- О господи! - повторил я. Что еще я мог сказать!
- Теперь мы победим. Мы не можем проиграть. Все к нам присоединятся. Это колоссальный успех, разве вы не видите?
- Нет, - сказал я. - Не вижу. И сними, пожалуйста, башмаки...
- Завтра увидите! - рявкнул он. Потом еще поплясал по комнате и наконец ушел, строя какие-то таинственные планы на завтра.
Ну, вы понимаете, как я к этому отнесся; если сказать, что я был сыт по горло всей этой белибердой, так и то еще будет слишком слабо. Господи, думал я, какие бесы в него вселились? И стал размышлять о пагубном влиянии массовых сборищ на незрелые умы и, как полагается правоверному и подозрительному радикалу, пробормотал раз-другой сквозь зубы: "Нюрнберг!" - и пошел спать. Я был так зол на Гарри, что мигом заснул. (А как правило, я еще добрый час лежу и придумываю, на что бы разозлиться, без этого не могу заснуть. Да, это довольно необычно, я знаю.)
Ну-с, настало утро, и ничего особенного не произошло, насколько я мог приметить. Я терпеть не могу пасхальных праздников. Почти всегда льет дождь, а с нашей трепотней насчет религии мы до того додумались, что и кино на эти дни закрываем. И все время такое чувство, как будто ты должен что-то сделать, а это уж совсем глупо. Одним словом, тощища, не лучше чем рождество. Я все-таки пошел в менгелевскую лавку посмотреть, что Гарри затевает, но его там не было. Зато покупателей была тьма, и его бедная мать вертелась как белка в колесе, стараясь все сделать и за себя и за Гарри в этот самый деловой день в году. Она так захлопоталась, что я уж не стал спрашивать, где Гарри. Да и что спрашивать такую бестолковую женщину? Потому что она, по-моему, была до крайности бестолкова, иначе не позволила бы Гарри столько времени тратить на размышления о политике. Будь она верна своему классу, она бы давно это прекратила. Короче говоря, я вышел из лавки, уже готовый взорваться по малейшему поводу, и первое, что я увидел, - это одного из своих учеников, причем отъявленного тупицу, ну я и спросил его - быть может, с излишним волнением, - не видал ли он Гарри. Гарри он, конечно, не видал, но так вылупился на меня, будто хотел сказать, что, видно, у меня не все дома. А больше всего меня возмущает, когда кто-нибудь менее интеллигентный, чем я, смотрит на меня как на полоумного; поэтому я легонько дал ему подзатыльник и уже хотел идти, как вдруг заметил, что он уставился куда-то мимо меня, в конец улицы.
А надо сказать, наша Главная улица не только узкая, она еще прямая как стрела, у нас даже любят отпускать на этот счет шуточки, которых я не намерен здесь повторять. С перекрестка в центре города видно на целую милю в обе стороны. И вот там, вдали, с той стороны, где, надо полагать, находится Олдермастон, двигалась процессия. Первым, заворачивая с дороги, показалось их главное знамя, огромное, черно-белое с красным, а за ним еще разные, всяких цветов. Улица к перекрестку немного спускается, а затем опять поднимается, и мне все было видно как на ладони, и, честное слово, я был потрясен! Думаю, за всю свою историю Картертон не видал ничего подобного.
- Господи, что это такое? - сказал я этому остолопу мальчишке, который стоял распахнув рот, как почтовый ящик. Но он опять вытаращил на меня глаза, словно видел перед собой помешанного, и убежал - должно быть, рассказывать про это своим приятелям.
Тогда я обратился к кому-то стоявшему рядом - и тут только разглядел, что он нездешний, и притом полисмен, - и сказал:
- Но ведь они, кажется, должны были идти по объезду?
- Изменили маршрут, - ответил полисмен. - По особому ходатайству. Мы только сегодня утром получили извещение.
Тут я наконец понял. Гарри добился-таки своего: сумел поразить родной город. Но если он нас одурачил, то и сам попал впросак, потому что народу в этом марше было много больше, чем он рассчитывал. Он думал - пятьсот человек, а куда там, наверно, несколько раз по пятьсот, я, конечно, точно не знаю, но где-то должна быть статистика по этому маршу, можете справиться, если вам интересно. А демонстранты все шли и шли, словно средневековое войско, с флагами, с развевающимися знаменами, совсем как на картинках. Мне припомнилась одна сцена из "Генриха V", недоставало только Лоренса Оливье, который там ведет их в пролом. Но когда головная часть процессии подошла ближе, стали видны и вожаки - человек шесть, и в том числе (как вы, конечно, догадываетесь) Гарри Менгель; кто-то держал другую палку от его плаката, и Гарри вышагивал этаким главнокомандующим - впереди всех, грудь колесом, глаза вперед, как будто опять был в армии. А где-то сзади оркестр играл "Когда идут святые с нами". Очень подходяще.
Ну, когда я его увидел, я почувствовал, нет, это уж слишком, это уж чересчур, так я ему этого не спущу. Я подскочил к ним, выхватил палку у того, кто ее держал, может, он был у них какой-нибудь важный, не знаю, и заорал на Гарри. Что я орал, в подробностях излагать неудобно, но в общих чертах я спрашивал, что он о себе воображает, и каким дьяволом этого добился, и как теперь насчет пасхальных яичек.
- А вот увидите! - прокричал он в ответ, и до того счастливое было у него лицо, что мне жалко стало портить ему удовольствие своими насмешками, и не успел я оглянуться, как уже маршировал рядом с ним во главе этого карнавального шествия, этой идиотской огромной процессии. И когда я видел кого-нибудь из знакомых - а мне чуть не весь Картертон знаком, - я кричал "Присоединяйтесь!" своим самым свирепым учительским голосом, и так как большинство были когда-то моими учениками, то многие - с перепугу, или из почтения ко мне, или еще по какой причине - в самом деле присоединялись, так что к тому времени, как мы вышли на другой конец города, у нас уже была внушительная группа картертонцев, требовавших запретить бомбу. Не знаю, что на меня нашло, только, когда они, то есть ихние важные шишки, подошли к нам и сказали: "Ну, Картертон, вы получили свою долю славы, теперь отправляйтесь в хвост, к остальным", я хотел треснуть их по головам нашим плакатом. Но Гарри сказал: "Правильно. И большое вам спасибо", и мы отправились в хвост - или, точнее, в середину, потому что до хвоста было бог знает как далеко, - и попали к студентам, и не какого-нибудь университета, а именно Редингского, иначе, конечно, и быть не могло. К этому времени я уже остыл немного и начал соображать, какого свалял дурака, но тут процессия приостановилась, и я смог оглядеть ее всю от головы до хвоста.
По всему городу и еще дальше, по склону холма за перекрестком, двигалась эта процессия, люди пели, махали флагами, шаркали, топали, словно и не было никакого объезда вокруг Картертона, и жизнь вернулась к нам, и все наши поступки имели значение; понимаете, что я хочу сказать? Была минута - я чуть было не прослезился, а уж это очень много надо, чтобы заставить меня не то что пролить слезу, а даже только вообразить, что я могу это сделать, сколько бы там ни было Хиросим на свете, но тут, к счастью, процессия опять двинулась, и эти дураки вокруг нас запели: "Пиво даром для рабочих", и я сразу обозлился. Не выношу, когда интеллигенты прикидываются, будто очень любят пролетариат.
Ну-с, после того как я еще минут двадцать спотыкался под тяжестью нашего плаката, а он, смею вас уверить, был не легонький и при самом слабом ветре рвался из рук не хуже, чем аэростат заграждения, мы наконец остановились на отдых. И тут Гарри показал себя во всем блеске. Когда процессия снова тронулась, он уже стоял на краю дороги возле четырех объемистых ящиков с пасхальными яйцами и каждому участнику марша, будь то мужчина, женщина или ребенок, выдавал по яичку. Я еще постоял там в сторонке, хотел посмотреть, что он будет делать дальше. Что касается меня, я считал, что с меня хватит. Я терпеть не могу никаких физических упражнений и сегодня уже прогулялся дальше, чем имел намерение, пора мне идти домой и поразмыслить о своем позоре. И когда последние ряды прошли мимо, я подошел к Гарри и сказал:
- Ну как, Гарри, теперь домой, что ли?
Он так раскраснелся, так весь сиял, как двенадцатилетний мальчишка, который на рождество спешит скорей развернуть свои подарки друзьям, скорей увидеть, как они будут радоваться. А когда он понял, что я говорю, лицо у него вытянулось, как будто у него перед носом разбили его любимую игрушку, и он сказал:
- Да, должно быть, теперь домой.
И вот тогда я сделал то, о чем и сейчас не могу думать без раздражения. Когда кто-нибудь, хотя бы случайно, упомянет об этом, я прямо зеленею от ярости и тут же засыпаю. Потому что больше всего меня возмущает - нет, это я уже говорил, но сейчас, честное слово, я серьезно, - самое для меня нестерпимое в моих ближних - это когда они ведут себя не в соответствии со своим характером: вдруг ни с того ни с сего возьмут и сделают что-нибудь такое, чего от них и ожидать нельзя, - что-нибудь героическое и благородное или, наоборот, негероическое и неблагородное, смотря по характеру. А я не такой человек, я даже во сне не совершаю несвойственных мне поступков, и ничего похожего на то, что я тогда сделал, я впредь делать не намерен; прежде чем вам рассказать, я хочу, чтобы вы это хорошенько поняли.
Я посмотрел на него, увидел, в какой он тоске, раздираемый надвое между выгодой и велением чести, и сказал:
- Гарри, а почему бы тебе не пойти с ними? Я, уж так и быть, присмотрю за твоей паршивой лавчонкой.
Он воззрился на меня, как будто я был Ленин, сходящий с поезда на Финляндском вокзале, и, ни слова не говоря, ухватил свой плакат и побежал догонять хвост процессии. Даже спасибо мне не сказал.
- Ах ты скотина! - крикнул я ему вслед, но он, наверно, не слышал, к сожалению.
Вот как получилось, если хотите знать, что я в первый и последний раз в жизни стоял за прилавком.