Тропинка в жизнь
ModernLib.Net / Отечественная проза / Митин Василий / Тропинка в жизнь - Чтение
(стр. 4)
А ребятишки наперебой друг перед другом хвастались своими - кто отцом, кто братом, которые в окопах страдали, германцев били и царя спихнули. Плакала Ольга Богомолкина, у которой муж Семен не вернулся и не вернется. Не знаю уж какими путями, но докатилась до деревни весть, что Семена расстреляли царские приспешники за то,"что он шел против самодержавия. Плакали вдовы, чьи мужья сложили свои головы "за веру, царя и отечество". Горевала Марья Глебовна, что сын ее Костя пропал без вести. А семья у них убавилась. Умер Пеша. Он захворал, когда в лавках не стало настоящего чая, а фруктовый суррогат он не уважал. На глазах мужик таял. Только борода с проседью, по-прежнему непричесанная, топорщилась на худом, бледном лице. И умер он незаметно, и хоронили его как-то тихо, без больших слез и без поминок. Дед Бардадым умер в самом начале войны, успев получить только раз или два трехрублевую пенсию. Коня Суррогата пришлось им отвести на живодерню: он настолько одряхлел, что еле ноги переставлял. Какой уж из него работник. И кормить нечем. Осталась Глебовна с тремя сыновьями и с одной коровенкой. Хлеб у них подходил к концу, впереди маячил голод. А братаны не унывали, уминая вареную картошку с солеными рыжиками и пареную брюкву. Хлеба мать выдавала каждому по одному тонкому ломтю на день. Корова не доилась - ходила яловая. Голодно у Глебихиных. Младшие мечтают-: - Вот скоро Костюха воротится с войны, поступит в приказчики к Серкову и как еще заживем! - Чего-чего, а по прянику всегда сунет. Суровый Николка все надежды возлагал на бурлачество: - Дожить бы до весны, а там я снова в Няндому. Прокормлю эту ораву. Глебовна отворачивалась и, утирая слезы, утешала: - Весной хвощ на полосах вырастет, сок будем сочить, потом грибы пойдут. Небось с голоду не помрем. У богатых мужиков и хлеб в большом запасе, и кормов для скотины вдоволь, и коровы телятся одна за другой, и кони резвые. Хлеб - истинное богатство крестьянина - подорожал. Богачей война еще больше возвысила над беднотой. И за какой-нибудь пуд ржи бабы неделями гнули спины на полях и сенокосах богачей. Весело сыновьям буржуев, вернувшимся с войны, и гуляют они напрополую. У среднего хозяина тоже хлеба хватит до нови, сена заготовлено до первой травы. По случаю возвращения с войны солдата кто резал барана, кто забивал годовалого бычка. Повеселела деревня. Но далеко не вся. У нас дома нет особой причины для радости, да и печалиться не о чем. Хлеб есть пока, картошка не перевелась, корова отелилась, и молоко свое. Правда, нет убоины: осенью были забиты баран и ярка, но давно уже съедены. Когда рядом Глебихины на грани голода, наше положение кажется вполне благополучным. Пришел из армии и дядя Ефим. На фронте он не был, а находился в Заполярье на строительстве Мурманской железной дороги. И рассказывал: - Летом солнце там совсем не заходит, а зимой сплошная ночь. Но кормили нас хорошо. Мяса - консервов-давали много, масла и сахару тоже вволю, а -я не могу есть - и шабаш! Климат или еще чего от природы? Не мог есть, с души всякая пища воротит, еле ноги таскал. Сюда бы тот паек! Кажись, объелся бы. Верно, приехал Ефим исхудалый, с остриженной головой и с бородой, как у каторжника на картинке. И по-прежнему - скряга скрягой. Наутро "отец отчитывался перед своим братом за каждый пуд хлеба, который он, обрабатывая землю Ефима, снимал и ссыпал в амбар дяди. И опять чуть не подрались. Что бы сказать нам спасибо, так нет: все Ефимке кажется, что его обманывают. По правде, отец с большой завистью ссыпал в дядин амбар хлеб с его полосы, но врожденная боязнь притронуться к чужому не позволила отцу отсыпать из урожая, выращенного трудами всей нашей семьи, больше хотя бы на один пуд против того, что полагалось за обработку и уборку урожая. "Чужим хлебом да чужим умом не долго проживешь", - говаривал отец. Он знал много поговорок и примет. Самогоном в наших местах не баловались. Сказывалось благоговейное преклонение перед хлебом, который звали "божьим даром", и изводить его на хмельное зелье считалось кощунством. У нас даже брагу не варили и не умели варить. А тут началось всеобщее пьянство. Пили "николаевскую" водку мужики и бабы, и даже детям подносили. В нашем городе был водочный завод. Его прикрыли в самом начале войны, а запасы водки и спирта опечатали. Уездный Совет, руководимый эсерами, решил распродать водку населению по старым ценам - по существу, даром, так как бумажные деньги, прозванные керенками, никакой ценности не имели. Стали выдавать на каждого едока по бутылке водки в месяц. Выдавали по спискам. От своей деревни список составил я. На нашу семью полагалось восемь бутылок. К тому времени наша семья увеличилась еще на два едока: родились Витька и Верка. Раньше отец пил водку только по большим праздникам, и то самую малость, а теперь чуть ли не каждый день по рюмочке перед обедом. Но большую часть водки обменивал на хлеб: полпуда за бутылку! Ожили Глебихины. В список их семьи я внес умерших деда и отца и пропавшего без вести Константина Воеводина. На семь бутылок в месяц Глебовна выменивала не меньше трех пудов ржи. Но выгодная коммерция продолжалась очень недолго. Запасы водки на заводе, вскоре иссякли, и водочный паек отменили. Весна выдалась ранняя. Вместе с таянием снега и с половодьем таяли запасы хлеба у горожан и у деревенской бедноты. Завоз муки извне прекратился, а свои кулаки хлеб прижали. Хлеб можно было только выменять на вещи. Если у горожан и было кое-какое барахлишко для обмена, то в деревне и того не было. Глебовна сумела-таки припасти немного яровых семян, обменивая водку на зерно. В одно из весенних воскресений я вспахал половину ее полосы-столько, на сколько семян хватало. Николка засеял и заборонил на нашей же лошади. Другая половина полосы пошла "под бабушку-варварушку". Так мы звали полевые ромашки, их не надо сеять, они сами родятся вместе с другими сорняками. Наш отец тоже не мог засеять весь свой' яровой клин. Озадки остались невспаханными и незасеянными. В прошлый год хлеб уродился худо, и даже у такого запасливого хозяина, как он, хлеба не хватало. Если бы не строжайшая экономия, был бы и у нас настоящий голод. Окончил я свое "высшее начальное" образование. Работаю в поле, в лесу, на сенокосе, как и все мои деревенские сверстники, присматриваюсь, прислушиваюсь к происходящему. Начитавшись разных книг, задумываюсь и ищу ответ: почему жить тяжело? и когда будет легче? Солдаты из нашей деревни относились ко мне хорошо и в обиду никому не давали за то, что-я им всю войну письма писал с поклонами от всей родни и всегда приписывал поклон от себя. Тот день выдался жаркий, солнечный, безветренный. Мы с Николкой сидим у большого камня-валуна на околице и дымим махоркой. Николка чуть не шепотом говорит: - Сегодня ночью Чураевы хлеб прятали. Знаешь где? Сам видел. Нагрузили они две подводы мешками с зерном и повезли в паровое поле. Там у них с зимы большая куча навозу. Дак они ее разрыли, в середину мешки уклали и снова навозом закидали. Сегодня, видно, большевик с обыском пойдет. Вчера в Кобылкине шуровали, а сегодня к нам. А ты слыхал? Николу Кочнева большевики из Совета турнули и сами управлять стали. А он сбежал. Теперь большевики хлеб у богачей ищут, а что найдут, то раздают бедным. Может, и нам что перепадет. А то уж который день без хлеба сидим, жуем кислицу. От деревни Ковригино показалось шествие, точьв-точь как крестный ход, что проходил через нашу деревню каждое лето на поклонение мощам Александра Ошевенского. Только эта процессия была без крестов, икон и без священников. Впереди шагал новый председатель волостного Совета ГригорийЗагонов. А за ним - пестрая толпа женщин и стариков с пустыми мешками под мышками. Ни один справный хозяин не вышел из своей избы навстречу процессии. Чураевы и Грибовы ничего хорошего не ожидали от голодающей толпы. Другие мужики, которым и бояться нечего; только из-за угла подсматривали: что-то будет? как она, эта реквизиция, покажется? А самые бедные еще спозаранку пристроились к толпе, во главе которой шел большевик Загонов. Григорий был высокий, широк в кости. Резкие черты скуластого лица странно соседствовали с кротким, мягким, по-детски наивным взглядом серых глаз. Хлеб ищут в каждом доме, но по-разному. У Саши Бирюкова заглянули в амбар, где сиротливо стоял ушат с овсом. Зато у Чураевых все осмотрел Загонов: в сарае, в хлевах, на гумне, в риге, на чердаке - и нигде не оказалось ни фунта хлеба! Было ясно, что Чураевы издеваются над новой властью, издеваются откровенно, грубо, нахально. Глаза Загонова загорелись недобрым огнем. Он тихо, зло спросил Степана Чураева: - Ты, буржуй, куда хлеб упрятал? - А нету у Чураевых больше хлеба, был, да весь вышел, а что есть, то не про вашу честь. Ищи. Найдешь - все твое, - глумился Степан. - Сказывай, где хлеб? Не скажешь - в тюрьму отправлю. - В тюрьму меня не за что. Я ничего не украл, никого не ограбил. А вот по тебе, грабителю, тюрьма плачет. Дождешься! В это время к председателю подбежал наш сосед Петр Воеводин, тоже демобилизованный солдат, ходивший до войны в пастухах. - Загонов, пошли на гумно! Я там в соломе нашел пять мешков муки. Степан Чураев, обращаясь к Воеводину, прошипел в ярости: - Подавишься, Петруха, моей мукой. Смотри, жить тебе с нами в одной деревне. А эти комиссары как пришли, так и уйдут. Берегись, пастух! Муку реквизировали и раздали голодающим, каждому из толпы по очереди отвешивали на безмене по восемь фунтов. Получившие свой паек отходили в сторону и направлялись по домам. Не отправил Загонов в тюрьму Степана Чураева. А зря. Всем муки не хватило, и толпа вслед за председателем тронулась в соседнюю деревню на поиски хлеба. Вместе с нею ушла и Марья Глебовна с пустым мешком: ей не досталось чураевской муки. А в обширном каретнике (сарае для повозок, тарантаса, дрожек и других экипажей) на деревянном полу спали дюжие сыновья Чураева Алеха и Митроха. Как только процессия бедноты покинула деревню, они поднялись со своего ложа, набитого тяжелым зерном. Под ними - лаз в погреб, наполненный доверху рожью. - Кабы у Чураевых нашли весь спрятанный хлеб, и нам бы досталось, сожалел Колька. - А ты чего молчал, раз знаешь, где они хлеб прятали? - укорил я Николку. - Попробуй скажи, голову оторвут. Вот и Петрухе не слава богу. Случилось это в июле-самом жарком месяце. Отец послал меня в извоз. На складе упродкома нагрузил я свою телегу какими-то ящиками и направился на усердной и неторопливой карюхе в Няндому. Нас, подводчиков из разных пригородных деревень, оказалось около десятка. Самым молодым был я, а остальные возчики - бородатые мужики и седые старики. С ними ехать было хорошо: вовремя подскажут, если упряжка не в порядке, с толком выберут место для кормежки лошадей и знают все водопои на девяностоверстном пути. Сдали каргопольскую кладь на станции и нагрузились кулями с солью. Этому продукту в то время цены не было. Я соврал бы, если бы сказал, что мы не дотронулись до вверенного нашей честности продукта. Из рогожных кулей нетрудно было отсыпать сколькото фунтов соли. А прошедший дождик загладил наши грехи, и в Каргополе мы не только отчитались по весу, но сдали даже больше, чем было указано в накладных. Мужики кряхтели - мало отсыпали. Поездка в Няндому длилась четыре дня. Дома встретили меня с ликованием: соли привез! Побежал я к Глебихиным, чтобы угостить солью. Ворвался в избу и остолбенел: на полу на соломе вповалку лежат все четверо, желтые, худые до невозможности, и тихо стонут. По избе носятся тучи мух, и шум от их жужжания стоит, как на грибовской ветряной мельнице. И дух тяжелый. Увидев меня, Николка кое-как поднялся и, шатаясь, поплелся вон из избы. - У нас у всех... понос с кровью... Три дня не ели... Они уже не встают... - с трудом рассказывает Никол ка. - А ты? - задаю нелепый вопрос. - Видишь, я встал, - но у него подкосились ноги, и он плюхнулся на порог. Я - домой. Схватил овсяную лепешку и - к Николке. Он взял, откусил малость, проглотил через силу, а больше есть не стал. Рассказал я своим о том, что видел у Глебовны. Отец скликнул соседей. - Мужики, надо их в больницу отвезти, а то умрут, - сказал он мужикам. Но никто не согласился ехать, никто не захотел давать подводу. Заразы боялись. Наша кобыла только что вернулась из большой поездки, и отец тоже не хотел ее запрягать. Понурив головы, соседи разошлись по домам. Каждому было неловко. - Пусть, значит, Глебихины погибают? Так, что ли? -обратился я к отцу. Он молчал. Я вывел лошадь из стойла и стал запрягать. Мать со слезами уговаривала: - Не прикасайся ты к ним, сам заразишься и в дом занесешь заразу. Хотя я и побаивался, но делал свое дело. А боялся потому, что было известно немало случаев смерти от дизентерии в окружающих деревнях. Но нельзя же соседей оставлять без помощи. Набросали мы с отцом на телегу побольше соломы, кое-как вывели больных из избы и всех четверых уложили поперек кузова. Я пошел рядом с телегой. До больницы три версты, ехали молча, мои пассажиры тихонько стонали, телега поскрипывала. Санитары отнесли больных на носилках в палату, а мне велели солому, на которой они лежали, сжечь за городом. Я так и сделал. Дома мать крутым кипятком обдала кузов телеги, а меня послала в жарко натопленную баню, в которой отец, помогавший мне, уже напарился. Через неделю Марья Глебовна и Андрей скончались. Мы - человек пятнадцать из деревни - ходили хоронить их на городском кладбище. Потом зашли в больницу проститься с младшим - Васей, который был еще жив, но при смерти. На больничной койке лежал на себя непохожий самый младший из Глебихиных ребят и самый озорной из них до болезни. В лице ни кровинки, глаза большие, раскрытые, а взгляд отрешенный от мира сего. Он мне показался мудрецом, видящим то, что от других скрыто. Кто-то из наших соседей ляпнул: - А мы сейчас похоронили твою маму и Андрюшку. И, к моему удивлению, Вася не шелохнулся, хотя был в полном сознании. Через какое-то мгновение он спросил: - А Николка? - Колька жив, поправляется, поправляйся и ты, - поспешил я. Из всех Глебихиных только Николка чудом выжил. Выписался из больницы, краше в гроб кладут. Тогда проснулась совесть у соседей, и всем миром его стали выхаживать. Кто сунет кусок- хлеба, кто вареную картошку, а кто и крынку молока принесет. Коровенка-то у Глебовны, как уже говорилось, не дойная. В свой двор с незапирающимися воротами заходила только днем, спасаясь от оводов, а ночью паслась в стаде или щипала траву за околицей, как приблудная. Злой стал Николка после болезни и в своем одиночестве. Даже подношения у баб принимал рывком, словно отбирал свое. Со мной еще так-сяк водился, а с другими ребятами и знаться не хотел. Как-то ночью я пас свою карюху на озадках. И Николка от нечего делать был со мной. Разожгли костер и стали обабки жарить, нанизывая их на вересковые прутья. После дождей грибов-обабков кругом была пропасть. Только нет у нас соли. - У Чураевых я видел полмешка соли. Вот живут, мироеды, живоглоты! сказал Колька, помолчав, и признался: - Мы, Ванька, оба с тобой трусы. Побоялись тогда председателю показать, где у Чураесых хлеб запрятан. А сколько людей можно было бы накормить тем хлебом! - Давай завтра вместе пойдем в Совет и заявим, - предложил я. - Голова - два уха! Да они хлеб-то уже десять раз перепрятали. Кто нам поверит? Обжигаясь, жуем обугленные обабки: после смерти Глебовны с сыновьями мы оба страшно боялись дизентерии. - Слушай, Колька, а что если подговорить наших мужиков и отобрать хлеб у Чураевых и Грибовых? Сообща-то наверняка бы нашли. - Так и подговоришь наших мужиков! Все боятся. Уж на что Пашка Богомолкин злой на буржуев, а и тот ругается, но ничего против них не сделает. Я вот надумал другое. И замолчал. Расспрашивать его без толку: пока сам не захочет, ничего из него не вытянешь. Сходил Николка в перелесок, принес сухого валежника, подкинул в костер. Высокое пламя поднялось над полянкой. - В городе набирают добровольцев в Красную гвардию, - заговорил дружок. - Берут туда только пролетариев, у кого ничего нет. Вот я и запишусь. А потом с красногвардейцами и с винтовками нагрянем на Чураевых и на Грибовых. Тогда узнают! Все перетряхнем, а хлеб добудем! Заколотил Николка тесинами крест-накрест окна у своей избы и погнал коровенку в город. Думали, на хлеб менять, а он ее сдал красногвардейцам на мясо и сам записался в отряд. Его приняли, хотя ростом он и не удался, зато в плечах широкий, и годов ему исполнилось семнадцать. А мне куда? Не сидеть же в деревне в сторонке, когда идет такая заваруха! Уж ежели Николка нашел свою жизненную тропу, так почему я, как слепой котенок, не знаю, куда податься? И пошел я за советом опять к Андрею Михайловичу. Он теперь стал начальником уездной Чека и выбран членом укома РКП (б). Безо всякой хитрости я изложил ему свою затаенную мечту: - При старом режиме попал бы я в школу прапорщиков и стал бы служить в царской армии и заставили бы меня защищать буржуев. А ведь при новой, Советской власти я могу стать красным офицером и служить своему народу. Я слышал, что в Петрограде открылись курсы красных командиров. Нельзя ли и мне туда? - Правильно, есть такие курсы. Тебе сколько лет? - спросил Андрей Михайлович. - Уже семнадцатый! - Вот, когда будет восемнадцать, тогда и направим тебя учиться командовать. А пока... - И направили меня секретарем в наш волостной комитет бедноты. КОМБЕД В волостном комитете бедноты я секретарем, а председателем - Сергей Лазарихин. Мужик сорока лет, саженного роста и широкий в плечах. У него густая светло-русая борода, кудрявая голова, ясные пытливые глаза с добродушным прищуром. Он неграмотный и вместо подписи поначалу ставил три креста, но вскоре я научил его расписываться печатными буквами - С. Лаз. По этому поводу насмешники прозвали его Слазь. Однако Лазарихин и не думал слезать со своего руководящего поста, а старательно выполнял указания из уезда. В какой-то канцелярской книге волостного правления я вел записи о деятельности своего учреждения безо всякой'системы. Записывал все подряд: задания по продразверстке, раскладку ее по деревням (а их в волости до полусотни), записывал, какая деревня сколько сдала хлеба и сена по продразверстке,сколько выходило подвод на железнодорожную станцию по трудгужповинности... Вряд ли кто, кроме самого писаря, мог разобраться в этом учете. А хлеб сдавали, подводы по нарядам выходили. В комбед, занимавший дом бывшего волостного правления, с утра набивалось полно народу: так, от нечего делать и полюбопытствовать, чем занимается "новое присутствие". Председатель сидит за столом бывшего волостного старшины, я - рядом, сбоку, со своей книгой. - Давай, Ванька, читай, что там из уезду пишут? Прочитываю вслух циркуляр, написанный от руки фиолетовыми чернилами и слепо отпечатанный на шапирографе. В нем требуют погашения недоимки по продразверстке. - Кому написана бумага? - спрашивает председатель. - Всем комбедам. - Это не нам, откладывай. Вот когда напишут Покровскому комбеду, тогда другое дело. - А вот разнарядка: нашему комбеду отпускают сто ламповых стекол, пятнадцать стаканов, две пары дамских туфель и один хомут. Если до этой минуты посетители тихо переговаривались между собой, не мешая председателю вершить служебные дела, то распределение товаров вызвало большие споры и бестолковый галдеж. - Тише, мужики! - перекрывает шум Серега. - Так у нас дело не пойдет. Ступайте-ка по домам, а мы тут с Ванькой посмотрим, кому и что давали, и раскидаем по совести. Вы меня знаете" обманывать не стану. Всем не достанется, а в очередь кому-то и перепадет что-нибудь. Мужики нехотя покидают комбед. Мы с председателем долго мудрим над решением трудной задачи, прикидывая так и сяк, и наконец раскидали по мелким деревням кому стакан, кому дватри ламповых стекла. Дамские туфли дали в Комолово. - Там у попа две девки-модницы, а дамские туфли поди на высоком каблуке, нашим бедняцким ни к чему, а поповнам вполне подойдут, - рассудил Лазарихин. Я не спорил. Для самого комбеда оставили один стакан, одно ламповое стекло и хомут. - Еще бы нам лошадь с санками - вот бы погонял по деревням и потряс бы буржуев! - мечтал председатель. Однажды в лютый морозный день заявился в комбед Степан Чураев в грязной шубенке, в каких обычно ходят во дворе за скотиной. - Здорово, крещеные, - произнес он принятое в наших местах приветствие, подходя к столу и протягивая ладонь правой руки, а левой отдирая ледяные сосульки с редкой бороденки. Лазарихин пальцем показал на стену, где висело нарисованное мною крупными печатными буквами на оборотной стороне обрывка обоев объявление: "РУКОПОЖАТИЯ ОТМЕНЯЮТСЯ". - Читай! - Неграмотные мы, - смиренно проговорил Степан, усаживаясь на лавку поближе к председателю, улыбаясь и выражая полную угодливость. - К вам я, Сергей Андреевич, с жалобой. Председатель от удивления даже рот разинул, а Чураев продолжал: - Обидели меня соседи. - Тебя обидишь! - Право, обидели. Сам посуди: ту хлебну разверстку, что ты наложил на нашу деревню, соседи всю на меня переложили. Ты ведь знаешь мои достатки. Где я возьму двадцать пудов? Это ведь целый воз хлеба! - У себя в амбарах и возьмешь, а ежели в землю закопал - отроешь. Когда я на тебя хребтину гнул, ни к чему мне было считать твои достатки: знал, что много. Ну а раз соседи наложили на тебя, дак и ладно: мир больше знает. А теперь ступай, вот бог, а вот порог. Бога в большом углу, куда указал Лазарихин, не было:, икону Николая Чудотворца комбедовцы выбросили в первый же день своего правления. - До свиданьица, коли так. Гора с горой не сходится... - уже без улыбки, а с угрозой проговорил Степан, хлопнув дверью. Серега раскатисто расхохотался: - Потеха! Ты знаешь, Ванька, ведь меня, кажись, первый раз назвали по имени-отчеству. Все Серега да Серега, а тут Сергей Андреевич! Хотел было и я звать его Сергеем Андреевичем, а он против: - Какой я тебе Сергей Андреевич? Зови меня, как в городе зовут советских начальников: товарищем Лазарихиным. Как-то Лазарихин расхвастался: - Чудно, ей-богу: был бедняк самым последним человеком в деревне, а теперича я - Серега Лазаркхин - председатель! Кулакам воли не даю. - Не ты им воли не даешь, а Советская власть, - говорю, чтобы сбить председателя с хвастливого тона. - То-то и оно, что Советская власть. А я кто? Не Советская? Не кулацкая же! - Как ты думаешь, товарищ Лазарихин, почему живем в одинаковых условиях и климат один, а равенства нет? Разве ты меньше работаешь, чем Чураевы? пытаю председателя. Серега расхохотался: - Сравнил хрен с перцем! Климат-то один, да капиталы разные. К примеру, у тех же Чураевых земли в четыре-пять раз больше, чем у твоего отца, скотины полон двор и назему невпроворот. Тут такая вертушка: у кого земли и пожен много, у того и скотины много, а много скотины - много и назему, а много назему - и поле удобрено, и урожай сто - сто двадцать пудов с десятины. У твоего отца от силы шесть-, десят пудов. У кулаков все делается вовремя. На сенокос наймут поденщиков, таких, как я, на страду девок и баб из бедноты и бобылок. Все уберут при хорошей погоде. А такие, как я, у того же Чураева и работают на передрачку. Еще весной заберешь хлеба в долг, а в сенокос либо в страду отрабатываешь. Когда со своим хозяйством управляться? Да и какое это хозяйство? Одно званье. А положение в деревне все хуже и хуже. Здоровые мужики ушли в Красную Армию, кто добровольцем, кто по мобилизации. Серега Лазарихин тоже собирается на войну, но его не отпускают уездные власти: в комбеде работать некому, жалко терять такого преданного, исполнительного председателя. Кулачье точит зубы на комбед, натравливает на него середняков, клянут и ругают на чем свет стоит Лазарихина, всякую напраслину возводят на Советскую власть. Серега мотается по деревням, выгребая хлеб по разнарядке. Нажимает на кулаков, но не дает спуску и середнякам, которые не сдают того, что наложено на них собраниями бедноты. В волости не осталось ни одного коммуниста - все ушли на фронт. Да и было-то их только четверо. Пятый-сочувствующий Лазарихин, один остался. Трудно ему. Беднота, пришибленная голодом, приниженная постоянной нуждой, и рада бы помочь, но боится богатеев, которые стращают мужиков скорым падением Советской власти, приходом белых, которые хозяйничают в Архангельске и двигаются на Вологду. Пугают голодом, смертью голодной. Попы и монахи с монашками бродят по деревням и пророчат гибель всем, кто помогает антихристам - большевикам. Зимним метельным утром еще затемно я, по обыкновению, собираюсь в комбед на службу. Отец говорит: - Погодил бы до рассвета, а еще лучше бросил бы совсем эту даровую службу. - С чего бы это? - С чего, с чего, - передразнивает отец. - Вот отвернут башку, тогда узнаешь с чего. - Кому моя башка понадобилась? - Промеж людей идут разговоры, что Сереге несдобровать, крут больно, и лютых врагов у него немало... Про тебя будто нет таких разговоров, а всетаки остерегайся. Береженого и бог бережет. Ну уж после этих слов дома не усидишь. Показать, что испугался? Так тот же отец первым подковырнет и высмеет: такой у него характер. С малых лет внушал презрение к трусам, и сам был не из робких, хоть и мал ростом, а неуступчив в драках. До Покровского погоста, где был комбед, три версты полями и перелесками. Дорога исхожена, и памятен на ней каждый ухаб, каждый сугроб. Иду, а на душе кошки скребут. Отец зря говорить и пугать не станет. Все чаще и чаще в комбед врывались кулаки и их подпевалы и, стуча кулаками по столу, не просили, а требовали отмены обложения и грозили. Но Лазарихин не из робких, его не запугаешь, да и кулаки у него пудовые. Он гонит непрошеных посетителей вон, а кого и за шиворот вытряхнет. Самого ретивого из торгашей-прасолов - Солодягина самолично отвел в город и сдал в Чека. На погосте над крестьянскими избами высится церковь. Крестьяне еще верят в ее чудотворную силу, сходятся под ее крышу на зов колоколов, как цыплята под крыло наседки, ждут от нее милости, избавления от нужды. А она бессильна, равнодушна, холодна. На углу у церкви на снегу что-то темнеет. Смотрю и вижу: лежит человек, чуть припорошенный снегом. Пьяный? Наклоняюск и обомлел: Серега! Лежит ничком в своем ветхом полушубке и заячьей шапке. Борода - веером по белому снегу. - Товарищ Лазарихин, вставай! - говорю, хватая лежащего за руку, желая помочь подняться, но его рука бессильно падает на снег. Опрометью бегу в деревню, запинаюсь, падаю, поднимаюсь и снова бегу. Криком взбудоражил деревню. На руках занесли Лазарихина в кабинет (так он велел называть свое служебное помещение). Оказалось, что он живой, да все равно что мертвый: без движения, без сознания. Крови нигде не видно. - Какого мужика ухлопали! - У нас еще не было такого злодейства... - Добегался, сердешный... Слышались бабьи приглушенные причитания. Кто-то пригнал запряженную в розвальни лошадь. Вынесли Серегу, уложили на сено и прикрыли тулупом. Я сопровождал своего председателя в городскую больницу. Ехали торопко и молча, возница беспрерывно понукал свою лошаденку, а у меня в голове неотступно: спасти бы Серегу, найти бы вражину! Неужели умрет наш председатель комбеда? В больнице доктор, осмотрев раненого, сказал: - Удар по голове тупым оружием. Сотрясение мозга в тяжелой форме. Молодой человек, все возможное для спасения твоего отца сделаем, а за успех не ручаюсь. - Он мне не отец, а председатель комбеда. - Да-а? - протянул доктор. - Похоже на покушение. Знаете, молодой человек, надо заявить властям о происшествии. Идите в милицию и все расскажите. Ступайте! Я побежал в Чека к Андрею Михайловичу. - Совсем распоясалась контра, - сказал он, выслушав мой сбивчивый рассказ. - Трусливые псы! Так и норовят из-за угла, в потемках. Поди найди!.. А найти надо. Ты, Иван, поговори с мужиками, с беднотой, может, дадут какую-то зацепку. В разговорах с мужиками я не знал, за что зацепиться, а помог случай. Легкая поземка слегка заметает дорогу. Еле передвигая ноги, плетусь из города. Ходил в больницу проведать Лазарихина, но к нему меня не пустили без сознания он. От недоедания я очень ослаб. Плохо дома с едой, впроголодь живем. Больная мать все время твердит: - Ты хоть бы себе какой-никакой паек выхлопотал за службу. Городским, сказывают, дают паек. - Дают, - насмешничает отец, - шесть фунтов овса на месяц, как курице. Наши комбеды богачей худо трясут, а после Сереги наш совсем притих. Митька на бога надеется, а Ванька бумагу марает. Но ведь на бумаге, слышь, хлеб не родится. За такую работу схлопочут по затылку - вот и весь паек. Митька - это церковный сторож, заменивший Лазарихина. Немного грамотный, а что толку? Сидит за столом, бороденку поглаживает и все. Ни разверсткой, ни трудгужповинностью не занимается. Говорит: - Ты, Иванушко, с Серегой служил и знаешь что к чему, распределяй, а я подпишу. Невеселые мысли в'голове. На товарища Лазарихина контра напала, а виноватого нет. Андрей Михайлович много людей допросил, а все без толку: не может найти злодея. Он следов не оставил. Сам пострадавший ничего не говорит и сказать не может. Тут навстречу Тимоха - мой одногодок из соседней деревни. Бобыль. Зимой и летом кормится около зажиточных мужиков, работая что придется.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5
|