Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перекресток для троих

ModernLib.Net / Детективы / Молчанов Андрей / Перекресток для троих - Чтение (стр. 2)
Автор: Молчанов Андрей
Жанр: Детективы

 

 


      МАРИНА ОСИПОВА
      Вскочила в вагон метро, и тут же кто-то довольно настойчиво потянул меня за рукав. Обернулась. Мой первый муж. Вот встреча... Честное слово обрадовалась. Да и он тоже. Ну а почему бы и нет, действительно? Да, развелись, не сложилось, но не враги же и не чужие... А все-таки грустно. Говорили, улыбались, но как бы через прозрачную перегородку. Прошлое нас связывает, а настоящее разъединяет. У него семья, дочь... Странно, я ревную, идиотка...
      Две остановки, и вот он выходит, коснувшись моего локтя, теряется в толпе, а все еще вижу перед собой его лицо, печально бодрящиеся в улыбке глаза... Встретимся ли вновь?
      Поезд уносится в черноту, в стекле вагона серые силовые кабели и отражения людей.
      Смутно как-то... Он любит меня. Я знаю - любит. Но это потеряно, кончено, это уже там - вдалеке пережитого.
      Возникает дурацкая мысль: что будет в душе одного из нас, когда он узнает о смерти другого? Какая дрянь лезет в голову! А все же? Нет, лучше об этом не думать. Забыть. Но не забудешь ведь. Человек жив прошлым своим. Спохватываюсь: не спросила, как его родители... И вспоминаю одновременно день нашего разрыва. Внешне прелестный денек. Солнышко. Гудят фонтаны. Мы идем по аллее посольства - оранжевый песочек, пальмы, кустарники в кровавых и сиреневых цветах, кактусы... Африка. Муж идет. Свекор. Свекровь. Противные слова, что-то в них огородно-неудобоваримое... Иду я. Муж здесь работает, а я и его родители здесь в гостях. Вчера прилетели.
      - Марина, деточка, - говорит свекровь, - пойми меня как мать. Он, - это она про моего мужа, - не в силах так жить. Ты - там, он - здесь. Вам надо определиться, от этого зависит его карьера. А ты жена, и главное для тебя интересы мужа, создание ему всех условий работы и быта, что составляет весь смысл нашей... женской судьбы, поверь! - Звучит с пафосом. Я ей не верю. - Твое актерство... - продолжает мама мужа горько и сладко одновременно. - Да, сейчас ты где-то там снимаешься, возможен успех, да... Но это несерьезно, это жалко, в конце концов! Затем богемное окружение, разврат... - Ее полное благонравное лицо под сенью панамы с декоративным цветком из блекло-голубой ленты идет брезгливыми складками. - Ужасно! Ты все же жена дипломата! - Последнее слово произносится с благоговением. Она также жена дипломата. Ныне пенсионера.
      Пенсионер-свекор - округлого покроя бородка, пенсне, лакированные штиблеты с обрубленными носами - идет рядом, тяжко и задумчиво вздыхая.
      - Это безответственно, Марина, - изрекает он, соглашаясь с супругой. Голос его солиден, цветист, в нем что-то определенно оперное. - Жить так... Углы его губ опускаются, а плечи приподнимаются. - Потом, в самом деле, эта шатия-братия, сплошное... м-да.
      Муж молчит. Он держит меня под руку. Он ведет себя дипломатично. Пальцы его напряжены... Он вмешается, когда нужен будет последний, добивающий меня удар. Я озлобляюсь. Но стараюсь говорить корректно.
      - Актеры, - говорю я корректно, - маленькие, беззащитные, ранимые люди. Но это искренние люди, как правило.
      - Это подонки, как правило, - говорит свекор жестко. Говорить корректно я уже не в состоянии.
      - Ваше определение более применимо к деятелям, вами, как правило, превозносимым, - говорю я.
      Свекровь дергает головой, как испуганная лошадь.
      - Прости, Мариночка, - шипит она с бархатным сарказмом, - но, к сожалению, твои родители не сумели внушить тебе ни такта, ни... правильного отношения к жизни.
      - Не сумели. Зато ваши родители приложили все усилия, чтобы внушить вам, будто главное в женской судьбе - это карьера мужа, тряпки, машина... - Я перечисляю блага земные. - Большего, по-моему, вам внушать и не собирались.
      - Я попрошу!.. - оглядываясь, нет ли поблизости свидетелей, говорит свекор. Пенсне его и борода прыгают от возмущения.
      Свекровь, вдохновленная его единомыслием, закатывает глаза и изящным жестом прикладывает растопыренные, в кольцах, пальцы к груди. Актриса она никудышная, но муж мой, твердо и зло отстранив меня, спешит ей на помощь.
      - Ты ничего не понимаешь, Марина, - произносит он с горечью. - И не хочешь понять!
      Я вижу его озабоченное, расстроенное лицо, влажную сыпь пота на лбу; его глаза - в них холод и непонимание меня, понимание всех и непонимание меня; тогда я бросаюсь прочь и сознаю, уже убегая по аллее, что бежать некуда, и до того мгновения, когда сяду в самолет и вырвусь наконец из этой страны, где чужое все, даже самый близкий человек и тот чужой, - до того мгновения еще придется вынести уговоры, упреки, десятки обид - своих и опять-таки чужих, придется бесконечно решать то, что уже в принципе решено...
      Последнее, что я помню из того дня, - пальма на газоне. Подстриженный газон и пальма, чей серый суставчатый ствол словно составлен из множества отполированных чашечек. Мне неудержимо хочется уткнуться в этот ствол лицом и заплакать. Но этого делать нельзя. И я этого не делаю. Я степенно направляюсь домой, отвечая кивками на кивки каких-то незнакомых людей.
      Жалею я, что так все произошло? Сейчас, наверное, нет... Нет.
      ВЛАДИМИР КРОХИН
      В комедийное объединение дозваниваюсь, но режиссер отсутствует, и я говорю с его ассистентом. Только что, оказывается, завершены последние пробы. Называются имена актеров и актерок. Фамилия одной из актерок невольно заставляет меня вспомнить обнаженное плечо девочки, возле которой я сегодня проснулся.
      Потом следуют короткие гудки, я кладу трубку и с минуту сижу, думая об актрисе. Марина Осипова... Н-да, хороша... Но выбор режиссера между тем довольно-таки странен... Очаровательная женщина, эмоции вызывает резко положительные, но как актриса заурядна, а в амплуа комедийного персонажа просто-таки неуместна. Но кто их там разберет с их кинематографическими воззрениями на действительность? И не все ли равно? Фильмишко так или иначе будет скверен и пошл - дешевый, развлекательный водевиль. Но это этап. Задел. Финансовый и в смысле имени. Связей, безусловно. В том числе - с той же Осиповой...
      Как автор сценария, я просматриваю реальную перспективу в плане знакомства с ней и всего прочего, возникающего в моем воображении в виде восхитительно-бесстыдных картин. Затем переключаюсь на размышления о гонораре. Все бы хорошо, если половину не отдавать режиссеру - верткому циничному грузину - основной пробивной силе моих киношно-драматургических опусов. Но что сделаешь? Зарплата у советского режиссера - пыль с редкой золотой крупинкой, и, не прилипни он в соавторы к сценаристу, обречен на подвижничество и нищету. На это же, как начинающий кинодеятель, обречен и я, откажи режиссеру в куске от своего гонорара. Да и не жаль платить, было бы за что! А тут приходится отстегивать бездарю, конъюнктурщику и проходимцу. Однако - личности одновременно влиятельной.
      "А может, наколоть этого кацо? - проплывает мысль, но мысль другая мгновенно ее затушевывает: - Неэтично. Слово дано. К тому же после такого кульбита о втором фильме даже не мечтай - слух о тебе пройдет по всей... По всей киношушере великой и малой".
      А на второй фильмец уже имеется заявка. Смердящая воинствующей халтурой, но режиссером одобренная. А значит...
      Боже! Куда я бреду? В трясину. Сытую, теплую и вонючую. А надо - я чувствую! - надо серьезно писать, из меня может выйти поэт, и поэт неплохой, но где взять время?! А так - все есть! И свой народ в приличных местах, и... А, что там говорить!
      Новый визит. Некто Грачева. Ответственный секретарь. Тумба. Ноги слоновьи. Hoc - кочерыжка. Задница размеров необъятных.
      Это мой центральный враг.
      Вообще-то я подчиняюсь непосредственно главному и она для меня - тьфу, но у меня есть прокол. Однажды я прогорел. Устраивал девочку в университет. На факультет журналистики. В писанине какого-либо рода девочка представляла собой ноль, свою фамилию с тремя ошибками корябала, но от меня требовалось лишь одно: устроить ей несколько публикаций. Ну, поставил я флакон коньяку Славе Вареному, распил он его с каким-то внештатным борзописцем, и появилась под статейками о комсомольцах-ударниках вместо фамилии борзописца фамилия девочки.
      Эта Грачева все таинственным образом раскопала. И более того заподозрила, что я содрал за такое дельце кучу деньжищ. Грозилась пойти к главному, поднять вопрос... Эти полтыщи, клянусь, были трудным и ох каким рискованным для меня заработком... Но вроде все в итоге сошло... Да и чего бы не сойти? Кому нужен шум в кузнице молодежной передовой идеологии? В нашей кузнице не шумят...
      - Володя! - Она притулилась к стенке, - Я пришла попрощаться.
      - То есть? - говорю я осторожно и тут же все понимаю: я уже слышал, что ее перекидывают куда-то вверх и вбок... Она поясняет: горком партии, сектор идеологии...
      - Я хочу сказать тебе, Володя, - задушевно и скорбно начинает она, - что ты плохо живешь. Ты циничен и нечестен. Нечестен по своей сути, понимаешь? А ты талантливый парень. У тебя сборник рассказов, теперь вот, говорят, фильм... Я хочу пожелать тебе...
      Валяй, Грачева, желай! Со спецполиклиниками, со спецпайками, казенной черной машиной и номенклатурной квартирой почему бы не порассуждать о нравственности? Тем более когда эти рассуждения - твоя основная профессия, предоставляющая тебе все эти льготы и привилегии? Тут днем и ночью поневоле рассуждать будешь, в рассуждениях совершенствуясь... А мы, дорогая моралистка, из иной категории. Нам надо за все платить. Из собственного кармана. А потому изворачиваться: гнать халтуру, принимать мзду, обстряпывать делишки. Чтобы хоть раз в недельку сожрать то, чем вы каждый день на халяву закусываете. Но высказать вам этакую оправдательную версию получения левых доходов - опасно, ибо сразу же из статуса морально неустойчивого раздолбая я перехожу в статус вашего злейшего врага. Почему злейшего? А потому как открываю вам ужасное: свое понимание, на чем вы держитесь и за что вы держитесь. Это подобно тому как пес, который лет десять тявкал на цепи, заговорил бы вдруг человеческим голосом. То есть способности анализа и критического понимания я должен быть напрочь лишен. Иначе - труба! Ведущая в иной мир. Или - на тот свет.
      Так что в настоящий момент, да и вообще, я принимаю образ существа, если и понимающего что, то - исключительно справедливость укоризны интонаций Грачевой. Внимая им на уровне верноподданнического сумрачного собачьего сознания. Моргаю виновато, стараюсь не дышать, ибо прет перегар проклятый, хорошо, в дальнем углу ведьма расположилась, да и насморк у нее, чувствуется, пришмыгивает то и дело своим носищем - пористым от обилия выдавленных угрей...
      А мне ее бесконечно жаль. У нее-то вообще способность к осознанию действительности как подкованным сапогом отбита. Напрочь. Отсюда, впрочем, и новое назначение...
      В общем, вся эта муть длится минут пять. Я теряю сознание от недостатка кислорода в организме, но продолжаю реагировать с серьезным и даже раскаянным видом.
      Положение спасает мой корешок из отдела информации - весельчак и проныра Серж Любомирский. Читать в присутствии этого ироничного шустрого малого проникновенные проповеди - все равно что исполнять фуги Баха на дискотеке. И, скомкав финал душеспасительной нотации, Грачева наконец-таки сваливает. Навсегда. Осадок от ее словоречений у меня сволочной, как сегодня утром после пьянки, но все-таки я рад. Она уходит, и с ней отпускаются мои известные миру грешки.
      - Ты просил, - говорит Любомирский и кладет на рассказ Козловского мои часы.
      Он брал на часовом заводе какое-то интервью, и теперь у нас с ним чудесные экспортные циферблаты.
      Я запираю дверь, и мы шарахаем с ним по сто грамм за все хорошее.
      Затем он выметается, я надеваю часы и, любуясь ими, накручиваю телефонный диск, пробиваясь сквозь непрерывное "занято" к своему приятелю Сержику Трюфину. Он редактор на радио.
      - Сегодня вечером, старичок, - пыхтит Сержик, - твоя передачка будет в эфире. Как мои вирши?
      Его вирши набраны, и я сообщаю, что его вирши набраны. Мы страшно довольны друг другом.
      - Выписал по максимуму - шестьдесят пять, - говорит Сержик шепотом.
      - За мной тоже будет на всю катушку! - на одном дыхании, весело и громко отзываюсь я, и наш во всех отношениях приятный разговор заканчивается.
      Затем следуют визиты. В них принимают участие три автора и половина сотрудников редакции. Решаются сотни вопросов. Телефон бренчит не переставая. Попутно происходит какая-то неразбериха в моем организме. Меня начинает мутить, и я чувствую, как в желудке ворочаются апельсин, осетрина, хлеб, виски, водка и всякие биологические соки. Головная боль, поначалу отступившая, возвращается, и я со страхом думаю, что вечером она доймет меня до воя звериного.
      Некоторое время я терплю и сильно страдаю, но, когда перечисленные напасти осложняются еще и внезапной изжогой, иду в туалет, где меня выворачивает наизнанку. Я потею. Насквозь. После, хватаясь за различные стационарные предметы, я приползаю в буфет, где не сходя с места выдуваю три бутылки лимонада. Желудок остужен, но общая мерзость моего состояния усугубляется от сладкой холодной жидкости зубной болью. Болит дупло зуба, которое я собираюсь зашпаклевать едва ли не год.
      Бреду в медпункт. Там мне оказывается неотложная помощь в виде таблетки для устранения мигрени и в виде сочувствий по поводу изжоги, ибо запас соды неделю как вышел.
      Качаясь и лязгая, как лихорадочный, зубами, я, возвращаюсь к себе и звоню Славе по внутреннему телефону,
      - Старик, - говорю я слабым голосом, - пивоваренный отменяется. Но за тобой - два литра неосветленного. Жду.
      Слава согласно мычит.
      Я запираю дверь, дергаю телефонный шнур на себя и, с надеждой ожидая благотворного действия таблетки, заваливаюсь на стулья, рядком стоящие у стенки. Накрываюсь дубленкой. Меня сотрясает дрожь, и в животе что-то надрывно ухает, журчит и озверело бунтует. Нет, такой жизнью я себя быстро угроблю. И патрон мой мне об этом заметил правильно. Патрон, он же художественный руководитель моих литературных потуг, - известный поэт, возраста среднего, но мудр, как старец: живет в лесу, бегает, невзирая на погоду, по тропинкам, за стол садится с рассветом и творит до обеда, после обеда читает, гуляет, решает издательские вопросы и интеллектуально совершенствуется. Стихи его, правда, год от года скучнее и серее, но, говорят, главное - здоровье. Нет, патрона я уважаю, это подвиг - жить так. Я и захочу - не сумею.
      Дурак. Самоубийца. Вырожденец.
      ИГОРЬ ЕГОРОВ
      К Михаилу я прибыл под вечер. На рейсовом автобусе, ибо у "Победы" внезапно накрылся генератор.
      Сошел. Шоссе, вдоль него - тонущая в сугробах деревня, свет, мерцающий в обледенелых оконцах, чистый, выстуженный ветром с заснеженных полей воздух.
      Михаил только отужинал. Жирные после еды губы, расстегнутый ворот рубахи, меховая безрукавка...
      Сели пить чай.
      Я оглядывал кухню. Крашеный деревянный пол, холодильник, в углу, на столике, заботливо прикрытый чистой простынкой, - самогонный аппарат Мишкиного отца, в вопросах выпивки большого специалиста и любителя. Что, кстати, странно, - дурных наклонностей родителя своего Мишка не перенял: не пил, не курил и ни малейшей потребности в приятных отравлениях организма не испытывал.
      - Во! - Мишка кивнул на мешок, втиснутый под стол с самогонной аппаратурой. - Дотащишь?
      Я выволок мешок на середину кухни. Пуд, не меньше.
      - Эва, - раздался из-за двери скрипучий старческий голос, - ироды. Со священными-то иконами как обходятся... Тьфу! Ироды и есть!
      - Бабуля! - гавкнул Михаил, затворяя дверь, за которой я успел заметить сморщенное старушечье лицо с острыми, зловредными глазками. - Скройся!
      - Не простится грех! - прошамкал голос в ответ.
      - Вот... черт! - повысил тон Михаил. - Ворона старая!
      - Не чертакайся, - рассудительно произнесла Мишкина религиозная бабка. Ишь, дьявол рыжий!
      Мишка захлопнул дверь, вернулся к столу. Хмуро кашлянул, поджал губы. Да и мне что-то стало невесело...
      Глядя на этот мешок, я смутно постигал, что задуманный нами проектик отличает нечистая суть. Вообще нахлынуло ощущение какой-то совершаемой ошибки.
      - Висели иконки когда-то в домах, - сказал я, кашлянув. - Свидетели, так сказать, бытия...
      - Ну хватит трепаться! - внезапно взорвался Мишка, будто думал о том же самом и это его раздражало.
      Я обследовал доски. Трухлявые, искривленные, сплошь изъеденные древоточцем, все - черные, как сажей обмазаны, ничего не разобрать...
      - Познакомился сегодня с одним клиентом, - оглянувшись на дверь, поведал Михаил. - Оттуда. Кэмпбэлл зовут. По-русски соображает. Ну, везу его, значит. Разговор. Спрашиваю: как вы, мол, к русской старине? Положительно, говорит. А насчет иконок вообще конкретный интерес имеется. Ну, короче, без обиняков... Я, говорит, математик, сюда приехал на месяц, так что будут предложения - плиз, не стесняйся.
      - С иностранцами, конечно... - выразил я сомнение.
      - А с кем еще?! С нашими, с отечественными?! - снова завелся Михаил. Коллекционерами! Да они или рвань, или Рублева им подавай, не меньше. Да и надуют тебя наши-то, так надуют - шариком будешь! Один мне тут заломил цену: мешок - четвертной. Ха-ха! Да в этом мешке моих трудов... там уже стольник торчит! А мне дом нужен. До-ом! - Он выразительно потряс руками. - Телевизор. Холодильник. Элементарные вещи, понял? Что предлагаешь - вкалывать, копить, недоедать? Это, знаешь, скорбная жизнь. Или левачить? Пробовал. Больше изнервничаешься. А потом, что тебе объяснять, у тебя то же самое.
      - Пока не то же, - возразил я, - но...
      - Но к этому мы неотвратимо приблизимся, - закончил Михаил. - Не все же с папой с мамой... Пиджачок-то, - он брезгливо пощупал мой пиджак за плечо, затем, откинувшись, оценил все, меня облачающее, взглядом - тоже брезгливым. Мамочка небось сыночка одевает?
      - Плохой пиджачок?
      - Хороший. Камзол. В стиле ренессанс. Откуда, из исторического музея? Вкусы предков, чего там...
      - Ну почему, - забормотал я, вставая. - Вот маман штаны сообразила, вельветовые.
      - Штаны сойдут, - подмигнул Михаил. - Узки только.
      - Узки?! - Я, демонстрируя, присел. Что-то треснуло.
      - Чего-то сзади, - констатировал товарищ. - Стрекочет, как у кузнечика. На такие дела идем - тебя же надо принарядить...
      - Ну ладно, - оборвал я его, доедая кусок торта и вспоминая, что мать просила купить пирожных или конфет к чаю. - Иконы беру и пробую связаться с реставратором. Что за торт, кстати? Вкусный.
      - Не знаю, - рассеянно произнес Михаил. - Будешь уходить - в прихожей крышка от коробки...
      Эту фразу я расценил как намек на необходимость прощания. Взвалил мешок на спину и, дубея от мороза, поплелся к остановке автобуса. По пути встретил Мишкиного папаню - судя по его походке, перебравшего лишку. Папаня служил механиком в колхозном гараже.
      - Здрасьте, - процедил я.
      - Кар-ртошка, - указуя на мешок, отозвался он бессмысленно. Пр-ромерзнет... - И попер дальше.
      Совершенно очумевший от холода, заиндевелый, как лось, я с мешком все-таки заглянул в булочную. Выбил чек. Встал в очередь. За конфетами.
      - Будьте добры, двести грамм "Вечернего звона", - сказала девица, стоявшая передо мной. - Или нет... лучше "Вдохновение" за три рубля.
      Я, внятно хмыкнув, посмотрел на нее. И - обмер. И сразу влюбился. Насмерть. До упора. И понял: без нее теперь не прожить, она - все. Она была красива, да, но не просто красива, она была прекрасна каждой своей черточкой, каждым движением. Холодный блеск серых глаз, высокий лоб, нежный, беззащитный подбородок... Такой бы только в кино королев играть.
      Я стоял, не в силах пошевелиться. Наваждение какое-то. Аж колени подгибались.
      Она взяла свое "Вдохновение" и, ни на кого не глядя, торопливо вышла. Продавщица выдернула чек из моей руки.
      "Значит, живет где-то здесь, - соображал я. - Рядом..."
      Мешок я чуть не оставил в магазине. Я был в трансе, в шоке и вообще не в себе.
      Пришел домой. Что-то отвечал родителям, думая о ней... Где-то рядом, где-то рядышком ведь!..
      Попил чайку. С конфетами. Потом уселись смотреть телевизор. Художественный фильм. Ну и - здрасьте! Легкая оплеуха насмешливой моей судьбы. Непродолжительный нокдаун. С экрана на меня смотрело ее лицо. Крупным планом. Так, значит, прекрасная незнакомка - актриса... Впрочем, чему удивляться? Но ведь только что, в захолустном магазине... Может, ошибка? Я хотел, чтобы была ошибка, но нет, с ошибкой не получалось.
      - Вот... женщина, - кивнув на экран, сказал папаша.
      Я встал и пошел в свою комнату. Унижен и неутешен. Я был жалким, маленьким человечком, ничего не добившимся, ничего не имевшим, кроме разве горбатой "Победы" в кирпичном ящике стандартного гаража, обывателем, непонятно во имя чего и чем живущим, неудачником, и уж куда мне до нее...
      Я презирал и жалел себя. Я был несчастен.
      ВЛАДИМИР КРОХИН
      Просыпаюсь в три часа дня. Сонная одурь, тяжелая башка, но это - мура. Душевной и физической бодрости не отмечается, но и мук также. Боль в голове усыплена таблеткой, изжога пропала. Иду в туалет, споласкиваю морду водичкой, справляю потребности, и мой организм начинает функционировать в режиме практически здорового состояния. Сон - лучшее лекарство, не врет пословица.
      Перемещаюсь в столовку и приступаю к трапезе, способной быть охарактеризованной как седьмая вода на киселе: бульон с куриными костями, шашлык в холодном сале и томатном соусе, пресный, с разваренными вишенками компот. Кормят у нас неважнецки.
      После обеда, утирая салфеткой рот, отправляюсь к Славе Вареному. Условный стук: один длинный, два коротких, один длинный.
      Что значит - нет главного! Слава, фотограф, главный художник и еще какой-то хипповый, не входящий в редакционный штат тип - небритый, с холщовым мешком, перекинутым через плечо, и жрущий воблу с энтузиазмом голодной крысы все - назюзенные до упора.
      Я присасываюсь к пластмассовой канистре, воздев глаза к потолку, и облегчаю ее на свои два литра. Потом иду к себе. От горловины канистры во рту остается вкус пластмассы и воблы. Воблу я не ел. Я морщусь, собираю во рту горькую пивную слюну и плюю ее в урну. Слюна вязкая, и, прежде чем она срывается с губы, я стою как идиот - нагнувшись и мотая башкой. Благо, коридор пуст.
      Вспоминаю о зубе. Он не болит.
      На улице валит снег. "Жигуль" мой стал белой пушистой горкой. Пустой день. И ехать некуда, и писать лень, и ничего толком не сделано за сегодня... Горячка визитов и звонков схлынула, в редакции - тишина.
      Расправляюсь с графоманскими рукописями, пришедшими "самотеком", заполняю стандартные бланки отказов, отношу конверты в отдел писем и снова сажусь за стол.
      Тоска.
      Впрочем, я люблю сидеть на работе. Даже в состоянии бездействия. Люблю свой уютный кабинет, обшитый древесно-стружечными плитами, с рекламными плакатиками на стенах, с двухтумбовым столом, на котором водружена табличка "Место занято" (ее я увел из ресторана), с мягким креслом на хромированной ножке, чистым паркетом, большим окном с алюминиевыми рамами...
      Я ощущаю, как мой организм из состояния отчетливо здорового делает скачок в состояние бодрое. В этой бодрости есть что-то даже агрессивное... Я погружаюсь в мечты о знакомстве с актрисой.
      Звонок.
      - Товарищ Крохин? - спрашивает трубка утвердительно.
      - Да? - говорю я мило.
      - Мне б с вами потолковать... Свиридов я...
      Наверняка графоман, но пропуск я заказываю. Делать все равно нечего.
      Через пять минут является Свиридов. Дубленка, мохеровый шарф, ондатровая шапка... Красноморд, толст и дышит носорожьим здоровьем. Кровь с коньяком.
      - Из металлоремонта я, - сообщается мне грубым басом. Вспоминаю. О деятельности подчиненной этому типу мастерской был написан разгромный фельетон, но фельетон зарубил главный - то ли написано было небрежно, то ли не подошла тема... Короче, дела минувшие. Я механически достаю из ящика стола папку. Точно, фельетону каюк. Над заглавием "Сколько стоит ключ от квартиры?" резолюция главного редактора в виде жирного минуса. А кропал сатирку друг Козловский.
      Свиридов что-то лопочет. Доносится: меры, мол, приняты, виноват расправлюсь, давайте не будем. О том, что визит его сверхабсолютно напрасен, он не догадывается.
      С какой-то торжественностью, а может, всего лишь с затаенной опаской он кладет на стол конверт. Это взятка. Хотя юридически я - лицо недолжностное и данный термин ко мне не подходит. Интересно, сколько в конверте? Конверт большой и пухлый.
      "И приступил к Нему искуситель... И говорит Ему: все это дам Тебе, если падши поклонишься мне".
      Я смотрю куда-то мимо конверта. Я произношу речь. Идея речи проста: чтоб больше такого... На стене у меня зеркало, и в нем я наблюдаю Свиридова в профиль. Его распирают чувства облегчения, уверенности в себе, в своем умении обращаться с людьми... Сейчас он наверняка утверждается в пошлой мысли, что все продается и покупается. Он не прав. И как-нибудь на этой своей уверенности погорит. А может, и нет.
      Сейчас я закончу речь, возьму конверт за краешек и кину его на колени всепонимающего человека из металлоремонта. И подведу итог: что, дескать, положение ходока усугубилось тем, что пришел он сюда не с раскаянием в сердце, а со мздой в руке. Таким образом, целесообразность фельетона очевидна. И пусть Свиридов с нетерпением ожидает воскресного выпуска газетки.
      Что будет после подведения итога? Выпученные глаза, пауза, затем этот деятель встанет и уйдет, цедя вместо прощальных слов матерные и хлопая дверью так, что она раскроется вновь.
      Мелкое его хамство я восприму равнодушно, думая о том, как убедить главного вернуться к материалу. Особой принципиальностью не отличаюсь, но слепо убежден, что граждан, подобных Свиридову, надо давить, как сытых клопов. Они зло социальное, порождающее зло нравственное, что калечит бесчисленное множество людей слабых. Чума.
      Свиридов исчезает. Я раскрываю конверт. Триста пятьдесят. Червонцами. Не кисло. Хотя чего им там, в металлоремонте, стоит настрогать эти триста пятьдесят?
      Десятки с трудом влезают в бумажник. Денек!
      Дверь открывается, когда бумажник уже в кармане и у меня неприступно-бесстрастный вид.
      На пороге возникает Козловский. Рыхлое лицо, рыжая бороденка, потертые джинсы, прожженная сигаретой синтетическая рубаха, пуловер в катышках свалявшейся шерсти...
      - Салют из трех берданок! - Он садится на стол, прямо на свою рукопись. Ноги у него до отвращения тощие. - Какие планы?
      - М-м-м... - не без растерянности отзываюсь я, думая, что этот прозаик-юморист сам по себе гораздо смешнее всех своих сочинений.
      - В общем, так, - сообщает он. - Колька Внедрищев приглашает немедля к себе. Меня и тебя. Будут два каких-то эстрадника из Сибири. Нуждаются в сценарии концерта. Дело стоящее. С нас коньяк и сухое. Ты... при монетах? Я, понимаешь, поиздержался...
      Колька Внедрищев - завотделом на телевидении. Это сила серьезного масштаба, и халтура у него всегда надежная, без осечек. Размышлять тут не приходится.
      - А потом - ко мне, - продолжает Сашка. - Выписал двух исключительных чувих. Так что колись на шампанское. И пару шоколадок там... Ну, сам понимаешь...
      - Ты писал фельетон, - говорю я. - О металлоремонте...
      - Так его резанули! - отмахивается Козловский.
      - Разве? - удивляюсь я.
      - Конечно. Да и хрен с ним! - говорит он. - Я уж и забыл... Ну, едем? А то жрать хочу как сто глистов.
      - Так, может, в том и есть причина аппетита? - буркаю я.
      - Не, - говорит Козловский. - Это профессиональное. Я же - сатирик. То бишь юморист с повышенной кислотностью.
      Я одеваюсь, гашу свет и запираю дверь на ключ. В этот момент звонит телефон. Мне представляется, что это - моя жена. Пока мы идем коридором и спускаемся в лифте, я думаю, как же ей тяжело со мной - лгущим, слабовольным и ненадежным. Впрочем, каков я есть, знаю лишь я, она - менее пристрастна, поскольку и менее осведомлена.
      Мы чистим снег с машины, прогреваем движок и, покуривая, слушаем мою передачку.
      - Радио - большой унитаз, - констатирует Сашка. - В этом его прелесть. Но платить там стали меньше, согласись, отец...
      - Угу, - отзываюсь я, посасывая японскую таблетку, отбивающую алкогольный запашок.
      Я думаю, что сегодня надо попасть домой. Я сознаю глупость такого желания, детально представляя, как вхожу, вру о командировке в область, цапаюсь за чаем с тещей, потом с женой - без этого ни дня не обходится, это закон пробираюсь в потемках в комнату, где спит сын, целую его и ложусь спать. Все. Но почему-то хочу домой. Вероятно, угнетает безнравственность нынешнего положения. И состояния.
      - Сегодня я должен попасть домой, - говорю я.
      - Ну и попадешь, - вздыхает Сашка, блаженно, как кот, жмурясь от летящего в салон резкого света фонарей. - Раз должен.
      Снег идти перестал, и вечер синий-синий.
      Я вспоминаю Грачеву. Уходит ведь, стерва!
      - А у нас Грачева уходит, - говорю я.
      - Это бомба такая? - зевает Сашка в воротник.
      -Ну.
      - А... - тянет он равнодушно.
      Мы едем в магазин. Мне отчего-то грустно. Даже пусто как-то. Приемник докладывает последние новости. Завтра ожидается усиление мороза. Ночью - до минус сорока двух! С ума сойти! Я думаю о возвращении домой, о лысых покрышках, о долге за гаражный кооператив и еще о разной житейской дребедени, настойчиво отвлекающей нас от главного.
      Козловский застывшими глазами смотрит на дорогу. Говорить нам не о чем. Но все же на светофоре он высказывается.
      - День прошел, - говорит он.
      - Да ну и хрен с ним, - отвечаю я, и мне становится от своих же слов тяжело и неприятно. Я сказал это машинально. Так мы говорили в армии.
      - Зеленый, - подсказывает Козловский.
      Я жму на педаль акселератора.
      Выхлоп из машин как пар из чайников. Это сравнение я вставлю в какой-нибудь свой стих. Обязательно. Не забыть бы только.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9