Валерий Брюсов
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Мочульский Константин / Валерий Брюсов - Чтение
(стр. 5)
А вот «весело» поет «гулящая»:
Дай мне, Ваня, четвертак.
Пожертвуй полтинник.
Что ты нынче весел так,
Словно имянинник?
Буду ждать я час-другой,
Где-то мой сударик?
Помни, помни, друг милой,
Красненький фонарик.
Здесь не простая стилизация, а настоящее сотворчество. Сборщики на новый колокол распевают протяжно:
Пожертвуйте, благодетели,
На новый колокол,
Глас Господень —
Звон колокольный
С напевом ангельским
Дивно схож.
Столь же непосредственны и подлинны песня солдатская («Так-то, братцы, и с Китаем церемониться нам что ль?») и песня детская («Палочка-выручалочка— Вечерняя игра!»). Мещанский романс и фабричная частушка вводят нас в лирическую тему «города». Мрачную поэзию современного города, его ненужное движение, резкие контрасты, электрический свет и кружение ночных теней открыл Брюсову Верхарн. В его школе русский поэт закалил и охладил свой стих; у него научился железному, суровому ритму. В стихотворении «Раньше утра» описывается просыпающийся город:
Я знаю этот свет, неумолимо четкий,
И слишком резкий стук пролетки в тишине,
Пред окнами контор железные решетки,
Пустынность улицы, не дышащей во сне.
На холодном рассвете «недвижные дома, — как тысячи могил». И великолепная строфа:
Там люди-трупы спят, вдвоем и одиноко,
То навзничь, рот открыв, то ниц — на животе.
Но небо надо мной глубоко и высоко,
И даль торжественна в открытой наготе!
Поразительно описание старой, купеческой Москвы: амбары, кули, подвалы, конторки, звон денег, половые, купцы, ломовые. Этот затхлый и жестокий мир исчезнет, на месте его воздвигнутся здания из стали и стекла. Но страшный город — рок поэта. Ненавидя это жадное и грязное чудовище, он заворожен им. Как часто бродит он по улицам, всматриваясь в лица прохожих, пытаясь отгадать их тайну. Как призрачен город в ночные часы.
Дрожа белеет сумрак чуткий,
Гремящий город мертв на час,
Спят мудрецы, спят проститутки,
И в два ряда мне светит газ.
Тревожен сон города: по темным улицам бродят призраки детей, стариков, девушек; гремят фабрики, свистят вдали паровозы.
О, демонов оклики! Ваши свистки, паровозы!
Ярко загораются окна вертепов.
Но пробуждается разврат.
В его блестящие приюты
Сквозь тьму по улицам спешат
Скитальцы покупать минуты.
Ночью сны смешиваются с явью: в девушке, сходящей с конки, поэт вдруг узнает царицу:
Да! я провидел тебя в багрянице
В золотой диадеме…
Женщина, прошедшая мимо него по тротуару, опьяняет его «невозможной» мечтой.
Она прошла и опьянила
Томящим запахом духов,
И быстрым взором оттенила
Возможность невозможных снов.
Сквозь уличный железный грохот,
И пьян от синего огня,
Я вдруг заслышал жадный хохот,
И змеи оплели меня.
От этой «Прохожей» Брюсова протягиваются таинственные нити к «Незнакомке» Блока. Брюсов начал писать стихи в «надсоновскую» эпоху. Казалось, что русская поэзия поражена старческим склерозом. Печальный чахоточный юноша Надсон привил ей свой недуг: бессильные порывы к «идеалу», неясное томление, упоение гибелью, «гражданская скорбь» и жалобы на скучную жизнь были привычными лирическими темами. Поэт был бесплотным духом, земля — царством теней, любовь — декламацией о возвышенных и отвлеченных чувствах. «Декаденты» выступили бунтовщиками против поэзии угасания и умирания. Бальмонт и Брюсов отважились «омолодить» поэзию, влить в ее жилы горячую кровь. И им удалось победить «упадок» и извлечь томную анемию fin de si?cle. Вот почему в стихах их господствует эротическая тема. В «реабилитации плоти», борясь с прошлым, они доходили нередко до безвкусия и цинизма. Но как бы ни были несовершенны средства — цель их была исторически оправданна. Рассудительный и холодный Брюсов считал своим долгом воспевать страсть, сладострастие, эротическое безумие. Делал он это сознательно и последовательно. Можно сказать, что он был эротичен принципиально. В восьмой книжке «Весов» за 1904 год он добросовестно излагает свою «теорию страсти». «Страсть, — пишет он, — это тот пышный цвет, ради которого существует, как зерно, наше тело, ради которого оно изнемогает в прахе, умирает, погибает, не жалея о своей смерти. Ценность страсти зависит не от нас, и мы ничего не можем изменить в ней. Наше время, освятившее страсть, впервые дало возможность художникам изобразить ее, не стыдясь своей работы, с верою в свое дело. Целомудрие есть мудрость в страсти, сознание святости страсти. Грешит тот, кто к страстному чувству, относится легкомысленно». Брюсов «ценит» эротику как новую литературную тему, как новую возможность для творчества художника. В своих книгах он варьировал ее на тысячу ладов — и с большим упорством. Он измерял, взвешивал, наблюдал, рассуждал там, Где надо было только чувствовать. Поэтому от всех его «сплетений тел», и «страстных содроганий» веет убийственным холодом. Об этом проницательно пишет З. Гиппиус: «Прославление так называемой „любовной“ страсти, эротика— годится во все времена. Мертвенный холод Брюсова в этой области достаточно ощутим и в стихах. Кстати сказать, ни у кого нет такого количества „некрофильских“ стихов, как у Брюсова. На той „среде“ Вяч. Иванова, где мы единственный раз в 1905 году встретили Брюсова, вышел забавный случай. Брюсов, когда до него дошла очередь, прочел целый цикл… некрофильских стихотворений. Наконец— монотонный и очень внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба: „Ничего не могу сказать. Не имею опыта“». В «Urbi et Orbi» эротизм господствует. В стихотворении «L'ennui de vivre» страсть к женщине изображается поэтом как страшный рок, как «могильного креста тяжелый пьедестал».
О, да, вас, женщины, к себе воззвал я сам
От ложа душного, из келий, с перепутий,
И отдавались мы вдвоем одной минуте,
И вместе мчало нас теченье по камням.
………………….
Я отдал душу вам — на миг, и тем навек.
………………….
И я влеку по дням, клонясь как вол,
Изнемогая от усилий,
Могильного креста тяжелый пьедестал:
Живую груду тел, которые ласкал,
Которые меня ласкали и томили.
Жуткий образ вечного любовника, который, «клонясь как вол», влачит за собой «груду» женских тел! В прикованности к страсти, действительно, — злой рок Брюсова: он одержим сладострастием и не знает любви, порабощен женщиной и глубоко ее презирает. Он — палач и жертва: холодный экспериментатор любви. В отделе «Элегии» Дон-Жуан прославляет страсть как таинство, хулит ее как позор и ужас, упивается грехом, содрогается от наслаждения и отвращения. Эффектно подчеркнуты противоположные полюсы страсти: богоподобие и звериность. Страсть — таинство, мистический «путь в Дамаск».
Губы мои приближаются
К твоим губам,
Таинства снова свершаются
И мир, как храм.
Страсть — распятие на кресте; он знает, что она ведет его на казнь, но целует ее руки «в сладострастной безмерности». Чувство греха обостряет «тайну» страсти:
Альков задвинутый, дрожанье тьмы,
Ты запрокинута, и двое мы.
И к телу тело нам прижать не стыд.
Грехом соделанным душа горит.
В «таинствах ночей»— дьявольская ложь: ни слияния, ни счастья — вечное одиночество и бессилие; в страсти:
Есть только смутная алчба
Да согласованность желанья,
Да равнодушие раба.
(«Одиночество»)
Умирая, он вспомнит о своей любви:
Весь круг бессилия и счастья,
Все дни, что вечностью прошли,
Весь вещий ужас сладострастья,
Вся ложь, вся радуга земли.
Когда проходит желанье, открывается «бедная нагота» тела, бесстыдно простертого на постели. И тогда хочется убить сообщницу преступления, осквернившую храм поэта «позором соучастья», и рука сжимает отравленный кинжал. Дон-Жуан пресыщен и неудовлетворен— он соблазняет и бросает, идет дальше «к ужасу новых границ».
Вы, опаленные яростной страстью,
В ужасе падали ниц,
Я, прикоснувшись к последнему
счастью,
Не опуская ресниц,
Шел, увлекаем таинственной властью,
К ужасу новых границ.
Об этом «ужасе» намекает стихотворение «In hac lacrimarum valle» — чудовищное измышление брюсовской фантазии. Усталый от женщин, поэт уйдет в горы и там будет резвиться с нимфами и зверями:
Повлекут меня с собой
К играм рыжие силены:
Мы натешимся с козой,
Где лужайку сжали стены.
На «козе» развитие эротической темы обрывается. Дальше идти было некуда. Особое место в сборнике занимают «Баллады». Брюсов создает новый жанр лирического монолога в экзотической рамке. В центре каждой баллады стоит «она». Она — царица, царевна, гетера, дева, всегда «прекрасная», «прекраснейшая». Он — юноша всегда красивый, мужественный и страстный. Герои окружены рабами, невольниками, эфиопами, светильниками. Напряженное, патетическое действие строится на контрасте: свет— тьма, царица — раб, ангел и «две дщери тьмы». В. Жирмунский
очень убедительно показал, что цель поэта — создать высшую напряженность эмоционального тона; для этого он усиливает звуковую стихию речи, умножает повторения, анафоры, ассонансы, аллитерации; нагромождает эффектные эпитеты, напряженные слова. Очень любопытен эротический словарь Брюсова: страсть-таинство, тайна, чудо, чары, бред, грезы, мечта, сон, а в другом плане, страсть-дрожь, содроганье, пламя, опьянение, муки, пытки, стоны, яд, отрава, кровь. В этом бурном лирическом потоке слова теряют свой точный логический смысл. Поэт преспокойно может сказать: «свет вошел в душу тенью» или «и не исчерпано блаженств» (?). Ему достаточно создать впечатление эмоционального напряжения; он действует магнетически. В «Urbi et Orbi» эротическая одержимость — теза, — из нее органически развивается антитеза. Душный мир алькова и «ложа сладострастья» — только этап на пути восхождения поэта. Вольный дух задыхается в этом застенке. В одной из самых «декадентских» своих поэм, «Город женщин», поэт рассказывает о корабле, входящем в гавань мертвого города. Шесть смельчаков отправляются на разведку — пышный город пуст.
Но всюду, у портиков, в сводах, в тени
Дышало раздетое женское тело,
И в запахе этом мы были одни.
Так и в «любовных» стихах Брюсова нас преследует этот навязчивый «запах». И с каким облегчением выходим мы вслед за поэтом на свежий воздух! Звучный трубный зов, победный и торжественный, любовник «разрывает кольцо из рук», распахивает тяжелый полог — перед ним огромный мир, залитый солнцем:
В последний раз взглянул я свыше
В мое высокое окно;
Увидел солнце, небо, крыши
И города морское дно.
И странно мне открылась новой,
В тот полный и мгновенный миг,
Вся жизнь толпы многоголовой
Заботы вспененный родник.
И я — в слезах, что снова, снова
Душе открылся мир другой,
Бегу от пышного алькова
Безумный, вольный и нагой.
(«Побег»)
Лучшие стихи сборника вдохновлены восторгом освобожденья: песни, мечты, прозрение славы — все это кончено. Начинается новая жизнь.
Довольно, довольно! Я все покидаю! берите
и сны и слова!
Я к новому раю спешу, убегаю, мечта неизменно
жива!
Я создал, и отдал, и поднял я молот, чтоб
снова сначала ковать,
Я счастлив и силен, свободен и молод, творю,
чтобы кинуть опять.
(«Вступление»)
Эти новые созвучья и ритмы увлекают своей стремительностью. Ему, сыну города, отравленному ядом современности, грезится простая и мудрая жизнь; ему хочется сменить перо на плуг, лопату, кирку, косу.
Я хочу изведать тайны
Жизни мудрой и простой.
Все пути необычайны,
Путь труда, как путь иной.
(«Работа»)
Он возвращается к матери-земле, приникает к ее груди, как блудный сын, молит дать ему «жизнь без жажды и без думы». Превосходна строфа:
Помоги сыскать кольцо!
Я об нем без слез тоскую
И, упав, твое лицо
В губы черные целую.
(«У земли»)
Ему надоели люди, дела, смена истин и рифм, он желал бы не быть «Валерий Брюсов», все забыть, погасить сознание, стать вольным и одиноким. В преодолении морали и переоценке ценностей Брюсов — ученик Ницше и Бодлера: он тоже хочет быть «сверхчеловеком».
О, сердце! В этих тенях века,
Где истин нет, иному верь!
В себе люби сверхчеловека.
Явись, как бог и полузверь.
Сверхчеловек стоит «по ту сторону добра и зла»: все истины для него относительны. В стихотворении, посвященном З. Н. Гиппиус, поэт восклицает:
Неколебимой истине
Не верю я давно,
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.
Эти стихи создали Брюсову репутацию «великого мага», состоящего в личных отношениях с дьяволом. Своим таинственным поведением поэт поддерживал свой «демонический» престиж. Он чувствовал себя избранником, пророком, несущим в мир новое благовестие. Гордым самоутверждением звучат стихи:
Я в жизнь пришел поэтом, я избран был судьбой,
И даже против воли останусь сам собой.
Я понял неизбежность случайных дум своих,
И сам я чту покорно свой непокорный стих.
В моем самохваленьи служенье Богу есть, —
Не знаю сам какая, и все же миру весть!
Но это «избрание» — тяжелый труд и упорное усилие. Трудолюбивый и усидчивый Брюсов — прямая противоположность образу романтического поэта, «беспечному ленивцу» и «гуляке праздному». Его «мечта»— не легкокрылая Муза, а «верный вол»; в руках его не лира, а «тяжелый кнут»; его творчество не забава, а работа в поте лица. Вся сущность брюсовской натуры открывается в стихотворении, посвященном П. П. Перцову, — оно примечательно.
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой,
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь, и ты работай,
Нам кем-то Высшим подвиг дан,
И спросит властно Он отчета…
Трудись, пока не лег туман,
Смотри, лишь начата работа!
Сборник «Urbi et Orbi» произвел сильное впечатление. А. Блок пережил недолгое, но страстное увлечение поэзией Брюсова: о книге он написал две восторженные рецензии; стихотворная техника мэтра, его культ рифмы, богатство ритмики, vers libre, звуковые сочетания — повлияли на его лирику. «Урбанизм» Брюсова открыл для Блока новую область «городских тем». Еще более горячим поклонником Брюсова был А. Белый: он подражал ему, боролся с ним, «преодолевал» его. Летом 1904 года, в Шахматове, главной темой бесед между Блоком и Белым была поэзия Брюсова. В «Воспоминаниях о Блоке» Белый пишет: «Отношение нас, молодежи, к поэзии Брюсова было двусмысленно: ведь вожаком признавали мы Брюсова; мы почитали слияние поэта с историком, с техником; он был единственным „мэтром“, сознавшим значение поднимаемых в то время проблем. В. Иванов, не живший в России… блеснул, озадачил, очаровал, многим он не понравился; и — он уехал; его мы не знали; Бальмонт не играл никакой уже роли; З. Гиппиус уходила в „проблемы“, отмахивалась от поэзии; Ф. К. Сологуб, как поэт, не приковывал взоров… Брюсов был для нас единственным „мэтром“, бойцом за все новое, организатором пропаганды; так, в чине вождя и борца подчинялись ему… Был Брюсов — „фигурой“, самый контур его, как создателя „Urbi et Orbi“ — значительней прочего; „Urbi et Orbi“ — завоевание страны… В „приеме“, как тигр в камышах, залегал, притаившийся Брюсов, чтобы в прыжке явить подлинный, устрашавший нас облик сурового мага… Я знаю, что Брюсов действительно увлекался магизмом; и раньше еще он забрел в спиритизм; он не брезгал сомнительной атмосферой гипнотических опытов; гипнотизировал он, заставляя служить себе, гипнотизировал долго меня, Соловьева и Эллиса». Белый, только что написавший статью «О теургии», ждал сочетания поэзии с мистикой; ему казалось, что под брюсовской «техникой» таится черная магия, что автор «Urbi et Orbi» мечтает о соединении поэзии с магией; что линия его враждебна «соловьевской» линии, которую бережно охраняли Белый, Блок и Сергей Соловьев. Брюсов понимал, что «Золото в лазури» Белого и «Стихи о Прекрасной Даме» Блока основаны на недоступном ему мистическом опыте; что «младшие» воспевают явление Вечной Женственности, видят зори и слышат звуки, которых он не видит и не слышит. И он не скрывал своей зависти и обиды. В сборнике «Urbi et Orbi» помещено послание «Младшим» с эпиграфом из Блока: «Там жду я Прекрасной Дамы». Оно трогательно по наивному выражению ревности мага к тайному знанию юных «посвященных».
Они Ее видят! Они Ее слышат!
С невестой жених в озаренном дворце!
Светильники тихое пламя колышат,
И отсветы радостно блещут в венце.
И последняя строфа:
Там, там за дверьми — ликование свадьбы,
В дворце озаренном с невестой жених!
Железные болты сломать бы, сорвать бы,
Но пальцы бессильны, и голос мой тих…
Столкновение двух поэтических линий — «магической» Брюсова и «мистической» Белого — превратилось в жизненную трагедию, героиней и жертвой которой явилась жена С. Соколова-Кречетова — Нина Ивановна Петровская. Брюсов и Белый познакомились с этой странной, восторженной и болезненной женщиной в 1903 году. В 1904 году начался мучительный «роман трех», в котором эротика, мистика и оккультизм слились в каком-то чудовищном сплаве. Соперники исступленно боролись за душу Нины, уже пораженную смертельным недугом. «Маг» и «мистик» вышли из этого страшного эксперимента невредимыми: Нина погибла. За весь 1904 год Брюсов делает одну короткую запись в дневнике. «Для меня, — пишет он, — это был год бури, водоворота. Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Большая часть переживаний воплощена в стихах моей книги „Stephanos“. Кое-что вошло в роман „Огненный Ангел“. Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова. Литературно я почти не существовал за этот год, если разуметь литературу в Верленовском смысле… Почти со всеми порвал сношения, в том числе с Бальмонтом и Мережковским. Нигде не появлялся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух врагов. Я его вызвал на дуэль, но дело устроилось: он извинился. Весну 1905 года я провел в Финляндии, на берегу Саймы. С осени началось как бы выздоровление. Я вновь обрел себя». Брюсов пережил глубокий нравственный кризис. Страсть к Нине Петровской подвела его к краю пропасти. Но холодная рассудочность и неистребимый здравый смысл победили «безумие»— наступило «выздоровление». В стихах «Венка» и в романе «Огненный Ангел» переживания 1904–1905 годов были подвергнуты поэтом «художественному очищению». После несостоявшейся дуэли бывшие соперники внешне помирились. Но Брюсов не умел прощать: под маской церемонной вежливости он продолжал бороться с Белым; между ними длилась скрытая «умственная дуэль», которая каждый день могла кончиться взрывом. «Великий маг» пугал своего врага «темным ликом» оккультиста и гипнотизера и посвящал ему угрожающие стихи:
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу.
Бумажку с этими стихами он сложил стрелой и в таком виде послал ее Белому. Тот отвечал гордо:
Моя броня горит пожаром!
Копье мне — молнья, солнце — щит!
Но Брюсов продолжал угрожать. В стихотворении, посвященном Белому, в «Urbi et Orbi», он заявлял:
Я много верил, я проклял много,
И мстил неверным в свой час кинжалом.
1904 год отмечен в летописях русского символизма. С января при книгоиздательстве «Скорпион» стал выходить «научно-литературный и критико-библиографический ежемесячник „Весы“. Он был задуман как критический журнал европейского масштаба по образцу английского „Athenaeum“, французского „Mercure de France“, немецкого „Literarisches Echo“ и итальянского „Marzocco“. По первоначальному плану стихи и беллетристика были исключены из его программы. Но в 1906 году редакция изменила строго критический стиль издания и открыла доступ поэтам и литераторам. Неофициальному, но единовластному редактору „Весов“ Брюсову удалось создать лучший символический журнал своей эпохи; он объединил вокруг себя всех значительных писателей, критиков, художников, музыкантов; в „Весах“ сотрудничали: К. Бальмонт, Ю. Балтрушайтис, А. Белый, М. Волошин, А. Блок, В. Иванов, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Н. Минский, Ф. Сологуб, В. Розанов, А. Ремизов, М. Кузмин и многие другие. Заграничными корреспондентами состояли: Рене Гиль, Аркос, Франц Эверс. Г. Касперович, Маделунг, лорд В. Морфиль, Артур Лютер, Максимильян Шик, Дж. Папини. Журнал помещал отчеты о научных книгах, математике, теософии, эзотеризме, языковедении, художественных выставках, театре и музыке. В программной статье первого номера редакция решительно становится в боевую позицию на стороне „нового искусства“. „Весы“ не могут не уделять, — читаем мы, — наибольшего внимания тому знаменательному движению, которое под именем „декадентства“, „символизма“, „нового искусства“ проникло во все области человеческой деятельности. „Весы“ убеждены, что „новое искусство“ — крайняя точка, которой пока достигло на своем пути человечество, что именно в „новом искусстве“ сосредоточены все лучшие силы духовной жизни земли, что, минуя его, людям нет иного пути вперед, к новым, еще высшим идеалам». «Весы» сыграли большую роль в истории русской культуры: на их страницах печатались замечательные статьи В. Иванова, Розанова, Мережковского; стихи Блока, Гиппиус, Сологуба, Кузмина, Гумилева; проза Брюсова, Белого, Садовского, Эллиса, Ремизова; помещалось много переводов; был очень разнообразен отдел рецензий; велась живая и нередко яростная полемика. Особым боевым задором отличались Белый, Брюсов и Эллис. О последнем И. А. Бунин выражался так: «Весовская собака; разбойник с большой дороги». Редакция «Весов» помещалась в только что построенном огромном доме «Метрополя», украшенном сомнительной мозаикой Головина. В первой маленькой комнате стояли полки с книгами и стол, где принималась подписка; вторая напоминала лавку древностей: был здесь и фарфор, и гравюры, и куски парчи, и старые пергамента, и выставка разноцветных обложек; два стула, синий диван, стол, на котором лежало символическое пресс-папье: препарат скорпиона под стеклом; на стенах— картины Сапунова, Судейкина, Феофилактова; в тяжелой раме— Иорданс. Повсюду разбросаны обложки Сомова к альбомам Ропса и Бердслея. В статье о Брюсове
1908 года Белый метко зарисовывает фигуру поэта-редактора: «Вы вошли в редакцию „Весов“. Полки, книги, картины, статуэтки. И вот первое, что вам бросилось в глаза: в наглухо застегнутом сюртуке высокий стройный брюнет, словно упругий лук, изогнутый стрелой, или Мефистофель, переодетый в наши одежды, склонился над телефонной трубкой. Здоровое, насмешливое, холодное лицо, могущее быть бледным, как смерть, то подвижное, то изваянное из металла… И вдруг детская улыбка, обнажающая зубы ослепительной белизны. „Я к вашим услугам: у меня в распоряжении пять минут“, — церемонно-пружинным движением показал вам стул. Сам не сел… На нем бремя ответственности за целое движение, могучей волной охватывающее Россию. Он один его организовал. Тот безумец, призывающий к радости песен, радости плясок, оказывается чуть ли не подвижником, чуть ли не аскетом… Брюсов надел на безумье свой сюртук, сотканный из сроков и чисел. Безумие, наглухо застегнутое в сюртук, — вот что такое Брюсов». Шесть лет Белый нес службу в «Весах», покорно исполняя распоряжения «капитана» Брюсова. Часто они стояли друг перед другом открытыми врагами, часто Белый бунтовался и проклинал «великого мага», но не мог освободиться от гипноза его властной, деспотической личности. Брюсов умно и расчетливо пользовался талантом и увлечениями своего младшего друга. И в это время Белый был искренно уверен, что Брюсов «первый из современных русских поэтов», что он «чистейший классик», что он «не только словом, но и делом показал реальность символов истинной поэзии», что он «мечом творчества высекает свои образы на мраморе и на бронзе».
Шесть лет длилась эта «служба»; медленно и трудно отходил он от Брюсова; окончательный разрыв был пережит им мучительно. В своих мемуарах «Начало века» Белый сравнивает «Весы» с кораблем: на капитанском мостике бессменно стоял Брюсов; при боевых орудиях находились Белый и Эллис; при машине— тишайший С. А. Поляков. Вот его портрет: «Голова Полякова с ярко-красным, редисочкой, носиком, втиснутая криво в сутулые плечи; в нем что-то от гнома; лицо очень бледное, старообразное, желтая пара… Большой полиглот, математик, в амбаре сидел он по утрам по воле „папаши“… Он был скромен: являлся конфузливо, садясь в уголочек, боясь представительства». Когда кораблю «Весов» грозил шторм, за руль брался молчаливый и мечтательный Юргис Балтрушайтис. Белый его рисует: «Балтрушайтис, угрюмый, как скала… дружил с Поляковым, являлся в желтявом пальто, в желтой шляпе. „Мне надо дождаться“ — и не раздеваясь садился, слагая на палке свои две руки, и запахивался, как утес облаками, дымом папироски с гримасой, с ужаснейшей, пепел стрясал, ставя локоть углом и моргая из-под поперечной морщины на собственный нос в красных явственных жилках; то — юмор: взгляните на нос— миротворнейший нос: затупленный, румяный. Глаз — цвета серых туманов Нордкапа… „Надо сказать тебе…“ Он уже вставал. „Надо бы…“, — посмотрев на часы, басил: „Но на днях, как-нибудь, а теперь— мне пора…“ И глаза голубели цветочками луга литовского — около Ковно. Мирен — во всем: он коровкою божьей сидел (а вернее тельцом), примиренный елей лил на кусающих, злобных „весовцев“… Когда было опасно, праздно слонявшийся Юргис брался за руль. И проведя по опасному месту, на палубе снова болтался… Поэт полей, он и под потолком чувствовал себя, как под открытым небом. Я знал, что когда он чувствовал лирическое настроение, то вставал и гудел: „Мне бы надо“… Он в годах вырастал как поэт». Другим незаменимым сотрудником «Весов» был М. Ф. Ликиардопуло, «сухой, бритый, злой, исступленно-живой, черноглазый с заостренным носом, с оливковым цветом лица, с пробором приглаженных, пахнущих фиксатуаром волос, в пиджачке шоколадном, в лазуревом галстуке. Он ночи не спал, топя этого или того, вырезая рецензии иль обегая газеты, кулисы театров, выведывая и интригуя. Главным своим врагом он считал Художественный театр, а главным другом — театр Комиссаржевской». В группу «Весов» входил еще поэт, беллетрист и критик Борис Садовской, «поджарый, преострый студент». «Походка с подергом; лысинка метилась в желтых волосиках, в стиле старинных портретов, причесанных крутой дугой на виски. Садовской был страстным поклонником Фета». В «Весах» все делалось быстро, отчетливо, без лишних слов, без дебатов. Эллис дул из страниц журнала по всему бесконечному фронту: от Блока до Стражева. «Есть лишь один символизм и пророк его Брюсов». Группа работала дружно: Брюсов писал и под своим именем, и под псевдонимами: Бакулин, Пентаур, Аврелий, Садовской прикрывался псевдонимом «Птикс», Белый выступал под именем Бугаева, Яновского, Спиритуса и под греческими буквами вплоть до «каппы». О своей работе в «Весах» Брюсов пишет в «Автобиографии»: «В течение четырех лет я, совместно с С. А. Поляковым, редактировал „Весы“ и могу сказать, что за эти годы не было в журнале ни строчки, которую я не просмотрел бы как редактор и не прочитал бы в корректуре. Мало того, громадное число статей, особенно начинающих сотрудников, было мною самым тщательным образом переработано, и были случаи, когда правильнее было бы поставить мое имя под статьей, подписанной кем-нибудь другим». 1904 год— расцвет славы Брюсова. Б. Садовской
вспоминает об этой эпохе: «Тот Брюсов умел очаровывать и привлекать сердца. Не я один находился в те дни под непобедимым обаянием умственной его силы. Многие поэты кружка „Весов“ сознавались, что в присутствии мэтра они теряются и как бы сразу глупеют. Один поэт-демонолог уверял даже, что дело тут не обходится без чертовщины, что Брюсов владеет дьявольской силой, подчиняющей ему людей». Мы знаем, что суеверный страх перед «магом» испытывал и ближайший его сотрудник — Белый. Более скептическую оценку мэтра дает В. Ходасевич. Он не верит в «демонизм» Брюсова, считает его рационалистом и экспериментатором. Поэт любил окружать себя таинственностью, чтобы покорять души. Он был бешено честолюбив, не знал чувства равенства, умел или командовать или подчиняться; окружал себя раболепством и глубоко презирал людей. Единственной его страстью была литература, и он ей служил, как кровожадному божеству. Однажды Брюсов сказал Ходасевичу замечательную фразу: «Я хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две строчки. И они будут!» По средам у Брюсова собирался литературный кружок: сестра поэта — Надежда Яковлевна, живая девушка с умными черными глазами и большим выпуклым лбом, — изучала теорию музыки и писала на эту тему ученейшую книгу; брат — Саша Брюсов, еще гимназист, писал стихи и дружил с «грифами»: этим он проявлял свою независимость от общепризнанного мэтра. У Брюсова бывали Бальмонт, Балтрушайтис, С. А. Поляков, Саводник, Каллаш, Курсинский, братья Койранские.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|