Белый спрашивает: что значат изменения Ее облика? Как может в Ней быть «великий свет и злая тьма»? Блок с негодованием отвергает всякое «превращение» Ее лика. Она— неизменна и неподвижна, Она— в покое. Где начинается движение и изменение, происходит подмена. Другая, темная, земная (Блок называет ее Астартой) стремится заслонить Ее. Навстречу Ей от земли поднимаются лунные туманы, в которых дробится и искажается Ее лик.
Пересказав по памяти содержание писем Блока, Белый заявляет: «Подчеркиваю заслоненный от всех лик тогдашнего Блока — глубокого мистика; Блока такого не знают; меж тем, без узнания Блока сколь многое в блоковской музе звучит по-иному… Письма Блока — явление редкой культуры: и некогда письма эти будут четвертою книгой его стихов… Блок совершенно конкретный философ, нащупывающий музыкальную тему культуры».
В мартовской книге «Нового пути» впервые были напечатаны стихи Блока. Этому циклу из десяти стихотворений автор дал название «Из посвящений». В цензуру стихи посылались без больших букв («Ты»), но потом «majuscules» были восстановлены. Той же весной стихи Блока появились в «Литературно-художественном сборнике» студентов Петербургского университета и в альманахе «Северные цветы». Здесь впервые они названы «Стихи о Прекрасной Даме». «Этот год я считаю годом своего литературного крещения», — отмечает поэт в «Автобиографии». Газета «Знамя» откликнулась на первое выступление Блока следующей заметкой: «Стихотворения откуда-то выкопанного поэта Ал. Блока (хорошо еще, что хоть не Генриха Блока
), набор слов, оскорбительных и для здравого смысла, и для печатного слова… „Новый путь“ — в старую больницу для умалишенных».
Весна проходит в ясной сосредоточенности и радостном напряжении. Блок готовится к экзаменам. «Стихов пишу не очень много, — сообщает он отцу, — и не очень хорошо, как-то переходно: вероятно, чувствую переход от мистической запутанности к мистической ясности». Этой жаждой ясности, жизни, простой человеческой радости объясняется его охлаждение к петербургским и московским «мистикам». Летом обостряется сердечная болезнь матери поэта, и он сопровождает ее на лечение в Бад-Наугейм. Свадьба с Любовью Дмитриевной назначена на 17 августа: он расстается с невестой на шесть недель. Перед отъездом за границу посылает приглашение быть шаферами невесты Сергею Соловьеву и Андрею Белому.
Письма Блока этого времени говорят о происходящей в нем большой внутренней работе; как будто он оглядывается на свое прошлое, переоценивает, «самоопределяется». И эта новая «взрослость» его прежде всего выражается в охлаждении к Мережковским. Медленный отход от них начался уже в конце предыдущего года. В «Дневнике» под датой 13 декабря 1902 года мы находим необыкновенно проницательную и беспощадную оценку Мережковского. Блок записывает: «…жизненная драма человека (ангелы, не забывшие своего начальства, но оставившие свое жилище) и общественного деятеля (полупробужденность вселенского сознания). Неудача в жизни (приходится стоять на сквозняке), в творчестве (поздно, не то мало, не то много), в религии („скорей, скорей, Зина, скоро ли?“ — через несколько лет) — Еще долго. У меня в моем новом романе — вечное раздвоение… Хоть бы кто-нибудь плюнул в мою сторону… у меня великая жизнь… Попы, Ипполит,
журнал
… всё равно: Зина, ты так кричишь, что через все двери слышно! Нет и не будет последнего вопроса, все вопли— предпоследние. Договорил всё, пришло время кричать— простудился, нет голоса. Поехал лечиться к Симановскому — вернулся, испугавшись мороза… Зная это, он дает рассудочный выход, говорит: Ей, гряди, Господи! как будто: „Зина, нет ли молока?“ Фонарик мигнул и потух— до следующего мигания. Рот хохочет, глаза молчат (и так всегда). Скука миганий. Нам он примигался. Мы „привыкли“: ужасное для него, уж наверное, невыносимое слово… Болотце обходимое и безопаснее наших трясин». Слова жестокие и несправедливые, но именно таким должен был казаться рассудочный, двойственный Мережковский мистику Блоку. Сергею Соловьеву он насмешливо рассказывает о том, как Мережковский, отправившись в Александро-Невскую Лавру, провалился там в дотоле неведомый люк, разбил стекло и порядочно расшибся. З. Н. Гиппиус видит в этом символизм и упрекает профессоров Духовной академии. «Значение Мережковского, — заключает Блок, — исчерпается скоро — именно в тот момент, когда многие из нас ясно увидят, что пора „заглядеться“ на другое… Нельзя так вопить о том, о чем непременно понижается голос… Есть ли в нем любовь, я опять затрудняюсь решать: он часто „мил“. Вообще он так сложен пока, что в будущем окажется прост».
Блок верил, что мистические переживания— самое интимное и личное; что коллективу передать их нельзя; что о них можно только намекать в лирических стихах. Поэтому «религиозная общественность» и «кружковая мистика» — были ему глубоко враждебны. Из Бад-Наугейма он пишет отцу, что охладел к «Новому пути»; что З. Н. Гиппиус и ее друзья не сочувствуют его свадьбе и находят в ней «дисгармонию» со стихами. «Для меня это несколько странно, — продолжает Блок, — потому что трудно уловить совершенно рассудочные теории, которые Мережковские неукоснительно проводят в жизнь, даже до отрицания реальности двух непреложных фактов: свадьбы и стихов (точно который-нибудь из них не реален!). Главное порицание высказывается мне за то, что я, будто бы, „не чувствую конца“, что ясно вытекает (по их мнению) из моих жизненных обстоятельств. В упрощенной форме упрек Мережковских сводится к следующему восклицанию: „Как Вы можете жениться, когда завтра — конец света?“
В середине июля Блок с матерью возвращаются из-за границы в Шахматово. Он пишет отцу о хлопотах, связанных со свадьбой; о затруднениях со священником, метрическим свидетельством, университетским начальством и в конце письма сообщает: „Пока я часто езжу в Боблово (почти каждый день) верхом, чувствую себя бодро и крепко, читаю и пишу очень мало“.
Две летние заметки в „Записной книжке“. Первая: „Из семьи Блоков я выродился. Нежен. Романтик. Но такой же кривляка“. И вторая: „Запрещенность“ всегда должна остаться и в браке… Девушка розовой калитки… Не тронутая вечная Дева Радужных Ворот». Это гностическое наименование «Вечной Женственности» говорит не о влюбленности жениха, а о служении рыцаря.
Духовная возмужалость Блока особенно ясно выражается в переписке с Сергеем Соловьевым. После трагической смерти родителей шестнадцатилетний Сережа переживал острый мистический период. «Ясность» и «трезвость» троюродного брата казались ему охлаждением к заветам Соловьева. Блок пишет ему часто, заботливо и нежно, но настаивает на своем отходе с боевых позиций: он верен прошлому, но теперь он не воин, а только молчаливый зритель. «Раннее утро прошло, — пишет он Сереже. — Близится день, глаза расширились, внутри поет то же и то же da?monion, и я имею потребность, давнишнюю и коренную, — вымолчаться. Едва ли будет когда-либо дано мне высказаться. И я смотрю и упорно хочу (не по своей, а по высшей воле) смотреть сбоку. Я не во всеоружии. И я осужден рассматривать „голубоватую мглу“, не дерзая бросать перчаток, как Андрей Белый. Но я ничего не забуду и ни о чем не соблазнюсь, и хотел бы, чтобы, когда он, а позже и ты, будете ранены неприятелем, — оба пришли ко мне пить чай».
Для Сережи, мечтавшего о создании «Соловьевской секты», такая уклончивость и шутливость Блока были непонятны и оскорбительны.
М. А. Бекетова с неостывшим умилением вспоминает о свадьбе Александра Александровича и Любови Дмитриевны. Шафером невесты был Сергей Соловьев; второй шафер— Андрей Белый не мог приехать из-за смерти отца. Венчание происходило в старинной церкви Екатерининского времени в селе Тараканове. Невеста приехала на тройке с отцом и сестрой. Дмитрий Иванович Менделеев торжественно ввел ее в церковь. Не золотые, а старинные серебряные венцы, по древнему обычаю, были надеты на головы молодых. После свадьбы все поехали в Боблово: крестьяне подносили хлеб-соль, старая няня осыпала хмелем. Молодые не остались до конца свадебного пира: они торопились на поезд и уехали в Петербург.
Осенью Сергей Соловьев рассказывает Белому о том, что свадьба Блока была мистерией. Была особенная атмосфера, молитвенная и таинственная; была лучезарность в воздухе того дня. И все участники это чувствовали. Шафер невесты, поляк-католик граф Розвадовский, вскоре после свадьбы уехал в Польшу и постригся в монахи: у него был рыцарский, мистический культ невесты Блока. И Соловьев экстатически повторяет, что и жених и невеста понимали свою ответственность: они вступали на новые пути, посвящали себя служению Той, которая соединила их:
Но во мне потаенное знанье
О любви к Тебе без конца.
И оба знали: для такого подвига «нужны силы неземные».
В Петербурге, в квартире отчима Блока, для молодой четы были приготовлены две комнаты, совсем отдельные, окнами на набережную. Старинная бекетовская мебель, дедовский диван, книжный шкаф, восточный ковер на полу. Блок пишет матери коротенькие, деловые письма об устройстве квартиры, покупках, прислуге, денежных затруднениях, подарках, визитах, — и во всех этих бытовых мелочах светится счастье: «В квартире удивительно хорошо. Л. (Любе) все очень нравится»… «Все очень хорошо (чтобы не сглазить)»… «Сегодня праздновали Любино рождение в поле за Петербургом (в Новой Деревне): ели булки, сладкие пирожки и яблоки под стогом сена в поле»… «Мы были в Ботаническом саду на распродаже и купили массу цветов необыкновенно дешево»… «У нас очень красиво в комнатах и по вечерам из окна. В каждой комнате — по два больших образа и еще маленькие. Купили лампадки и зажигаем».
С сентября Любовь Дмитриевна возобновляет свои занятия на драматических курсах, Александр Александрович— посещает лекции в университете: он специализируется по русской литературе у профессора Шляпкина, пишет рефераты и «подумывает» о кандидатском сочинении. «Новый путь» скупо помещает его короткие рецензии. «„Новый путь“, — пишет он отцу, — меня не слишком жалует, как и я его». А матери сообщает более откровенно: «Я вполне и окончательно чувствую, наконец, что „Новый путь“ — дрянь. Бугаев подтвердил это вполне».
После свадьбы Блока Сергей Соловьев подружился с графом Розвадовским; Александру Александровичу это очень нравится. «Я ужасно радуюсь, — пишет он матери, — сближению Сережи с Розвадовским… Он в высшей степени ободрительно тяжеловесен. Он внесет в кровь нашей священническо-немецкой мистики большую долю польской политико-религиозной породистости и долю религиозного либерализма. Для синтеза (!!!) — важно». Иронический тон, «синтез» с тремя восклицательными знаками, все говорит о неуклонном отходе поэта от недавнего прошлого.
В ноябре — в первый раз после свадьбы — Блок отправляется к Мережковским. «Был у Мережковских, — пишет он Сергею Соловьеву. — Он был мил и мягок. Она — необычайно суха. Я только и делаю, что падаю в ее глазах! Прежде всего женился, а теперь еще участвую в „Грифе“».
Об этом посещении Блока вспоминает З. Н. Гиппиус: «Да, был— в первый раз после своей женитьбы. Он мне показался абсолютно таким же, ни на йоту не переменившимся. Немного мягче, но может быть, просто мы обрадовались друг другу.
— Не правда ли, ведь, говоря о Ней, вы никогда не думаете, не можете думать, ни о какой реальной женщине?
Он даже глаза опустил, точно стыдясь, что я могу предлагать такие вопросы.
— Ну, конечно, нет, никогда…
При прощании: „Вы не хотите меня познакомить с вашей женой?“ — „Нет. Не хочу. Совсем не надо“».
Нетрудно себе представить, как должен был внутренне сжиматься Блок от таких интимных вопросов!
Гиппиус и Блок — какие непохожие, какие противоположные души! Ее раздражает его косноязычие; она жалуется на его «скупые, тяжелые, глухие слова»; он — ужасается ее «словесной легкости». Она пишет: «Взрослость не приходила к Блоку. Он оставался, при редкостной глубине, за чертой „ответственности“». А между тем он чувствовал вес каждого человеческого слова, дрожал, когда при нем священные имена произносились всуе, и склонялся под тяжестью взятой на себя ответственности. Он нес свое «потаенное знанье» под забралом «рыцаря бедного», — она говорила о «заветном» с непринужденностью светской дамы. Чувство «обязанности» — тема переписки Блока с Сергеем Соловьевым. В ноябре он пишет ему: «Все перемены жизни и мои лично, и твои, и наши, и те, и другие, и еще, и еще— все обвили меня белой пеленой, обязали к чему-то. Всё, что было, отрезало пути к отступлению в детство жизни… И это прекрасно, и к лучшему».
А Гиппиус повторяла: «Блок — задумчивый ребенок: он никогда не достигнет зрелости…»
Большим событием в литературной жизни Блока было появление книги стихов Брюсова «Urbi et Orbi». Она поразила его своей смелостью, виртуозностью поэтической техники: открыла новые страны, дотоле не завоеванные поэзией. Долгое время он не может освободиться от обаяния, почти гипноза этой властной и грузной книги. «Я едва выкарабкиваюсь из-под тяжести его стихов, — пишет он Соловьеву. — Брюсов мучает меня приблизительно с твоего отъезда… Читать его стихи вслух в последнее время для меня крайне затруднительно, вследствие горловых спазм. Приблизительно, как при чтении пушкинского „Арион“ или „Ненастный день потух“… Впрочем, надо полагать, что скоро сам напишу стихи, которые все окажутся дубликатами Брюсова». Нам трудно сейчас понять загадку могучего, почти магического влияния Брюсова на современников. Сравнение его стихов с «Арионом» Пушкина для нас звучит едва ли не кощунством. Но в перспективе эпохи Брюсов, действительно, был «великим магом» стиха, революционизировавшим русскую поэтику, обогатившим ее введением новых размеров и ритмов и расширившим ее пределы почти безгранично. Блок пишет автору «Urbi et Orbi» восторженное письмо:
«Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич!
Каждый вечер я читаю „Urbi et Orbi“. Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же вы еще сделаете после этого? Ничего или? У меня в голове груда стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. То, что вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно. Несмотря на всю излишность этого письма, я умолкаю только теперь».
В «Urbi et Orbi» поэт нашел стихотворение, посвященное «Младшим», с эпиграфом: «Там жду я Прекрасной Дамы. А. Блок». В нем с трогательной откровенностью Брюсов признается, что ему очень хотелось бы проникнуть в чертог, где «младшие» пируют с Прекрасной Дамой, но он бессилен это сделать. Вот первая строфа:
Они Ее видят. Они Ее слышат.
С невестой жених в озаренном дворце!
Светильники тихое пламя колышат,
И отсветы радостно блещут в венце.
И последняя:
Там, там, за дверьми — ликование свадьбы,
В дворце озаренном с невестой жених!
Железные болты сломать бы, сорвать бы!
Но пальцы бессильны и голос мой тих.
«Великий маг» был ревнив и обидчив. Бесплотного певца Прекрасной Дамы должна была поразить пышная, торжествующая, бесстыдная плотскость «Urbi et Orbi». Блок слышал звуки мира, мелодию Мировой Души— Брюсов видел плоть земли, ее пластику, формы, краски. Первый был музыкант, второй— живописец и скульптор. Брюсова сердило, что он не может «воспарить» в лазурь. Блок, утомленный разноцветными туманами, жаждал «воплотиться». Но главное, Брюсов открыл Блоку темную поэзию современного города. И эта тема навсегда вошла в лирику Блока.
К концу 1903 года Блоку становится ясно: наступает небывалый расцвет русской поэзии. Издательства «Скорпион» и «Гриф» выпускают книгу за книгой. Выходят стихи Сологуба, Брюсова, З. Гиппиус. «Мои главные „впечатления“, — пишет он отцу, — сосредоточивались за этот период на настоящем литературы, и лично я, без оговорок, могу констатировать в ней нити истинного Ренессанса… Петербургским позитивистам поневоле приходится уже считаться теперь с этим. Новое искусство растет в ширину. Буренину
придется, по-видимому, окончить земное поприще с пеной у рта».
Этим настроением грядущего русского Ренессанса проникнуто прелестное поэтическое письмо Блока Соловьеву: поэзия вернется к романтике средних веков, поэты снова станут рыцарями и трубадурами; вместо «вздыхающей усталости» наступит настоящая жизнь.
«Скоро для поэзии, — пишет он, — наступят средние века. Поэты будут прекрасны и горды, вернутся к самому обаятельному источнику чистой поэзии, снижут нити из всех жемчугов морского дна и города в ожерелья девушек каждой страны. Мне кажется возможным такое возрождение стиха, что все старые жанры, от народного до придворного, от фабричной песни до серенады, — воскреснут. Но при этом новый ритм и кочевая жизнь с оружием в руках и под руками, стилеты под бархатными плащиками, целая жизнь пажа или трубадура, или крестового рыцаря, или дуэньи, или „дамы сердца“, всех в целости и полной индивидуальности — на всю жизнь. Это, как реакция на место богословия, с одной стороны, вздыхающей усталости — с другой… Что же мы то, желающие жизни? Я лично хочу, сойдя с астрологической башни, выйти потом из розового куста и спуститься в ров, непременно в лунную голубую траву… Трудно будет с моими „восковыми чертями“, но, тем не менее, попробую».
Мечтательная, мистическая юность кончена: теперь она — только «астрологическая башня» и «богословие». Пора спуститься в ров, в траву, пора начать жизнь!
В этом письме узнаем что-то знакомое: не голос ли рыцаря Бертрана у башни в драме «Роза и Крест»?
Блок посещал Литературный кружок приват-доцента Б. Никольского, который собирался в большой аудитории — jeu de paume Петербургского университета. Заседания происходили за длинным столом, освещенным несколькими зелеными лампами; выступали поэты: Блок, Кондратьев, Леонид Семенов и другие. У Блока были враги и поклонники. Один студент предлагал прочесть реферат «О музыке в стихах Блока и Бальмонта»; другой студент готовил доклад против «декадентов». Один из участников кружка вспоминает: «Я слышал Блока, ничего не понял, но был сразу и навсегда, как все, очарован внутренней музыкой блоковского чтения… Кто слышал Блока, тому нельзя слушать его стихи в другом чтении». Поэт Сергей Городецкий пишет о своих встречах с Блоком в Университете: «Он ходил в аккуратном студенческом сюртуке, всегда застегнутом, воротник был светло-синий (мода была на темные), волосы вились, как нимб, вокруг его аполлоновского лба, и весь он был чистый, светлый, я бы сказал изолированный».
Цикл «Стихов о Прекрасной Даме» замкнут знаменательной датой 7 ноября 1902 года: в этот день Любовь Дмитриевна Менделеева стала невестой Блока. Стихи конца 1902 года и 1903 года, быть может, самые светлые и радостные во всей лирике поэта.
Религиозным экстазом проникнуто стихотворение 8 ноября. Верный страж дождался Ее прихода, и ликующей Осанной звучит его молитва к Ней.
Я их хранил в приделе Иоанна,
Недвижный страж, — хранил огонь лампад.
И вот — Она, и к Ней — моя Осанна —
Венец трудов — превыше всех наград.
Я скрыл лицо, и проходили годы.
Я пребывал в Служеньи много лет.
И вот зажглись лучом вечерним своды.
Она дала мне Царственный Ответ.
Еще более экстатично стихотворение, сохранившееся в черновых тетрадях поэта (7–8 ноября 1902 г.). Оно начинается восклицаниями:
Осанна! Ты входишь в терем!
Ты — голос, Ты — Слава Царицы!
Поем, вопием и верим,
Но нас гнетут багряницы.
Это — то состояние блаженства, когда слова теряют смысл, когда все существо человека потрясено, когда он «поет и вопит», ликуя, благословляя и молясь. В другом стихотворении выражается суеверный страх перед неожиданным свершением надежд, перед безмерным:
Что скажу я тебе — не знаю.
Может быть от счастья умру.
Но огнем вечерним сгорая,
Привлеку и тебя к костру.
Бесконечная любовь разрывает человеческое сердце; ей не вместиться в этом мире; самая радость становится болью, и умиление перед красотой сгорает слезами:
Что полюбил я в твоей красоте лебединой
Вечно прекрасно, но сердце несчастно.
Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь.
И последняя строфа:
Снова нахмурилось небо, и будет ненастье,
Сердцу влюбленному негде укрыться от боли.
Так и счастливому страшно, что кончится счастье,
Так и свободный боится неволи.
Божественная Любовь нисходит в мир; и он, — «владыка земной красоты», в чьем сердце совершается это таинство, — знает, что «разгадки для жизни нет», что сочетание неба и земли — задача непосильная для человеческой мудрости:
И, многовластный, числю, как встарь,
Ворожу и гадаю вновь,
Как с жизнью страстной, я, мудрый царь,
Сочетаю Тебя, Любовь.
На этом сопоставлении человеческой мудрости с благодатью Духа построено известное стихотворение о Царице и Царевне. Царица «ищет смысла», читает Голубиную книгу, в которой «синие загадки», «золотые да красные заставки». А к Царевне прилетают белые птицы, воркующие голуби. И мудрая Царица кланяется «голубиной кротости» Царевны.
Ты сильна, царица, глубинностью,
В твоей книге раззолочены страницы.
А Невеста одной невинностью
Твои числа замолит, царица.
Поэт отрекается от своего «духовного веденья», ворожбы, гаданий, верит, что все загадки жизни будут разгаданы Невестой, ее кротостью и мудростью.
Притча о Царице и Царевне характерна для благодатного душевного состояния поэта в это счастливое время. Прошлое кажется ему «гордыней» — он хочет быть чистым и смиренным:
Конец всеведущей гордыне. —
Прошедший сумрак разлюбя,
Навеки преданный Святыне,
Во всем послушаюсь Тебя.
Зима пройдет, — в певучей вьюге
Уже звенит издалека.
Сомкнулись царственные дуги,
Душа блаженна, Ты близка.
За несколько дней до свадьбы поэт говорит о рыцарской верности и обете служения. Он знает, что перед ним не счастье, а трудный подвиг:
На верном мы стоим пути,
Избегли плена не впервые.
Веди меня. Чтоб все пройти,
Нам нужны силы неземные.
(11 августа 1903)
Но, смиренно вручая Ей свою жизнь, он не снимает с себя страшной ответственности за Ее судьбу. Он — рыцарь и жених, мистически с Ней обрученный. Торжественным языком Апокалипсиса говорит он о своем долге:
Я — меч, заостренный с обеих сторон,
Я правлю, Архангел, Ее судьбой.
В щите моем камень зеленый зажжен.
Зажжен не мной: Господней Рукой.
Они соединены тайной любви: пусть молчание оградит эту тайну от людей:
Я к людям не выйду навстречу,
Испугаюсь хулы и похвал.
Пред Тобою Одною отвечу
За то, что всю жизнь молчал.
И последняя строфа:
Я выйду на праздник молчанья,
Моего не заметят лица.
Но во мне потаенное знанье
О любви к Тебе без конца.
В стихотворении: «Ей было пятнадцать лет» в простых и немногих словах поэт рассказывает «повесть» своей любви: первая детская встреча, объяснение на балу, свидание в церкви. И редкие беседы, и долгие разлуки, и годы молчанья — все имело тайный смысл: «то, что свершилось — свершилось в вышине». И поэт заканчивает:
Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни — спою когда-нибудь.
Стихи этого времени, обращенные к Невесте, поражают своей детской чистотой и исступленным целомудрием. Земная влюбленность, страстность— никогда не врываются в молитвенное созерцание Возлюбленной. В тетрадях Блока сохранилось стихотворение: «Очарованный вечер мой долог». В нем есть строфа:
Чьи-то очи недвижно и длинно
На меня сквозь деревья глядят.
Все, что в сердце, — по-детски невинно
И не требует страстных наград.
А между тем страстность была — об этом свидетельствует «Дневник». «Детская невинность» достигалась в борениях, в победе духа над плотью. Одно из стихотворений 1903 года поэт не включил в отдел «Распутья» — оно появилось только в 1920 году в сборнике «За гранью прошлых дней». Оно бросает неожиданный свет в глубины его «платонического» поклонения. Вот несколько строк из него:
Глухая полночь медленный кладет покров,
Зима ревущим снегом гасит фонари.
………………..
Один я жду, я жду, я жду, тебя, тебя.
У черных стен твой профиль, стан и смех.
И я живу, живу, живу — сомненьем о тебе.
Приди, приди, приди — душа истомлена.
……………….
Один я жду, я жду, тебя, тебя — одну.
(18 апреля 1903 г.)
Стихотворения конца 1902 и 1903 года, посвященные невесте и позже— молодой жене, торжественный эпилог к циклу «Стихов о Прекрасной Даме». Вот почему, издавая в 1911 году первый том собрания своих стихотворений, автор поместил их непосредственно за этим циклом, объединив в отделе, озаглавленном «Распутья». Если эпиграфом к «Стихам о Прекрасной Даме» можно взять строку «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…», то к отделу «Распутья» подходит строка «И вот— Она, и к Ней — моя Осанна». Но в «Распутьях», наряду со стихами к невесте, символическими в самом высоком смысле, есть и другие, на которых лежит печать манерного декадентства. Они связаны с темой «двойников», которая врывалась тревожным шепотом в мелодию «Стихов о Прекрасной Даме». В «Распутьях» тема эта развивается в коротких лирических повестях, темно-аллегорических и нарочито-туманных. Они напоминают записи бреда, ночных кошмаров. Их алогическое построение и бессвязные образы овеяны жутью. А. Белый сказал бы, что в них таятся «ужасики».
Вот по городу бегает черный человек, гасит фонарики, карабкаясь на лестницу, и потом плачет на заре; вот какие-то люди кричат и визжат у круглых столов; вдруг кто-то входит и говорит: «Вот моя невеста». И тогда тот, кто «качался и хохотал», прижимается к столу и плачет. Вот старуха гадает у входа— и вдруг пожар охватывает дом:
На брошенном месте гаданий
Кто-то встал и развеял флаг.
Вот— двойники в костюме Арлекина тащатся по базару: один— юноша, другой— старик, но они «сплелись, обнялись» — и Коломбина из своего голубого окна никогда не узнает возлюбленного.
В этих «декадантских» стихах звучат первые ноты той романтической иронии, которой заболел Блок в эпоху создания «Балаганчика».
В конце 1903 года в блоковской лирике появляются новые поэтические формы. Пути «Стихов о Прекрасной Даме» были пройдены до конца. Поэт чувствовал себя на «Распутьи»; пытался разомкнуть магический круг своей юношеской поэзии. Увлеченный книгой Брюсова «Urbi et Orbi», он подражает его образам и ритмам. В стихах его возникает новая тема: город, фабрика, рабочие, городская беднота, цыгане, балаган.
Вот «Фабрика»:
В соседнем доме окна желты.
По вечерам — по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
Вот — городское происшествие: женщина крестит детей, уходит из дому и ложится под поезд…
Мамочке не больно, розовые детки,
Мамочка сама на рельсы легла.
Доброму человеку, толстой соседке
Спасибо, спасибо. Мама не могла…
Мамочке хорошо. Мама умерла.
И, наконец, цыгане:
В дымящийся город везли балаган,
Красивых цыганок и пьяных цыган.
И сыпали шутки, визжали с телег,
И рядом тащился с кульком человек.
Как ни робки первые шаги Блока в сторону «художественного реализма», все же он обязан Брюсову расширением своего поэтического мира. Его переход от «Стихов о Прекрасной Даме» к сборнику «Нечаянная Радость» совершается под знаком автора «Urbi et Orbi».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ (1904–1905)
Десятого января 1904 года Блок с женой приезжают в Москву. Они поселяются в маленькой пустой квартире дальней родственницы, Ал. Мих. Марконет, на Спиридоновке, с выцветшими коричневыми обоями и старинной мебелью. В том же доме живет Владимир Федорович Марконет, учитель истории, московский старожил, завсегдатай Дворянского Клуба, добродушный чудак, потешавшийся над декадентами. Но «Сашу Блока» он внезапно полюбил; каждое утро приходил к нему посидеть и даже хвалил его стихи. Впоследствии он с нежностью рассказывал о нем Белому:
«А вот Саша Блок настоящий прекрасный поэт… Бывало, мы выйдем на улицу, он, как собака какая-то, сделает стойку: погоду заметит: сейчас же он голову кверху поднимет и всё заметит: какой цвет небес и какая заря, и какие оттенки в тучах; и тени отметит: весенние или зимние… Не надо его и читать: сразу видно — поэт».
Письма и дневники Блока переполнены метеорологическими заметками. У него была напряженная чувствительность к погоде. Даже в сухом конспекте событий за время пребывания в Москве, который он посылает матери, встречаются записи о цвете неба, о зорях и ветре. Например: «Сидим с Бугаевым и Петровским под свист ветра»… «Выхожу из дому Бугаева: за спиной красная заря, остающаяся на встречных куполах. С крыш течет радостно»… «Купола главного собора (в Новодевичьем монастыре), золото в глубокой синей лазури сквозь ветки тополя»… «Полнеба странное— лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц».
Лазурь, зори, зеленые звезды, лиловые закаты, ветер — это совсем не «поэтическая обстановка» лирики Блока, даже не «душевный пейзаж»: это течет по его жилам вместе с кровью, входит с воздухом в легкие; это часть его физиологии.
В день приезда Блок и Любовь Дмитриевна отправляются знакомиться с Белым. Встреча друзей, подготовлявшаяся четыре года, наконец происходит. Белый поражен видом Блока: совсем не таким представлял он себе автора «Стихов о Прекрасной Даме».