Мисима Юкио
Весенний снег (Море Изобилия)
Юкио Мисима
Весенний снег
Море Изобилия
Перевод (с японского) Елена Стругова
1
Когда в школе речь зашла о японо-русской войне, Киёаки Мацугаэ спросил своего друга Сигэкуни Хонду, хорошо ли он помнит то время, но у Сигэкуни в памяти смутно всплывало лишь одно событие: он запомнил только, что его довели до ворот посмотреть на гирлянды бумажных фонариков. В год, когда закончилась война, им было по одиннадцать, и Киёаки казалось, что можно было бы запомнить что-то более определенное. Одноклассники, с уверенностью рассказывая о тех событиях, большей частью расцвечивали свои воспоминания, настоящие или мнимые, тем, что слышали от взрослых.
В семье Мацугаэ двое дядей Киёаки погибли на той войне. Бабушка до сих пор получала за сыновей пособие, которое выдавалось семьям погибших, но не пользовалась им и клала деньги на домашний алтарь.
Может быть, поэтому среди хранящихся в доме фотографий с той войны больше всего запала в душу Киёаки фотография "Заупокойная служба у храма Токуридзи", с датой 26 июня 1904 года.
Коричневатая фотография была совсем непохожа на множество других военных снимков. Ее композиция впечатляла художественностью: несколько тысяч солдат умело расположены как персонален на картине, весь эффект сосредоточен на высоком из некрашеного дерева могильном знаке, стоящем в центре.
Вдали видны неясные очертания высоких гор, у их подножия слева - полого поднимается широкая долина, справа - редкий лесок исчезает за пыльным горизонтом, и там, между деревьями, просвечивает желтое небо.
Шесть больших, высоких деревьев возвышаются на переднем плане, не нарушая общего вида и оставляя свободное пространство. Не разобрать, что это за деревья, но будто слышишь, как печально они колышут листвой.
Расстилающееся вдали поле мерцает неярким светом, а здесь, вблизи, клонится к земле буйная трава.
Точно в центре кадра - мелкие, чуть различимые: могильный знак из некрашеного дерева и покрытый белой тканью алтарь, на алтаре цветы.
Все остальное пространство заполнено солдатами- тысячами солдат. На переднем плане солдаты стоят к зрителю спиной, так, что видны свисающие из-под военных фуражек белые платки и кожаные перевязи через плечо; они не в строю, стоят в беспорядке, сбившись в кучки, с опущенными головами. Здесь же, в левом углу, несколько человек, как на полотнах времен Ренессанса, даны вполоборота - видны темные лица. В глубине слева до самого края поля бессчетное число солдат образовали огромный полукруг; множество солдат, среди которых, конечно, не разглядеть отдельную фигурку, толпятся и далеко, там, между деревьями.
И на переднем плане, и на заднем плане люди озарены странным, спокойным мерцанием. Оно высвечивает контуры обмоток и сапог, склоненные головы и опущенные плечи. И из-за этого вся фотография пронизана какой-то невыразимой печалью.
Сердца всех устремлены к центру - маленькому алтарю, цветам, могильному знаку. Общий порыв раскинувшейся по полю массы людей обращен сюда и словно сжимает ее огромным, железным кольцом...
Какой-то безмерной печалью веяло от этой старой фотографии.
Киёаки было восемнадцать лет.
Следует сказать, что семья, где он родился и воспитывался, почти не оказала влияния на формирование его душевного склада меланхолика.
В огромной усадьбе, расположенной на холме в Сибуе, надо было еще поискать человека с похожим характером. Наверное, Киёаки не стал бы таким чувствительным юношей, если бы его отец, имеющий титул маркиза, но, несмотря на принадлежность к самурайскому сословию, стыдившийся того, что в конце сёгуната его семье явно недоставало аристократизма, не поручил бы своего наследника в детские годы попечению придворного аристократа.
В усадьбе отца, маркиза Мацугаэ, занимавшей в окрестностях Сибуи огромную площадь в 140 тысяч цубо, соперничали архитектурными стилями множество зданий.
Главный дом построен был в японском стиле. А в глубине усадьбы стояло величественное европейское здание - творение английского архитектора. Оно было резиденцией Мацугаэ - таких домов, известных тем, что там не снимали уличную обувь, в Токио было всего четыре (прежде всего дом военного министра Оояма).
В центре усадьбы находился пруд, раскинувшийся до Кленовой горы. По пруду можно было кататься на лодках, там был и остров. В пруду цвели кувшинки. Большой зал главного дома был обращен к пруду, окна банкетного зала европейского дома тоже выходили на пруд.
До двух сотен фонарей было развешано вокруг пруда и на острове; на острове же стояли три отлитых из металла журавля: один с опущенной головой, два других с задранными к небу клювами.
С вершины горы низвергался водопад: падал по уступам, нырял под каменный мост и падал в водоем, выложенный красными камнями из Садо; его вода, вливаясь в пруд, питала корни распускающихся весной ирисов. В пруду ловились карпы, попадались и караси. Маркиз два раза в год позволял приводить сюда на экскурсию школьников младших классов.
В детстве слуга напугал Киёаки историей о черепахах. В свое время штук сто черепах подарили заболевшему деду, чтобы придать ему сил, их выпустили в пруд, где они и размножались; так вот слуга говорил, что если черепаха присосется к пальцу, ее не оторвешь.
Были в усадьбе и несколько чайных павильонов, и большой бильярдный зал.
Позади главного дома росли кипарисовики, посаженные дедом, здесь же можно было набрать ямса. Между деревьями были дорожки: одна выходила к задним воротам, а другая поднималась на пологий холм и вела к большому газону перед синтоистской молельней, которую в доме почтительно величали Храмом. Здесь совершали службы в память деда и двух дядей. Каменная лестница, каменные фонари, каменные храмовые ворота были такими, какими им должно быть. Но у основания лестницы, слева и справа - там, где полагается стоять сторожевым каменным псам, были уложены друг против друга окрашенные в белое пушечные ядра времен японо-русской войны.
Ниже храма было место поклонения богу риса Инари, там находился навес, увитый чудными глициниями.
Годовщина смерти деда приходилась на конец мая, поэтому, когда вся семья собиралась, чтобы почтить память деда, глицинии бывали в самом цвету, и женщины, избегая солнечных лучей, собирались в тени под навесом. И тогда на их бледные лица, подкрашенные более тщательно, чем обычно, лиловатая тень цветов ложилась, как легкая печать тлена.
Женщины...
Действительно, в усадьбе проживало множество женщин.
Прежде всего, конечно, бабушка, но бабушка жила на покое в доме, значительно удаленном от главного, ей прислуживали восемь женщин. Было заведено, что и в дождь, и в хорошую погоду, утром, закончив туалет, мать в сопровождении двух слуг отправлялась справиться о здоровье бабушки.
Каждый раз свекровь, окинув взглядом фигуру невестки, доброжелательно, щуря глаза, говорила:
- Эта прическа тебе не идет. Попробуй завтра причесаться по-другому. Тебе больше пойдет.
И когда на следующее утро та приходила с европейской прической:
- Извини, Цудзико, но у тебя классический тип лица, и европейская прическа тебе не к лицу. Завтра причешись по-старому.
Поэтому, сколько Киёаки себя помнил, прически у матери постоянно менялись.
В усадьбе подолгу жил парикмахер со своими учениками; конечно, прежде всего он следил за прической хозяйки, а потом и служанок, которых было больше сорока. Парикмахер только однажды занялся мужской прической: это было, когда Киёаки, ученик первого класса средней ступени школы пэров Гакусю-ин, должен был в качестве пажа присутствовать на новогоднем приеме во дворце.
- Сколько бы мне ни говорили, что для школы нужно стричь наголо, к надетому на вас сегодня парадному костюму стриженная наголо голова не годится.
- Но если чуть отрастить волосы, в школе будут ругать.
- Хорошо. Я просто немного придам вашей прическе форму. Наверное, вы будете в шляпе, но уж если снимете ее, то чтобы вы выглядели взрослее других.
И все-таки голова тринадцатилетнего Киёаки была острижена так коротко, что отливала синевой. Расческа парикмахера больно царапала, помада для волос щипала кожу, и как ни гордился парикмахер своим мастерством, в зеркале незаметно было, чтобы что-то изменилось.
Однако именно на этом приеме Киёаки завоевал славу редкостного красавца.
Император Мэйдзи посетил однажды усадьбу маркиза Мацугаэ: тогда в его честь устроили состязание по борьбе сумо. Между огромными деревьями гинко натянули занавес, и император изволил наблюдать поединки с балкона второго этажа европейского дома. Тогда Киёаки допустили до высокого гостя, и тот погладил его по голове,- все это было за четыре года до нынешнего "пажества", но Киёаки думал: "Может быть, его величество меня вспомнит" и сказал это парикмахеру.
- Так вашу голову гладил император! - парикмахер отступил назад и, глядя на еще детский затылок, хлопнул в ладоши, словно стоял перед храмом.
Одежда пажа была из синего бархата - штаны чуть ниже колен и пиджак; на груди слева и справа большие белые помпоны, и точно такие же прикреплялись к обшлагам рукавов и брючкам. На поясе подвешена шпага, ноги обуты в белые носки и черные лакированные туфли с застежками. В центре широкого воротника из белых кружев был завязан белый же шелковый галстук, треуголка с перьями копия наполеоновской - висела на шелковом шнуре за спиной. Среди детей дворян выбрали чуть больше двадцати, только тех, кто хорошо успевал в школе, и три дня в наступившем новом году они поочередно должны будут носить четыре человека - шлейф ее величества императрицы и два человека - шлейф их высочеств принцесс. Киёаки один раз довелось нести шлейф императрицы и один раз ее высочества принцессы Касути. Когда он был при императрице, то медленно прошел, неся шлейф, по коридору, где слуги зажгли мускусные благовония, к парадному залу и до начала приема стоял за спиной ее величества, которая давала аудиенцию.
Императрица была чрезвычайно элегантной, необычайно тонкого ума женщиной, хотя возраст ее уже приближался к шестидесяти. Принцессе Касуге было около тридцати, ее красота, элегантность, величавая осанка свидетельствовали о расцвете лет.
И сейчас у Киёаки перед глазами стоит не спокойного цвета шлейф платья императрицы, а шлейф принцессы: белый с черными крапинками край меха был обшит жемчужинами. К шлейфу императрицы были приделаны четыре петли, а к шлейфу принцессы - две, пажей натренировали, поэтому им было легко, держась за петлю, двигаться в заданном темпе.
Черные волосы ее высочества отливали блеском воронова крыла, волосы, словно выбиваясь из прически, волнами спадали на шею, подчеркивая ее сияющую белизну, и струились по гладкой коже выступающих из декольте плеч.
Сохраняя величественную осанку, принцесса решительно двигалась вперед, движения ее не передавались шлейфу, но перед глазами Киёаки в такт музыке то появлялась, то исчезала источающая благоухание белизна, она напоминала снег горных вершин, пропадающий вдруг за невесть откуда взявшейся тучей, и тогда он впервые в жизни ощутил, как ослепительна может быть красота женщины.
Принцесса Касуга была вся окутана ароматом французских духов, и он заглушал даже привычный запах мускуса. Следуя за принцессой, Киёаки оступился, отчего шлейф на мгновение сильно натянулся. Принцесса чуть повернула голову и, никак не выказав упрека, послала нежную улыбку маленькому виновнику происшествия.
Конечно, явно ее высочество не обернулась. Прямо держа спину, она обратила в сторону пажа только краешек щеки, и там скользнула улыбка. По белоснежной коже струились локоны, в уголке длинного разреза глаза словно блеснула черная точка - вспыхнула улыбка, линии красивого носа не дрогнули... Эта мгновенная вспышка, озарившая изнутри даже не профиль, а лишь крохотный кусочек лица, была похожа на радугу, оживившую на секунду грань прозрачного кристалла.
Маркиз Мацугаэ, наблюдая на приеме за своим сыном, всматриваясь в облаченную в пышный придворный костюм фигурку, буквально упивался радостью, сознавая, что осуществляются его давние мечты. Именно успех сына давал подлинное ощущение того, что он занял положение, когда можно в собственной резиденции принимать государя. Маркиз предчувствовал в этом сближение двора с новым дворянством, окончательное слияние придворной аристократии с самурайством.
Выслушивая похвалы, которые присутствующие на приеме высказывали в адрес сына, маркиз вначале радовался, но в конце концов начал беспокоиться. Тринадцатилетний Киёаки был слишком красив. Его красота просто бросалась в глаза. Приливающая кровь окрашивала в алый цвет щеки, четко были очерчены брови, обрамленные длинными ресницами глаза, по-детски напряженные, распахнутые, словно в отчаянии, вспыхивали черным, влажным блеском. Маркиз, внимая словам восхищения, впервые заметил в идеальной красоте своего наследника эфемерность, недолговечность. В его душе шевельнулась тревога. Однако он был оптимистом и сразу же отогнал ее от себя.
Тревога скорее осела в душе семнадцатилетнего Иинумы, который за год до "пажества" Киёаки поселился в усадьбе.
Иинуму прислали в дом Мацугаэ, чтобы он состоял при Киёаки; он получил рекомендации у себя на родине в Кагосиме, где пользовался почетом у подростков благодаря физической силе и превосходным успехам в учебе. Отца нынешнего маркиза, деда Киёаки, в тех местах просто боготворили, и Иинума воображал, что жизнь в доме маркиза соответствует образу их славного предка, о котором ему столько рассказывали дома и в школе. Однако весь этот год царившая в доме роскошь постоянно противоречила созданному Иинумой идеалу, и это ранило душу наивного юноши.
Он мог закрыть глаза на все, но только не на воспитание порученного ему Киёаки. Красота мальчика, его хрупкость, чувствительность, интересы - все это претило Иинуме. Он считал, что родители воспитывают мальчика совершенно неправильно.
"Будь я маркизом, я воспитывал бы своего ребенка совсем не так. Как следует маркиз заветам своего отца?!"
Маркиз с пышностью устраивал церемонии почитания родителя, но в повседневной жизни очень редко упоминал о нем. Иинума когда-то мечтал: вот если бы маркиз вспоминал своего отца и выказывал бы сожаления о славном прошлом; но за истекший год надежды на это испарились.
Вечером, когда Киёаки вернулся после исполнения своих обязанностей пажа, родители устроили в семейном кругу по этому случаю праздник. У тринадцатилетнего подростка щеки раскраснелись от сакэ, выпитого больше из любопытства, и когда подошло время отправиться ко сну, Иинума отправился с ним в спальню, чтобы помочь раздеться.
Киёаки забрался под шелковое одеяло, положил голову на подушку и глубоко вздохнул. У волос и пунцовых мочек ушей сквозь тонкую кожу, как сквозь хрупкое стекло, просвечивали учащенно пульсирующие голубые жилки. Губы даже в полумраке спальни ярко алели, звуки слетавшего с них дыхания звучали как стихи, в которых не ведавший страданий подросток имитирует страдания. Длинные ресницы, тонкие, слабо подрагивающие веки... Иинума понимал, что человек с таким лицом не будет пребывать в экстазе или приносить клятвы верности государю, что было бы естественно для подростка, пережившего подобный вечер во дворце.
Открытые, глядящие в потолок глаза Киёаки увлажнились. Хотя все в Иинуме, при виде этих наполненных слезами глаз, протестовало, он должен был укрепляться в собственной преданности. Киёаки, которому было жарко, закинул было голые руки за голову, поэтому Иинума, запахнув ему воротник ночного кимоно, сказал:
- Простудитесь. Спите уже.
- Слушай, Иинума. Я сегодня один раз оплошал. Я тебе скажу, если ты не расскажешь папе и маме.
- А что такое?
- Я оступился, когда нес шлейф ее высочества. Ее высочество только улыбнулась и совсем на меня не рассердилась.
Как ненавидел Иинума это легкомыслие, это отсутствие чувства ответственности, этот восторг во влажных глазах!
2
Естественно, что в восемнадцать лет Киёаки ощутил, как он все больше отдаляется от собственного окружения.
Причем не только от семьи. Школа Гакусюин навязывала ученикам старые традиции образования, например мысль о том, что самоубийство директора школы генерала Ноги, последовавшее в день похорон императора Мэйдзи, есть поступок, достойный поклонения, как будто, умри генерал от болезни, его преданность ничего бы не значила. Поэтому Киёаки, не выносивший духа воинственности, невзлюбил школу за господствовавшие в ней простые, спартанские обычаи.
Из товарищей он близко общался только с одноклассником Сугэкуни Хондой. Конечно, было немало желающих ходить у него в друзьях, но Киёаки не нравилась звериная молодость сверстников, он сторонился грубой сентиментальности, с которой они радостно горланили гимн школы, и привлекал его только спокойный, мягкий, рассудительный характер непохожего на своих сверстников Хонды.
Нельзя сказать, что Хонда и Киёаки были так уж похожи внешне или характерами.
Хонда выглядел старше своих лет, благодаря слишком правильным чертам лица он казался заносчивым, интересовался вопросами права и вместе с тем обладал обычно не выказываемой острой интуицией. Внешне это никак не выражалось, но окружающим порой казалось, будто у него где-то глубоко внутри вспыхивает огонь - даже слышен треск горящих поленьев. Это было заметно по тому, как Хонда резко сощуривал близорукие глаза, сдвигал брови и слегка приоткрывал обычно плотно сжатые губы.
Киёаки и Хонда напоминали растения, растущие от одного корня, но имеющие совершенно разные цветы и листья. Киёаки был по своему характеру незащищенным, легкоранимым, словно обнаженным, его чувства не выливались в действия, он походил на попавшего под весенний дождь щенка, который носится по двору, так и не стряхнув с мордочки капелек дождя, а Хонда - на другого щенка, который, слишком рано в своей жизни столкнувшись с опасностями, предпочитает спрятаться от дождя, сжавшись в комочек у стены дома.
Однако они определенно были близкими друзьями: им было мало всю неделю встречаться в школе, и воскресенье они проводили у кого-нибудь из них дома. Конечно, дом у Киёаки был намного просторнее, и мест для прогулок там было великое множество, поэтому чаще в гости ходил Хонда.
В одно из воскресений октября 1912 года, когда красные листья кленов были особенно хороши, Хонда пришел к Киёаки и предложил покататься на лодке.
Обычно в это время в усадьбе бывало много гостей, съезжавшихся полюбоваться осенними листьями, но после последовавшей летом кончины императора семья Мацугаэ, как и следовало ожидать, избегала пышных приемов, поэтому в усадьбе было тише обычного.
- Лодки трехместные, посадим Иинуму на весла и покатаемся.
- Чего там заставлять кого-то грести. Я сяду на весла.
У Хонды перед глазами стоял молодой человек со строгим лицом и мрачным взглядом, который молча, с настойчивой вежливостью довел его от прихожей до комнаты Киёаки, хотя провожать, в общем-то, не было необходимости.
- Ты не любишь его,- сказал Киёаки с улыбкой.
- Не то что не люблю, но никак не могу его понять.
- Он здесь уже шесть лет, и я к нему привык. Не думаю, чтоб у нас совпадали наклонности. И все-таки он мне предан, верный человек, старательный, на него можно положиться.
Комната Киёаки находилась в глубине главного дома на втором этаже. В типично японскую комнату, застланную циновками татами, положили ковер, поставили мебель, словом оборудовали ее как европейскую. Хонда сидел в эркере и рассматривал гору, пруд, остров. Вода покоилась под лучами послеполуденного солнца. Внизу был маленький залив, где привязывали лодки.
Потом Хонда вопросительно взглянул на сидевшего с вялым, безучастным видом друга. Киёаки оставался безучастным, он хотел, чтобы инициатива исходила от друга. Значит, Хонда должен был предлагать, тащить его за собой.
- Лодки, наверное, видны,- сказал Киёаки.
- Да, видны, - Хонда с недоумением повернул голову...
Что собирался сказать этим Киёаки?
Если потребовать объяснений, то окажется, что ему просто все неинтересно. Он чувствовал себя маленьким, ядовитым шипом, впившимся в здоровый палец семьи. И это тоже все потому, что он старался воспитать в себе утонченность. Пятьдесят лет назад еще простая и бедная семья провинциального самурая за короткий срок сумела возвыситься, и когда с рождением Киёаки впервые в их роду появилась утонченность, то, в отличие от семей знати, для которых утонченность была врожденной, в их семье наметился раскол - Киёаки предчувствовал его наступление так же, как муравей предчувствует наводнение.
С этой своей утонченностью он был для семьи чем-то вроде занозы. При этом Киёаки хорошо понимал, что душе его, питавшей отвращение к грубости и переполнявшейся восторгом при виде изящного, на самом деле не за что зацепиться: она похожа на траву перекати-поле. Он ничего не чувствует - ни терзаний, ни боли. Яд Киёаки для семьи действительно был ядом, но совершенно безвредным; бесполезность, очевидно, была в самом факте его рождения - так рассуждал этот красивый подросток.
Он ощущал себя подобием легкого яда, и это ощущение переплеталось с высокомерием, столь свойственным восемнадцатилетним. Киёаки не собирался в жизни пачкать свои красивые белые руки, не собирался трудиться ими, натирая мозоли. Он будет жить, как флаг, только для ветра. Единственная реальность это жизнь чувств, чувств, ничем не ограниченных, бессмысленных, оживающих, когда кажется, что они умерли, возрождающихся, когда кажется, что они угасли, чувств, не ведающих цели и результата...
Так вот, сейчас его ничто не занимает. Лодка? Этот изящный, покрашенный в синий и белый цвета ялик, который для отца привезли из-за границы.
Для отца он - материализованный символ культуры? А чем же он был для Киёаки. Обыкновенной лодкой?..
Хонда был Хондой: врожденным чутьем он хорошо понимал молчание, в которое неожиданно впадал в подобные моменты Киёаки. Хотя они были сверстниками, Хонда уже принял жизненное решение стать "полезным" человеком. Он окончательно выбрал свою роль и знал, что друг нормально воспримет по отношению к себе некоторую нарочитую грубость. Душа Киёаки на удивление хорошо принимала искусственную пищу. Даже в дружбе.
- Tебе надо заняться каким-то спортом. Вроде бы и книгами не зачитываешься, а выглядишь, будто перечел тысячи томов,- бесцеремонно изрек Хонда.
Киёаки молча улыбнулся. Действительно, он не читал книг. Однако часто видел сны. Постоянные ночные сны действовали на него как изнуряющее чтение, и он действительно устал.
Прошлая ночь... прошлой ночью он видел во сне свой некрашеный гроб. Гроб стоит в центре совершенно пустого с большими окнами помещения. За окном густо-лиловый предрассветный мрак, темноту наполняет щебетание птиц. Молодая женщина, с распущенными длинными черными волосами, распластавшись на полу, цепляется за гроб, ее узкие хрупкие плечи содрогаются от рыданий. Ему хочется увидеть лицо женщины, но взору доступна только часть белого обрамленного волосами лба. Некрашеный гроб наполовину закрывает широкое покрывало из леопардовой шкуры, с каймой из множества жемчужин. Ряды жемчужин мерцают в предрассветной мгле. В комнате вместо запаха благовоний витает аромат европейских духов, напоминающий запах спелых фруктов.
Киёаки смотрит на все это откуда-то сверху, но знает, что в гробу лежат его останки. Он в этом уверен, но хочет во что бы то ни стало увидеть их воочию, чтобы еще раз убедиться. Однако его существо, как утренний комар, тщетно складывает в воздухе крылышки и никак не может заглянуть в заколоченный гроб.
Киёаки проснулся с ощущением нарастающей тревоги. Он записал свои вчерашние видения в дневник снов, который втайне вел.
В конце концов Киёаки и Хонда все-таки спустились к пристани и уселись в лодку. Поверхность пруда пылала, отражая наполовину окрашенную красными листьями гору.
Неравномерное покачивание движущейся лодки вызывало у Киёаки ощущение, очень напоминающее ощущение бренности всего сущего. В это мгновение душа его, словно вырвавшись из тела, оказалась вдруг на белом, свежеокрашенном борту лодки. И от этого он повеселел.
Хонда оттолкнулся веслом от камней на берегу, и они поплыли. Пунцовая поверхность дрогнула, расходящиеся по воде круги усиливали ощущение покоя. Глухой плеск воды напоминал хриплые, горловые звуки. Киёаки чувствовал, как ускользает и никогда не повторится этот день его восемнадцатой осени, этот послеполуденный час.
- Плывем на остров?
- И что будем там делать?! Там же ничего нет.
- Нет, давай поплывем!
Отличное настроение Хонды, свойственное его возрасту, легко узнавалось по оживленным возгласам, вырывавшимся из груди в такт гребкам. Киёаки прислушивался к доносившему издали, откуда-то из-за острова шуму водопада и смотрел не отрываясь на мутную воду зарастающего пруда, в которой отражались красные кленовые листья. Он знал, что в воде плавают карпы, а в камнях на дне прячутся черепахи. В сердце на мгновение ожил и тут же пропал тот детский страх.
Ярко светило солнце, его лучи падали на остриженные мальчишеские затылки. Был тихий и пригожий воскресный день.
И все-таки Киёаки по-прежнему слышал это. Слышал, как капля за каплей утекает время из маленькой дырочки на дне этого мира, похожего на наполненный водой кожаный мешок.
Юноши наконец добрались до острова, где среди сосен рос одинокий клен, и поднялись по каменным ступеням к круглой поляне на вершине, к стоящим там чугунным журавлям. Около птиц, которые словно призывно курлыкали, задрав клювы к небу, друзья сначала присели, а потом легли на спину и уставились в ясное небо поздней осени. Трава газона кололась через кимоно, Киёаки было жестко и больно, а Хонде казалось, словно по спине у него разливается сладостная боль, которую надо перетерпеть. Вместе с облаками перед глазами у них, казалось, медленно плыли шеи чугунных птиц, отполированные ветром и дождем и испачканные белым птичьим пометом.
- Удивительный день. Наверное, у нас в жизни больше не будет такого чудного, беззаботного дня,- Хонда облек в слова наполнявшие его предчувствия.
- Ты говоришь о счастье? - спросил Киёаки.
- Да вроде нет...
- Ну, ладно, только мне очень страшно говорить подобное. Искушать судьбу...
- Ты очень жаден. И при этом выглядишь печальным. Чего тебе не хватает?
- Какой-то вполне определенной вещи. Но я не знаю какой,- вяло ответил этот очень красивый юноша, который никак не мог определить, чего же ему хочется. Несмотря на дружескую близость, в капризной душе Киёаки временами возникало раздражение против Хонды с его острым аналитическим умом и внешностью "многообещающего молодого человека". Киёаки неолсиданно перевернулся на живот, поднял голову и начал смотреть на лужайку, раскинувшуюся за прудом перед залом главного дома. Большие камни на дорожках из белого песка доходили до самого пруда, в этом месте специально сделали изрезанный залив и перекинули несколько каменных мостиков. Там-то он и заметил группу женщин.
3
Киёаки легонько толкнул друга в плечо, показывая ему туда, где были женщины. Хонда тоже повернул голову и сквозь стебли трав стал всматриваться в группу на берегу пруда. Приятели напоминали выслеживающих дичь молодых охотников.
Это был обычный маршрут прогулок матери. На этот раз кроме матери и обычно сопровождавших ее служанок в этой группе оказались две гостьи молодая и пожилая, они шли вслед за матерью.
Все женщины были одеты в скромные кимоно, и лишь на молодой гостье было нарядное голубое кимоно с вышитым узором; на белом песке у воды шелк холодно поблескивал голубизной предрассветного неба.
Оттуда доносились веселые голоса, раздавались взрывы смеха, так обычно смеются женщины, боясь оступиться на камнях, и в этом слишком явном смехе была какая-то нарочитость, искусственность. Киёаки не любил такой смех, который отличал женщин их усадьбы, но у Хонды загорелись глаза, он походил сейчас на молодого петушка, заслышавшего квохтанье курочек, и Киёаки вполне его понимал. Он прижался к земле, и под грудью стали ломаться стебли сухой осенней травы.
Киёаки надеялся, что хотя бы девушка в голубом не смеется так. Служанки помогали хозяйке и гостьям идти по трудной дороге - узкой тропинке с несколькими мостиками, ведущей от воды к Кленовой горе, и скоро группа исчезла в тени кустарника.
- У тебя в доме полно женщин. А у меня все мужчины.
Хонда поднялся, оправдывая свой пыл, теперь он передвинулся в тень сосен и всматривался, как женщины поднимаются в гору. На поросшей кленами горе, с ее западной стороны, постепенно расширяясь, уходила вглубь расселина, поэтому водопад с четвертого порога падал по западному склону и низвергался в водоем, выложенный красным камнем из Садо. В том месте у водоема, где женщины перебирались с камня на камень, листья кленов приобрели красный оттенок. Белые брызги водопада на девятом пороге пропадали в кроне деревьев, и тут вода окрашивалась в темно-красный цвет. Киёаки издалека видел белую шею и склоненную голову молодой гостьи в голубом, которая с помощью служанок перебиралась по камням, и вспомнил лилейно-белую царственную шею ее высочества незабвенной принцессы Касуги.
После переправы узкая тропинка некоторое время бежит по ровному месту вдоль воды, и этот берег ближе всего к острову. Киёаки, до сих пор жадно вглядывающийся в женщин, теперь был глубоко разочарован, узнав в девушке Сатоко. Почему же он до сих пор не заметил, что это Сатоко? Он был так поглощен мыслью о том, что это прекрасная незнакомка.
Уж если она обманула его ожидания, то прятаться нечего. Киёаки поднялся, стряхивая со штанов хака-ма прилипшие семена травы, и, выйдя на свет из-под нижних ветвей сосны, позвал:
- Эй! Эгей!
Хонда, подивившись столь неожиданному оживлению Киёаки, тоже выпрямился во весь рост. Не знай он этой особенности друга - при разочаровании, наоборот, оживляться - наверняка подумал бы, что тот хочет его опередить.
- Кто это там?
- Да Сатоко. Я тебе, кажется, показывал фотографии.
Киёаки произнес это таким тоном, словно хотел оттолкнуть от себя это имя. Сатоко была по-настоящему красива. Однако он всячески старался показать, что не замечает ее красоты. А все потому, что хорошо знал, как Сатоко его любит. Наверное, Хонде единственному выпало такое в дружбе часто видеть, как Киёаки отворачивается от тех, кто его любит, и не просто отворачивается, а жесток с ними. Хонда предполагал, что эта надменность, подобно плесени, незаметно росла в его душе с тех пор, как тринадцатилетний Киёаки осознал всеобщее восхищение его красотой. Серебристо-белые цветы плесени, которые при прикосновении звенят колокольчиками.
И это опасное очарование, под которое он действительно попадал, дружа с Киёаки, шло, скорее всего, именно от этого. Среди одноклассников было немало таких, кто потерпел неудачу: они старались подружиться с Киёаки, но тот их просто высмеивал. Лишь Хонда с честью выдержал испытание, умело реагируя на холодную ядовитость. Может быть, он ошибался и это было не так, но антипатия, которую Хонда испытывал к Иинуме, тому состоящему при Киёаки секретарю с мрачным взглядом, возникла оттого, что именно на лице Иинумы он увидел привычную тень неудачника, натолкнувшегося со своей любовью на высокомерие.
Хонде еще не доводилось встречаться с Сатоко, но он хорошо знал это имя по рассказам Киёаки.
Семья Сатоко Аякура представляла одну из двадцати восьми семей рода Урин, вела свое происхождение от Намба Ёрисукэ, которого считают создателем национальной игры в мяч, напоминающей футбол; в двадцать седьмом поколении, отделившись от семьи Намба Ёрицунэ, тогдашний Аякура стал служить императору и перебрался в Эдо; семья жила в старинной самурайской усадьбе, но была известна благодаря умению сочинять стихи и играть в мяч; наследнику был пожалован на совершеннолетие пятый ранг, и он мог дослужиться до старшего советника министра. Вот такой была эта семья.
Маркиз Мацугаэ, мечтавший об изысканности, которой недоставало его дому, рассчитывал хотя бы следующему поколению придать присущую высшему дворянству утонченность и в детстве поручил Киёаки заботам семьи Аякура. Там Киёаки усваивал семейные традиции аристократов, его обожала Сатоко, которая была на два года старше, и до поступления в школу она была единственным родным человеком, единственным другом Киёаки. Граф Аякура был нечванливый, по-настоящему добрый человек, маленького Киёаки он учил слагать стихи, обучал каллиграфии. В доме Аякуры и сейчас, совсем как в старину при императорском дворе, долгие вечера проводили за игрой в сугороку, и победителю вручалось печенье, пожалованное самой императрицей.
Особенное впечатление производила естественная, отшлифованная веками утонченность графа, когда он исполнял свои обязанности по части поэзии на новогодних поэтических собраниях во дворце, куда с пятнадцати лет стали допускать и Киёаки. Сначала Киёаки воспринимал это как некую обязанность, но, взрослея, начал ощущать, как каждый раз в начале года оказывается причастным к утонченности былых времен.
Сатоко сейчас исполнилось двадцать. По фотографиям в альбоме Киёаки можно было проследить ее взросление: от снимка, где они малышами дружески прижались друг к другу щечками, до последней фотографии, запечатлевшей присутствие Сатоко на майской церемонии в Храме.
Хотя считалось, что в двадцать лет расцвет девушки уже позади, Сатоко была еще не замужем.
- Так это Сатоко? А кто же тогда старушка в сером, о которой все так хлопочут?
- А, это... А-а, ее двоюродная бабушка, монахиня-настоятельница. Что-то странное у нее на голове, я ее сразу не узнал.
Это действительно была редкая гостья, усадьбу она явно посетила впервые. Будь гостьей только Сатоко, мать приняла бы ее в доме, а настоятельницу храма Гэссюдзи она определенно решила провести по усадьбе. Так, все понятно. По случаю редкого визита настоятельницы в столицу Сатоко повезла ее в усадьбу Мацугаэ показать, как алеют листья кленов.
Настоятельница очень баловала Киёаки, когда тот жил в доме Аякуры, но события того времени совсем не сохранились в его памяти. Потом он встретился с ней только однажды, уже учась в средних классах школы, когда его пригласили в дом Аякуры в очередной ее приезд. И все-таки Киёаки хорошо помнил ласковое, благородное, прекрасного цвета лицо и мягкую, ясную манеру говорить.
От крика Киёаки женщины на берегу разом остановились. И с удивлением воззрились на молодых людей, которые, подобно пиратам, возникли на острове из травы у фигуры журавлей.
Мать, достав из-за пояса оби маленький веер, указала в сторону уважаемой гостьи, и Киёаки с острова низко поклонился, Хонда вслед за ним сделал то же самое. Настоятельница ответила на приветствие. Мать поманила их к себе раскрытым веером, золото на котором, отразив багрянец листьев, вспыхнуло алым, и Киёаки понял, что придется плыть с другом к берегу, куда пристают лодки.
- Сатоко уж не упустит случая прийти сюда. А тут вполне естественный повод. Пользуется бабушкой,- ворчал Киёаки, помогая Хонде отвязывать лодку. Хонда, слушая Киёаки, спешащего на противоположный берег поздороваться с настоятельницей, подумал, уж не оправдывается ли тот. Он утвердился в этой мысли, глядя, как приятель безуспешно старается помочь ему, пытаясь белыми изящными пальцами развязать грубые узлы, словно раздражаясь от неторопливых движений друга.
Хонда греб, повернувшись спиной к берегу, и глаза Киёаки, выглядевшего так, словно у него кружится голова от темно-алых отблесков воды, усиленно избегали взгляда Хонды. Они смотрели на берег: возможно, он не хотел из свойственного его возрасту тщеславия показать, как чутко реагирует на девушку, в детстве слишком хорошо его знавшую и заполнявшую все его чувства. Наверное, в то время Сатоко успела рассмотреть Киёаки с головы до пят, увидеть все, вплоть до маленьких белых сердечек, напоминающих бутоны на конце стрелок лука.
Труд Хонды, который подвел лодку к берегу, вполне оценила мать Киёаки: "Ах, Хонда, вы прекрасно гребете". Это была женщина с овальным лицом, на котором чуть печально выглядели поднятые к переносице брови, но это лицо, которое оставалось печальным, даже когда она смеялась, принадлежало отнюдь не чувствительной натуре. Она могла быть и практичной, и бесчувственной, и холодной: эта женщина, приспособившаяся к грубому оптимизму и распущенности мужа, ни через какую щель не могла проникнуть в сердце Киёаки.
Сатоко не отрываясь наблюдала, как Киёаки вылезает из лодки. Ее пристальный, холодноватый взгляд постепенно становился будто мягче, снисходительней, и все-таки Киёаки всегда пятился и, пожалуй, вполне обоснованно читал в этом взгляде осуждение.
- Я счастлива, что могу побеседовать с нашей гостьей. Сначала я собиралась повести ее на Кленовую гору, а тут твои дикие крики. Что вы делали на острове?
- Так просто, смотрели в небо. - Отвечая на вопрос матери, Киёаки специально говорил загадками.
- Смотрели в небо? Разве там есть на что смотреть? - Мать не стыдилась того, что не может понять вещей, не видных глазу, не материализованных, и Киёаки считал это ее единственным достоинством. Было смешно, когда она начинала проявлять похвальные намерения, например предлагая: "Давай послушаем проповедь".
Настоятельница с мягкой улыбкой, не забывая о своем положении гостьи, слушала диалог матери и сына.
А Сатоко пристально смотрела на черную блестящую прядь волос на щеке у Киёаки, который специально не поворачивался в ее сторону.
Все вместе они поднимались по горной тропинке, восхищались осенними кленами и развлекались, определяя по голосам птичек, щебечущих в вершинах деревьев. Естественно, два молодых человека, как они ни замедляли шаг, ушли вперед и отдалились от группы женщин, окружавших настоятельницу. Хонда воспользовался случаем и впервые заговорил о Сатоко; когда он стал восхищаться ее красотой, Киёаки отреагировал нарочитым "Да-а?", делая вид, что это ему безразлично, из чего было ясно, что попробуй Хонда назвать Сатоко уродливой, его гордость была бы уязвлена. Киёаки старался быть равнодушным, но определенно считал, что женщина, имеющая к нему хоть какое-то отношение, обязана быть красивой.
Группа дошла до места падения водопада, все стали смотреть с мостика на первый порог, и когда мать уже предвкушала восхищенные слова настоятельницы, Киёаки сделал злополучное открытие, которое потом превратило этот достаточно обычный день в незабываемый:
- Что это? Вода там, вверху, расходится...
Мать тоже это заметила: заслонясь раскрытым веером от проникавшего сквозь ветви слепящего солнца, она взглянула наверх. Для того чтобы сделать падение водопада особенно впечатляющим, приложили немало выдумки, вода не должна была вот так некрасиво распадаться в центре на самом верху водопада. Точно, там, видно, свалился кусок скалы, но это вряд ли бы так нарушило форму потока.
- Что же это? Выглядит так, словно что-то преграждает путь воде. - Мать в растерянности обратилась к настоятельнице. Та, похоже, сразу что-то поняла, но только молча улыбалась.
Киёаки поднялся повыше, оттуда уже можно было определить, в чем дело. Однако он медлил, полагая, что его открытие испортит всем настроение. Он знал, что еще немного, и все сами увидят.
- Это ведь черная собака, да? Вон голова свешивается,- прямо заявила Сатоко, нарушив молчание. Все разом зашумели, утверждая, что поняли это с самого начала.
Самонадеянность Киёаки явно дала трещину. Сатоко, которая с несвойственной женщине храбростью сразу указала на труп несчастной собаки, демонстрировала подлинную утонченность - и мягким, уверенным голосом, и ясностью, с которой она разбиралась в вещах и событиях, и более всего своей прямотой. Это была свежая живая утонченность, напоминающая фрукты в стеклянной вазе, так что Киёаки устыдился собственной нерешительности и стал бояться этой способности Сатоко показывать пример другим.
Мать сразу же отдала распоряжение служанке позвать нерадивого садовника, стала извиняться за инцидент перед настоятельницей, но та сделала странное предложение:
- Наверное, если она попалась мне на глаза, это что-то значит. Закопайте ее и сделайте холмик. А я совершу поминальную службу.
Труп собаки, которая утонула то ли от ран, то ли от болезни или просто упала в воду, когда собиралась напиться, принесло течением, и он застрял в скалах у водопада. На Хонду слова Сатоко произвели сильное впечатление: ему казалось, что он близко над водопадом видит прозрачное небо, по которому плывут облака, и черное мертвое тело повисшей на уступе собаки, осыпаемое прозрачными водными брызгами, ее мокрую шерсть, белизну обнаженных клыков и красно-черную пасть.
Любование осенними кленами было отменено, и похороны собаки для присутствующих превратились в некое подобие развлечения, служанки сразу засуетились, пряча свое обычное легкомыслие. Все присели отдохнуть в напоминающей чайный домик беседке по другую сторону моста; прибежавший садовник многословно извинялся, потом поднялся по опасному обрыву и принес мокрый труп черной собаки; все ждали, пока его закопают в яму, вырытую в соответствующем месте.
- Я нарву каких-нибудь цветов. Киё, ты мне поможешь? - сказала Сатоко, отказавшись от помощи служанок.
- Какие еще цветы собаке,- неохотно выдавил Киёаки, и все рассмеялись.
Тем временем настоятельница сняла короткое верхнее кимоно и оказалась в пурпурном одеянии, поверх которого с левого плеча спускалось красное с золотом церемониальное облачение. Окружающие почувствовали, что присутствие столь уважаемой персоны прямо на глазах изгоняет несчастье, по крайней мере мрачное происшествие растворяется в огромном, блистающем небе.
- Вот повезло собачке: вы по ней совершаете молитву. В будущей жизни она точно родится человеком,- сказала мать уже со смехом.
В это время Сатоко шла перед Киёаки по горной тропинке и, когда замечала, срывала цветущие в это время колокольчики. Киёаки нашел только вьющиеся дикие хризантемки. Сатоко нагнулась, чтобы сорвать цветок, и голубое кимоно четко обозначило полные бедра, так диссонирующие с ее стройной фигурой.
Киёаки неприятно ощутил, как в его прозрачные, отстраненные мысли вливается что-то мутное, будто мешается с водой поднимающийся со дна реки песок.
Сорвав несколько цветков, Сатоко резко выпрямилась и встала на дороге перед Киёаки, который двигался за ней, глядя куда-то вдаль. Перед Киёаки, как видение, на слишком близком расстоянии возникли приятной формы нос и прекрасные большие глаза, которые он решительно никогда не замечал.
- А что ты будешь делать, если я вдруг исчезну? - быстро, но сдержанно проговорила Сатоко.
4
Впрочем, Сатоко давно умела своими словами буквально огорошить человека. Не то чтобы она сознательно разыгрывала спектакль: на лице ее с самого начала не было и намека на безобидную шутку, она говорила очень серьезно, с печалью, словно поверяя что-то очень важное.
Вроде бы уже привычный к этому Киёаки все-таки невольно спросил:
- Исчезнешь? Почему это?
Определенно Сатоко желала именно такой реакции - внешне безразличной, но таящей тревогу.
- Ну-у, я не могу сказать почему.
Так Сатоко будто капнула туши в прозрачную воду чаши - в сердце Киёаки. И у того не было времени защититься. Киёаки зло глянул на Сатоко. Вот так всегда. Это заставляло его просто ненавидеть Сатоко. Вдруг, безо всякой причины, она вызывала в его душе безотчетную тревогу. Капелька туши быстро расходилась в воде и ровно окрасила ее в пепельно-серый цвет.
В подернутых печалью напряженных глазах Сатоко мелькнуло удовлетворение.
Когда они вернулись, то все заметили, что Киёаки не в настроении. И это опять стало для женщин в доме Мацугаэ темой пересудов.
При всем своем эгоизме Киёаки обладал удивительной чертой - лелеять точившую его тревогу.
Будь это любовная страсть, неотвязные мысли о предмете страсти были бы естественны для молодого человека. Но в его случае это было не так. Может быть, зная, что больше прекрасных цветов он любит те, что покрыты шипами, именно их семена Сатоко уронила в его душу.
Киёаки поливал их, взращивал побеги и ждал, когда они наконец буйно разрастутся в его душе, ко всему остальному он потерял интерес. Он, не отвлекаясь, лелеял только свою тревогу.
Ему подбросили интересное занятие. Он охотно погрузился в дурное настроение, сердился на Сатоко за то, что та навязала ему эту неопределенность, за ее намеки, сердился на собственную нерешительность, не давшую ему разгадать загадку сразу на месте.
Когда они с Хондой блаженствовали в траве на острове, он хотел "чего-то определенного". Он не знал, что это, но ему хотелось думать, что в тот самый момент, когда, казалось, это сверкающее "определенное" вот-вот упадет в руки, этому помешал голубой рукав кимоно Сатоко, и снова он ввергнут в трясину неопределенности. На самом деле, наверное, этот свет "определенного" лишь полыхнул в недосягаемой дали, но все равно он убеждал себя в том, что последний шаг не дала ему сделать именно Сатоко.
Но больше Киёаки сердило то, что его собственная гордость не позволяла ему прибегать к различным способам выяснения загадки и причин тревоги. Ведь, обращаясь к другим за разъяснениями, он должен был бы спросить: "Что имела в виду Сатоко под словом "исчезнет"...", и его уж точно заподозрили бы в том, что он питает к ней интерес. "Что делать, как убедить всех в том, что это не имеет никакого отношения лично к Сатоко, а есть проявление моей абстрактной тревоги?"
О чем бы Киёаки ни думал, его мысли постоянна возвращались к этому.
Несколько отвлекала от этих мыслей школа, которую он в общем-то не любил. Перерыв на обед Киёаки и Хонда обычно проводили вместе, но Киёаки часто были скучны темы разговоров. Потому что Хонда, с тех пор как в гостиной главного дома выслушал вместе со всеми проповедь настоятельницы из храма Гэссюдзи, все больше проникался тем, что услышал. Киёаки тогда многое пропустил мимо ушей, и теперь Хонда излагал ему проповедь от начала до конца с собственными комментариями.
Интересно, что в мечтательной душе Киёаки проповедь не оставила ни малейшего следа, а рационалисту Хонде, напротив, придала какие-то свежие силы.
Храм и монастырь Гэссюдзи в окрестностях Нара с самого начала принадлежали к буддийской школе Хоссо, что было редкостью для женского монастыря. Рациональные основы учения Хоссо вполне могли привлечь Хонду, но в самой проповеди настоятельница, чтобы ввести людей во врата "только-сознания", привела умышленно простой, понятный пример.
"Настоятельница сказала, что эта проповедь ей пришла в голову из-за погибшей в водопаде собаки,- излагал Хонда.- Я уверен, что проповедь свидетельствует о ее особом внимании к твоей семье. Архаичный диалект Киото, в смеси с языком двора,- тот диалект Киото, который похож на слабо колышущиеся на ветру полоски занавеса (сами по себе невзрачные, тут они заставляют сиять целую гамму бледных тонов), здорово добавил впечатления.
Рассказ настоятельницы был о человеке по имени Ганге, который когда-то давно жил в Китае. Однажды в горах, где он скитался, постигая учение Будды, его застигла ночь, и он лег спать между курганами под открытым небом. Ночью он проснулся, и ему ужасно захотелось пить, тогда он протянул руку, зачерпнул воды из ямки рядом и напился. Не было в его жизни воды чище, холоднее, слаще. Он снова уснул, а утром, когда открыл глаза, свет зари осветил место, откуда он ночью пил воду. Оказалось, эта вода скопилась в черепе мертвеца, и Ганге, почувствовав тошноту, изверг ее из желудка. Но он постиг истину: пока душа живет, она творит законы, уничтожь душу, останется только череп.
Однако мне интересно: смог бы Ганге после просветления выпить ту же воду, творя душой ее чистоту и вкус? То же и с невинностью. Ты не согласен? Как бы распутна ни была женщина, чистый юноша может испытывать к ней чистую страсть. Но после того, как он поймет, что женщина ужасна, бесстыдна, после того как поймет, что она, когда ей нужно, только прикидывается невинной, сможет ли он дальше питать к ней чистую любовь? Если сможет, то ведь это великолепно. Замечательно, если можно так прочно связать свою душу с миром, разве не так? Это все равно, что держать в своих руках ключи от тайн вселенной".
Ясно было, что рассуждавший подобным образом Хонда еще не знал женщины, и Киёаки, который тоже не знал женщин, не мог опровергнуть его странных рассуждений, но отчего-то в душе этого капризного юноши жило ощущение того, что, в отличие от Хонды, именно он с самого рождения владеет ключами от мира. Непонятно, откуда взялась эта уверенность. Но мечтательная натура, высокомерие, заносчивость и в то же время чрезмерная впечатлительность, роковая красота... - это сиял драгоценный камень, будто вживленный в его тело.
Хотя Киёаки не испытывал боли, яркий свет, который временами исходил откуда-то изнутри, наверное, заставлял его испытывать нечто похожее на гордость человека, превозмогающего необычную боль.
Прошлое монастыря Гэссюдзи не интересовало Киёаки, он его и не знал, а Хонда, которого с монастырем ничто не связывало, наоборот, занялся в библиотеке разысканиями.
Храм-монастырь был сравнительно новым, построенным в начале XVIII века: тогда дочь императора Хигасияма, в память об умершем в молодом возрасте отце, посвятила себя в храме Киёмидзудэра богине Каннон. Она заинтересовалась учением "только-сознание", которое излагал живший в монастыре старый монах, постепенно прониклась идеями школы Хоссо, приняла постриг и, избегая существующих храмов, основала новый храм-монастырь, который должен был стать местом просвещения. Так был создан храм Гэссюдзи. Он по-прежнему оставался единственным женским монастырем школы Хоссо, но традиция преемственности настоятельниц по императорской линии прервалась в прошлом поколении: сестра бабушки Сатоко, хотя и была в отдаленном родстве с императорским домом, стала первой настоятельницей из семьи подданных...
Неожиданно Хонда бросил Киёаки прямо в лицо:
- Мацугаэ! Может, с тобой что случилось? Я говорю, говорю, а ты все где-то витаешь.
- Да нет,- задетый за живое, неопределенно ответил Киёаки. Он смотрел на друга красивыми, холодноватыми глазами. Он мог быть с товарищем открыто высокомерным, но боялся, что тот догадается о его переживаниях.
Если он сейчас раскроет душу, Хонда вообразит, что теперь волен запросто вторгаться в нее, и Киёаки, который никому не может этого позволить, потеряет своего единственного друга.
И Хонда сразу понял сомнения Киёаки. Если он, Хонда, собирается и впредь быть ему другом, нужно с оглядкой использовать чисто приятельские отношения. Не следует даже случайно касаться рукой свежеокрашенной стены, оставляя на ней отпечаток ладони. Иногда нужно не обращать внимания на любые, чуть ли не смертельные муки друга. Особенно если эти скрываемые муки сродни утонченности.
Хонде даже импонировало, что глаза Киёаки в этот момент выражали настойчивую мольбу. Этот взгляд, просивший: оставь все на том туманном, прекрасном берегу...
В этой холодной, неопределенной ситуации, при жестком противостоянии, когда дружба была предметом сделки, Киёаки впервые выступил просителем, а Хонда эстетствующим зрителем. Именно такие ситуации, когда они понимали друг друга без слов, составляли сущность того, что окружающие воспринимали как их дружбу.
5
Дней через десять после этого события маркиз неожиданно рано вернулся домой - и вся семья ужинала вместе. Отец любил европейскую кухню, поэтому стол был накрыт в малой столовой европейского дома, и маркиз сам спустился в винный погреб выбрать вино. Он ходил вместе с Киёаки по погребу, где были уложены бутылки с винами известных марок, охотно давал пояснения и с удовольствием рассказывал, какое вино к каким блюдам следует подавать, иногда указывая: "А вот это можно подавать, только если пожалует император...". Отец никогда не бывал столь оживленным, как сейчас, когда он излагал все эти бесполезные сведения.
За аперитивом мать с гордостью рассказала, что позавчера с молодым конюхом ездила в коляске за покупками не куда-нибудь, а в Иокогаму.
- Подумать только, даже там европейская одежда редкость. Грязные мальчишки бежали за коляской и кричали: "Шлюха, шлюха!"
Отец упомянул, что может взять с собой Киёаки на церемонию спуска на воду военного корабля "Хиэй". Но сказал это, будучи уверенным, что Киёаки откажется.
После этого отец и мать, заметно мучительно подыскивая тему для разговора, по какой-то причине заговорили о событии трехлетней давности, когда праздновали пятнадцатилетие Киёаки, его взросление: птенец скоро вылетит из гнезда.
Это был старый обычай, когда, чтобы узнать судьбу, семнадцатого числа восьмого месяца по старому календарю вечером во дворе ставят новую лохань с водой, в которой должна отразиться луна; считалось, что если пятнадцатым летом в эту ночь пасмурно, то всю жизнь человека будут преследовать несчастья. Разговор родителей живо напомнил Киеаки тот вечер.
В центр газона, подернутого ранней росой, наполненного стрекотом насекомых, поставили новую лохань с водой, он в парадных с гербами штанах хакама стоял между отцом и матерью. Поверхность воды в лохани словно выпрямляла и собирала воедино причудливый пейзаж - рощицу вокруг двора, где нарочно погасили фонари, черепицу на далекой крыше, Кленовую гору. Там, на краю светлой лохани из дерева хиноки, привычный мир кончался, открывался вход в другой мир. Этот предмет определял его судьбу, и Киеаки казалось, что на обрызганном росой газоне лежит его обнаженная душа. Ограниченный бортами лохани, обозначился его внутренний мир, а там, за ними, был внешний...
Все молчали, и даже звуки насекомых не так резали слух. Глаза присутствующих были прикованы к лохани. Сначала вода в ней была черной, закрытой похожими на водоросли тучами. Постепенно эти водоросли начали шевелиться, сквозь них пробился свет и сразу исчез.
Сколько-то они ждали. Наконец неясная тьма, застывшая в лохани, разом раскололась, и в воде воцарилась маленькая светлая луна.
Раздались крики, облегченно вздохнувшая мать впервые раскрыла веер и, отгоняя норовивших сесть на кимоно комаров, сказала:
- Слава богу, у ребенка будет хорошая судьба,- и стала принимать посыпавшиеся поздравления.
Киёаки боялся, однако, посмотреть на настоящую, висевшую в небе луну. Он смотрел только на ту, которая, как золотая раковина, погружалась все глубже и глубже в его внутренний мир, принявший форму замкнутой в круг воды. Вот так душа поймала небесное светило. Душа-сачок накрыла сверкающую золотом бабочку.
Однако ее сетка груба, и раз накрытая ею бабочка, наверное, снова не вспорхнет вверх?
В пятнадцать лет он начал страшиться потерь.
Сердце, которое боялось враз утратить обретенное,- вот что отличало натуру этого подростка. Как же был велик его ужас, когда он сообразил, что, получив луну, он станет потом жить в безлунном мире. Пусть даже он ненавидит эту луну...
Исчезни одна из игральных карт колоды, и в мировом порядке что-то непоправимо нарушится. Особенно Киёаки боялся, что утрата крошечной части заведенного порядка ввергнет его в тот хаос полного отсутствия порядка, как в часах, у которых недостает крошечного колесика. Сколько нашей энергии требует поиск потерявшейся карты, в конечном счете он делает не столько ее, сколько сами карты таким же важным, не терпящим отлагательства делом, как борьба за корону. Чувства Киёаки жили по такому закону, и он не умел этому сопротивляться.
Киёаки с удивлением обнаружил, что от воспоминаний о том празднике мысли его незаметно перекинулись на Сатоко.
В это время появился дворецкий, шурша сшитыми из дорогой ткани штанами хакама, и возвестил, что ужин подан. Семья прошла в столовую и уселась за стол, где стоял сделанный на заказ в Англии сервиз, украшенный чудным узором.
С детства отец педантично внушал Киёаки правила поведения за столом, и сейчас естественнее всех вел себя Киёаки,- мать до сих пор не освоилась с европейской едой, в манерах же отца заметна была чопорность человека, который лишь недавно стал бывать за границей.
За супом мать вдруг завела разговор:
- Просто беда с этой Сатоко. Сегодня утром я узнала, что она отклонила предложение. Одно время мне казалось, что она окончательно решилась...
- Да ей уж, поди, двадцать. Будет капризничать, останется старой девой. Да пусть, нам-то что за дело,- сказал отец.
Киёаки весь обратился в слух. Отец, не обращая на него внимания, продолжал:
- И чего отказала? Может, думает, что жених ей неровня, однако же семья Аякура хоть и знатного рода, но сейчас, считай, разорилась. Предложение подающего надежды сотрудника Министерства внутренних дел, неважно, какого он там происхождения, следовало бы принять с благодарностью.
- И я так думаю. Мне уж надоело им помогать.
- Но нам следует отблагодарить их за то, что они воспитывали Киёаки, и поспособствовать возрождению их дома. Надо бы найти такой вариант, чтобы она никак не могла отказать.
- А что, есть такой вариант?
Лицо Киёаки, прислушавшегося к разговору родителей, прояснилось. Вот загадка и разгадана. "Если я вдруг исчезну..." - эти слова Сатоко всего лишь означали сделанное ей предложение выйти замуж. В тот день Сатоко в душе, видно, склонялась принять его и, намекая на это, пыталась выведать чувства
Киёаки. Если она, как сейчас говорит мать, после десятого числа официально ответила отказом, то причина его для Киёаки очевидна. Все дело в том, что Сатоко любит его, Киёаки.
Мир, в которым жил Киёаки, прояснился, стал подобен прозрачной воде в стакане. Тревога исчезла. Он наконец вернулся в свой уютный садик, куда никак не мог добраться целых десять дней, и теперь может отдохнуть.
Киёаки был безмерно, как никогда в жизни, счастлив, и счастье это было связано с его открытием. Намеренно спрятанная карта нашлась, и колода собрана... карты опять стали всего лишь картами...- какое невыразимое, безоблачное ощущение счастья.
По меньшей мере, в этот момент он сумел справиться с эмоциями.
Однако родители, не столь проницательные, чтобы заметить неожиданно просветлевшее лицо сына, разделенные столом, смотрели только друг на друга. Маркиз - на печальное лицо жены с приподнятыми к переносице бровями, жена на грубое раскрасневшееся лицо мужа, который был просто создан для действий, но давно обленился.
Когда беседа родителей как-то оживилась, Киёаки, как всегда, воспринял это как некий ритуал, будто они поочередно подносили богам ветки священного дерева с тщательно отобранными блестящими листьями.
С отрочества Киёаки наблюдал то же самое бесчисленное множество раз. Ни намека на возбуждение. Никакого взрыва эмоций. Мать точно знала, куда отец потом направится, и маркиз прекрасно понимал, что жена знает. Это каждый раз было как падение вместе с водопадом - безмятежно скользишь по гладкой, отражающей синее небо и облака водной глади, не думая о грязи внизу.
Маркиз, торопливо глотая после ужина кофе, предложил:
- Что, Киёаки, сыграем партию в бильярд?
- Ну, я вас покидаю,- сказала мать.
В этот вечер душу счастливого Киёаки совсем не трогали эти обманы. Мать вернулась в главный дом, а отец с сыном вошли в бильярдную.
Бильярдная с дубовыми панелями копировала английскую комнату и славилась тем, что там был портрет деда и большая картина маслом, изображавшая морское сражение времен японо-русской войны. Портрет писал в период пребывания в Японии ученик английского портретиста Джона Миллса, автора портрета Глэндстона. Существовало множество портретов деда, но в этом, несмотря на простоту композиции - из слабого мрака выступает фигура старика в парадном одеянии,- стиль изображения, где в меру присутствовали строгий реализм и наивный идеализм, передавал и несгибаемый облик человека, которого общество почитало как верного сторонника нового строя, и черты, которые помнили его близкие, например родинки-бородавки на щеке.
Когда из Кагосимы прибывали новые служанки, их обязательно приводили поклониться портрету. За несколько часов до смерти деда в абсолютно пустом помещении портрет со страшным грохотом неожиданно свалился на пол, притом шнур, на котором он висел, был еще совсем крепким.
В бильярдной стояли в ряд три стола с досками для записи из итальянского мрамора, но в три шара - игру, которая появилась после японо-китайской войны,- в доме никто не играл, отец и сын играли в четыре шара. Дворецкий уже расставил слева и справа на одинаковом расстоянии от бортика красный и белый шары и теперь передал маркизу и Киёаки кии. Киёаки, натирая кончик кия итальянским мелом из окаменевшего вулканического пепла, пристально смотрел на стол.
Шары слоновой кости покоились на зеленом сукне, отбрасываемая ими тень делала их похожими на раскрывшиеся раковины. Киёаки они были абсолютно безразличны. Все походило на безлюдную средь бела дня дорогу в незнакомом городе, а шары - на странные бессмысленные предметы, неожиданно представшие на ней перед глазами.
Маркиза, как всегда, кольнул в сердце отрешенный взгляд сына. Даже в самые счастливые моменты, такие, как сегодня вечером, у Киёаки бывал этот взгляд.
- Да, ты знаешь, что в Японию скоро прибудут два принца из Сиама: их посылают учиться к вам в школу? - вспомнил отец.
- Нет...
- Они как будто твои ровесники, так что я сказал в Министерстве иностранных дел, чтобы в программе учли, что они погостят несколько дней у нас в доме. В Сиаме последнее время всякие перемены: отменили рабство, строят железные дороги - тебе есть смысл поближе познакомиться с принцами.
Киёаки, глядя на спину отца, который, согнувшись с грацией ожиревшего леопарда, готовился ударить кием по шару, не мог удержаться от улыбки. Он позволил своему ощущению счастья коснуться чужой жаркой страны, словно дал обменяться легким поцелуем двум шарам из слоновой кости. И ощутил, как кристально прозрачное прежде абстрактное чувство вдруг засияло красками, словно отразив блистающую зелень неведомых тропических лесов.
Маркиз играл хорошо, Киёаки с самого начала не был ему достойным соперником. После того как они обменялись пятью ударами, отец проворно отошел от стола и сказал, собственно, то, чего и ожидал Киёаки:
- Пойду прогуляюсь... а ты что будешь делать? Киёаки промолчал. Тогда отец неожиданно произнес:
- Проводи меня до ворот. Как в детстве...
Киёаки с удивлением взглянул на отца черными, блестящими глазами. Маркизу, по меньшей мере, удалось удивить сына.
Любовница отца жила в одном из домов, которые сдавали внаем, тут же за пределами усадьбы. Два других дома занимали иностранцы; в заборе, окружавшем усадьбу, были калитки, поэтому дети из этих семей свободно приходили в усадьбу поиграть, и только калитка, которая вела к дому любовницы отца, была заперта на замок - замок уже заржавел.
От вестибюля главного дома до парадного въезда было метров восемьсот. В детстве Киёаки часто ходил здесь за руку с отцом, отправлявшимся к любовнице, а у ворот расставался с ним, и слуга приводил мальчика домой.
Отец, когда выезжал по делам, обязательно приказывал закладывать коляску, поэтому если он шел пешком, то было понятно, куда он направляется. Детским сердцем Киёаки ощущал, что ему неприятно идти в таких случаях с отцом, смутно осознавал, что его обязанность перед матерью - обязательно заставить отца вернуться домой, и злился на собственное бессилие, потому что не мог этого сделать. Матери, конечно, не нравилось, что Киёаки сопровождает отца, но тот напоказ брал сына за руку и выходил из дому.
Эта прогулка холодным ноябрьским вечером была какой-то странной.
Отец приказал дворецкому подать пальто. Киёаки тоже, выйдя из бильярдной, надел форменную на подкладке шинель с золотыми пуговицами.
Дворецкий, который обязан был на прогулке следовать в десяти шагах за хозяином, нес подарок, завернутый в пурпурного цвета платок.
Светила луна, ветер шелестел в ветвях деревьев. Отец не обращал никакого внимания на следовавшего за ним тенью дворецкого Ямаду, но Киёаки один раз все-таки обернулся. Было холодно, дворецкий не надел безрукавку, был в своих обычных штанах хакама с рисунком и белых носках; у него теперь стали болеть ноги, и он со свертком в руках шел медленно. Очки при свете луны поблескивали словно иней. Киёаки не знал, какие чувства уже покрылись ржавчиной в душе этого бесконечно преданного человека, с которым в последние дни он не обмолвился ни словом. Однако холодный, безучастный сын куда сильнее, чем всегда веселый, общительный отец, ощущал чувства других.
Ухнула сова, шум сосен отозвался в ушах раскрасневшегося от вина Киёаки печальным ропотом колышущихся под ветром деревьев с фотографии "Заупокойная служба по погибшим". Отец на холодном воздухе мечтал об улыбке теплой, влажной, розовой плоти, что ждала его этой ночью, а у сына возникали ассоциации со смертью.
Подвыпивший маркиз отбрасывал с дороги концом трости мелкие камушки и вдруг заговорил:
- Ты почти не развлекаешься. В твоем возрасте у меня уже было несколько женщин. Давай я тебя куда-нибудь свожу, позовем гейш - иногда можно и повеселиться. Хочешь, притащи своего школьного приятеля.
- Нет,- вздрогнув, машинально ответил Киёаки. Он остановился, словно ноги приросли к земле. Удивительно, но от слов отца его ощущение счастья разлетелось на мелкие кусочки, точно упавший на землю стеклянный сосуд.
- Что такое?
- Я, пожалуй, пойду домой. Спокойной ночи.
Киёаки повернулся и поспешно двинулся обратно к главному дому, к далеким, просвечивающим между деревьями огням, это было куда дальше, чем вестибюль европейского дома, где зажгли слабый свет.
Эту ночь Киёаки провел без сна. Он совсем не думал об отце с матерью. Мысли его все время возвращались к Сатоко.
"Она просто заманила меня в ловушку и потом десять дней мучила. У нее была только одна цель - задеть мое сердце и заставить страдать. Я должен отплатить ей тем же. Но я не уверен, смогу ли, как она, мучить человека, прибегая ко всяким коварным уловкам. Что же делать? Лучше всего дать ей почувствовать, что я, как и отец, презираю женщин. Смогу ли я оскорбить ее на словах или письмом так, чтобы она была потрясена? У меня вечно не хватает духу, я не умею открыть свою душу людям, а тут я нанесу удар. Недостаточно просто показать ей, что она мне безразлична. Ведь тогда она сможет еще что-нибудь придумать. Опозорить ее! Вот что нужно. Оскорбить так, чтобы она страдала. Вот что нужно. Уж тогда она пожалеет, что мучила меня".
Он не знал, на что решиться, ничего конкретного не приходило ему в голову.
Кровать в спальне отгораживали парные ширмы с шестью строками стихов Кандзана, в ногах на полке из красного сандалового дерева сидел яшмовый зеленый попугай. Киёаки никогда не питал интереса к модным Родену, Сезанну, прелесть их творений оставляла его скорее равнодушным. Пока он всматривался в птицу широко открытыми без признаков сна глазами, она обозначилась вся, вплоть до мельчайших штрихов на крыльях, в ее словно подернутой дымкой зелени таился мерцающий свет. В этом свете все будто растворилось, и вот чудо - от попугая остались только слабые контуры. Он понял: прямо на яшмовую птицу через щель в занавеси падает лунный свет. Грубо дернул занавеску луна висела точно посреди неба, ее свет сплошь залил постель.
Луна выглядела невозмутимо великолепной. Киёаки вспомнил холодный блеск шелкового кимоно Сатоко, он смотрел на луну как в огромные чудные глаза Сатоко, которыми она взглянула на него так близко. Ветер затих. У Киёаки тело пылало огнем - не потому, что в комнате было натоплено,- ему казалось, что жар стучит в ушах; он отбросил одеяло, обнажил грудь, и все равно: горящий внутри огонь то тут, то там словно пронзал кожу, мнилось, что огонь не погаснет, пока на него не падет холодный свет луны; в конце концов, скинув с плеч кимоно, Киёаки обнажился по пояс, измученный, повернулся спиной к луне и уткнулся головой в подушку. В висках жарко пульсировала кровь.
Киёаки подставил спину с белой гладкой кожей лунным лучам. Они высвечивали мельчайшие неровности этой нежной плоти, будто восхищались, только не женской кожей, а этой едва наметившейся грубостью кожи взрослеющего юноши.
На левом боку, там, куда глубоко проникал свет луны, чуть заметное таинственное движение плоти, выдававшее биение сердца, подчеркивало ослепительную белизну кожи. Здесь были маленькие, едва заметные родинки. В лунном свете эти три крошечные родинки, совсем как три мерцающие точки в созвездии Ориона, стали незаметны.
6
В Сиаме в 1910 году власть перешла от короля Рамы Пятого к королю Раме Шестому, один из принцев, которых посылали учиться в Японию, был младшим братом нового короля и сыном Рамы Пятого. Официальным его титулом был "праонг Тьяо", а именем - Паттанадид, по-английски его было принято называть His Highness Prince Pattanadid (его высочество принц Паттанадид).
Приехавший с ним вместе второй принц приходился внуком Раме Четвертому и был в большой дружбе с двоюродным братом; официальным его титулом был "мом Тьяо", именем - Кридсада, его высочество принц Паттанадид звал его ласково "Кри", но Кридсада не забывал выражать почтение к члену семьи правящего короля и называл принца Паттанадида "Тьяо Пи".
Оба были ревностными, благочестивыми буддистами, но в повседневной жизни носили европейскую одежду и прекрасно говорили по-английски. Новый король беспокоился, как бы молодые принцы не вестернизировались, и решил отправить их учиться в Японию, принцы не возражали, и единственно, что их огорчало, это разлука Тьяо Пи с принцессой, младшей сестрой Кри.
Их любовь была при дворе объектом добрых шуток. Было решено, что когда Тьяо Пи вернется, закончив учебу, они отпразднуют свадьбу, поэтому волноваться о будущем было нечего, но принц Паттанадид при отплытии корабля выказывал глубокую печаль, что было странным для жителя страны, где люди обычно сдержанны в выражении чувств.
Морское путешествие и участие кузена несколько смягчили страдания молодого принца. Когда Киёаки встретил принцев в своем доме, то юные смуглые лица того и другого показались ему даже чересчур оживленными.
До зимних каникул принцы посещали школу по желанию, пока только для знакомства. Хотя было решено, что они начнут учиться с нового года, официально зачислить их предполагалось в новом учебном семестре, весной, когда они немного овладеют японским языком и привыкнут к окружающей обстановке.
Под спальни принцев отвели две смежные гостевые комнаты на втором этаже европейского дома, так как там было установлено привезенное из Чикаго паровое отопление.
За ужином, на котором все собрались в доме Мацугаэ, и Киёаки, и гости чувствовали себя напряженно, но после ужина, когда молодые люди остались одни, все оживились, принцы показали Киёаки фотографии блистающих золотом храмов Бангкока и снимки изумительных пейзажей.
Они были ровесниками, но в принце Кридсаде еще оставалась непосредственность, ребячество, а у принца Паттанадида Киёаки с радостью обнаружил мечтательный, похожий на его собственный характер.
Одна из фотографий запечатлела вид известного монастыря Ват По, где находилась огромная статуя сидящего Будды Шакья-муни, фотография была мастерски раскрашена от руки, казалось, так и видишь все это перед глазами. На фоне синего с горой облаков тропического неба разбросаны листья кокосовых пальм; несравненной красоты красно-бело-золотой монастырь вызывает в груди трепет восторга: ярко-красные в золотом обрамлении створки ворот, охраняемые с двух сторон золотыми изваяниями божественных стражей, белые стены и ряды белых колонн в верхней части переходят в тончайшей резьбы золотые кисти, они как бы соединяют сплошь покрытую сложным рельефным узором красную с золотом крышу и поддерживающий ее фронтон; наконец, в центре крыши возвышается сверкающая трехъярусная пагода, пронзающая блистающее небо.
На лице Киёаки отразилось восхищение этой красотой, очень обрадовавшее принцев, и Паттанадид сказал, вглядываясь куда-то вдаль узкими проницательными глазами, которые казались совсем не к месту на добром, круглом лице:
- Я особенно люблю этот храм. В море по дороге сюда я несколько раз видел его во сне. Из глубин ночной пучины встает золотая крыша, а за ней постепенно весь храм; корабль движется прямо к нему, а когда храм виден полностью, корабль всегда оказывается далеко от него. Выросший из воды храм, в струях стекающей морской воды, сияет в свете звезд и похож на нарождающуюся луну, поднимающуюся на горизонте над вечерним морем. Я на палубе соединяю ладони, чтобы поклониться ему, и удивительно: храм так далеко, ночь, темно, а я отчетливо, до мелочей вижу красный с золотом узор.
Я рассказал этот сон Кри, сказал, что храм следует за нами в Японию, но Кри стал дразнить меня, со смехом утверждая, что преследуют меня совсем другие воспоминания. Я тогда еще рассердился, но теперь начинаю чувствовать что-то похожее.
Ведь все священные предметы состоят из того же, что и сны с воспоминаниями; отделенные от нас пространством и временем, они воспринимаются как явившееся чудо. Эти три сущности - идеал, сон, воспоминание - объединяет то, что их нельзя потрогать рукой. Стоит лишь на шаг удалиться от материальных, осязаемых предметов, как они превращаются в идеальные, становятся чудом, приобретают редкую красоту и прелесть. Святость-идеал присутствует во всем, но мы касаемся рукой - и предмет оскверняется. Люди - странные создания. Все, до чего мы дотрагиваемся, мы оскверняем, при этом в душе у нас есть все задатки для того, чтобы стать святыми.
- Тьяо Пи рассуждает о сложных вещах, а на самом деле речь идет о возлюбленной, с которой он расстался. Покажи Киёаки фотографию,- перебил двоюродного брата Кридсада.
У Паттанадида порозовели щеки, но из-за смуглого цвета кожи это было не очень заметно. Увидев его колебания, Киёаки не стал настаивать и перевел разговор на другую тему:
- Так вы часто видите сны? Я тоже - и даже веду дневник снов.
- Если бы я только понимал по-японски: мне так хочется попросить почитать его,- у Тьяо Пи заблестели глаза.
Киёаки, видя, как легко, несмотря на чужой язык, доходит до сердца собеседника его увлечение снами,- которое он боялся открыть даже другу,испытывал к нему все большую симпатию.
Однако вскоре беседа застопорилась, и Киёаки по быстрым движениям лукавых глаз Кридсады вдруг подумал: это потому, что он не настаивал: "Покажите фотографию". Тьяо Пи, видно, надеялся, что он будет настаивать. И как только Киёаки попросил:
- Покажите мне фотографию преследующей вас мечты,- Кридсада опять сбоку вмешался:
- Храма или любимой? И хотя Тьяо Пи посмотрел на него укоризненно, словно упрекая за столь легкомысленное сравнение, Кридсада снова повертел головой и показал на разложенные фотографии.
- Моя сестра принцесса Тьянтрапа. Это значит "Лунный свет". Мы обычно зовем ее Йинг Тьян - принцесса Тьян,- пояснил он.
Взглянув на фотографию, Киёаки был слегка разочарован тем, что, против ожидания, на снимке была обычная девушка. Вряд ли бы кто-нибудь отличил эту чуть надменную девушку в белом кружевном платье с белой лентой в волосах и с жемчужным ожерельем на шее от ученицы привилегированной женской школы Гакусюин. Была некоторая прелесть в ее волосах, волнами спадающих на плечи, но смелые брови, широко, будто в удивлении распахнутые глаза, губы, слегка поднятые к уголкам рта, напоминающие тронутые зноем лепестки цветка,- все это было детским, еще не сознающим собственной красоты. Конечно, и это тоже была красота. Но слишком чувствовалась в ней природа птенца, который пока и не помышляет о полете.
"По сравнению с ней Сатоко в сто, нет, в тысячу раз больше женщина,невольно сравнивал Киёаки.- Может быть, я и ненавижу ее за то, что она слишком женщина. Да Сатоко еще и намного красивее. И осознает свою красоту. Она все знает. Знает, к несчастью, даже о моей неопытности".
Тьяо Пи, углядев, по-видимому, в глазах у пристально смотревшего на фотографию Киёаки некоторого рода посягательство, резко вытянул изящные янтарного цвета пальцы и взял фотографию. Уловив изумрудный блеск, сверкнувший на одном из этих пальцев, Киёаки только теперь обратил внимание на великолепный перстень Тьяо Пи.
Огромный, прямоугольной огранки изумруд, весом, пожалуй что, в двадцать три карата, украшал массивный золотой перстень, на котором были в деталях выгравированы звероподобные лица пары божественных стражей.
- Это мой камень - я родился в мае. Йинг Тьян подарила мне его на прощание,- все еще застенчиво пояснил Паттанадид.
- За такую яркую вещь в школе, пожалуй, будут ругать, еще, чего доброго, и отнимут,- предостерег Киёаки и начал серьезно по-японски давать советы, где принцу следует держать перстень, извинился, что невольно перешел на родной язык, и повторил то же по-английски. Он предложил обратиться к отцу, чтобы тот порекомендовал сейф в хорошем банке. Разговор пошел откровеннее: уже и Кридсада показал маленькую фотографию своей подруги, а потом принцы стали приставать к Киёаки, непременно желая увидеть портрет его возлюбленной.
Тщеславие молодости вынудило Киёаки среагировать мгновенно:
- У нас нет обычая обмениваться фотографиями, но я вас скоро с ней познакомлю.
У него недостало смелости показать одну из тех фотографий Сатоко, что с детских лет наклеивались в его альбом.
Он заметил, что, хотя уже давно стали превозносить его красоту, хотя люди восхищались им, за все восемнадцать лет, проведенных в этой скучной усадьбе, у него не было ни одной подружки, кроме Сатоко.
Сатоко была другом и врагом одновременно, совсем не похожей на куклу из застывшей патоки сладких чувств, как это было у принцев. Киёаки разозлился на себя, на всех и на все. Ему казалось, что даже в словах подвыпившего отца, заботливо сказанных на последней "прогулке", пряталась презрительная насмешка над одиноким, мечтательным сыном.
Сейчас все, от чего он отказывался из чувства собственного достоинства, наоборот, ранило его. Смуглая кожа здоровых юношей из южной страны, их горящие, словно стальным мечом пронзающие глаза, их длинные тонкие пальцы янтарного цвета, умеющие, несмотря на молодость, ласкать, - все это словно говорило Киеаки: "Как, у тебя еще нет возлюбленной?"
И, будучи не в силах сдержаться, Киеаки с холодным изяществом подчеркнул:
- Я вас скоро обязательно с ней познакомлю.
Но каким образом он мог бы похвастаться красотой Сатоко перед новыми друзьями-иностранцами?!
После долгих колебаний Киеаки наконец написал вчера адресованное Сатоко безумное, оскорбительное письмо. Он несколько раз переписывал его с намерением сделать как можно более язвительным, и оно буквально засело в уме.
"...Я сожалею, что вынужден написать такое письмо в ответ на Ваши угрозы,- с этой оборванной фразы начиналось письмо.- Вы окутали себя бессмысленной, какой-то страшной загадкой и, не объяснив ситуацию, сообщили ее мне, сковав руки и погрузив в полный мрак. Я вынужден спросить Вас о том, что двигало в данном случае Вашими чувствами. Это недоброе отношение, и я усматриваю в нем отсутствие не просто привязанности, но и капли дружеских чувств. В Ваших коварных действиях была определенная Цель, которой Вы не сознавали, и я из вежливости умолчу о ней. Однако теперь я могу сказать, что Ваши усилия, Ваши замыслы лопнули как мыльный пузырь. Я в смятении (отчасти и по Вашей вине) переступил через один из жизненных порогов. Я воспользовался случайным предложением отца и пошел по дороге, которую должен пройти каждый мужчина,- вкусить удовольствие от чувственных наслаждений. По правде говоря, я провел ночь с гейшей, которую порекомендовал отец. Другими словами, испытал допускаемое для мужчины общественной моралью, официально признанное удовольствие.
Этой ночью у меня полностью изменилось представление о счастье. И совершенно другим стало мое отношение к женщине: оказывается, ею можно забавляться, как маленьким похотливым зверьком. Я думаю, что это хороший урок, данный мне обществом, и я, не разделявший прежде взглядов отца на женщин, без отвращения ощутил в себе сына своего отца.
Вы, с Вашими старомодными представлениями давно ушедшей эпохи, читая эти строки, скорее порадуетесь за меня. И, может быть, довольно улыбнетесь, полагая, что мое физическое отвращение к женщинам-профессионалкам еще больше поднимет духовное уважение к женщинам другого рода.
Нет! Решительно нет. С этой ночи я (правду говорят, прогресс есть прогресс), все сломав, бросился в неизвестность. Там для меня не существует никакой разницы между гейшей и знатной дамой, жрицей любви и неопытной девочкой, безграмотной женщиной и "синим чулком". Всякая женщина всего лишь похотливый зверек. Все остальное - грим. Все остальное - одежда. Мне трудно выговорить это, но скажу, что теперь и Вас я считаю только одной из них. Задумайтесь над тем, что "Киё", которого Вы знаете с детства, послушный и чистый, управляемый, игрушечный и милый "Киё" уже умер...".
Принцам, похоже, показалось странным, что, хотя было еще и не так поздно, Киёаки поспешно бросил: "Спокойной ночи" и покинул комнату.
Правда, как подобает джентльмену, он, внешне соблюдая гостеприимство, внимательно проверил, все ли приготовлено для сна, осведомился о пожеланиях гостей и только тогда ушел. И все-таки...
"Почему же в такой момент меня никто не понимает",- размышлял он, бегом пересекая длинный переход между европейским и главным домом.
По дороге у него несколько раз всплывало в памяти имя Хонды, но его сложные представления о дружбе будто отталкивали его от Хонды. В окнах перехода шумел ночной ветер, был виден далеко протянувшийся ряд тусклых фонарей. Киёаки, опасавшийся, что кто-нибудь окликнет его, запыхавшись от бега, остановился в переходе. Опершись локтями об оконную раму с узором из буддийских символов мандзи, он смотрел в сад, изо всех сил стараясь привести в порядок мысли. В отличие от мечты, реальность - материал, которому недостает пластичности. Ему нужно было овладеть не туманными ощущениями, а мыслями, спрессованными, напоминающими черные пилюли, мыслями, которые следовало немедленно реализовать. Он остро ощутил собственное бессилие и вздрогнул от холода, стоявшего в переходе, куда он попал из теплой комнаты. Прижавшись щекой к дребезжащему стеклу, Киёаки заглянул в сад. В эту безлунную ночь Кленовая гора и остров слились в сплошную темную глыбу, и только там, куда доставал свет тусклых ламп из перехода, смутно виднелась колеблемая ветром поверхность пруда. Он передернул плечами: показалось, что из пруда, вытянув шею, на него смотрят черепахи.
У подножия лестницы, по которой он собирался подняться в свою комнату, Киёаки столкнулся с Иинумой и всем видом выразил нежелание вступать в разговор.
- Гости уже легли?
- Да...
- Вы тоже ложитесь?
- Мне еще заниматься.
Иинума, которому уже исполнилось двадцать три, учился на последнем курсе вечернего университета, он, видно, только что вернулся с лекций - в руках держал книги. На лице у него к задору молодости все больше примешивалось выражение меланхолии и скуки; его крупного тела, похожего на черный шкаф, Киёаки даже страшился.
Вернувшись к себе в комнату, Киёаки не стал зажигать огонь в печке, он беспокойно метался по холодной комнате, одну за другой перебирая приходящие в голову мысли.
"Во всяком случае, надо спешить. Может быть, уже поздно. Ту, которой я отправил такое письмо, я в течение нескольких дней должен представить принцам в качестве своей возлюбленной. И так, чтобы это произошло в хорошем обществе и выглядело естественным".
На стуле лежал вечерний выпуск газеты: прочитать его Киёаки не успел, теперь, развернув газету, на одной из страниц он увидел анонс театра Кабуки на сцене Императорского театра, и тут его осенило. "Так, поведу принцев в театр. Отправленное вчера письмо, скорей всего, еще не дошло. Еще есть надежда. Думаю, родители вряд ли позволят мне пойти в театр с Сатоко, лучше будет, если мы встретимся там случайно".
Он выскочил из комнаты, скатился по лестнице, добежал до вестибюля и перед тем, как войти в комнату с телефоном, украдкой заглянул в комнату своего воспитателя, которая находилась сбоку от ярко освещенного вестибюля. Иинума, похоже, занимался.
Киёаки взял трубку и назвал телефонистке номер. Сердце колотилось, тоска развеялась.
- Дом господина Аякуры? А Сатоко дома? - сказал он, обращаясь к знакомому голосу пожилой женщины, которая подошла к телефону. Из далекой ночи очень вежливый, недовольный голос старухи ответил:
- Так это молодой Мацугаэ? Извините, но уже поздно...
- Она спит?
- Нет... я думаю, что еще не спит, но...
Киёаки настаивал, и в конце концов Сатоко взяла трубку. Приветливость в ее голосе наполнила Киёаки счастьем.
- Что случилось, Киё? Звонишь в такое время...
- Понимаешь, я вчера отправил тебе письмо. У меня к тебе просьба, когда оно придет, сразу же, не вскрывая, сожги его. Обещаешь?
- Я не понимаю...
Киёаки терял терпение, чувствуя, как в этом спокойном тоне уже сквозит манера Сатоко напускать на вещи туман. И все равно голос Сатоко этой зимней ночью был похож на персик в июне: звучал зрело, тепло, серьезно.
- Ну, не спрашивай ничего, просто пообещай. Когда мое письмо придет, сразу сжечь его, не открывая.
- Ну ладно.
- Обещаешь?
- Да.
- У меня к тебе еще одна просьба.
- Вечер с большим количеством просьб, а, Киё?
- Купи билеты на послезавтра в Императорский театр и приходи туда с тетушкой.
- Что...
Голос Сатоко прервался. Киёаки испугался отказа, но тут же заметил свою оплошность. Он понимал, что для нынешнего финансового положения семьи Аяку-ры немыслимы траты больше двух иен на человека.
- Извини, билеты я вам пришлю. Если мы будем сидеть рядом, все будут пялиться, возьмем разные места. У меня гостят два принца из Таиланда, и мы идем в театр.
- Ах, это очень мило с твоей стороны. Представляю, как будет довольна Тадэсина. Мы охотно пойдем,- Сатоко откровенно выразила свою радость.
7
Хонда, получив в школе от Киёаки приглашение пойти завтра в театр, был несколько удивлен, узнав, что с ними идут два принца из Сиама, но с радостью согласился. Киёаки, конечно, не открыл другу своей уловки - как бы случайно встретить там Сатоко.
Дома за ужином Хонда сказал родителям о приглашении. Отец его театры особенно не жаловал, но полагал, что не должен связывать свободы сына, которому уже исполнилось восемнадцать.
Отец Хонды был судьей Верховного суда, жил в родовом поместье; усадьба, где был и европейский дом в стиле эпохи Мэйдзи и другие строения, производила впечатление добротности. У отца было несколько секретарей, богатая библиотека: книги заполняли кабинет, даже в коридоре стояли книги в темных кожаных переплетах с золотым тиснением.
Мать тоже была постоянно занята, она работала в Патриотическом союзе женщин и не очень поощряла дружбу Сигэкуни с сыном маркиза Мацугаэ, жена которого совершенно не интересовалась деятельностью союза.
Во всем остальном Сигэкуни Хонда был идеальным сыном: прекрасно успевал в школе, постоянно занимался дома, был физически крепким, хорошо воспитанным. Мать гордилась плодами своего воспитания.
Вещи в доме, вплоть до последней плошки, были в безупречном порядке. Сосна-бонсай в прихожей, ширма с начертанным иероглифом, набор трубок для курения в гостиной, скатерть с бахромой - это уж само собой, но даже кадка для риса в кухне и висевшее в уборной полотенце, поднос для ручек в кабинете, пресс-папье, в конце концов,- все было в образцовом порядке.
Такими же продуманными были и темы разговоров, которые велись в доме. У приятелей в семьях обязательно были старики, рассказывавшие всякие занятные истории и с серьезным видом советовавшие: увидишь в окне две луны - громко крикни, тогда одна из них обратится в енота тануки и убежит. При этом и рассказчик, и слушатели сохраняли полную серьезность, но в семье Хонды строгий хозяин дома все держал в поле зрения: даже старым служанкам запрещалось повторять эти невежественные истории. Глава дома, который прилежно изучал в свое время право в Германии, был верен принципам немецкого рационализма.
Сигэкуни Хонда часто сравнивал свой дом с домом маркиза Мацугаэ, и ему приходили в голову интересные мысли. В том доме было собрано огромное количество вещей, чтобы жить по-европейски, но уклад семьи был старым, в доме же Хонды сам образ жизни был японским, но европейские по своему духу черты присутствовали во многом. И услугами секретарей отец пользовался совсем не так, как это было заведено в доме Мацугаэ.
В тот вечер Хонда, сделав задание по французскому - второму иностранному языку, просматривал полученные им через фирму Марудзэн комментарии к сводам законов на английском, французском и немецком языках: он делал это, чтобы запастись знаниями для будущих университетских занятий, а также по своей привычке во всем опираться на источники.
С тех пор как он услышал проповедь настоятельницы из храма Гэссюдзи, он почувствовал, что потерял интерес к привлекавшим его прежде европейским концепциям "естественного права". В трудах сначала Сократа, а потом Аристотеля господствовало римское право, в средние века эти концепции были приведены в систему в соответствии с христианством, в эпоху просвещения правовые теории стали так модны, что ее даже называют эпохой "естественного права", их отголоски слышны и теперь, но если сейчас представить себе течения, которые сменяли одно другое на протяжении двух тысяч лет, то окажется, что среди них не было такого, которое, каждый раз меняя обличье, оставалось бы неизменным по содержанию. Может быть, именно в этом больше всего сказалась европейская традиция веры в разум. Однако чем устойчивее казалась концепция, тем больше мысли Хонды возвращались к тому периоду в две тысячи лет, когда силе человеческого знания постоянно угрожало мракобесие.
Нет, то были не только силы мрака. Привычный свет уступает по яркости ослепительному, так и с идеями: Хонда убеждался в том, что более яркие из них брезгливо отбрасывались. Более яркий свет был, как и мрак, по-видимому, неприемлем в мире законопо-рядка.
И все-таки Хонда не был в плену идей, принадлежащих школе классического римского права XIX века, а теперь и идей собственной национальной школы.
Японии эпохи Мэйдзи требовалось свое собственное, имеющее исторические корни право, но он, напротив, склонялся к общим, универсальным постулатам, которые должны лежать в основе закона, и именно поэтому увлекся немодными теперь идеями "естественного права". Он хотел знать границы универсальности закона, его привлекали размышления о той области, где закон перестает существовать, если выходит за рамки идеи "естественного права", определенной человечеством еще со времен Древней Греции, и вторгается в более широкую область общих истин (если предположить, что таковые существуют).
Это были свойственные молодости радикальные идеи. Однако было естественно, что когда Хонда пресытился римским правом, незыблемо стоящим за спиной изучаемого им современного действующего права, то ему захотелось, сбросив давление традиционных законов, унаследованных Японией нового времени, обратить свой взор к древним самобытным особенностям законопорядка в Азии.
Он полагал, что на мучающие его вопросы даст ответы "Свод законов Ману", который ему во французском переводе как раз доставила фирма Маруд-зэн.
Законы Ману - основной сборник древних законов Индии, который был составлен в период примерно 2ОО г. до н. э. - 2ОО г. н. э.; среди индуистов он и сейчас сохраняет силу Закона с большой буквы. 12 глав и 2684 раздела представляют собой стройную систему положений о религии, обычаях, морали и законе, они показывают особенности хаотичного азиатского мира с его множеством установлений - начиная с учения о возникновении космоса до обвинения в воровстве или определения доли в наследстве - в сравнении с опирающейся на соответствие между макро- и микрокосмосом системой средневековых христианских положений "естественного права".
Однако так же, как и римские законы, законы Ману ограничивали право на иск - например, формулировками, касающимися судебных дел с участием царя и брахманов, или в восемнадцатой статье о неуплате долгов,- и тем противостояли современной концепции, гласившей, что человеку должно быть обеспечено право обращаться к закону.
Хонда читал, очарованный выразительными образами, присущими этому своду законов,- вот, казалось бы, обязанные быть сухими формулировки права на иск: способ, которым властитель убеждается в достоверности фактов, сравнивается в тексте с тем, как "охотник по каплям сочащейся крови добирается до лежбища раненого оленя"; или при перечислении обязанностей властителя говорится, что он должен изливать благодеяния на свое царство "подобно тому, как бог Индра четыре месяца посылает на землю обильные дожди".
Наконец Хонда дошел до последней главы со странными положениями - не то правилами, не то декларациями.
Категорический императив законов Западной Европы до конца опирался на человеческий разум, а законы Ману естественно, как само собой разумеющееся, представляли собой недоступные разуму космические вселенские законы, а именно - "круговорот человеческого существования".
"Действие рождается из тела, слова, мысли и приносит плод - хороший или плохой".
"Душа в этом мире связана с телом; у нее есть три ипостаси: добро, зло и то, что между ними".
"Человек познает результат движения души в душе, сказанного - в словах, результат физического движения - в теле".
"Человек, заблуждающийся телом, в будущей жизни станет деревом-травой, заблуждающийся словом - птицей-зверем, заблуждающийся душой низкорожденным".
"Не оскорбивший живое телом, словом или мыслью, обуздавший вожделения и гнев завершит круг - получит полное освобождение".
"Человек обязан своей мудростью различать закон и не закон духа, обязан постоянно стремиться постичь закон".
Слова "закон" и "добро" здесь, как и в концепции "естественного права", употреблялись в одном и том же смысле, а отличие заключалось в идее круга перерождений, которую невозможно постичь разумом. С другой стороны, эта идея и не апеллировала к разуму, а уповала на угрозу возмездия, ее можно было бы назвать идеей, которая в меньшей степени полагалась на человеческую натуру, чем основные понятия римского права.
Хонда, раскапывая эту проблему, не собирался погружаться во тьму старых идей, но, стоя, как будущий юрист, на позициях упрочения закона, обнаружил, что не в состоянии освободиться от недоверия к действующему праву и в некотором роде испытывает за него стыд; в сложной системе действующего права, в этом ограниченном черными рамками кадре иногда просто необходимо было иметь перед глазами широкую перспективу божественного разума "естественного права" и главную идею законов Ману - ясное, голубое, полуденное небо, сияющий звездами ночной небосвод...
Право - вот уж поистине удивительная наука. Это мелкая сеть, которой можно зачерпнуть все вплоть до крохотных повседневных событий, и вместе с тем труд воображаемого рыбака, который давно раскинул огромную сеть, захватившую звездное небо и движение солнца.
Погрузившись в чтение, Хонда совсем забыл о времени, потом вдруг сообразил, что если сейчас же не ляжет спать, то завтра в театре, куда он приглашен Киёаки, будет выглядеть невыспавшимся и нездоровым.
При мысли о своем прекрасном загадочном друге он вынужден был признаваться самому себе, что, наверное, его собственная юность проходит слишком однообразно. Он смутно вспомнил хвастовство другого товарища по школе, как тот развлекался с девушками майко в чайном домике квартала Гион: превратили подушку для сидения в мяч и играли на пирушке в регби.
Потом он вспомнил один из эпизодов прошедшей весны, в котором с точки зрения окружающих, может быть, не было ничего особенного, но который для Хонды стал событием из ряда вон выходящим. По случаю десятой годовщины со дня смерти бабушки в храме Бодайдзи, что в Ниппори, состоялась поминальная служба, и присутствующие на ней родственники потом заехали к ним домой.
Среди гостей выделялась молодостью, красотой, оживленностью Фусако, троюродная сестра Сигэкуни. Это казалось просто удивительным: обычно мрачный дом наполнился громким девичьим смехом.
Хотя то была поминальная служба, но бабушка умерла уже давно, а у редко встречавшихся родственников было о чем поговорить и кроме смерти: все старались побольше рассказать о детях, появившихся в семье.
Собравшиеся человек тридцать бродили по дому и изумлялись - куда ни войдешь, всюду книги, книги... Несколько человек изъявили желание посмотреть рабочую комнату, где занимается Сигэкуни, поднялись наверх, оглядели книги на столе. Потом все по очереди покинули комнату, и остались только Фусако и Сигэкуни.
Они сели в стоящие у стены кожаные кресла. Сигэкуни был в форме школы Гакусюин, а Фусако - в кимоно пурпурного цвета. Когда все ушли, им стало как-то не по себе, веселый громкий смех Фусако затих.
Сигэкуни мог бы развлечь Фусако чем-нибудь вроде альбома с фотографиями, но, к сожалению, у него ничего такого не было. К тому же Фусако как-то поскучнела. До сих пор Сигэкуни не нравились ее слишком живые движения, ее постоянно громкий смех, ее кокетливая манера говорить, ее шумное поведение. У Фусако была тяжелая жаркая красота, напоминающая летние георгины, и Сигэкуни про себя думал, что он вряд ли бы женился на женщине подобного типа.
- Устала. А ты, братик, нет? - После этих слов она вдруг сложилась в талии, там, где пояс оби подходил под грудь, и Сигэкуни обдало тяжелым ароматом духов Фусако, неожиданно прижавшейся лицом к его коленям.
Сигэкуни, не зная, куда деваться, в замешательстве смотрел на этот вполне ощутимый груз у себя на коленях. Прошло какое-то время - ему казалось, что у него не хватает сил изменить позу. И Фусако тоже выглядела так, будто у нее нет желания поднять голову, раз она уже вверила ее обтянутым темной шерстью брюк коленям.
В этот момент отодвинулась раздвижная перегородка и неожиданно вошли мать и тетя с дядей. Мать переменилась в лице, а у Сигэкуни заныло в груди. Фусако же медленно повела в их сторону взглядом и вяло подняла голову:
- Я устала, голова болит.
- Ах, как неприятно, давайте я вам дам лекарство,- энтузиастка Патриотического союза женщин заговорила тоном сестры милосердия.
- Да нет, не настолько, чтоб лекарство принимать...
Этот эпизод стал темой пересудов среди родственников, счастье еще, что не дошел до ушей отца, но мать строго отчитала Сигэкуни, а Фусако уже не могла больше посещать дом Хонды.
Однако Сигэкуни Хонда тогда навсегда запомнил ее такой, как в тот момент у него на коленях,- жаркой ощутимой тяжестью.
Это была тяжесть тела, кимоно, пояса оби, но Сигэкуни она вспоминалась тяжестью красивой головы со сложной прической. Источающая аромат женская голова с густыми волосами легла ему на колени, и даже через шерсть брюк чувствовалось, что лицо ее горит. Этот жар, жар далекого пожара,- что это такое было? Как огонь из поставленной на колени фарфоровой курильницы, Фусако молча поведала о том, что она вот тут, рядом. И все-таки тяжесть этой головы была жесткой, словно агрессивной. Может, дело было в ее глазах?
Она прижалась к его коленям щекой, поэтому сверху ему был виден только один ее распахнутый глаз, похожий на маленькую и черную влажную подвижную каплю. Он напоминал присевшую на цветок невесомую бабочку. Трепет длинных ресниц как трепет крылышек. Зрачок как пятнышко на них.
Сигэкуни не встречал еще таких глаз - скрытных, безучастных, готовых в любой момент упорхнуть, глаз тревожных, неуверенных, беспрерывно снующих туда-сюда, словно пузырек в нивелире: то прямо, то наклонно, то рассеянно, то сосредоточенно.
Это явно было не кокетство. Все выглядело так, будто ее взгляд, когда она не смеялась, существовал отдельно, отражал до бессмысленной точности все беспорядочные движения, происходившие у нее внутри.
И исходившие от нее, вызывающие смятение, сладость и аромат тоже не были кокетством.
...Так что же это было такое, что надолго полностью овладело его чувствами?
8
Со второй декады ноября по 10 декабря в Императорском театре давали не пьесы с известными актрисами, а представления театра Кабуки, прославившиеся игрой актеров Байко и Косиро. Киёаки выбрал Кабуки, полагая, что иностранцам это интереснее, а вовсе не потому, что хорошо его знал. Названия пьес ничего ему не говорили.
Поэтому-то он и пригласил Хонду; тот в обеденный перерыв нашел в библиотеке по каталогу пьесы и приготовился давать объяснения сиамским принцам.
Принцам пойти в чужой стране в театр было любопытно, но не более того. В этот день после школы Киёаки сразу вернулся вместе с Хондой домой, и тот, представленный принцам, кратко изложил им по-английски сюжет пьес, которые они будут смотреть вечером, но принцы слушали вполуха.
Киёаки испытывал одновременно и какую-то неловкость, и сострадание, наблюдая, как добросовестно и серьезно друг отнесся к его просьбе. Сегодняшний спектакль сам по себе ни для кого не был желанным. У Киёаки сердце ныло от тревоги: а что, если Сатоко нарушила обещание и все-таки прочла письмо.
Дворецкий объявил, что коляска готова. Лошади ржали, задрав морды к ночному зимнему небу, из их ноздрей вырывался белый пар. Зимой запах лошадей чувствовался слабее, отчетливо слышен был стук железных подков, ударявших по замерзшей земле; Киё-аки радовался силе, которая в это время как-то усмиряла животных. Среди молодой листвы несущиеся кони становились просто дикими, а в метель напоминали комья снега, северный ветер превращал их в вихрящееся дыхание зимы.
Киёаки любил ездить в коляске. Особенно когда его что-то беспокоило тогда покачивание экипажа сбивало свойственный волнению размеренный, навязчивый ритм. Он словно ощущал хвост, взмахи которого открывают голый зад, вздыбленную гриву и слюну, которая покрывает пеной зубы и свисает с морд сверкающими нитями; он любил чувствовать эту дикую силу рядом с утонченностью, царящей в коляске.
Киёаки и Хонда надели школьную форму и шинели, принцы мерзли в пальто с пристегнутыми для пущей важности меховыми воротниками.
- Мы очень мерзнем,- задумчиво пояснил Паттанадид.- Мы пугали родственника, который собирался учиться в Швейцарии: "Там холодно", но я не думал, что в Японии такая холодина.
- Вы скоро привыкнете,- утешил его уже освоившийся Хонда.
По улицам спешили люди в теплых накидках, развевались полотнища, объявляющие о скорых новогодних распродажах, и принцы поинтересовались, что это за праздник.
За эти несколько дней у них в глазах, словно подведенных синим, появилась тоска, тоска по дому. Она заметна была даже у живого, немного легкомысленного Кридсады. Конечно, они старались скрыть ее, иначе бы это свело на нет гостеприимство Киёаки, но тот постоянно чувствовал, что их души витают далеко отсюда где-то посреди океана. И он скорее радовался этому. На него всегда наводила тоску чья-нибудь неподвижная, запертая в теле душа.
Когда они подъехали к крепостному рву в Хибии, в темноте раннего зимнего вечера неожиданно возникло мерцающее огоньками трехэтажное из белого кирпича здание Императорского театра.
Они прибыли, когда первая пьеса уже началась, но Киёаки со своего места рассмотрел фигуру Сатоко, которая сидела рядом со старой Тадэсиной несколькими рядами выше, и обменялся с ней мимолетным взглядом. Присутствие Сатоко, ее мгновенно вспыхнувшая улыбка дали ему понять, что все в порядке.
Первый акт пьесы, где по сцене метались воины времен Камакуры, Киёаки от охватившего его счастья видел словно в тумане. Самолюбие теперь ничто не тревожило, и он воспринимал сверкающую сцену только как отражение собственного счастья.
"Сегодня вечером Сатоко намного красивее, чем всегда. Пришла подкрашенная. Она выглядит так, как мне хотелось". Он повторил это про себя: вот чего он так хотел - не оглядываться на Сатоко и при этом постоянно чувствовать за спиной ее красоту.
Спокойно, полно, легко исполнилось провидение. Этим вечером Киёаки нужна была только красота Сатоко, такого раньше не случалось. Киёаки не приходилось прежде думать о ней только как о красивой девушке. Не было случая, чтобы она была с ним официальна или агрессивна, и все-таки он воспринимал ее как колючий шелк, парчу с грубой подкладкой, как женщину, которая продолжает его любить, независимо от его настроений. Вот Киёаки и закрыл наглухо ставни своей души, чтобы она не свернулась тихим комочком в его сердце, чтобы резкий, обнажающий свет утреннего солнца, нетерпеливо совершающего свой путь, не проникал сквозь щели.
В антракте события развивались естественным путем. Киёаки прежде всего шепнул Хонде, что случайно увидел Сатоко, но было ясно, что Хонда, слегка покосившийся назад, в эту случайность не верит. Увидев выражение его глаз, Киёаки как раз успокоился. Глаза красноречиво свидетельствовали об идеальной с точки зрения Киёаки дружбе, когда друг не требует полной откровенности.
Все шумно вышли в коридор. Прошли под горящей люстрой и встретились у окна, за которым в ночном мраке были ров и каменные стены. Киёаки, что было так на него непохоже, с пылающим от возбуждения лицом познакомил Сатоко с принцами. Конечно, он мог сделать это холодно, но из вежливости копировал тот детский пыл, с которым принцы рассказывали о своих возлюбленных.
Он не сомневался, что может изображать чужие чувства как собственные, именно потому, что его успокоившееся сердце было теперь свободно. Естественное чувство - меланхолия, и чем дальше от него, тем больше свободы. Ведь сам он совсем не любит Сатоко.
Почтительно отступившая в тень колонны Тадэси-на демонстрировала решимость быть подальше от иностранцев, повернувшись к ним спиной, где шею плотно охватывал воротничок нижнего кимоно с вышитыми на нем цветами сливы. И к радости Киёаки, она не стала выражать вслух благодарность за приглашение.
Принцы, которые в присутствии красивой женщины сразу оживились, обратили внимание на тот особый тон, каким Киёаки знакомил с ними Сатоко. Тьяо Пи, который и вообразить не мог, что Киёаки копирует его простодушный пыл, воспринял это как прямоту и естественность и почувствовал расположение к новому знакомому.
Хонда был поражен в самое сердце: Сатоко, хотя ни слова не могла сказать по-английски, перед принцами не тушевалась, но и не заносилась, держалась с достоинством. Окруженная молодыми людьми, Сатоко в своем кимоно из Киото выделялась, как тот единственный цветок в стиле икэбана Рикка.
Принцы один за другим обращались к Сатоко по-английски, Киёаки переводил, но каждый раз улыбка Сатоко, когда она поворачивалась к Киёаки за помощью, выглядела слишком напряженной, поэтому он забеспокоился.
"Она точно не читала письма?"
Нет, если бы читала, то не смогла бы так вести себя. Прежде всего, она сюда бы не пришла. Когда Киёаки говорил с ней по телефону, письмо еще не доставили. Это точно, но не факт, что она не прочитала его потом.
Киёаки злился сам на себя, что у него не хватает смелости спросить определенно. Так, чтобы получить твердый ответ: "Не читала".
Он стал присматриваться и прислушиваться, не изменилось ли что-нибудь в выражении лица Сатоко, в ее голосе по сравнению с тем, как она говорила с ним позавчера вечером. И опять в душу закрались сомнения.
Ее профиль с носиком прекрасной формы, но не таким высоким, чтобы придавать ей надменный вид, а как у фигурки, вырезанной из слоновой кости, то озарялся, то попадал в тень по мере того, как она очень медленно поворачивала голову, поводя глазами. Считающийся обычно вульгарным взгляд искоса у нее плавно перетекал в улыбку, улыбка заканчивалась этим взглядом, и, окутанный изящной мимикой, он радовал глаз.
У ее чуть вытянутых губ прелестная припухлость пряталась внутри, зубы, видные каждый раз, когда она улыбалась, влажно вспыхивали в свете люстры, и она быстро прятала этот блеск, прикрывая, как положено, рот рукой с тонкими, хрупкими пальцами.
Принцы через Киёаки рассыпались в комплиментах, от них у Сатоко заалели мочки ушей; Киёаки не мог определить, покраснели ли эти чуть видные из-под волос нежные, похожие на капли дождя мочки от стыдливости, или они с самого начала были подкрашены румянами.
Но уж никак ей было не спрятать яркий блеск глаз. В них по-прежнему была пугающая Киёаки, странная, пронзающая насквозь сила.
Прозвенел звонок к началу следующей пьесы. Все разошлись по местам.
- Это самая красивая девушка из тех, что я видел в Японии. Какой ты счастливчик! - шепнул Тьяо Пи, когда они шли по проходу. В этот момент тоска, залегшая тенью у него под глазами, чуть разошлась.
9
Состоявший при Киёаки Иинума заметил, что теперь безучастно, равнодушно, без прежнего негодования ощущает, как все эти шесть с лишним лет службы в доме Мацугаэ увядали его юношеские стремления, ослабевал праведный гнев. Конечно, его изменил уже сам по себе новый для него уклад семьи, но истинным источником отравы был восемнадцатилетний Киёаки.
Киёаки в наступающем году исполнится девятнадцать лет. Служба Иинумы должна закончиться тогда, когда Киёаки успешно закончит школу Гакусюин и вскоре после этого осенью в двадцать один год поступит на юридический факультет Токийского Императорского университета, но Иинуму поражало еще и то, что маркиз абсолютно безразличен к школьным занятиям сына.
Очень сомнительно, что с такими знаниями, как сейчас, он попадет на юридический факультет лучшего в Японии университета. Придется идти в университет Киото или Императорский университет в Тохоку, куда после школы Гакусюин юношей из титулованных семей принимали без экзаменов.
Уровень знаний Киёаки был весьма посредственным. Он не вкладывал душу в учение, не увлекался спортом. Достигни Киёаки выдающихся успехов, он, Иинума, тоже бы прославился, им бы восхищались на родине, но Иинума, жаждавший этого прежде, теперь забыл о своих грандиозных планах. Ведь в любом случае наперед известно, что в будущем Киё-аки станет, по меньшей мере, членом палаты пэров в парламенте.
Иинуму сердило, что вот Киёаки близко сошелся с Хондой, одним из первых учеников в школе, а Хонда, несмотря на такую тесную дружбу, не влияет на друга положительно, скорее наоборот, восхищается им, дружит с ним, признавая его превосходство.
Конечно, сюда примешивалась ревность. Хонда был в таком положении, что в качестве школьного друга, как бы там ни было, мог принимать Киёаки таким, каков он есть, для Иинумы же поведение Киёаки было наглядным свидетельством того, что как воспитатель он полностью провалился.
Красота Киёаки, его утонченность, мягкая нерешительность характера, скрытность, бездеятельность, его мечтательная натура, дивное телосложение, его грациозная молодость, нежная кожа, неправдоподобно длинные ресницы - все постоянно и как бы непроизвольно перечеркивало замыслы Иинумы. Сам факт существования молодого хозяина он воспринимал как насмешку.
Такое переживание неудачи, боль поражения, если они продолжаются слишком долго, подводят человека к чувству, напоминающему своего рода поклонение. Иинума буквально закипал от гнева, когда слышал критику в адрес Киёаки. И непонятным даже для себя каким-то внутренним чутьем распознал его невыразимое одиночество.
И Киёаки всеми способами старался отдалиться от Иинумы, именно потому, что чувствовал: Иинума в душе часто бывает им недоволен.
Среди большого числа слуг единственным, у кого в глазах застыло грубое, откровенное недовольство, был Иинума. Кто-то из гостей, увидав эти глаза, даже спросил:
- Этот молодой секретарь, он что, социалист?!
В ответ жена маркиза громко рассмеялась. Она хорошо знала его происхождение, его обычные речи и поступки, обязательное ежедневное посещение Храма в усадьбе.
Этот молодой человек привык каждое утро рано посещать Храм и в душе обращаться к великому предку семьи Мацугаэ, который не имел к нему никакого отношения.
Раньше это были откровенно гневные жалобы, но с годами гнев перерос в громадное, безграничное, всепоглощающее недовольство, и в его обращениях это чувство поистине заслоняло все.
Вот он встает утром раньше всех. Умывается, полощет рот, надевает темно-синее кимоно в горошек, штаны хакама из грубой, прочной ткани и направляется к Храму.
Он проходит мимо комнаты служанок, окна которой смотрят во двор, идет по тропинке между деревьями хиноки. Ледяные иголочки инея пронзают землю, и когда нога в гэта ступает на них, то остается чистая, мерцающая инеем полоса. Через просветы в сухих зеленых и старых побуревших листьях прозрачным шелком спадают лучи зимнего солнца, и в белом облачке вырывающегося изо рта дыхания Иинума чувствует свою очистившуюся душу. С бледно-голубого утреннего неба безостановочно льется щебет птиц. В холодном воздухе, покалывающем обнаженную грудь, есть что-то, что заставляет взмывать сердце, и он от души жалеет: "И почему молодой хозяин не пошел со мной?!"
То, что он ни разу не смог передать Киёаки это свежее чисто мужское чувство, наполовину было упущением Иинума, и то, что у него недоставало сил потащить Киёаки на эту утреннюю прогулку, тоже было наполовину его виной. За шесть лет он не привил Киёаки ни одной "хорошей привычки".
На вершине пологого холма за рощей, в конце засыпанной мелким гравием дороги, пересекавшей широкий газон с пожухлой травой, в стройном порядке открывались взору залитые утренним солнцем Храмовая молельня, каменные фонари, каменные храмовые ворота, пара пушечных ядер слева и справа у подножия лестницы. В лучах раннего солнца здесь все дышало чистотой, ароматом, совсем не похожим на аромат роскоши, окружавшей жилые дома в усадьбе. Ощущение было таким, будто погружаешься в горячую воду, налитую в новую кадку из свежей древесины. Иинуме с детства внушили, что красивая вещь не может быть плохой,- здесь же, в усадьбе, так бывало только рядом с умершими.
Когда он поднялся по каменной лестнице и встал перед храмом, то увидел птичку, нарушавшую своей красно-черной грудкой блеск листьев священного деревца. С щебетом, напоминающим стук деревянных палочек, она кружилась прямо под носом и напоминала мухоловку.
"Господин,- как обычно, обратился про себя Иинума, соединив ладони.Почему настали нынешние времена?! Почему уходят сила, молодость, честолюбие, наивность и люди становятся жалкими?! Ты поражал мечом, на тебя бросались с мечом, ты прошел опасность, создал новую Японию, занял место, подобающее герою-создателю, получил все права и после этого окончил жизнь. Как вернуть былые дни?! Доколе будет длиться это жалкое, изнеженное время?
Или это только начало? Мужчины думают лишь о деньгах и женщинах. Они забыли истинный путь мужчины. Время богов, время великих незапятнанных героев ушло со смертью императора Мэйдзи. Может, оно и не придет снова - то время, которому пригодятся все без остатка духовные силы молодости?
Повсюду открывают магазины, которые они называют "кафе", и зазывают туда посетителей, в трамвае школьницы и школьники ведут себя непристойно, так что пришлось пустить специальные вагоны для женщин; люди растеряли тот пыл, который целиком охватывает тело. У них только, словно кончики листьев, чуть шевелятся нервы, едва движутся тонкие, как у женщин, пальцы.
Почему? Почему мир стал таким? Чистота покрывается грязью. Ваш внук, которому я служу,- порождение этого изнеженного времени, и что-то изменить не в моих силах. Я же, пусть ценой жизни, но обязан выполнить свой долг?! Господин, я молю вас, помогите мне в этом!"
Иинума, забыв о холоде, весь растворился в этом крике души, но из выреза синего кимоно глядела поросшая волосами грудь мужчины, и это его очень огорчало: ему не дано тело под стать чистой душе. А с другой стороны, Киёаки, обладателю прекрасного, чистого, белого тела, недостает открытого, отважного сердца мужчины.
Бывало, во время страстной молитвы он чувствовал, что по мере того, как тело наливается жаром, вдруг что-то вспыхивает и там, в паху, в широких раздуваемых ветром штанах хакама. Тогда он хватал из-под пола Храма метлу и как безумный начинал мести ею вокруг.
10
Вскоре после Нового года Иинуму позвали в комнату Киёаки: там оказалась старуха Тадэсина из дома Сатоко.
Сатоко уже была с новогодним визитом; сегодня Тадэсина пришла одна поздравить с Новым годом, принесла свежие пшеничные отруби из Киото и потом тайком поднялась в комнату Киёаки. Иинума знал Тадэсину заочно, официально его представили только сейчас. Он вообще не понимал, зачем это их познакомили.
Новый год в семействе Мацугаэ праздновался пышно: посланцы из Кагосимы, несколько десятков человек, после посещения резиденции своего бывшего сюзерена в начале года приезжали в усадьбу Мацугаэ. Она славилась тем, что в большом зале с черным решетчатым потолком гостям подавали традиционные новогодние блюда из Хосигаоки и угощали редкими для деревенских жителей лакомствами - мороженым и дыней, но в этом году в связи с трауром по случаю кончины императора в столицу прибыли только три человека. Среди гостей всегда бывал и встречавшийся еще с отцом маркиза директор школы, где когда-то учился Иинума, и обычно в его присутствии Иинума, получая из рук маркиза чашечку с сакэ, удостаивался похвалы: "Иинума хорошо делает свое дело". В этом году все было так же, и слова директора, благодарившего маркиза, были такими же, как обычно, словно раз навсегда отштампованными, но Иинуме нынешняя церемония, может быть из-за малолюдности, показалась какой-то пустой, бездушной и ничего не значащей.
Иинума, конечно, не присутствовал, когда супругу маркиза посещали приезжавшие с визитами вежливости дамы. И уж совсем необычным было для него то, что женщина, пусть даже и преклонного возраста, оказалась в комнате молодого хозяина.
Тадэсина, одетая в нарядное кимоно и короткую накидку хаори с гербами, с достоинством восседала на стуле, она уже слегка опьянела от предложенного Киёаки виски: прическа из седых волос была в порядке, но на густо набеленных, как это принято в Киото, щеках, как пламенеющие под снегом цветы сливы, проступал хмельной румянец.
Разговор шел о принце Сайондзи; Тадэсина отвела глаза от Иинумы и сразу же вернулась к рассказу:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.