим взором в невозмутимое лицо Астатти, молвив с вежливой неприязнью:
– Как проводим время, господин американец?
– Впустую, – вежливо и отчужденно ответил Астатти.
– Хорошо у нас начинается сотрудничество, – процедил Кузьма Федорович. – Просто – здорово начинается, весело!
– А что такое? – лениво произнес Астатти. – У ваших людей прошлой ночью случились неприятности?
– Представьте себе! Пятеро парней – всмятку!
– Ну, я выражаю соболезнования… – Астатти неопределенно повел кистью руки в воздухе. – И понимаю ваше некоторое огорчение… Но! Давайте оставим эмоции, в нашем деле ничего, кроме вреда, они не принесут. И не пытайтесь узреть во мне корень несчастья. Я в самом начале обсуждения операции был против таких усложненных методов, которые навязали мне эти ваши ребята. К чему вообще такого рода победы? Проще простого: вскрыть дверь, тем более квартира не снабжена охранной системой, произвести обыск… – Не желая озлоблять и без того взвинченного потерями ценных кадров хозяина, Пол говорил увещевающе, лишь с малой толикой укоризны. – Если обыск не даст результатов – тогда… да, тогда можно подумать о силовых методах.
– К тому же, – с напором перебил Кузьма Федорович, – сегодня выяснилось – вы дали неверную информацию!
– То есть?
– То есть этот парень носит фамилию Ракитин! Ра-ки-тин! – повторил по слогам. – И откуда вы взяли, что он какой-то Михеев?.. Он – офицер, служит в воинской части. Сейчас пытаемся выяснить, в какой именно…
– А вот это… – Астатти задумчиво почесал щеку.
– А вот это – большое и загадочное говно! – прорвало мафиози. – И как бы в него нам не вляпаться! Тут пахнет спецслужбами, господин хороший! И очень отчетливо! И если вы подставляете меня под сотрудничество со всякими вашими органами…
– Я клянусь богом! – воскликнул Астатти возмущенно.
– Римма! – в свою очередь, заорал Кузьма Федорович. – Ты, сучка, где там?! Неси джин с тоником, шевели жопой!
Перепуганная шлюха тут же явилась с подносом, где стояла бутылка, две желтенькие запотевшие банки и высокие бокалы.
– И – брысь отсюда! – свирепо зыркнул на нее хозяин.
Затем, открыв пшикнувшую банку, отпил из нее глоток, облизал губы и молвил уже устало, с ноткой дружелюбия:
– Пол, надо колоться… Тут втемную уже не сыграть… Выкладывай, что именно тебе надо. Иначе дела не будет.
Какое-то мгновение отделяло Астатти, уже покорившегося воле и логике старого хитрого бандита, от неверного решения, от соблазна поведать истину…
– Хорошо, – сказал он. – Я беру тайм-аут. На день. Мне необходимо посоветоваться с партнерами, все взвесить… Не я один решаю, как быть с ответом на ваш вопрос.
– Какие проблемы?! – напористо вскинулся на него собеседник. – Вот телефон, звони, совещайся…
– Я должен все взвесить, – упрямо проговорил Астатти. – Поскольку из категории человека, оказывающего мне одолжение, вы превратитесь в партнера…
– Ну, за это и выпьем! – произнес, недобро глядя на него, Кузьма Федорович. – И – побыстрее с решением… Я ждать не люблю.
Днем, оторвавшись от сопровождавшего его переводчика, Астатти, затерявшись в толпе, нырнул из нее в какой-то проходной дворик, оттуда быстро прошагал к метро и вскоре, прижимая портфель к груди, сидел в вагоне, на грязном дерматиновом диване, напряженно размышляя, куда именно ему податься.
Он слишком многое прочитал в пронзительном взгляде Кузьмы Федоровича. И такой партнер и помощник был ему категорически не нужен.
Дальнейшую партию предстояло сыграть, опираясь исключительно на личные возможности. В этой стране он ими покуда не располагал, но упрямо надеялся таковые возможности обрести.
СНЫ ГРАДОВА
Сны? Нет, это было нечто иное… Он даже не знал, как назвать свое передвижение в хаосе искривленного пространства – полетом или парением, когда призрачный мир летел сквозь него, угрожающе надвигаясь панорамами сферических зеркал: с джунглями, толпами людей, океанскими волнами, кварталами городов, чащобами, пустынями, хребтами, что затем, обтекая его, выстраивались в зеркальные грани стен ломаного коридора. Потолок коридора был небом, и оно бежало, стремительно перемежаясь закатами и рассветами, блеском звезд и облачной пеленой, обрывками радуги либо рекламой зубной пасты, выдавленной из сопл реактивного самолета.
Он давно научился ориентироваться в этих чередующихся выгнутых слайдах, бегущих навстречу, и легко уходил в нужный, как бы вскакивая на ходу в поезд, и далее движение существовало уже помимо него; бегущий кадр останавливался, открывая вход в свое Зазеркалье.
Он не любил кино, угнетавшее пародийностью таких же стрекочущих кадров, чья условность, казалось, в любой момент могла обратиться в явь – порой чудовищную. Но сейчас, влекомый неведомым ему инстинктом, оказался именно в кинотеатре, на пустой, ведущей на бельэтаж лестнице, и в проеме входа увидел экран с изображением сверкающих полей ледового материка, куда в огне и в облаке пара опускался корабль с фантастическими пришельцами, а затем, минутой позже, насмешливый случай привел его в Антарктиду, но не ту – киношно залитую солнцем, а иную, где в снежном мраке ревел ураган и едва различалось какое-то белое плато, что вскоре исчезло, превратившись в сплющенно убегающий мираж, и он очутился в тихой квартирке предвечерней Ниццы.
Невольно ему подумалось о двух Зазеркальях каждого зеркала, но ложную эту мысль он сразу отверг, ибо, в отличие от зеркал пространства, зеркало, мутно блестевшее в сумерках прихожей, отражало не суть, а подобие. Подобие себе же подобных вещей: телевизор, картину, рояль, другое зеркало, недопитую бутылку вина, окно и в нем – стеклянную многоярусность отеля, заслоненного силуэтом его – гостя пустой квартиры.
Подобно чувствительному приемнику он настроился на антенну этого здания, опять-таки сравнив свое сознание с зеркалом, отразившим мысли, лица, воспоминания тех, кто ел, спал, думал, совокуплялся и умирал за ячейками гостиничных стекол.
И тут пришло озарение.
И голос жреца прозвучал в его сознании.
Голос, призывающий туда, где тянулась граница между этой землей и мирами, не знающими солнца.
Тонкая вибрирующая волна прокатилась внутри – настойчиво, зовуще, и он, следуя повелению, поспешил к запретному доныне рубежу, где его ждали, откуда началось земное его скитание и где, как он верил, будет положен этому скитанию конец.
Толща горных пород бесконечно и нудно проглатывала его тугой давящей тьмой, то прорезанной сетчато жилами, то в провалах пустот, почти не различимых в однообразных оттенках черной, слепой мглы, и вот он ступил на гладкий, словно отшлифованный пол, убегающий в купол потолка.
Эта полость в глубине горы была подобна пузырю воздуха в куске стекла, а может, это и был пузырь воздуха в застывших породах, вспученных из раскаленного нутра планеты, ставших древним камнем Памира, сквозь который он шел сюда; камня, знавшего начало начал.
За соседним хребтом ночевали альпинисты, и на миг их глазами он увидел очертания своей горы в снежной круговерти, внушавшей страх белыми языками снега, реявшими над уступами, гулким воем пурги и ртутно падающим в ущелье солнцем. И барса, дрожа затаившегося в скалах, чутко прислушивающегося к непогоде.
Красноватый свет озарил камень, и он увидел жреца. И усмешка стояла в его оранжевых глазах, чьи углы тянулись к пепельной коже бугристых висков.
– Похоже, – произнес жрец, – наше терпение истощилось, да и твое тоже… Пришла пора выбирать…
– Свой выбор я сделал давно.
– О-о, ты упрямец… Века не изменили тебя. Да, когда-то ты выбрал длинный путь, но вот путь подошел к развилке, и надо выбирать снова… Тебе неясен смысл выбора? Объясню. Ранее мы поддерживали тебя, ныне же ты все должен решить сам. Наша печать снимается, и ты можешь поклониться Свету и уйти с этой развилки в близкие ему миры, но что они дадут тебе? Новые скитания, череду чистилищ… Откуда снова, вероятно, попадешь на Землю, но уже без прежней памяти, и опять закрутится бесконечный круг, неуклонно ввергающий тебя все в тот же ад, где, припоминая глупость человеческих устремлений, ты опять пройдешь через цепь напрасных страданий…
– Ты не ведаешь будущего. И я не верю тебе.